Издается в Израиле (Тель-Авив) ● Главный редактор: Ирина Врубель-Голубкина ● E-mail: exprocom@gmail.com

ВТОРАЯ ПАРИЖСКАЯ ВОЙНА

Валентин Воробьев

«Собака лает, ветер носит,

Борис у Глеба в морду просит».

(Иосиф Бродский, 1971)

Верный друг истины и свободы, чех Петер Шпильман руководил Музеем современного искусства в городе Бохуме, в Германии, и отлично знал русские дела. В 60-е годы молодой пражский искусствовед написал ряд статей в похвалу московских «кинетистов». После разгрома «пражской весны» в 69-м году неторопливый и знающий историк культуры перебрался на Запад, то и дело продвигая русских художников в люди.

Составить выставку авангардистов оказалось нелегкой задачей, но доктор Шпильман, отлично знавший подводные камни в этом направлении, храбро бросился в авантюру, полагаясь на долголетний опыт возни с русским народом.

Ни частные, ни общественные учреждения не располагали картотекой андерграунда, простым перечнем нелегальных авторов.

Например, никто из немецких знатоков не знал, где родился Владимир Яковлев — в Горьком, в Москве, в Балахне, в Балашихе? — и кто такой Владимир Котляров — краснодеревщик, реставратор или общественный деятель, попавший в списки художников?

Д-р Шпильман явно преувеличил могущество немецкой мысли и не учел глубин русского маразма.

Обращение за помощью к «кине-тисту» Нусбергу, жившему в Париже, не было ошибкой «бохума», как пытаются представить дело деятели «монжерона», озабоченного своими табелями о рангах больше, чем здоровьем искусства.

Лев Вольдемарович Нусберг был наиболее уважаемым представителем свободного творчества России, создателем передовой бригады «кинетистов», человеком широким, энергичным и грамотным, в отличие от своих коллег, не умевших читать латинские буквы. Судьба ему ласково улыбалась, обеспечивая верный шанс прославиться на Западе.

Получив приглашение от «бохума» 30 октября 1978 года, Лев Нусберг назначил русским артистам чрезвычайную сходку во «власовском подвале» (Н.Т.С.) в Париже. Не успели мастера Русского зарубежья взяться за карандаши для составления домашних адресов, как в подвал спустился бледный комендант из бывших дезертиров Красной Армии и отчетливо произнес:

— Господа художники, собрание прекращается в связи с трагической кончиной Ивана Василича Морозова!..

Господин Морозов был героем Русского зарубежья, известным богословом, издателем вермонтского затворника А.И.Солженицына и владельцем подвала. Совершенно лысый, плотно завернутый в поношенный темно-синий костюм и старомодный галстук, г-н Морозов иногда появлялся в подвале, выпивал рюмку водки и молча уходил. Набирая романы великого писателя, он допустил ряд грамматических ошибок. Начальник вермонтского лагеря обвинил издателя в злостном саботаже г пользу советской власти. Г-н Морозов взял бельевую веревку и повесился от обиды и возмущения. Как заметил протопресвитер Алексей Князев на отпевании самоубийцы, у «гениального ума» это бы не первый покойник на тернистом пути к мировой славе.

Смерть издателя послужила началом новой парижской войны, где выступили новые, ранее дремавшие силы.

О тайной сходке в подвале Н.Т.С. немедленно донесли в генштаб «монжерона».

В директивном «открытом» письме художнику Вячеславу Калинину, автору карикатурных бытовых изображений, живущему в Москве, Александр Глезер не без знания дела пишет:

«За спиной гнусного типа Нусберга стоят, не знаю точно какие, но достаточно мощные силы и тесные контакты с коммунистами».

Лев Нусберг честно отослал в «бо-хум» парижские адреса с невинной припиской к «монжерону» — «ох, и тип!» — но немецкие переводчики две недели бились над расшифровкой загадочных записок, составленных на русско-французском наречии, и с ошибками в каждом слове.

Все музеи работают не спеша. Любая выставка — это хлопоты, время, бюджет. Петер Шпильман сообразил, что выставку необходимо отодвинуть на месяц-два и самому переписать участников по месту жительства.

Руководство «монжерона», где имелись свой «Солженицын живописи» и «Солженицын графики», воспользовалось замешательством немецкого музея и без промедления открыло стрельбу по несчастному д-ру Шпильману.

«Почему двадцать лет? С какой даты Вы ведет отчет?» — запрашивал Олег Целков, автор фиолетовых мутантов. «Солженицын графики» Михаил Шемякин на пяти листах убористого текста выдвигал идею «неподкупного искусства», походя заливая грязью «провокатора Нус-берга», «клеветника и мерзавца Поля Тореза» и галерейщицу Дину Верни — «которая много лет мне мстит за то, что я отказался работать с ней на рабских условиях».

Раздраженный «монжерон» увлек в битву близкую по духу редколлегию журнала «Континент», повесившую на шею Шпильмана всех собак, Карла Маркса, Антонина Новотного, газету «Руде право» и «пражскую весну». Завоеватели Берлина, Будапешта и Праги шли на открытый шантаж и вымогательство.

«Я не считаю нужным продолжать с Вами какой-либо разговор и прошу Вас более не утруждать себя дальнейшей перепиской», — заклинал редактор «Континента» Вл.Максимов 13 января 1979 года.

Доктор Шпильман обалдел!

«Юбилейная выставка» русских авангардистов вылилась в чудовищное безобразие и маразм, где роль обиженных бездарно разыгрывал «монжерон» и его временные союзники, а роль хранителей благопристойного единства — «кинети-сты» Нусберга с попутчиками.

В итоге выставка была спасена привозом из Израиля коллекции Михаила Гробмана, там были все передравшиеся или неучтенные имена. Враждебные лагеря безуспешно пытались перетянуть Гробмана на свою сторону.

3 февраля 79-го, в день вернисажа, неуклюжий оратор «монжерона» скульптор Адам Самогит разбросал в народ листовки с протестом и бесплатно переночевал в теплом полицейском участке города Бохума.

Растерзанные бедностью, дикостью и склоками кружки Русского зарубежья постоянно пополнялись свежими советскими эмигрантами.

25 марта 79-го года с дежурного самолета «Аэрофлота» сошел эмигрант в черном ватном пальто и каракулевой шапке. В тот же час к проходной таможни венского аэропорта подрулил подержанный «мерседес» с бандой «кинетистов» на борту.

— Привез? — обрушился главный «кинетист» на вспотевшего эмигранта Котлярова. — Пашка, черт, помоги человеку раздеться!

С пассажира содрали зимнее пальто до пят и пуховые кальсоны.

—  Как тебе не стыдно, Толстый (кличка В.С.Котлярова), — продолжали пытку «кинетисты», — в таких кальсонах покорять Европу?

Подчиненный Пашка ловко сорвал нелегальный товар, крепко подвязанный к широкому туловищу наемника, и вытянулся по стойке смирно.

— Чего стал, дай Толстому банку «коки», небось никогда не пил! Теперь, Толстый, ты знаменитый художник, а не «эбенист», — ввернул по-французски Лев Нусберг. — Распишись за получение каталога «бохумской выставки»!

Эмигрант Владимир Котляров обнял каталог и замычал в ответ:

— Лева, а как же вознаграждение, шесть тысяч долларов? Я ведь год вкалывал, перенес пытку на шмоне, трясся в самолете! Валюта мне причитается по договору!

—   Не волнуйся, старик, здесь шиллинги, учись заново считать! Мы друзья, сочтемся, а попадешь в пансион мадам Беттины, там с тебя не кальсоны, а шкуру снимут и спасибо не скажут!

«Мерседес» вздрогнул, люди и собаки прыгнули по местам и понеслись в дождливые сумерки австрийской республики.

Эмигрант Котляров-Толстый натянул ватное пальто и завыл от безутешного горя.

Лев Нусберг с бандой «кинетистов» стали смертельными врагами бывшего московского эбениста.

Бездомный и одинокий Толстый размножал самодельную публицистику, где всячески кусал и лягал Нусберга, Шелковского, Глезера и всех подряд, шарахаясь от «анархизма» понаслышке к дурацкому «вивризму», за который его не раз шлепали по заднице.

Как на всякой войне возникают неожиданные очаги напряженности, так и в воюющем Париже возник давно уснувший «Союз русских художников» господина П.Н.Богданова, пятьдесят лет хранившего гербовую печать этого учреждения.

Активисты «монжерона», «движения» и «независимые фаталисты» — Катька Зубченко, Кульбак, Бруй, Стацинский, Нусберг, Толстый, Шелковский — бросились на допотопную печать, как на якорь спасения.

Милейший человек старой закваски, инженер Петр Николаевич Богданов (де Богданоф!), член философского общества «Мемфис-Миц-раим», издатель журнала «Коптский мир», незаметно и деловито, не дожидаясь компенсации, протянул братскую руку помощи безмозглому стаду русских дикарей, с надеждой составить братство русской культуры, внести чин и лад, образумить зарвавшихся вожаков эмигрантов. Он снимал для них квартиры, давал взаймы, лично заполнял анкеты в «парижский профсоюз». Увы, установить порядок в кружке озверевших артистов ему не удалось. Большой гуманист, мечтавший посадить русскую общину за один тульский самовар, используя широкие связи с галереями и музеями, привел к новой кровавой драке на парижской площади.

В апреле 79-го г-н Богданов с помощницей Моник Вивен-Брантом, внучкой пейзажиста Кузнецова, организовал первое выступление «Союза русских художников» в хорошей галерее «Белен», платившей художникам деньги. Афишу и пригласительный билет делал Виктор Кульбак, сумевший собрать членские взносы «независимый» художник и спортсмен.

17 апреля после полудня в галерею вошла Дина Верни с часовым и картиной Василия Кандинского, обещанной для выставки. Часовой замер у картины. Дина Верни обнялась с хозяйкой галереи и приняла бокал шампанского. Участники и гости рассыпались живописными кучками, шумно обсуждая произведения. Вдруг за широкой витриной возникла фигура террориста с высоко поднятым револьвером. Народ не на шутку струсил. Галерейщица Дина Верни разбила стакан и кинулась под защиту часового. Сорвав «абстракцию» Кандинского со стены, с благим матом она выскочила на площадь и клинула шофера. Два питерских алкаша, опередив штатного пажа, открыли дверь кареты с на редкость изящным поклоном. Карета завыла и понеслась, как ненормальная, прочь от русских чертей.

Террористом в черном домино оказался Саша Глезер.

Он растолкал почтенных дам, помнивших балы в «Одесском землячестве» Парижа, и завопил:

— Это провокация, это провокация!

Из дальнего угла выскочил мужественный Кульбак и двинул террористу по соплям. Хлынула невинная кровь. Участники и гости ахнули. К драчунам подлетел молодой богатырь Игорь Шелковский, ловко выбил револьвер из рук Глезера и вытолкнул их на тротуар. Кулачный бой «монжерон» проиграл. Кульбак ударил агрессора по башке и вызвал полицию. Оказав сопротивление представителю закона, г-н Глезер был арестован и судом приговорен к штрафу в пользу пострадавшего от укуса Кульбака, с предупреждением о высылке из Франции.

С роскошной кинокамерой прыгали Лев Нусберг, Пашка Бурдуков и борзые собаки, Дашка и Глашка. Издатели Крон и Боков тайком торговали эротическим романом Лимонова-Савенко «Это я, Эдичка». Дамы старой закваски разбегались по переулкам, не допив шампанского.

Праздник смыло, как дождик собачье говно.

Первое выступление «Союза русских художников» закончилось мордобоем и коммерческим провалом.

Он рисовал, лепил, строгал. Кудрявый и голубоглазый, высокий, как верблюд, и тихий, как мышь, скульптор Игорь Шелковский осенью 76-го года поселился в парижской мансарде, а весной 79-го прославился тем, что сдал террориста Глезера в полицию, защищая честь Василия Кандинского и парижскую культуру.

Грандиозную выставку «Париж-Москва, 1900-1930» готовили пять лет по обоюдному расчету передового Парижа и отсталой Москвы государственные чины, увлеченные современным искусством, вроде культуртрегера Александра Халтурина, в свое время пораженного валютными  сокровищами Г.Д.Костаки, многочисленные коллекционеры и торговцы, заинтересованные в подобной манифестации.

Выставку причесали и пригладили согласно древней русской пословице «Кто старое помянет, тому глаз вон!», но крючкотворы правосудия и справедливости в святом искусстве не остались безработными.

31 мая 79-го года, после полудня, в роскошном буфете имени президента Помпиду коммунисты Парижа и антикоммунисты Парижа, дипломаты и советники, ренегаты и разведчики, Костаки и Халтурин глушили шампанское за здоровье франко-советской дружбы, а пара крестоносцев чести и мести сквозь сидячий лагерь клошаров и туристов, оседлавших популярную площадь Бобур, пронесли супрематический гроб с издевательским протестом. Членами похоронной процессии были россияне Сергей Есаян и Игорь Шелковский. Вечером русских героев показали по телевизору.

Скромные плевки в спину официального «бобура» подготовил и «монжерон», показав последние достижения «инофишл арт», частично осевшего в Париже.

В одну из дыр с дешевым вернисажем пришел могильщик «бобура» Игорь Шелковский и показал журнал с разноцветной обложкой.

Вокруг сгрудились знатоки русской речи.

—  Гм! — ткнул сигаретой Саша Глезер в репродукцию Эрика Булатова с надписью «Опасно». — Обложка красиво выглядит, но представляет одно направление!

Могильщик Шелковский поскоблил бороду.

—  Я бы его расширил, но такие вопросы решает Москва.

— Ну, если такие вопросы решает Москва, — вдруг разразился гневом Оскар Рабин, — то нам здесь делать нечего!

Предательский удар Москвы пришелся в сердце «монжерона». Нашего долголетнего подпольного вожака Оскара Яковлевича Рабина безжалостно разжаловали в рядовые солдаты. Корону «Солженицына живописи» водрузили на москвича Эрика Булатова. Подпольное московское «политбюро» произвело грубые перестановки в проверенной годами табели о рангах. Заслуженных подпольщиков Калинина, Калугина, Немухина, Плавинского, Зверева вымарали из искусства, заменив какими-то Косолапо-вым, Соковым, Гороховским и прочими «мухоморами».

На призыв провокатора Шелковского купить новый журнал толпа носорогов глухо зарычала.

Все попросту, по-обывательски, задавались дурацким вопросом: кто дал деньги скромному труженику скульптуры: Рокфеллер? Ротшильд? Родина? Ведь десять тысяч долларов не валяются на улице?

Десять лет спустя, в эпоху «гласности» («P.M.», 5.12.88), Игорь Шелковский, приукрашивая биографию, просвещал профанов:

«Идея журнала о неофициальном искусстве, издаваемого на Западе, зародилась, как это ни парадоксально, в недрах КГБ».

И партийное задание:

«Построить еще одну потемкинскую деревню», «отделить художников от Глезера», «попытаться нажиться на искусстве».

Очередную программу московского начальства финансировал «швейцарский бизнесмен»; имя храброго спонсора, естественно, «разглашению не подлежит», но за бездарным псевдонимом «Алексей Алексеев» спрятался от читателей ювелирщик Алек Сидоров, собиравший с достойных и наивных публицистов Гройса, Пацюкова и других, выступавших с открытым забралом, бесплатные материалы.

Оккультное московское руководство и его толкачи в Москве и в Париже приложили немало усилий, чтобы замолчать «монжерон», группу Шемякина и движение «кинети-стов» Нусберга. В беспощадной, мистической войне с Шемякиным гале-рейщица Дина Верни, возбужденная потерей «франка чести», в журнале «А-Я» нашла верного союзника, если не «обосрать Мишку в печати», но не замечать его существования. Вскорости она наложила лапу на журнал, подкармливая издателей, макетчиков, переводчиков.

«Феномен Шелковского» не на шутку взволновал «кинетистов».

Лишь казалось, что попутный ветер дует в паруса Льва Нусберга. Попытка его пролезть в управление журналом провалилась. Он получал отличную информацию от персональных разведчиков, работавших под видом переводчиков, сблизился с Диной Верни, но на дороге к полному контролю издания стояли твердокаменные ненавистники мз Москвы.

Московские поджигатели войны категорически запретили, и за денежные вклады включительно, пропаганду творчества Нусберга и его группы. Смущенный Шелков-ский, ответственный за парижский фронт, глупо разводил руками, когда Нусберг совал деньги, такие желанные, за публикацию великолепных супрематических рисунков Ильи Чашника, умершего в 29-м году.

Лев Нусберг совершил ряд непростительных просчетов.

В кружке русских парижан, куда он, как вихрь, ворвался в 76-м году, ничего не светило, кроме чудовищной нищеты, убожества и склок. Судьба преподнесла ему чудный подарок в виде «Берлинского фонда», но и здесь утомленный беготней творец раздробил остатки своей школы, расстался с исполнительным Пашкой Бурдуковым и запорол немецкий заказ. Его «биокинетическая рыба» — дидактическое толкование прошлого, настоящего, будущего — оказалась пластически неудачной. Здоровяк в сибирской шубе нараспашку не смог убедить спесивый Запад и покатился в быт.

Из Америки, куда он подался с молодой семьей, пришла восторженная открытка: «Готовлюсь к новым боям за переворот в современном „арт»!»

Психическое расстройство русской культуры было налицо!

На сей раз «швейцарский коммерсант» не промахнулся.

«Модернистская продукция, не представляющая ни эстетической, ни коммерческой стоимости», как цинически выражались советские культуртрегеры, тронула кошельки «зарубежного потребителя».

Невероятно, но факт!

«Мухоморов» Москвы заметили шведы, немцы, швейцарцы, французы.

Михаил Шемякин, потерявший корону «Солженицына графики», но сохранивший титул «князя Кабардино-Черкессии», попал в западню фининспекции. Часть семьи отправилась в Грецию, часть застряла в Париже, а сам герой, прихватив собаку и стол, улетел за океан, в Нью-Йорк.

К началу 80-го года задолженность квартирантов «монжерона» Боковых, Титовых, Глезеров достигла внушительных размеров. Семейных, плохо обеспеченных людей ждала насильственная выгонка. «Директору музея» Саше Глезеру дали дельный совет — смываться в Америку, где еще водились идиоты с бесплатным телефоном.

Вояки, истощенные затяжным конфликтом, разбегались по сторонам, оставляя после себя кучу навоза и мифологию.

На последнем параде «монжерона» 12 марта 1980 года в рамках программы «пятницы на Санлис-ской мельнице» пламенно выступил Глезер, до слез тронув публику. Георгий Дионисович Костаки, осветивший парижан своим вниманием, под гавайскую гитару спел русскую народную песню. Сатанисты Лимонов, Боков, Крон завыли по-украински. Литовец Адам Самогит сплясал гопака. Словно в насмешку, художник Юрий Жарких, бывший моторист из Кронштадта, развернул старую простыню в подозрительных пятнах под названием «Манифест Изгнанников». Страдавшая дикой тоской по родине Валя Шапиро залпом выпила стакан водки и упала под стол. Издатель Шел-ковский втихаря торговал вторым номером «А-Я».

Новые выдвиженцы Москвы тихой сапой брали города и континенты.

Эпоха тяжелого маразма!

Генералы русской литературы затеяли грязную полемику о «немецком золоте Ленина» и «носорогах западной культуры»!

Такие мелочи, как война в Ливане, революция в Иране, нашествие Красной Армии на Афганистан, нас совершенно не волновали.

Меценат «де Богданоф» брал исторический реванш. Он призывал опомниться, собраться за «круглым столом» и заплатить членские взносы.

Хорош гусь!

Русских профанов повезли в Швейцарию, в деревню Обонье, где нас ждал козлобородый коммерсант Марк Шантр. На тощий желудок нам прочитали лекцию «Экуменическая поэзия патриарха коптов Шенуды III». Старик Гриша Мишонц, когда-то друживший с Шагалом «на ты», задремал, приложив ладошку к уху. Произведения парижских модернистов сияли под яркими лампами. Голодные «формалисты» Вова Бугрин, Гарик Файф и я с нетерпением ждали, когда супруга козло-бородого философа откроет буфет с водкой и пирожками.

Ни одной покупки! Рюмка водки и пирожок!

Сукин сын мусье Шантр надул всех фаталистов Парижа и прогнал на холод за свой счет.

Известные сплетники Русского зарубежья летописец Петров, самозванец Игорь Глиэр — не путать с пианистом Рейнгольдом Морице-вичем! — и всемогущая Аида Хмелева, переместившая свой «салон» из Москвы в Париж, разносили слухи о финансовом банкротстве «Союза русских художников», о происках «жидо-масонов» с «де Богданоф» во главе, что походило на правду.

Остатки разрозненных банд добил Жан-Клод Маркаде.

Этот единственный «друг России», крещеный в православие под кличкой «Ванечка», знал русскую душу «от и до». Долголетний наемник Дины Верни, пропагандист Шемякина и союзник Нусберга возобновил опостылевшие «квартирные выставки»!

На призыв проклятого декадента откликнулись одинокие, брошенные всем миром карьеристы братья Лягачевы, Эдуард Зеленин, Алексей Хвост, Катя Зубченко, закарпатский мастер Сашка Аккерман.

Французский эрудит готовил отличную жратву с красным вином и всех хвалил. Пусть человечество знает, что у него есть ученый заступник в городе Париже.

Крупный капитал на «квартирные выставки» не заходил, а мелкий боялся.

Нам сообщили, что на мадридском фронте пал смертью храбрых писатель Андрей Амальрик. Начинающего водителя раздавил гангстер с грузовика. Соратники гибли во цвете лет. Сиротела Россия.

Бездарный разброд 80-го года закончился чудовищным преступлением на швейцарской даче «Эс-меральда». Вооруженные бандиты проникли в дом, где любила отдыхать вдова художника Кандинского,

престарелая Нина Андреевна. Злодеи убили старуху и забрали шкатулку с драгоценностями. Четыре картины великого мужа, висевшие на стене, убийцы не тронули.

Призрак вечного мира витал над землей!

Ни «круглых столов», ни «форумов», ни «пятниц на Санлисской мельнице»!

Вторая парижская, бездарная война закончилась позорным миром. Долгожданный мир спустился на Париж, и всем стало не по себе.

И — личная нота об этом.

Я хорошо знал хвастунов и фарцовщиков московского андерграун-да, питерских мистификаторов и сатанистов, в западном мире обнаружил замечательных воров и склочников, гениев и прохиндеев, активистов «монжерона» и кинетистов «движения», издателей безумных листков и ничтожных книжек, удивительных темнил, скорпионов и гнид.

Люди ценят труд штукатура, закройщика, клоуна.

Не верьте тем, кто считает искусство развлечением богачей и шизофреников.

Искусство — это профессия, тяжкий, но желанный труд без выходных и каникул.

Искусство украшает жизнь!

Цените и любите искусство!

Мне нужно платить!

Покупайте мое искусство!

«Зеркало» (Париж)

ПОДВАЛ

Валентин Воробьев

«Я искал подвал. Соболев тоже ищет».

(Михаил Гробман, «Дневник», 1964)

Подвал — становой хребет андерграунда. Подвал, если хотите, — сущность русской культуры.

Лично я был обречен на подвал.

В годы лихорадочных новостроек в центральной части Москвы освобождалось огромное количество уютных подвалов и чердаков, самой судьбой определенных под жилье бездомных артистов. Ошалевшие выселенцы бросали в подвалах веками нажитое добро, громоздкую мебель, кованые сундуки, резные иконостасы, устаревшие библиотеки, чтобы отовариться безобразной обстановкой рижского производства в отдельном малогабаритном раю.

Подвалы сдавали за взятку, и чем прочнее было помещение, тем больше брали взнос. В наемных подвалах зашумели «салоны», куда можно было ввалиться без предупреждения, даром напиться самогону, послушать запрещенную поэзию, поглазеть на абстрактные каракули и переночевать под столом.

На Большой Садовой в незаметной подворотне поселилась славная семья — эстонец Юло Соостер с чернобровой женой и сыном. Художник с «тюремными университетами» ютился в потном подвале, где по зеленым стенкам, как по заливным лугам, ползали мокрицы и тараканы. Творческое содружество с начитанным и трезвым графиком Юрием Нолевым-Соболевым, кормившим целую шоблу нештатных авангардистов в журнале «Знание — сила», обеспечивало постоянные заработки.

Там за самоваром решались судьбы мира!

Русское новаторство 20-х годов раздражало подвальных мятежников нудными манифестами и револьверами, с помощью которых оно пыталось воспитать народ. Образцами вольного творчества служили не вооруженные русские футуристы, а романтическая богема старого Парижа, бельгийские символисты и чешский поп-арт.

Обливаясь потом, приезжие чешские утописты читали доклады о положении русской культуры в мировом концерте и подвальной группы Соостера в частности.

Казалось, что подвальные теоретики обречены на быстрое забвение, ан нет! — оттуда выбрались в люди практики искусства Михаил Гробман и Илья Кабаков.

Там я влюбился в дочку известного закройщика, ярко-рыжую и конопатую Асю Лапидус, и попал в списки заграничной выставки, составленной прогрессивным чехом Арсеном Погрибным.

Завистники болтали, что Ася Лапидус «страшней войны» и ляжки иксом, но мне она казалась царицей Савской, библейской красивицей с могучими бедрами, поднимавшими такую ношу, как я. Потом Ася не раз водила меня к новостройке на Лесной улице, где строился ее ко-оперативчик с балконом и горячим душем, от вида которого таяло сердце бездомного художника.

Москва всегда славилась невестами.

Почему украинский художник Брусиловский, красавец с пышными усами, не выбрал себе невесту с приличным приданым?

Разве Ирка Эдельман или Светка Купчик не славились модным гардеробом и почтенными родителями?

Любой дурак влюбится в красавицу, а если ты храбрый, то полюби и некрасивую!

Харьковчанин Анатолий Брусиловский («Брусилов» для издателей, «Брусок» для своих) полюбил красивую дочку дворника, и она обрекла его на долгое московское подземелье. Он трижды менял подвалы. Постоянно ночевали безработные и женатые земляки — Крынские, Лимоновы-Савенко, Бахчаняны. Дальний родич из Белостока за польский листок «Пшекруй» клянчил русскую икону XVII века. Знаменитые алкаши подвала Плавинского по ночам прыгали в окошко и опустошали запасы отборных вин.

Пьянство в подвале Бруска считалось символом отсталости и невежества, но часто бывало так, что на сходки проникали грубияны, вроде целинного поэта Эдика Иодко-вского («Едем мы, друзья, в дальние края…»), и начинался кулачный бой с приводом в вытрезвитель.

Подвал славился современным «ликбезом».

В подземелье, украшенном вологодскими прялками и картинками из старого журнала «Пшекруй», усидчиво изучали иностранные языки, корчуя ненавистный сорняк в виде буквы «г», выдававшей захолустное общественное положение.

По зубрежке и чтению газет подвал Бруска мог состязаться лишь с полуподвалом Лошака-Дорона-Ку-пера, где изучение английского языка велось под управлением молодого дирижера Максима Шостаковича.

Без мистики в подвалах не обходилось.

Слоняясь с Асей влюбленной парой, мы у подвала Бруска услышали возгласы сектантов «хаваю, хаваю, хаваю», что означало на воровском жаргоне «ем, ем, ем».

— Игорь Сергеич, — внушал работник «ликбеза», — ударение не на первом слоге, а на последнем: «хав-а-ю», а не «хаваю»!

На древнерусской лавке сидел барачный поэт И.С.Холин и, вытянув длинную шею в роговых очках, упорно ликвидировал неграмотность под руководством жены Бруска.

У каждого подвала свой путь и лицо.

На «пятачке» Колхозной площади — метро «Ботанический сад» или троллейбус Садового Кольца как точки отправления, — мы посетили пятнадцать подвалов:

1. Громан-Россаль (пара графиков); 2. Вилька Каменский (экскурсовод Третьяковки); 3. Славка Клыков (скульптор); 4. Сашка Завьялов (нештатный художник); 5. Сашка Адамович (фарцовщик); 6. Коля Попов (график); 7. Янкилев-ский (подпольный созидатель); 8. Толя Крынский (оформитель из Харькова); 9. Юрий Соболев (график, оформитель); 10. Володька Фридынский (ученик Васьки-Фонарщика, живописец); 11. Сергей Есаян (живописец); 12. Генка Курбатов (график и спекулянт); 13. Юрка Герасимов (милиционер и живописец); 14. Коля Струлев (нештатный живописец); 15. Эрик Неизвестный (скульптор).

В подвале Сергея Есаяна меня ни за что избили, но в подвале Громана-Россаля дали мудрый совет: «Иди к Николаю Иванычу, он все сделает!»

Стыдно признаться, но в свои 27 лет я ни разу не давал взяток!

Один раз я получил благодарность за передачу чужого подарка, но это было ведро малосольных огурцов от родной сестры художнику Дмитрию Домогацкому…

Теперь предстоял серьезный разговор с наличными в конверте.

Без труда получив необходимую справку у всемогущего начальника Худфонда тов. Мазура, по совету Аси Лапидус я напялил черную шляпу, повязал галстук и поплелся в контору Николая Иваныча Меламида, инженера «нежилых помещений», расположенную в неприступном небоскребе напротив ресторана «Рига».

В небольшой, но светлой комнате с ширмой в углу, сквозь дырки которой я обнаружил знакомый натюрморт — бутылка портвейна, конфеты и край потертого диванчика, — стоял большой стол, а за столом человек с газетой.

После короткого приветствия от имени Громана и Россаля человек бросил газету под стол и уставился на меня пшеничными бровями.

—   Молодой человек, чем могу быть полезен?

—  Мне нужен подвальчик на «пятачке», — нагло глядя инженеру в бесстыжие брови, начал я разговор.

—   Значит, молодой творческий работник нуждается в мастерской. Хорошая профессия — инженер человеческих душ! Приличные гонорары, всенародная слава, не то что у нас, несчастных служащих…

—   Вы знаете, Николай Иваныч, когда густо, а когда и пусто.

—  Моя благоверная супруга говорит, что у нас всегда пусто! Зарплата сто двадцать рублей, сын в армии, дочка учится…

—  Можно сказать, Николай Иваныч, что сегодня у меня густо. Получил гонорар за оформление книжки. Прошу составить компанию отобедать в ресторанчике.

— Пожалуй, вы правы. Предлагаю подзаправиться в скромном ресторанчике «Рига». Отличные цыплята, армянский коньяк…

Я действовал по сценарию, отработанному Громаном и Россалем, не уклоняясь в опасные стороны.

В пустынном ресторане инженер заказал бутылку коньяку, заливного судака и цыпленка. Я следовал его советам. За разговором оказалось, что у нас есть общие знакомые: у завмага Гуревича (мясной магазин у метро «Ботанический сад») сбежала дочка, которую я встретил в подвале Клыкова в позе купальщицы. Напоследок, без всякого стеснения, вспотевший конверт с деньгами я сунул ему небрежным дружеским жестом, словно отдавая давний долг.

— Приходите завтра, нет, послезавтра, я дам вам ключи от храма на Троицкой и от «сухаревой башни» на Мещанской. Помещение требует большого ремонта, но прораб Толя Шапиро сделает на совесть и за полцены. Он такой камин отгрохал Вильке Каменскому!

Древнюю церковь, расположенную против подвала Соболева, мы осмотрели с Асей Лапидус.

С диким остервенением искалеченная земля в ямах, окопах, дырах, бочки с мазутом, ржавая проволока, гнилые мостки — все это походило не на церковный дворик, а на город Сталинград после немилосердной бомбежки. Внутри пол был так унавожен, что к алтарю мы прорывались по колено в грязи. В помещении стоял дикий холод и мрак. Под дырявым куполом ворковали голуби. Конечно, я мог бы с помощью прораба Шапиро очистить церковь, но в любой момент меня могли турнуть оттуда более значительные клиенты с казенными средствами.

Любопытства ради осмотрели многоэтажный дом с «сухаревой башней» — около ста метров в окружности и с потолком высотой в семь метров! — отличная мастерская для самостоятельного советского художника, а не для бродяги без постоянной прописки.

После прогулок по башням и храмам инженер ухмыльнулся и спросил в упор:

— Абстрактивист?

От стыда я покраснел, как рак, и виновато кивнул головой.

Николай Иваныч выдал мне ключи от идеального места, окнами выходящего на улицу актера Семена Щепкина, а черным ходом — в проходной двор улицы Гиляровского.

Свершилось! Теперь я полноценный преступник!

Формалист. Тунеядец. Фарцовщик. Мошенник. Через подкуп московского инженера осенью 1966 года я стал и взяточник, и подвальный художник. Оставалось загнать книжку Камиллы Грей о русском авангарде, чтобы стать законченными антисоветчиком, что я вскорости и сделал.

Московские подвалы постоянно грабили в отсутствие хозяев. Мне был необходим верный напарник для полного счастья.

Игорь Сергеевич Холин писал стихи следующего содержания: «Пригласил ее в гости. Сказал: потанцуем под патефон. Сам дверь на замок, она к двери. Хотела бежать, кричать, обвинила его в подлости. Было слышно мычанье и стон — потом завели патефон!»

Нештатный поэт учился стихосложению у забавного и вечно влюбленного старичка по фамилии Евгений Леонидович Кропивниц-кий. Злые языки распространяли слухи, что в молодости Холин служил охранником в концлагере и убил беглого зэка. Я пригласил барачного поэта, ночевавшего по чужим углам, разделить со мной просторный и теплый подвал.

Помещение было полностью меблировано. Уезжая за город, жильцы оставили старинную мебель, лыжи, санки и библиотеку с адресной кни-

гой от 1928 года, где значились телефоны товарищей Сталина и Бухарина.

Холин привез пишущую машинку немецкого образца и бил одним пальцем по клавишам, сочиняя прозаический роман под названием «Музыкальная команда». Подпольный литератор одевался под зэка — бушлат, грубые ботинки, рваный свитер. Деньги, заработанные детскими стихами, он экономно копил для кооперативной квартиры.

Он предложил мне строгий, тюремный режим жизни, и я охотно согласился, потому что никогда не испытывал тяги к роскоши и расточительству. Это не значит, что мы обрекли себя на голодную смерть, просто продуктовое меню свели на минимум — крупа, картошка, капуста, кильки, подсолнечное масло. Водку и мясо приносили гости. Подруга поэта Ева Уманская иногда нас баловала пончиками с повидлом.

На старый Новый год, то есть 13 января 1967 года, мы оповестили знакомых о подвальном банкете в честь открытия еще одной «нонконформистской» цитадели в Москве. Исключительно лагерное меню — картошка в тулупах, соленая капуста и водка — приготовили Ева Уманская и Ася Лапидус.

На банкете собрались: Левка Гу-ревич с Иркой Эдельман, Даня Фрадкин с Женей Жаботинской, Женя Терновский с француженкой, Борис Долля с Танькой Федорович, Борис «Борух» Штейнберг с Галкой Поляковой, прокурор С.И.Малец с супругой Рут Наглер и пара американцев — журналист Роберт Корен-гольд с женой Кристиной.

Таким образом, мы дали заявку на «иностранный салон», или, как говорила влиятельная сплетница Москвы Аида Моисеевна Хмелева (тогда Бутуркевич): «Воробей и Холин обвешаны жидами, как булка тараканами!»

Назавтра в подворотне появился незнакомый «топтун», что было для меня большой новинкой, так как до этого, часто меняя местожительство, я ловко заметал следы преступлений.

— Валя, — сказал меланхолически Холин, — теперь жду в гости искусствоведа в штатском!

Мой купленный на корню участковый милиционер Костя Авдеев на мои приветствия угрюмо отворачивал морду к стенке.

«Часовые родины стоят!»

Моя нежная любовь к Асе Лапидус развалилась в один злополучный вечер.

С большим опозданием возвращаясь из издательства, я услышал подозрительные скрип и вздохи в комнате Холина. Заглянув туда через стекло, я обнаружил, что Ася не вынесла долгой разлуки и завалилась в постель моего соратника по борьбе за свободу творчества.

Армагеддон! Конец света!

Накануне, 22 января, нам прикрыли выставку «двенадцати» в рабочем клубе «Дружба», а художников развезли по домам на казенном автобусе, что больше всего меня потрясло. Через день-два в подвал явился австралийский посол со свитой и купил пару картин.

Торговля вытесняла любовь.

Прощай, балкончик на Лесной, прощай, царица Савская!

Как-то, прогуливаясь перед сном в метель и мороз по скрипучим дворам Сухаревки, мы, словно по зову и «сердце чует», вернулись с полпути и обнаружили настежь открытую дверь подвала. Внутри сиял свет.

Моя черная шляпа и кепка Холина висели на гвоздях. Исчезли пара моих картин и авторучка поэта.

Большие знатоки таких мистерий Генрих Худяков и Генрих Сапгир, поэты не менее барачные, чем Холин, быстро внушили мне, что картины изучаются специалистами для определения их эстетической и коммерческой стоимости…

Риторический вопрос: что такое «дип-арт»?

Решительный ответ: искусство для иностранцев!

Так называемый «иностранный рынок» Москвы (славные столицы Ленинград, Киев, Рига, Ереван таким не располагали) возник в 57—58 годах при взаимном интересе друг к другу московского производителя и заграничного потребителя. Потребитель был дипломат, журналист, коммерсант, аккредитованный в Москве. Настоящий западный покупатель к нам не приезжал. «Дип-арт» был уродливым детищем советской «оттепели» с приблизительным настоящим и без будущего.

Работа в «дип-арте» совершенно выбила меня из колеи обыденной советской жизни. Я запустил профсоюзные взносы в издательстве, не платил подоходных налогов, воровал у народа свет, газ, воду и не ждал финансового инспектора, так как творческие работники «дип-арта» не облагались налогом, как модные портные и фабриканты матрешек.

Из знаменитых подвалов Смо-ленки (Плавинский, Куклис, Кулаков, Надька Вырви-глаз), разрушенных строителями коммунизма, к нам перебрался самый известный «дип-артист» Анатолий Зверев, искавший удобное пристанище для заказных работ.

Реклама Костаки била в одну точку. За бойкой кистью Зверева охотились все дипломаты. Его слава неподражаемого богемного живописца с выставками в Париже и Женеве достигла своего апогея. Три-четыре раза в месяц в подвал наезжали жены иностранцев, и Зверев лихо расправлялся с натурой, за гуашь, рисунок и «лошадку» фломастером сдирая триста рублей.

Мой круг почитателей значительно расширялся за счет Зверева.

Мужья предпочитали композиции маслом.

Иногда из школы близоруких на Сретенке в подвал спускался Володя Яковлев, всегда аккуратно одетый и остроумный.

У меня лучший живописец планеты написал удивительный пейзаж — бездонное небо широким черным мазком, беспредельная земля широким зеленым мазком и крохотный белый цветок в правом углу жуткой картины  конца света.  Итальянец Франко Миеле, наблюдавший работу, тут же вырвал ее не остывшей и увез в Рим.

Игорь Холин не гонялся за каждой юбкой, но старался обновлять свой гарем время от времени. Уманскую сменила Осьмеркина, Самсонову — Люба Авербах, отличная машинистка и щедрая душа.

В весенне-летний сезон 67-го года я увлекся Наташей Пархоменко, дочкой главного художника «Мосфильма». Достойные ее родители пригрели меня как своего, по воскресеньям угощали борщом и шашлыком. Я задумал бросить вонючий подвал и перебраться на Кутузовский проспект с гранитным подъездом и часовым, но не тут-то было! — невеста оказалась невыносимой эгоисткой, предательски безразличной к моему потомству. Ее нелегальный аборт возмутил меня до глубины души. Я не доел шашлык и хлопнул дверью хрустальной квартиры, чтобы никогда не появиться.

Как побитая собака, вернулся я в подвал, где хозяйничали Холин и Зверев, сражаясь в шашки.

Помню как сейчас: 10 ноября в подвал ввалились Мишка Гробман и Володя Яковлев, сияющие, как праздник трудящихся.

—  Значит так, — начал Гробман с места в карьер, — теперь ты стал известным художником! Одну картину, ну, скажем, вот это изображение черепка, я беру к себе в постоянную экспозицию! Для тебя есть место над дверью!

— Воробей, ты ему дай не черепок, а по черепку! — острил великолепный в темно-синем костюме и шапке Яковлев.

Нужно было быть последним дураком, чтобы отказать собирателю с местом над дверью. Я с радостью вручил картину Гробману.

В конце 67-го года я возобновил дружбу с Васькой-Фонарщиком, по обыкновению рисовавшим по ночам бесчисленные снежинки, как шторка скрывавшие изображение монастыря в три четверти.

На  столе  Василия  Яковлевича среди неприкосновенного мусора я увидел толстую, в ярком красном переплете «адресную книгу» с обозначением на обложке «от А до Я». Пока Васька толковал с американским шпионом, «балдой Смитом», тоже страдавшим бессонницей, мне позволили полистать эту книжку, составленную Владимиром Алексеевичем Морозом, известным эстетом и долголетним «опекуном» психбольного В.Я.Ситникова.

Среди десятка фамилий на букву «В» я прочитал следующую заметку, навсегда запавшую в память:

«Валя Воробьев по кличке „Борода» — хитрый деревенский мужик с иностранными связями. Живет на улице Щепкина, 4, бывшая Мещанская, в подвале без телефона. На обработку выслать „Барабанщика» и „Герасима»».

(При аресте В.А.Мороза в 1973 году «адресная книга» послужила превосходным пособием для ареста известных фарцовщиков и допроса шестисот свидетелей, от взломщиков костромских церквей до светил советской культуры, так или иначе связанных с арестованным преступником.)

Такую роскошь, как телефонная связь, имели не все желающие. Говорили, что поставить телефон сложнее, чем получить ордер на дешевую квартиру. Мы завели настенный «бортжурнал» — согласно Холину, обязательный в лагерях, заводах и воинских частях, — с карандашом на веревке, где вскорости появились записи: «Ушел к Ваське-Фонарщику», «Старик, улетел в Сочи», «Тебя ищет „Барабанщик»».

Раз я увидел, как книжку листает мой приятель, скрипач из ансамбля Игоря Моисеева Данька Фрадкин.

—  Ну, старик, вы меня обижаете! В «бортжурнале» кто-то написал красным карандашом: «Данька Фрадкин, как мозоль на пятке!»

Книжку постоянно срывали, возможно, «Барабанщик» или «Герасим», чего не посмели бы в лагерях, замечал Холин, но мы вешали снова, с огрызком карандаша поменьше, потому что иного метода сообщения у нас не имелось.

Я недолго страдал от одиночества. Знакомый актер Кирилл Богословский, гулявший в подвале после спектаклей, в лютый февраль 68-го года появился с веселой особой в кудрявой овечьей шапке, скрывавшей выразительное лицо.

—   Я «Зойка Космодемьянская», меня лепил сам Иконников из Реутова. Актер мне доложил, что вы нуждаетесь в профессиональной натурщице!

К.Н.Богословский умел красиво врать, но занятную натурщицу я запустил на свою погибель. За одну пламенную ночь партизанка «Зойка» (Ольга Серебряная по паспорту) возомнила себя хозяйкой подвала и врывалась, когда ей вздумается, разгоняя сумкой с металлическим затвором драгоценных друзей и знакомых.

На беду, угроза «опекуна» Мороза действительно осуществилась, и самым неожиданным образом. В опустевший подвал того же дома вселились «Барабанщик» и «Герасим», сразу предложившие мне купить иконы, ворованные по деревням.

Ключи от подвала имели Холин, его секретарша Люба Авербах и мой свояк Даня Фрадкин.

На исходе лета 68-го года в деревню, где я мучился с террористкой «Зойкой», ходившей за грибами на высоких каблуках, доставили телеграмму от прокурора С.И.Малеца: «Срочно в Москву. Подвал опечатан!» Как угорелый, я помчался в столицу. Действительно, на дверях вместо «бортжурнала» висела веревка с сургучной печатью, а у прокурора вызов в суд. Мой высокий друг сказал, что «дело пахнет керосином», и вызвал на совещание известного адвоката Марка Новицкого и профессора психиатрии Всеволода Думаниса, руководившего клиникой по улице Кирова, 42.

Вчетвером, как в американских фильмах, все в шляпах и при галстуках, мы на казенном автомобиле Министерства юстиции подрулили к камере предварительного заключения в Спасских казармах, где дремал дежурный офицер, а за решеткой плакал Данька Фрадкин!

Дело в том, что, затащив Любку Гуревич в подвал, скрипач не справился с поставленной задачей. Любка, совершенно голая, белым днем, выскочила на улицу с криком: «Караул, убивают!» Участковый К.Н.Авдеев вызвал милицейский наряд и заплясала губерния. Любку Гуревич сдали на поруки известных родителей, а неизвестного возмутителя спокойствия засадили в тюрьму. По словам прокурора, Фрадкину грозило осуждение на семь лет за попытку изнасилования несовершеннолетней, а мне за содержание притона, подделку документов, фиктивный брак, мошенничество, заказной грабеж в русской деревне, нелегальные валютные операции, распространение антисоветской литературы и злостное тунеядство грозил большой срок — пятнадцать лет с конфискацией имущества!

Появление в КПЗ генерал-лейтенанта Малеца, адвоката Новицкого, спасшего от расстрела поэта Бориса Слуцкого в 51-м году, и знаменитого врача В.М.Думаниса, выдававшего нештатным артистам справки о вялотекущей шизофрении, сбило с панталыку милицию и охранников. «Психбольного» Фрадкина тут же профессор Думанис отвез домой. Адвокат Новицкий составил обвинение против завмага Гуревича, давно мечтавшего выдать замуж непослушную дочку, а мой подвал в присутствии прокурора и участкового откупорили в тот же день!

Так очень эффектно закончилась операция по спасению подвала, чуть не ставшего моим смертельным врагом.

Сергей Иосифович Малец пилил мне мозги:

—  Тебя посадят не сегодня, так завтра! Ты понимаешь, там, в тайге, наши ребята вкалывают не за страх, а на совесть, а ты спишь с бабами до полудня, устроил в подвале публичный дом! Профсоюзные взносы давно запущены!  И,  небось,  валютный счет в швейцарском банке!..

Мой подвал обложили плотнее.

«Иностранные подвалы» постоянно курировали самозванные «искусствоведы», посредничая между ленивым на подъем производителем и потребителем с твердой валютой. У моих коллег по «дип-арту» прочно закрепились Андрей Амальрик, Виктор Луи, Нина Стивене, Поль Торез, Таня Колодзей, Саша Глезер, Ника Щербакова. С большим нетерпением я поджидал такого «искусствоведа» в гости, и он явился.

—   Позвольте представиться, — ласково начал незнакомец в белом плаще и выпуклых очках, — потомок дворянских революционеров Виталий Антонович Ястржебский, любитель современной живописи. Нагрянул без предупреждения, наобум, по адресу, который мне дал ваш коллега Лев Кропивницкий!

Я никак не предполагал, что «искусствовед» может быть потомком русского революционера, похожим на герцога Филиппа Эдинбургского, и со вздохом облегчения впустил его в подвал.

Любитель живописи В.А.Ястрже-бский появлялся раз в неделю и толково и образно рассказывал, что творится в Москве. Его ясные и полезные советы мне стали просто необходимы в то время.

Дружба зашла так далеко, что Виталий Антонович выступил в роли «дилера», пригнав в подвал двух профессоров Института международных отношений, Бориса Маруш-кина и Лоллия Замойского, после изнурительной торговли купивших по картине. За щедрое вознаграждение мой образованный фарцовщик взял на себя все подвальные хлопоты. За год или полтора «открытых дверей» он продал все ранние живописные опыты, и я едва успевал, освоив более оживленную манеру исполнения, выполнять заказы иностранцев. Для меня было большим шоком, когда донесли, что смелый «дилер» все заработки просаживал на московском ипподроме, играя на тотализаторе.

Нешуточный партизанский террор не затихал.

Связь с «натурщицей», скорее походившая на мучительную пытку, чем на любовную историю, захватила и окружающих.

Поэт Игорь Холин, не избежавший побоев «Зойки», не дописав романа, раньше срока сбежал в недостроенный кооператив. Нападающий «дип-арта» Толя Зверев трясся от страха, когда в подвал врывалась террористка, всех поливая отборным матом.

— Суки, я научу вас родину любить! А это что за старая шахна развалилась в моем кресле? Заткнись, дурак, или я тебе паяльник набок сверну!

Если самобытное красноречие «Зойки» пугало московских профессоров, как зайцы убегавших на улицу, то иностранцы от нее сходили с ума.

Консул США Лен Вильямс возил ее по кабакам «золотого кольца России», ее видели с немцами в горах Теберды, а профессиональный искусствовед Борис Бродский катал ее на ладье по устью Дуная!

Нетрудно догадаться, что расторопная «натурщица» знала толк в фарцовке и шкуру спасала доносами «Ивану Ивановичу», ответственному за здоровье советской культуры.

Мой старый опекун, прокурор С.И.Малец, всякий раз предрекавший мне тюремное заключение с большим сроком, дал мне совет подвал бросить к чертовой матери, а от партизанских цепей освободиться в первую очередь.

Виталий Антонович подыскал мне светлую комнату в Лаврском переулке (частный дом с вишневым садом!), куда тайком от всех я перетащил мольберт, холсты и краски. Окончательно уничтожить подвальный «адрес», хорошо меня кормивший, у меня не хватило храбрости.

30 октября 1969 года, отправляясь на свиданку с бароном Отто фон Штемпелем, в подвальном подъезде я увидел вдребезги пьяных Зверева и Плавинского, усидчиво рыгавших под ноги, и белоснежный иностранный конверт с парой синих французских марок.

Письмо из Франции, из Парижа!

Оно начиналось «Валя, милый» и кончалось «твоя Аня»!

Мои друзья протрезвели. Так никто меня не обзывал ни разу в жизни! Идиот, как я мог забыть о существовании Французской республики!.. А Поль Сезанн не гений мирового искусства?.. А автор замечательного письма мадемуазель Анна Давид — не невеста на выданье? Если Женя Терновский и Лев Нус-берг кадрят француженок, то и я смогу не хуже?.. Разве дочка уругвайского посла не моргала мне глазом на сеансах Зверева?..

Русская цивилизация разлагалась на глазах.

Немецкому барону я уступил картину, не торгуясь.

Зверева и Плавинского напоил водкой.

Решение атаковать Францию было принято единогласно.

Московский андерграунд не представлял лаборатории, где ковался один эстетический шаблон для иностранных любителей.

Очень острый и тонкий гравер Олег Кудряшов не составлял обоймы поставщиков «дип-арта». Он шел своим тернистым курсом, не спотыкаясь на пустяках нелегальщины и фарцовки. С ним знался наш постоянный попутчик Борис Свешников, не брезгавший загнать картину чилийскому послу или английскому профессору. Тогда молодой академик Дмитрий Жилин-ский, убежденный адепт «вечного реализма», написал парный портрет этих замечательных, очень разных друзей. Смотреть на него с восторженным криком «Вот это да!» бросилась вся московская интеллигенция.

И вдруг по вернисажу из угла в угол зашептались — художник Кудряшов, надежда русской графики, с семьей и навсегда покинул Россию, уехал на Запад!

Еврейское возрождение начиналось под сильным знаком — «возвращение на историческую родину, в Израиль», причем в основном потоке эмиграции оказался цвет русской интеллигенции.

В моем подвале ночевали приезжие из Кзыл-Орды «фольксдойчи», еврейские невесты из Тирасполя и тихие китайцы, нагло выдававшие себя за евреев, чтобы поскорее получить израильский вызов и улизнуть в Калифорнию. В.А.Ястржебский, намереваясь направить меня к истине, привез в подвал дочку маршала Малиновского, наивную девицу без судимости и с домом в Кунцево.

Организованная осада и шпионаж, нескончаемые состязания подпольных бардов, убогий базар «дип-арта», тренировки джазовых ансамблей, дом тайных свиданий, безработные враги народа, бездомные сибирские самородки, перекупщики и сыщики, труханутые чемпионы запрещенного искусства Васька-Фонарщик, Немухин, Зверев, Фридынский, Рухин, Леонов! От этого густопсового сброда меня жгло, трясло, испепеляло!

Москве не пожелаешь участи Вавилона — «и будет грудою развалин

и пристанищем шакалов», но не о ней ли пророчил Иеремия: «Ты найден и схвачен, потому что восстал против Господа» или «Вином блуда напоила все народы»?

В ночь на первое мая 1970 года в метро зарезали Влада, единственного сына прокурора Малеца.

Мать за сутки поседела. Сергей Иосифович пил по-черному от горя.

В 45-м году в побежденной Австрии они вылавливали дезертиров из Красной Армии, отсылая их в Сибирь. Через четверть века кинжал народного мстителя ударил в самое чувствительное место родителей, по сердцу невинного юноши.

— Всех подряд из пулемета, та-та-та! — уставившись ледяным, безумным взглядом, твердил прокурор.

Может быть, я неправильно родился?

Не дают жить на московском дне! Меняю подвал на мансарду!

Я жил в ожидании ареста и свято верил в планетарный абсурд!

«Зеркало» (Париж)

ПЕРВАЯ ПАРИЖСКАЯ ВОЙНА

Валентин Воробьев

«Я умер там и не воскресну здесь».

(Наум Коржавин, 1975)

Кому-то из советских вождей приписывают расхожую фразу: «Там они перегрызут друг друга!»

Свершилось — перегрызлись, но не «там», а у себя дома. Они, падая и рассыпаясь, по пословице «паны дерутся, у холопов чубы трещат», больно били по людям культуры.

Судьба русской эмиграции, как каторжник к тачке привязанной к особому развитию России, выделялась азиатской грубостью, помешанной на показухе европеизма.

Война начинается, как издавна повелось, с пустяка.

Никто не знал, с чего началась склока русского художника с парижской галерейщицей, но диалог двух актеров разгорелся в пламя гражданской войны, затягивая в театр русского абсурда всех подряд.

И вот портреты главных действующих лиц.

Опытная торговка искусством Дина Верни в торговом мире Запада считалась дельцом сбольшими пробелами в партизанской биографии. Натурщица известных французских корифеев в 25 лет стала владычицей огромного культурного наследия Аристида Майоля. Такой запас прочности позволял ей снимать доходный полуподвальчик в Париже и постоянно торчать на базарах современной пластики. Заново открывая Россию, — там родилась, но в эпоху Остапа Бендера родители вывезли за границу, — она наткнулась на подземные драгоценности.

По подвалам и углам советской цивилизации, бесплатно работавшей на вечность, можно было отобрать артистов по вкусу и обстоятельствам.

Список замечательных избранников начинался с вождя питерского андерграунда Михаила Шемякина, молодого человека около тридцати лет. Он очаровал парижанку и яркой внешностью кавказского князя, и превосходной графикой с прелестными эротическими завитушками.

Первым среди москвичей значился Максим Архангельский, таинственный ваятель, душа в душу живший с известной «наводчицей» подполья Марией Вячеславовной Горчилиной. Там пили крепкий самогон и пели блатные песни, до которых Дина была большой охотницей. Металлические ваяния Максима, похожие на тульские самовары, отлично вписывались в обстановку постоянного гульбища.

17 октября 1971 года, после изнурительных и унизительных собеседований с вождями Ленинграда, ответственными за судьбы советских граждан («Эти разговоры мне дорого обошлись», — постоянно повторяет Д.В.), художник Шемякин спустился в Париж, где его поджидали семья, собака и выставка.

В «информации» председателя Комитета государственной безопасности тов. Андропова в ЦК КПСС от 2 марта 1971 года (публикацию секретных документов подготовил Евг. Никифоров 12 января 1994 года в Москве) предлагается следующее:

«…изучить вопрос о возможности и условиях реализации создаваемых в нашей стране некоторыми творческими работниками модернистских произведений для зарубежного потребителя…»

Министр культуры СССР тов. Фурцева в докладной записке в ЦК КПСС от 21 июня 1971 года сообщает:

«…в Кельне было показано 146 графических работ, общая стоимость которых (произведения на выставке продавались)составляла 120 тыс. марок ФРГ…» Где мы жили?

В секретных донесениях высших руководителей страны поражает не дубовый слог пролетарской мысли, а мелочное крохоборство валютчиков…

«Реализация модернистских произведений», «зарубежный потребитель», «120 тысяч марок ФРГ»!

В державе с космическим бюджетом они без зазрения совести подсчитывают доходы с чужих графических работ!

Казалось, что в неприступной советской крепости появилась пара верховных валютчиков, тайно и беспощадно разлагавших устои «социалистического реализма» и народного быта.

Даешь чистоган и славу! Успех Михаила Шемякина был оглушительным и доходным. Он взбаламутил стоячее болото парижской культуры. По самым скромным подсчетам, выручили на 300 тысяч франков, но денег художник не получил.

Уютная и скромная жизнь, организованная Диной Верни, мало прельщала удалых питерских беженцев. При беглом знакомстве с богатыми витринами легкомысленного Парижа семья Шемякиных решила, что можно и нужно жить лучше и веселее. Метафизическая связь художника и галерейщицы портилась день ото дня. Бездушная судьба разводила замечательных людей для затяжной холодной войны. Воевать с парижанкой было не просто, но потомок кабардинского князя, навязывавший спесивому Парижу свое искусство, лихо бросился в неравный бой. Как водится на войне, воюющие стороны принялись лихорадочно вербовать союзников, сторонников и двурушников.

Над схваткой двух выдающихся актеров мировой культуры постоянно возвышалось Всевидящее Око Правосудия.

В конце 60-х годов политическая, общественная и культурная жизнь русской эмиграции прекратилась. Исчезли партии, кружки, газеты и масонские ложи. В единственном «власовском подвале» собиралась кучка «солидаристов» из малограмотных красноармейцев и беглых колхозников Курской области. Они дремали на скучных докладах платных активистов, выпивали рюмку водки с грабительской наценкой и расходились по норам с листовками вместо денег. Единственная еженедельная эминрантская газета в Европе «Русская мысль» едва держалась на похоронных объявлениях, постоянно взывая к помощи читателей.

Известный литературовед Аркадий Белинков, сгоряча убежавший на Запад, метко заключает:

«Здесь моя жизнь занята препирательством с людьми, представление которых о России не выходит за пределы калужской средней школы. Разумнее было бы оставаться уважаемым писателем в Москве, чем ничтожным „тичером» в Нью-Хэйвене».

Учитель из Рязани Солженицын с его лагерными рассказами освежил загнивающую эмиграцию.

Один за другим посыпались инакомыслящие танцоры, шахматисты, музыканты, гитаристы, философы, писатели, художники, а с ними платные тусовки, листки, концерты, выставки, склоки, доносы, смерть.

Просторная и больная держава в отлив «третьей волны» бросала не только непокорных корифеев, но и сорняк советской культуры, сотни недозрелых и перезрелых артистов, постоянно воевавших с «соцреализмом». В результате однобокого протеста в подполье образовалось особое направление «антисоцреализм», несовместимое с ходом мирового авангарда и лишенное товарной ценности. Адепты подпольного направления осаждали галереи Запада в несбыточной надежде загнать по дешевке свои изделия вне эстетики и вне времени.

Михаил Шемякин, получивший хорошие оклады от новых меценатов, вошел в эмигрантский «ареопаг» на правах начальника русских выставок. Людям, обреченным жить в русской культуре, предстояло пройти все классы табели о рангах, принятые еще в допотопные времена, чтобы попасть в ничтожную экспозицию без будущего.

С навалом «третьей волны» русская община постепенно обретала знакомые очертания «пионерских лагерей« или «исправительно-трудовых колоний сурового режима» с командирами, политруками, нарядчиками и стукачами.

Тактика Дины Верни, лет сорок державшей доходный промысел в Париже, не отличалась новизной. Она знала целебное действие денег и признания. На выставке московских художников 1973 года лихой кабардинец не был представлен.

Убежденный антисоветчик, в бараний рог гнувший приблудных и нищих диссидентов, за кружку пива готовых продать родную мать, расставил свои сети. Подкупные «нарядчики» и «шпионы», кишевшие над эмиграцией, как навозные мухи, распространяли сплетни, что Дина — не только «воровка, укравшая у Шемякина триста тысяч франков», но и «кадровый разведчик КГБ», чему есть «масса свидетелей».

Московский литератор Александр Глезер собирал изгибы советского «нонконформизма», лишенного эстетической ценности.

Появление советского «передвижника» на вольном Западе (1975) обставили, как умели: владелец подпольного музея в Москве, аресты и обыски КГБ, драка на пустыре за свободу творчества и шестьсот картин с иностранной клиентурой.

Советская тайна!

Вам кажется, что советские политики допустили грубую ошибку, доверив «зарубежного потребителя» малограмотному просветителю? Отнюдь нет! Известные конкуренты Глезера, собиравшие тех же «творческих работников» — Аратюнян, Нутович, Колодзей, — годились лишь сброситься на бутылку портвейна в темной подворотне, а не ударить по карману Запада.

Как просто и точно выразился художник Эдуард Штейнберг: «Иного Бог не послал!»

Крупных инженеров человеческих душ: Напбандяна, Савицкого, Шилова (называем официальные выставки в Париже той поры) — никто не смотрел и не покупал. «Нонконформистов» не покупали, но смотрели, что было определенным прогрессом.

В новой, значительно исправленной «автобиографии», изданной в 1994 году «Московским рабочим», Александр Глезер сумбурно объясняет, каким образом готовился поход на Запад, каким образом анонимные генералы КГБ, большие любители современности — «сухой» и «маленький» — шлифовали картинную галерею и психологию коллекционера.

Генерал Виктор Николаевич Ильин, главный куратор советской культуры с 20-х годов, получавший от Глезера «докладные записки» (вот бы почитать!), годами возился с нерадивым и малоопытным толкачом.

Остается загадкой, каким образом «докладная записка» Глезера о музыкальных вечеринках Дины Верни очутилась в ее руках. Во всяком случае, «передвижника» ждали в Париже неприятные сюрпризы с этой стороны…

«Я не люблю Запад! — энергично повторяет Глезер. — Эмигрантский круг для меня совершенно чужой!»

И вот малограмотный ненавистник Запада открывает русские сезоны в Европе.

Лозунг момента: иду на Париж!

24 января 1976 года в местечке Монжерон, в старом доме с прогнившей крышей, где когда-то жили русские сироты, открылся «музей» передвижного подпольного искусства. В давке вернисажа с дешевым вином толкались фотографы, художники, князья. Над толпой возвышалась породистая морда Виктора Луи, нарочно приехавшего из Москвы.

Проницательный потомок кабардинского князя отлично понимал, что «монжерон» с его допотопным творчеством — плохая лошадка для западных бегов, но лишний, пусть и ненормальный единомышленник годился для партизанской войны в Париже.

Шемякин сразу протянул руку помощи, и в братском единении, под вздохи цыганской гитары, закипела подрывная работа.

Древние хранители русских святынь, воспитанные на патриотическом творчестве Виктора Васнецова и Ильи Глазунова, с большим подозрением наблюдали за таинственной суетой «совков», не плативших за свет, газ и телефон. В больных мозгах «монжерона» родилась бредовая мысль — выступить под племенным, национальным флагом, ударить по Парижу «под Дягилева»! Показать весь блеск русского искусства в просторном помещении с буфетом, цыганским хором и плясками. В военной операции с ограниченными средствами приняли участие все заключенные исправительно-трудовой колонии города Парижа, великие князья, дворяне, цыгане и беженцы без определенной прописки. На оккультной кухне Михаила Шемякина решалась судьба русского искусства.

2 октября 1976 года автор этого документального очерка был принят начальником выставки в буржуазном доме среднего достатка, у Орлеанских ворот. Дверь открыл стройный человек с повязкой на лохматой голове, наподобие мастеровых итальянского Ренессанса. Нетрудно было узнать хозяина по многочисленным фотографиям, расставленным в каталогах.

— Ты чей? — сурово спросил начальник лагеря.

Коварный вопрос повис над бренной головой, как дамоклов меч над древним греком.

— Я ничей! Я беспризорник! — выпалил гость.

— Нет, ты не юли! Назови мне общих знакомых! — ухмыльнулся следователь, поправляя роговые очки.

Несчастный гость лихорадочно тасовал знакомых из внепартийных кружков и выбрал Ваську-Фонарщика, учившего рисовать тяжелобольных шизофреников. На собачьей подстилке зашевелился курносый человек с козлиной бородкой. В дальнем углу пара мужиков, завернутых в кожаные штаны, бросили карандаши и расправили плечи. С огромного стола прыгнул пес с допотопной, топорной мордой и угрожающе зарычал.

—  Сволочь твой Васька-Фонарщик! — отрезал хозяин. — Это он закрыл мне проход на иностранца! Плохое знакомство, мусье Воробьев, да и на выставку ты опоздал! — заключил начальник и ласково посмотрел в глаза собаки.

Возмущенный таким приемом, я поплелся в противоположный лагерь, в полуподвал на улице Жакоб, 36, где сидела неотразимая Дина Верни, раздавая диски блатных песен, напетых ею на русском языке. У стены, покрытой декоративной рогожей, стояла до боли знакомая картина из двух красок москвича Эрика Булатова.

—  Ты чей? — спросила тетка с тугим узлом на затылке и вытащила огромный кожаный кошелек девятнадцатого века.

—   Я приятель Эрика Булатова, — ляпнул я наобум и как завороженный уставился на исторический кошелек. — Мы с ним пили белый портвейн «гратиешты» у Сашки Васильева в 59-м году напротив синагоги!..

Тетка лихо поставила автограф на «блатных песнях» и выдернула из кошелька хрустящие, ровные, как фамильное фото, двести франков.

—  Заходи, дам еще!

Дина Верни управлялась с наличными деньгами с удивительной ловкостью. Сперва казалось, что валюта летит на ветер, но потом получалось, что голодный турист правильно рисовал картину парижской жизни, а бездомная блядь готова уличить любого противника в нарушении моральной чистоты.

Как и следовало ожидать, племенмая выставка «под Дягилева» оказалась тупым уродством и с треском провалилась. Художники напились в буфете, сломали гитару столетнему цыгану, игравшему в «Яру» для Антона Чехова. Звезда французского кинематографа выпила стакан водки и с криком: «В Москву, в Москву, в Москву» рухнула на руки ухажера. Русские —титулованные дворяне Татищевы, Оболенские, Струве, Шаховские и двурушница Белла Рейн — демонстративно покинули сборище дегенеративных художников.

Замешательством в русской колонии воспользовался враг.

18 ноября видная газета Франции «Монд» надменно разнесла советский «нонконформизм», а 20 ноября в газете «Котидьен де Пари» за подписью Поля Тореза с особым остервенением ошельмовали начальника парижского концлагеря Михаила Шемякина. Если «монжерон» огулом обвинялся в подражании западным устаревшим образцам, то главного начальника выставки уличали в плагиате с московского затворника Михаила Шварцмана, создавшего какой-то «мистический синтетизм». Добавлялась и аморальная нажива на эксплуатации детского труда — вероятно, на творчестве малолетней дочки Доротеи, занимавшем центральное место помещения.

Начинающий журналист, сын французского коммуниста и сам коммунист, Поль Торез выдавал себя за покровителя советского инакомыслия, допекая салонной критикой Екатерину Фурцеву и Аду Аджубей. В обмен на светские разговоры он получал от несчастных «белютинцев», показавших свои творения в буфете московского «Манежа», бесплатные дары.

Родился Поль на советской земле, под ослепительным солнцем сталинской конституции, где папа скрывался от воинской мобилизации. После желанной амнистии семья Торезов приятно проводила время то в ярме мирового капитализма (Париж, Ницца, Африка), то на родине мирового коммунизма (Артек, Барвиха, Кремль), в отборном обществе врагов народа, закройщиков и спекулянтов.

Приказ затравить и растоптать выскочку Шемякина он получил сразу после ссоры в 1972 году. Поль Торез и примкнувший к Дине отпрыск русских князей Степа Татищев, занимавший пост культурного советника в Москве, были подходящими лицами для сбора компрометирующих документов, что, разумеется, щедро оплачивалось.

Весной 76-го года в Париж докатилась скорбная весть. Питерский абстрактивист, организатор «бульдозерного перформанса» Евгений Рухин сгорел в 33 года. Разведчик Шемякина некто Есауленко благополучно выбрался из огня и спешно выехал на Запад. Предательская логика вела к заключению, что дело не обошлось без участия «монжерона», ненавидевшего бесстрашного героя «дипкорпуса».

На отпевание Рухина ни Шемякин, ни Глезер, ни братья Лягачевы не пришли. Имя Рухина было спущено в «солдатский ряд», а затем и вымарано из списков «монжерона».

Неугомонный московский «кинетист» Лев Нусберг внес дополнительную неразбериху в парижской войне. Его разрушительная работа началась сразу после провальной выставки в «Пале де конгрес» в Париже, где «кинетисты» были незаслуженно и намеренно унижены. Нусберг был представлен лишь одной ничего не значащей литографией, в то время как начинающая дочка Шемякина занимала персональный отдел из двадцати произведений!..

Лев Нусберг, богато одаренная и сильная натура, чрезвычайно чувствительная к современности, в темной Москве первым открыл значение русского авангарда 20-х годов и плечом к плечу шел с первыми «кинетистами» мира, что казалось абсолютным бредом в стране без гвоздей и электричества. Годами неукротимая энергия «отца русского кинетизма» тратилась на бессмысленные диспуты с властями, нерадивыми учениками и неверными женами. Он пытался убедить со-ввласть в лояльности «кинетизма», но государство, запускавшее в космос миллиарды рублей, не находило для него ржавого гвоздя. Призрачный успех, постоянная грызня последователей, милицейские облавы принудили к эмиграции.

У командиров «монжерона» Лев Нусберг сразу попал в черные списки опасных противников.

Надо было быть последним «тюхой-матюхой», чтобы не расквитаться с коварными обидчиками, а Лев Нусберг был из породы бойцов.

Случай для мести вскорости представился.

Гуманисты мировой политики решили показать «русскую культурную оппозицию» на «биеннале» в Венеции.

В четверг, 3 февраля 77-го года, в полуподвал Дины Верни ввалился Лев Нусберг с парой роскошных борзых собак, Дашкой и Глашкой. После легковесного трепа о картинах Лидии Мастерковой, развешанных по стенам, прошлись по Западу

—  «Париж не стоит обедни» — и вернулись в действительности.

—   Я Шемяку сотру в порошок! —  выкатив грудь колесом, заявил Нусберг и оглядел народ.

Дина открыла пузатый кошелек. Побледневшая Лида Мастеркова полезла в подвал. Дашка и Глашка с восторгом подпрыгнули до потолка. Я блаженно грелся у пламенного костра «кинетизма».

—  Не надо! — брезгливо отвернувшись от кошелька, сказал Нусберг. — Истина дороже денег! Ше-мяка чирикал иллюстрации, когда я возводил монументы! А эти какашки из «монжерона» командуют русским искусством! Я не позволю измываться над современным искусством комсомольским выскочкам! За истину я полезу под топор!..

На фестиваль в Венеции, на «антисоветское позорище» (по Любимову), или «неблаговидную затею» (по Немухину), группировка Шемякина не попала.

Оживленную дискуссию украшало присутствие Дины Верни. Она дипломатически заявила, что диссидентское искусство «очень слабое», но «мы должны учитывать, в каких трудных обстоятельствах оно создается».

Надо добавить, что подвижники из «монжерона» поставили очередную галочку в мероприятие. На карикатурные шалости Калинина, Калугина, Овчинникова большой капитал и высокая эстетика, разбалованные чудесами модных «измов», не клевали. Из диссидентского позорища в люди никто не вышел.

Утомленный битвой за честь искусства, Лев Нусберг считал участие в «биеннале» большой тактической ошибкой.

Затяжная партизанская война перекинулась в «независимые профсоюзы» Москвы и Ленинграда, где под всевидящим оком милиции за кормушку в дипкорпусе дрались «семерки», «двадцатки» и «сотни», то и дело выпихивая за границу обиженных.

Ответный удар «монжерона» не заставил себя ждать.

Уязвленный кабардинец потратил уйму денег для фабрикации печатного фолианта под названием «Аполлон». Штатный летописец русского зарубежья Виктор Петров, спавший на собачьей подстилке, день и ночь сочинял статьи и доносы, вымарывая «пресловутого» Нус-берга и «банду Дины Верни» из истории искусства.

Книга попала в СССР и была забракована.

В письме парижскому другу Эдуард Штейнберг писал: «Какой-то Петров — основной автор этого журнала — всем своим раздает из окна по гениальности, но все это происходит в чайной на станции Чухлома».

Великие князья и власовцы в свою очередь обрушились на «монжерон» (за свет надо платить!) в русской печати.

«Ниже нуля» (Зинаида Шаховская), «невиданная мерзость» (Глеб Струве), «неуклюжая попытка» (Вл.Рыбаков).

Большая выставка Казимира Малевича в Париже, подготовленная на высшем государственном уровне, окончательно придушила «монжерон». По признанию французских кураторов Станислава Задоры и Ольги Махровой, в наступающем году готовилась выставка «соц-арта», где роль толкачей отводилась Алику Сидорову, Борису Гройсу и Дине Верни.

Следовательно, после поражения Глезера с «передвижными» выставками нонконформизма верховные режиссеры подготовили второй эшелон еще неизвестных на Западе «творческих работников».

Приезд Александра Арефьева обострил парижский кризис.

В особое развитие русской изобразительной культуры А.П.Арефьев внес скромное, но оригинальное видение. Еще в 50-е годы с кучкой безумных друзей (Громов, Вовси, Раппопорт) он раскрыл невиданный ранее жанр «советского дна», не подозревая, как глубоко копнул. Этот жанр отличался не только тематической новизной, но и особой формой выражения контурных каркасов в неожиданном, кинематографическом ракурсе. Кому-то это напоминало Тулуз-Лотрека, несамостоятельность дара бросалась в глаза.

В глухом и далеком «Петербурге» Apex (А.П.Арефьев) и его друзья пили водку, забавлялись как умели и оставались пусть не очень полезными, но совершенно безвредными лицами.

В исправительных лагерях зарубежья этим пожилым артистам, больным и разбалованным, отводились роли придурков без крыши над головой.

Потомок гордых кабардинцев не собирался своего тяжелобольного наставника Ареха содержать за свой счет.

Для начала голодного эмигранта сдали на тощий суп в Толстовский фонд, а затем завлекли в боевые действия.

Неопытным новобранцам казалось, что за пять лет войны противники выдохлись и готовы на вечный мир. В начале 1978 года военные действия возобновились с необычным ожесточением.

За свой счет Шемякин составил «Салон обиженных» как бы в пику итальянским проискам. На пригласительном билете размещался рисунок Шварцмана, призывавший московского творца правильно отозваться в перегруппировке сил.

Англичане пригласили «монжерон» показаться в Лондоне.

Поставленных вне закона «кине-тиста» Льва Нусберга и «концептуалиста» Михаила Гробмана, разумеется, не позвали.

Разведчики Дины Верни, рыскавшие по эмигрантским дырам, выловили Ареха под парижским мостом, где он пил с клошарами за здоровье Франции, и доставили в полуподвал. После коварного предательства «подлеца» Шемякина не могло быть и речи о помощи ленинградскому авангарду. В генштабе Дины Верни грубо вербовали свидетелей и бойцов. Лучшие друзья Шемякина по питерскому бездорожью — братья Лягачевы, втайне считавшие себя вождями подполья, летописец Виктор Петров и первопечатник Радзиевский, не моргнув глазом, переметнулись в полуподвал, как только Дина открыла кошелек. Составляя обличительный пасквиль, переметчики думали о лучезарной славе, обещанной гале-рейщицей.

Обездоленный и озлобленный Apex выдал показания о жизни Шемякина в Ленинграде, кстати, написанные сочным слогом, и Дина при людях отстегнула ему тысячу хрустящих франков.

Трое расторопных гонцов под командой Поля Тореза получили назначение собрать обличительный материал в Совдепии: от матери гордого кабардинца, от деятелей «сретенского кружка», от Михаила Шварцмана — настоящего создателя «метафизического синтетизма».

По свидетельству Шемякина (письмо Питеру Шпильману, 1979), «воровка оплатила поездку Тореза в СССР, в Москву и в Ленинград, куда он летал, чтобы шантажировать мою мать и моих друзей».

Обретаясь в облаках неведения, дружные «сретенцы» (один за всех и все за одного!) заблудились в парижской склоке, перепутали людей и сыграли в пользу «монжерона». Кабардинец опередил Тореза, вырвав с их помощью «письменную поддержку» Михаила Шварцмана.

— Несчастные идиоты, — гневно ворчала парижанка. — Я их тащу в люди, шлю подарки, а они мне ставят палки в колеса! Поль, ты привез оттуда картины?

К счастью, грузовик был забит московскими дарами.

Накануне первого мая 1978 года «монжерон» назначил банкет примирения. В дом с прогнившей крышей съехались заинтересованные люди с «общественным профилем». Во дворе с большой лужей визжали мотоциклы, хлопали двери подержанных автомобилей, ворчали борзые собаки. За просторным столом, покрытым дырявой простыней, расселись все начальники парижских лагерей и колоний. После четырехлетнего перерыва я увидел главных гостей застолья — «туристов» Оскара Рабина, Валю Кропивницкую и Сашу Рабина-Кропивницкого, скорбно застывших над тарелками с винегретом. Известные издатели, политики, писатели, гитаристы, художники уставились на г-на Глезера, произносившего длинный грузинский тост.

— Помогите «монжерону»! — вдруг начал «передвижник» издалека. — Здесь собрались все свои! Я не прошу у вас взаймы, но взываю к милосердию и человечности!

Борзые собаки глухо зарычали под столом. Гимнаст Виктор Кульбак, рисовавший точками, взялся за каску мотогонщика. Первый аб-страктивист Москвы Юрий Титов, потерявший на Западе зубы и жену, нелепо осклабился. Бесстрашный Apex потянулся за бутылкой крепленого вина. Казалось, вся нечистая сила прыгнула в корыто с винегретом.

— Мы закроем все обвинительные материалы в печати, — невозмутимо продолжал Саша Глезер, — но такая операция обойдется нам в сорок тысяч франков. Думаю, что в доходном чемодане господина Нусберга не убавится, если отсыпать в общее дело…

— Нет, вы слышали, что он сказал, — резко прервал грузинский тост Лев Нусберг, — я сплю на чемодане с золотом! Он лезет в чужой карман без зазрения совести! Вместо того, чтобы трясти богатую Францию, он трясет несчастных эмигрантов! Долой   провокаторов!  Долой   гебистских сук!

Главный «кинетист» опрокинул гнилую табуретку, кликнул собак и Пашку, завел мотор и со свистом укатил со двора.

За ним, разводя руками, потянулись подчиненные единомышленники, висевшие на крючке у Дины Верни.

Моя попытка возобновить разговор с Оскаром Рабиным, прерванный в 74-м году, закончился ничем. Превосходный художник, под знаменем которого мы пятнадцать лет дрались за свободу творчества, угрюмо молчал. Он отяжелел и сгорбился. Мне показалось, что он походит на царь-пушку, неспособную к стрельбе.

У выхода пара издателей авангардных брошюр, Крон и Боков, проклинали убегавших гостей.

Встреча на верхах закончилась провалом.

В каталоге «передвижной» выставки по французским городам имена Нусберга, Кульбака, Арефьева были начисто вымараны. «Обвинительные материалы» оказались дешевой клеветой, рассчитанной на доверчивого читателя города Чухломы.

Известный киновед Галя Маневич (Л.Бехтерева), размышляя над писаниной «монжерона», заметила: «Оказались вычеркнуты из памяти даже организаторы „беляева» — Виталий Комар, Александр Меламид, Валентин Воробьев».

Ночью 1 мая вдребезги пьяного Ареха стукнул автомобиль и скрылся в темноте. Утомленный алкаш, зализывая ушибы, сообщил Дине Верни, что его ударил шпион «монжерона». 5 мая, взломав двери арабского «отеля», полиция обнаружила горы пустых бутылок, покойника и записку странного содержания: «Мне всё безразлично… дел никаких нет… скоро конец».

Запад не нуждался в питерских шизофрениках. Шпионы «монжерона» возникли в больном воображении эмигранта, но все расходы на похороны взяла на себя Дина Верни, а неверная подруга Ареха, приехавшая из Мюнхена, ночевала в пригородном поместье галерейщицы с бутылкой виски в обнимку.

Серия необъяснимых смертей — Елена Строева, Евгений Рухин, Александр Арефьев, Надя Эльская, В.П.Пятницкий, директор ИМКА-ПРЕСС И.В.Морозов, — напрямую связанных с русским андерграун-дом, не прекратила вражды. Творческие работники, привязанные к советской телеге, неумолимо падали в пропасть, увлекая за собой любознательных.

Французское правосудие играет в пользу оскорбленных и обиженных.

Истерический процесс чести выиграл «монжерон». Журналист Поль Торез с газетой были посрамлены. Парижская галерейщица готовилась к возмездию. Оскорбленный Михаил Шемякин получил в суде желанный выигрыш в почетный «франк», однако выиграть бой не означало добиться полной победы на развалинах русского искусства.

Партия войны в розысках «зарубежного потребителя» готовила новую русскую сенсацию, чрезвычайно унизительную и глупую.

После кратковременной летней передышки 78-го года началась вторая парижская война.

«Зеркало» (Париж)

Валентин  Воробьев

МЕМУАР НАТУРЩИКА

Натура — дура, а художник — молодец!

Профессиональная поговорка

— Есть работенка, — сурово сказал мой дядя Андрей Сергеевич, — будешь позировать адмиралу!

В разгар зимних каникул 1954 года я стал натурщиком.

По ночам я замерзал в комнате дяди с видом на юсуповский сад, где виднелись засыпанные снегом боги Олимпа и пестрые снегири у Харитонья в Огородниках, а днем шел к «адмиралу», жившему за углом Кировской улицы.

Мой угрюмый дядя спал с открытой форточкой, вставал в шесть утра на утреннюю гимнастику, опасной бритвой брил шею, обливался холодной водой и уходил, не завтракая. Сначала я не мог понять, где он ест и что. В пустой и холодной комнате без мебели и украшений съестным и не пахло. Потом оказалось, что ест он и служит в бакалейном магазине с китайским орнаментом. Витрины торгового предприятия ломились от красочных муляжей, перемешанных с пестрыми упаковками чайных и шоколадных изделий. Служащие почтамта на вес покупали дешевые ароматные леденцы. Жильцы доходных домов, где было много художников и педагогов, заказывали пахучие кофейные зерна из Индии и Египта. Гравер Павел Яковлевич Павлинов, любивший высшего сорта кофейные зерна, дарил дяде гравюры.

В глубине двора, где, по словам дяди, когда-то возвышалась бронзовая фигура царя Александра Третьего на могучем коне, в начале века построили высокие дома, где поселились художники, профессора механического института и много прислуги.

Художник Павлинов жил на шестом этаже, но я не мог тогда сообразить, почему его все звали «адмиралом» в сухопутной Москве, а сейчас думаю, что он мог служить мичманом в японскую войну 1905 года и с тех пор не расставался с черным сюртуком двубортного морского покроя. Квартира его походила не на корабль, а на зоомузей. Повсюду стояли пыльные, набитые опилками чучела диких животных: медведь, рысь, волк, лиса с рыжим хвостом. На видном месте возвышался человеческий скелет с хорошими, молодыми зубами, но покрытый толстым слоем грязи.

В.Воробьев. В мастерской Дм.Шаховского, 1959

«Адмирал» сунул мне пожевать баранку, задвинул в угол и приказал:

— Рисуя спину, помните о животе!

Две очень пожилые ученицы, такие же пыльные и заштопанные, как и чучела диких зверей, зачирикали карандашами по бумаге.

—  Модуль упругости вельвета дает большие, пологие складки, — пояснял старухам «адмирал», заложив руки за спину.

В перерыве я заглянул в альбомы рисовальщиц.

— Это не для вас, — сказал «адмирал», — это для тех, кто рисует!

Мне и в голову не приходило сравнивать эти почеркушки простым карандашом с картиной любимого художника Виктора Пузырькова, висевшей на главной стенке Третьяковской галереи. Там как живой изображался отряд до зубов вооруженной морской пехоты по колено в воде, непобедимые и могучие богатыри в черных бушлатах и полосатых тельняшках. Перед картиной, оцененной Сталинской премией, постоянно стоял народ с восторженными лицами. Картина Виктора Пузырькова оставалась недосягаемой мечтой художественного совершенства, о котором я мечтал в то время.

Однажды к мастеру складок Павлинову зашел дядя в роскошной кожаной куртке с меховым воротником и в картузе с яркими якорями — художник Георгий Григорьевич Нисский.

Сейчас имя Нисского совершенно неизвестно широкой публике, никто не знает, где его картины и когда он скончался, но в то время он купался в славе — обласканный властью и живший на широкую ногу художник и спортсмен первой величины.

Меня сразу потряс огромный черный ЗИМ, сверкавший никелем во дворе. Нисский лично пригнал его из города Горького, где директор автозавода был старый заказчик и хороший знакомый. Оказалось, что Нисский был не только академиком живописи, но чемпионом Москвы в парусном спорте, что было невероятной редкостью среди домоседов «вечного реализма», и уникальным водителем автомобиля. Можно без преувеличения сказать, что автомобиль был его походной мастерской, продолжением жилья. В багажнике лежали холсты, картонки, альбомы, краски в коробках, разбавители, кисти, всякие знатные мастихины.

Свой творческий день он начинал с киоска Петровского парка, где летом и зимой подавали коньяк с икрой. Художник выпивал граненый стакан залпом, зажевывал красной икрой и в приподнятом состоянии гнал свой ЗИМ в Химки, в Завидово, в Осташков. Изредка он выруливал на обочину и, не вылезая из хрустящего кожей сиденья, набрасывал проекты будущих модернистских композиций с опрятными хатами и чистыми шоссе.

В культурной политике страны он занимал высокий пост инспектора высших учебных заведений, подчиненных Академии Художеств, и в любой момент мог нагрянуть в деканат и напугать руководство.

Тогда, в феврале 54-го, «адмирал» Павлинов, учитель Нисского, и пара старушек наотрез отказались «кататься по Москве», я же, сгорая от страстного желания прикоснуться к дарам буржуазной цивилизации, сразу сказал: «Хочу», и мы помчались!..

«Дядя Жора» жил на Масловке в просторной современной квартире, где стояла огромная картина с изображением пейзажа, больше напоминающего фильмы с Гарри Купером, чем русскую навозную деревню коммунизма.

Вдруг он бросился к балкону и ткнул пальцем в человека в черной шубе, застрявшего в сугробе:

В.Воробьев. В.А.Фаворский, 1958

— Иогансон! Иогансон! Наш главный академик, брат, таковский: когда он пьян, то он -Сезанн, когда он трезв, то он — Маковский!

Теоретик и практик бригадного творчества Борис Владимирович Иогансон в молодости увлекался французскими импрессионистами, а в зрелости стал эпигоном русских реалистов, среди которых Владимир Маковский, автор жанровой картины «Не пущу!», отличался особой бездарностью.

Позировать Нисскому мне не пришлось, но с ним впервые в жизни я отведал комфорт быстроходной моторной техники.

Всем беднякам и попрошайкам Нисский рассовывал деньги. Недолго думая, он доставил меня в Новогиреево, где меня ждали художники. Судя по всему, знаменитый художник страдал от отсутствия детей в семье. Он грустно улыбнулся, когда я сказал, что у меня есть дядя в Москве, а в Брянске ждет мать. Думаю, он предпочел бы, чтобы я оказался беспризорником.

Поселок Новогиреево располагался на дальней восточной окраине Москвы, и добирались туда электричкой или трамваем по бывшему Владимирскому тракту, где в старину гнали в Сибирь каторжников. По правую сторону от шоссе в худосочном садике стоял «дом Фаворского», безликое здание из красного кирпича с наглухо забитым парадным крыльцом.

Адрес «профессора Фаворского», заказавшего живую натуру, я получил от моего дяди, кладовщика известной бакалеи. Дверь мастерской открыл молодой человек с густой черной шевелюрой, оказавшийся зятем хозяина, скульптором Дмитрием Шаховским. Сам Владимир Андреевич Фаворский, бородатый старик с пушистым розовым лбом, сидел за столом и что-то царапал на деревяшке. Вокруг смирно корпели над мольбертами сразу четыре женщины: жена художника с сестрой, дочка Маша и свояченица Мила Дервиз, жена скульптора Льва Кардашева, жившего за стеной. Как только меня поставили, обрядив в тяжелые сапоги и длинный армяк, в позу бегущего человека, — позднее В.Ф. перевел в гравюру «Гришка Отрепьев, убегающий в окно»! — в кружок присоединилась еще одна женщина лет двадцати от роду -студентка Ирина Коровай, чуть не ставшая моей женой.

Творческая тишина! Свобода творчества! Никакой суеты!

Попытку молодого зятя вставить уличную хохму все решительно осудили. В конце сеанса я совершенно обессилел и попросил воды. Мне заварили чай с конфетами. Свояченица Фаворского села за развинченное фортепьяно и в гробовой тишине исполнила скучнейший музыкальный этюд. Уходя, я осмотрел рисунки. Казалось, их рисовал один человек, выводивший тупые объемы и складки армяка.

Я родился в бедной семье, где все танцевали, играли, пели, рисовали, но никто не считал эти занятия доходной профессией. В семье ВАФаворского я воочию убедился, что за самое глупое рисование можно получать деньги и припеваючи жить. В этом я убедил бабушку, мать, брата и родичей, выдавших мне вольную в искусство.

Веселее работал скульптор Иван Ефимов, живший внизу.

В.Воробьев. Дм.Жилинский в мастерской, 1959

Летом, по обыкновению, обитатели «дома Фаворского» выезжали на дачу под Звенигород. В доме оставался один престарелый Иван Семенович Ефимов с парой древних, умирающих от старости борзых собак — Гришки и Мышки. Я приходил в дом черным ходом, через мастерскую скульптора, где дремали собаки на вонючем ковре. Не поднимаясь наверх, я выгуливал борзых в Измайловском парке, потом закупал толстые батоны вареной колбасы, а поскольку я не глодал по дороге собачий обед, то за безупречное поведение получал от «купчихи» Ветрогонской, последней супруги неугомонного скульптора, рюмку водки и соленый огурец. Старик Ефимов, не скупившийся на похвалу, сказал о моем беспомощном рисунке, что мне нечему учиться, чем вызвал неподдельное возмущение Шаховского, лепившего с меня безногого инвалида.

—  Иван Семенович, а кто ему даст заказ? — припирал к стенке Шаховской.

—  Как кто? Владимир Андреевич Фаворский! Он главный работодатель страны! Тут-то я схватил, что в «доме Фаворского» не все благополучно.

Согласно учению В.Ф., профессия художника ничем не отличается и не выделяется от работы сапожника, портного, кровельщика, штукатура, переплетчика, и, следовательно, рисовать и писать может всякий, следуя определенному правилу. Освоив систему Фаворского, я мог в свои семнадцать лет получить место в бригаде рисовальщиков, не проходя дурацких институтов искусств, попасть сразу из стенгазеты в Гослитиздат!.. Мой дядя, седеющий физкультурник из бакалеи, вывел меня на прямую дорогу успеха и процветания.

В известной степени художник И.С.Ефимов оставался непреклонным возмутителем академического спокойствия.

Он родился в семье помещиков и капиталистов и, следовательно, в искусство пришел по призванию, а не по нужде. Его ранние вещи парижской эпохи обещали крупного изобретателя и ваятеля XX века, однако знакомство, а потом и родство, с реалистом В.А.Серовым остудили природный дар. Его творчество зачахло в хлеву советских анималистов, где он высекал из гранита огромных быков, коров и свиноматок, соревнуясь с академиком Ватагиным на этом поприще. Жил он весело и безбедно, но смелые люди его считали придурком в искусстве, не сумевшим высказаться как следует.

Летом 55-го года я попал на выставку мексиканской гравюры, привезенной «другом» нашей страны, умирающим от рака Диего Риверой. Гравюры меня ошеломили. Зрелище было похлеще морской пехоты Виктора Пузырькова. Я впервые увидел, как художники измываются над строгими правилами реалистического рисования, уродуя лица и фигуры людей и животных, добиваясь особой, задевающей воображение выразительности.

На чердаке «дома Фаворского» с 44-го года жил женатый художник Дмитрий Жилин-ский, состоявший в отдаленном родстве со всеми квартирантами. Он переписал портреты родичей сухой, невыразительной кистью, но приподняться чуть выше над землей, убить в себе демона натурализма и пошлости он так и не смог. В деревянном сарае, нелегально построенном под «летнюю мастерскую», он принялся за огромную картину, изображающую купанье солдат. Судя по всему, он хотел переплюнуть знаменитого автора Александра Иванова, но с меня он рисовал не Иисуса Христа, а голого солдата, для чего я прикрыл «стыд» белой тряпкой. Судьба этой тупой и холодной картины мне не известна, но с легкой руки живописца я сошелся с выдающимся натурщиком страны Владимиром Переяславцем, ставшим главным художником Красной Армии.

Переяславец начал с того, что в 1946 году стал натурщиком Петра Петровича Кончалов-ского («Полотер в красных штанах»), и по рекомендации живописца был сразу зачислен в студию военных художников имени Митрофана Грекова, самое денежное место страны. Свидетельство такого живого успеха подстегнуло меня на дерзкий подвиг. Я охотно позировал всем обитателям дома — Жилинским, Сухановым, Шаховским, Кардашевым. Мое рвение заметила Милочка Дервиз-Кардашева и, подмигнув глазом, втолкнула в холодную комнату, где сидела студентка Коровай.

В комнате с покатым потолком сидела Ирка Коровай, совершенно круглая, с крохотной головкой, замотанной дырявым платком. На полу лежали свежие оттиски линогравюры.

— Пойдем в кино, — сказал я и повернул назад.

Рис. П.Я.Павлинова, 1955 (натурщик В.Воробьев)

Главный этап знакомства, по циничному совету Милочки Кардашевой, начинается с культпохода в кинотеатр «Слава» на Владимирском шоссе, где тогда подавалась музыкальная трагедия «Бродяга» с Радж Капуром в главной роли. Моя клуша мирно сопела рядом, пуская пузыри с толстой губы. После тягучих песен индусов («Никто не ждет меня, а-а-а, бродяга я, а-а-а») мы возвращались домой вдоль заборов и кустов Измайловского парка. Беседа, как водится, велась вокруг посторонних и далеких от действительности предметов. Доверчивость Ирки сбивала меня с панталыку, в то время, как я думал, где уложить подругу. На мое горячее предложение посидеть на куче мусора она безоговорочно согласилась и ловко опрокинулась навзничь, подтянув меня к пышной груди.

Сразу скажу, опуская ничтожные подробности эротической возни новичка, что всю операцию я неправильно вычислил от начала до конца. Ирку Коровай кто-то использовал до меня (Жилинский? Суханов? Ветрогонский? старик Ефимов?), и я ломился в настежь открытые ворота обманутым, несчастным юнцом.

В такой женщине, обманувшей мои самые сладкие ожидания первой пробы и любви, я не нуждался.

Милочке легко сказать: «Женись!»

Ночью, шатаясь от любовного угара, мы разошлись по своим углам, а рано утром мой след простыл. Я уехал, не простившись с людьми, оскорбленным и злым мужиком.

Позднее, года через три, мне удалось раскрыть дьявольские планы «дома Фаворского» заковать мою жизнь в расцвете лет, запихнуть меня, как кур во шти, в монотонный и глупый быт семейного ремесла. Ирина Коровай, дочка какого-то мифического философа, сосланного в 33-м году в Казахстан, нашла свою подходящую половину без комплексов приблудного натурщика.

В 1956 году я появился не в зимние каникулы, а осенью, когда давились на выставку Пабло Пикассо. В Москву мы приехали втроем — Вася Полевой, Саша Аникин и я, — и ночевали на полу у дяди, не раздеваясь, потом навестили Пикассо и Нисского, игравшего в снежки с детьми. Я сразу сошелся с Володей, сыном академика Аминадава Моисеевича Каневского, знаменитого иллюстратора Н.В.Гоголя и постоянного карикатуриста популярного «Крокодила».

Володя Каневский накормил меня борщом.

Его именитый отец был женат на широколицей «славянке» с поразительно блаженным видом. Не успел я очухаться, как мои штаны она вычистила и выгладила, а перед тем, как усадить за стол, меня силой загнали мыться и бриться в белоснежную кафельную ванную. Для молчаливого академика, ученика Павлинова и Фаворского, я изображал сатирический персонаж для очередного номера «Крокодила». Просить деньги за терпение у меня не повернулся язык. Академик и сын кормили меня борщом со сметаной еще пять лет подряд.

Новый друг с Масловки показал меня братьям Коровиным, Оресту и Ювеналию, позировать которым стало настоящей пыткой.

Старший, Орест, состоял главным художником издательства «Юность», только что возникшего на волне либерализма, младший, Ювеналий, оформлял книжки и был начальником графической секции МоСХа. Они эксплуатировали меня до тех пор, пока я не падал от усталости, а платили неохотно, подсчитывая каждый гривенник.

В семье Каневских, где дочка Лена вышла замуж за рекордсмена мира Юрия Чукарина, часто бывавшего за границей, соблюдался модный стиль жизни. Все красиво одевались в особые штаны и блузки, немыслимые в допотопной Москве. А главное, у Каневских гремела настоящая электрическая радиола, а не ржавый патефон! Слушать заграничные диски было истинным наслаждением, а танцевать буги-вуги с самыми красивыми невестами Масловки перепадало не каждому!..

Володя Каневский, толком не знавший, чем заняться — литературой, музыкой, искусством, — ввел меня в тесный мирок московских «стиляг», открыто воевавших с официальной моралью.

У «чувака» был мотороллер!

В квартиру поднимался удобный лифт. Однажды с нами вошел дядя с пышной гривой седых волос, с иголочки одетый в заграничные вещи. Он потрепал Володю по загривку и справился о здоровье родителей.

—  Можешь себе представить, — шепнул мне приятель у дверей, — этот человек был в Индии и жал руку Джавахарлалу Неру!

Я сразу представил себе начальника МоСХа Федора Семеновича Богородского, автора висевшей в Третьяковке прославленной картины «Слава павшим героям», с гирляндами ярких цветов на шее среди восторженных индусов. А кто мог представить себе, что через три года Богородский будет моим покровителем, а я «репетитором» его нерадивого сынка Митьки, не желавшего рисовать из-под палки.

Сердечный разлад с Иркой Коровай не прервал моих сношений с доходным «домом Фаворского». Правда, меня уже не поили чаем и не оставляли ночевать, но продолжали вызывающе аккуратно платить за позировку.

Среди молодых квартирантов чердака веселым нравом выделялся Саша Суханов, живший с Лавинией Бажбеук-Меликян, подолгу пропадавшей в Армении у отца-художника. Суханов сочинял большую картину на тему геологов. В контурном рисунке можно было обнаружить лесную чащу и цепочку людей с лошадьми. Я выстоял для живописца, беспрерывно смолившего вонючие папиросы, все позы и потом решился спросить у творца, чем отличается геолог от партизана. Суханов погладил рыжие усы и торжественно ответил:

—  Ружьем! Если ружье за плечом — партизан, замазал — геолог!

Справки и пояснения наивному художнику изредка давал Адриан Ефимов, сын скульптора, открывший в Сибири алмазы.

Помню, в конце 60-х годов мне доводилось видеть Суханова в обществе совершенно пьяным. Он ничего не рисовал, а просил взаймы. Говорили, что его дочь вышла замуж за армянского скульптора, живущего в Испании. Если художник не спился, то его можно обнаружить на берегу Средиземного моря в гостях у зятя.

Зимой 1957 года Масловку потрясли два события сразу. Исчез художник Орест Коровин. Сначала решили, что человек запил, лег на дно московских пивных, но по прошествии двух недель родня получила телеграмму с Уральских гор: «Не поминайте лихом… вышел на малахитовую пещеру… отдайте долг Цишевскому и Оффенгендену».

Художник, мучивший меня сложной позировкой, бесследно исчез. Какая красавица увлекла его в подземное царство, до сих пор остается неизвестно.

Академик Нисский учудил еще круче. Из глухой Казани он привез гениального сироту по имени Игорь Вулох. Ему ничего не стоило записать казанца в «творческий союз» и повесить картинки одаренного юноши на стенах неприступного Манежа, послав на фиг протестующих коллег. Мы обнаружили, что казанский гость вовсю курит табак и пьет, как бочка. Теперь они пили вдвоем. Спозаранку они катили в Петровский парк, рисовали на дороге, не думая о высокой эстетике, и возвращались в дупель пьяные. Алкогольное разрушение сначала коснулось старшего. С прогрессирующей белой горячкой его отправили в Белые Столбы, где его не поправили и не вернули в искусство.

Победитель алкогольного состязания молодой Вулох прописался на Масловке, оттеснив несчастную супругу Нисского в темный чулан. Супруга больного академика, страдавшая бесплодием, распускала слухи, что ее муж был тайным гомосексуалистом и казанский найденыш служил ему для особых, противоестественных связей.

Позднее, столкнувшись с Игорем Вулохом ближе, я заметил, что соломенная вдова была недалека от истины.

В мой «мемуар» не входит изложение послужного списка именитых художников, творческие достижения и провалы. Речь идет о встречах натурщика и артиста, рабочего и заказчика.

Рабочие встречи с «домом Фаворского» продолжались и в 57-м, и в 58-м, и в 59-м. За это время скончались борзые собаки Гришка и Мышка, за ними ушли супруга Фаворского, «адмирал» Павлинов, Федор Богородский, скульптор Иван Семенович Ефимов. Это годы ослепительной, всесоюзной, а значит, лучшей в мире, славы Владимира Андреевича Фаворского. Старика засыпали орденами, деньгами, заказами.

Хотел ли я, бездомный провинциал и отщепенец, погреться у его костра?

Пожалуй, да!

Двери любого издательства открывались настежь, когда узнавали, что ты видел бороду художника, его красный нос и черный вельветовый пиджак китайского покроя. Я рисовал не хуже Ирки Коровай и Милочки Дервиз. Только последний психбольной дурак мог отказаться от издательской работы с хорошим гонораром. Но ни Фаворский, ни его «школа» не считали Ван-Гога за художника, а над кособоким, таинственным искусством Володи Яковлева дружно хохотали, как оглашенные…

Нет, я дерзко обманул ожидания старших товарищей!

На пороге 60-го года я твердо решил из натурщиков перебраться в художники. Известный драматург Алексей Яковлевич Каплер, большой знаток ленинской и сталинской жизни, купил у меня «Натюрморт с брызгами» за тридцать рублей, за большие по тем временам деньги, соответствующие заработку дворника!

Деньги я пропил в огромном пивном бараке Центрального парка с новыми, необыкновенно дерзкими и умными друзьями: Саша Васильев, Никита Хубов, Игорь Вулох, Эд Штейнберг, Игорь Ворошилов, Мишка Гробман, Андрей Бабиченко, Левка Нусберг, Мика Голышев… Они, окаянные, хохотали над Фаворским, над его феодальной теорией семейного реализма, и в открытую поклонялись американскому империалисту Джексону Поллаку, красившему живописные шедевры без правил…

В1972 году мое наивное желание записаться в «добровольный союз советских художников», где академик Дмитрий Жилинский играл первую скрипку, решительно отвергли без объяснений.

Летом 87-го года, в особых обстоятельствах парижской выставки на нейтральной буржуазной земле, художник Д.Д. Жилинский на мой давний вопрос: «Скажи, что произошло тогда?» откровенно и твердо ответил: «Ты что, сбрендил? Твой жанр тогда был запрещен!»

Так думал убежденный и обидчивый защитник вечного реализма, облеченный властью гнать и брать людей в художники.

Турист Жилинский не знал главного. Мой «жанр» был запрещен и в Париже!..

Валентин  Воробьев

ВРЕМЕННÁЯ КНИГА

Сто первый километр

Ох, как худо жить Марусе
В городе Тарусе,
Петухи одни да гуси,
Господи Исусе
Н.А.Заболоцкий, 1958 г.

В июне 1959 года, после трех часов ходу под дождем, старый речной катер ткнулся носом в сушу, и профессор Богородский объявил ученикам:

— Город Таруса — русский Барбизон!

Туман постепенно спадал, обнажая убогий пейзаж. Появился искалеченный дебаркадер. На мокром пароме валялся пьяница. В сырой траве квакали лягушки. В грязи застряла телега с сеном. Бородатая коза жевала тряпку. С черной лодки какой-то шизофреник в очках пытался поймать пескаря.

И это знаменитый Барбизон?

Юные художники бросили на голый берег мольберты и заскулили, проклиная грязь, дождь и советскую власть.

Год назад по совету одного мудреца я поступил на оформительский факультет Института кино (ВГИК), надеясь как следует обтесаться в культуре и выбиться в люди. Меня страшно забавляло, что в этом привилегированном заведении на драматурга учился Дубасов, на режиссера — Бенкендорф, а на актера — Пушкин, не говоря уже о начинающих декораторах, как солдаты в строю, шедших по стопам прославленных родителей — Фаворские, Бруни, Васнецовы, Коровины, Ромадины, Каневские, — где рисование считалось семейным ремеслом.

Привилегии института заключались в том, что там день и ночь крутили ворованные иностранные фильмы, в курилке трепались по-французски с арабами и неграми, а потом строевым шагом под командой больного генерала, бравшего Берлин, марши­ровали на практические занятия в киностудию.

Рисовать там не умели. Студенты декфака протирали штаны в библиотеке, копируя из журналов и книжек композиции модернистов, а поскольку советская власть составлена из сплошного абсурда, то объяснить, каким образом в идеологический» институт попадали свежие книжки парижского издательства «Скира», я не берусь. Скорее всего, их выписывал с 38-го года профессор Федор Семенович Богородский.

Нижегородец родом, друг Велемира Хлебникова и, разумеется, футурист, он вовремя спохватился, на острове Капри сошелся с Максимом Горьким и рано добился высокого положения в советском обществе. Бывший военный летчик, цирковой артист и поэт абсурда стал видным чекистом, депутатом Моссовета, академиком живописи и председателем МоСХа. За границей он знал индийских гуру, итальянских издателей и русских неудачников, застрявших в Париже. Оттуда он привозил пестрые галстуки, дареные картинки и крепкий аромат свободы.

Злые языки болтали, что декфак, с постоянной и крупной зарплатой, он образовал в корыстных целях. В известном «доме Фаворского», где фронда режиму была истори­ческой традицией, нашего уважаемого профессора обзывали выскочкой и подлецом, разумеется, не без тайной зависти. Богородский обладал вкусом к сладкой жизни и прирожденным шармом, постоянно работавшим в его пользу. Высшее начальство его обожало, жил он легко и беззаботно, но после его преждевременной кончины осенью 59-го года в запасниках страны не нашли ни одного изображения советских вождей, что говорило в пользу его гражданского мужества, а не подлости, лести и невежества. Лично мне он ставил сплошные пятерки, следовательно, «подлеца» я обожал. Для нас он был покровитель, учитель, приятель, попросту Федя Акробат.

Лет десять подряд Федя Акробат возил студентов декфака на пленерную практику в Тарусу — сто первый километр от Москвы, — где он снимал полдачи с мезонином.

Вечером в день приезда профессор пригласил к себе избранных студентов курса для собеседования.

— Повторяю, — встретил он нас в белых теннисных брюках и соломенной шляпе, -несмотря на отсутствие архитектурных шедевров, Таруса — артистический Барбизон. Турист, разбалованный африканской экзотикой, не найдет здесь пышной раститель­ности с пестрым пернатым царством. В этом простом уголке русской природы скрыты сложные задачи, решить которые нам, реалистам, необходимо!..

Педагог упомянул о прошлом тарусского края, украшая панегирик знаменитостями науки, культуры, литературы, облюбовавшими этот безликий косогор над Окой для плодо­творной работы.

—  Завтра после полудня нас ждет Константин Георгиевич Паустовский, а послезавтра Василий Алексеевич Ватагин, — закончил встречу Федя Акробат.

Никто из нас не читал известного писателя, включая вгиковского энциклопедиста Каневского, сочинявшего «в стол» короткие эротические были.

Паустовский был «оракулом» советского романтизма и главой прогрессивной партии. Экскурсия к романтику и прогрессисту считалась обязательной для читающего челове­чества. Чувствительные дамы из средних школ, где он считался несокрушимым кумиром, сочли бы вас за неотесанное полено за плохое к нему отношение.

Не для печати, а для «своих» сообщалось, что Паустовский — прямой потомок гетмана Сагайдачного и автор занятной фразы: «Почти каждому просвещенному человеку, не лишенному воображения, жизнь готовит встречу с Парижем».

Сорок лет подряд романтик из казаков сочинял чувствительную прозу о русской природе, умудрялся получать Сталинские премии и жить не в лагере за колючей проволокой, а в небоскребе с неприступным гранитным подъездом. Как и наш Федя Акробат, один сезон он проводил за границей, а другой в народе, а не в писательских спецпоселениях вроде Пахры, Сенежа, Переделкино.

Читатели, склонные к фрейдизму, находили в его сочинениях глубокие эротические корни. На главной площади Тарусы у статуи облезлого горниста, где неминуемо пересекались потоки анонимных дачников и знаменитостей — кто за хлебом, кто в сберкассу, кто на пляж, — постоянно дежурили приезжавшие издалека поклонницы писателя.

Искусствовед Соня Кузьминская, ответственная за постоянное обновление гарема романтика, придирчиво сортировала припадочных поклонниц.

— Ой, Соня, я не могу! — стонала приезжая дура с могучим корпусом — Смотри, какой он хороший: рубашка навыпуск, весло на плече!. Отдамся или зарежусь!..

— Не реви белугой, — одергивала ее Соня, — к вечеру все устрою.

Для любовных встреч «оракул» выстроил («Обобрали, сволочи, стала дороже дома», — ворчала вечно хворавшая супруга писателя) легкомысленную беседку на берегу канавы с лягушками. Там он сочинял рассказы, там же ублажал избранниц на горбатой замызганной оттоманке.

Менее удачливые поклонницы оставляли в глубоких щелях городского монумента записки устрашающего содержания: обещали утопиться в речке или сгореть. Милиция не раз пыталась пресечь баловство столичной знаменитости, но дело кончилось лишь изгнанием Сони Кузьминской за городской выгон и появлением нового, еще более придирчивого антрепренера Ирины Васич, составлявшей письменный протокол перед тем, как бросить жертву на оттоманку.

Назавтра нас встретил подслеповатый, пожилой и медлительный мужчина, похожий на труженика провинциальной сберкассы. Шел он от беседки с дамой, упакованной в голубые джинсы, которую и представил:

—  Вот Лидия Николаевна Дилекторская, наш гость из Парижа.

Наш сокурсник Коля Двигубский, казавшийся угрюмым эгоистом, вдруг засиял, и как пулемет застрекотал по-французски.

Оказалось, что это подруга и сиделка, лет двадцать резавшая разноцветную бумагу для коллажей угасающего Анри Матисса.

После беглого осмотра грядки с тощей морковкой начался разговор о навозных червях, немедленно подхваченный Володей Каневским, знавшим обо всем понемногу, от пары строчек Пастернака до цен на американские джинсы.

Паустовский толково и любовно говорил об искусстве, но его передовые вкусы ограничивались дозволенным. Кого удивишь, если у тебя висит на стене этюд Левитана или Ромадина, или карандашный рисунок Матисса? Признать и принять крамольников в искусстве Кандинского, Малевича, Филонова он никогда не решался, хотя и знал об их существовании.

Что заставляло приезжую француженку раздавать друзьям дорогостоящие рисунки Матисса, до сих пор остается эзотерической загадкой.

Городок действительно обошла цивилизация.

Над ним не кружил дым заводов и паровозов. В речке купались самые привередливые дачники. В густом полесье собирали крупные боровики. У могилы утонувшего в 35 лет художника В Э.Борисова-Мусатова прятались влюбленные парочки. В погожие дни народ жарился на песчаном пляже По вечерам танцевали фокстрот на брошенной даче профессора В.Н.Цветаева, где в свое время прошел весь «серебряный век» России.

…«Скамья пианиста Вульфа», «тропинка Поленова», «пихта Ракицкого», «башня Рихте­ра», «мельница Крымова», «омут Паустовского», «козел Ватагина»…

Наш педагог был прав Кривые заборы и пыльные кусты, заполненные таинственным содержанием, не так просто было раскрыть неопытному живописцу.

Однажды ярким солнечным утром, отправляясь на этюды, мы обнаружили потрясающую сцену. На дне глубокого оврага под большим солнцезащитным зонтом сидел наш Федя Акробат и жег спички, определяя тональность природы, погруженной в мутное меланхоличное марево. О странном методе работы мы допросили педагога.

—  Новую живописную концепцию создал Николай Петрович Крымов, — решительно и надменно ответил он.

Возможно, у способного живописца Крымова, вопреки придуманной им схеме видения, получались замечательные картины, но изображения его прилежных эпигонов Гиневского, Левика, Богородского, сжигавших кучи спичек по холмам и оврагам, походили на испачканные тряпки, без всякого намека на изящное искусство.

Культпоход к Ватагину считался необязательным, и вызвалось трое — Игорь Вулох, Володя Каневский и я, не считая нашего профессора.

Скульптор Ватагин считался признанным вождем консервативной партии и с 1902 года жил в огороженном колючей проволокой лесу в просторном доме, построенном в псевдорусском стиле. Происходил он из известной фамилии графов Шереметьевых и разбойничий псевдоним принял в разгаре войны, быстро сообразив, кто победил Россию. Он многое повидал в кругосветном путешествии, научился рисовать и лепить диковинных животных, а в советской России стал основоположником безопасного и очень доходного анималистического жанра. Заполонив общественные места страны неисчислимыми быками, оленями, конями, он жил настоящим феодалом, принимая не всех желающих, а отборное начальство: маршалов, министров, академиков. Засыпан­ный почестями, рабской лестью, подарками, тарусский барин дико ненавидел «левое искусство», а писателя Паустовского считал не потомком гетмана, а одесским босяком, покровителем шайки проходимцев и врагов народа.

Появление в городке Крымова, Заболоцкого, Аркадия Штейнберга, Бориса Свешникова, Юрия Казакова, Ариадны Эфрон он принимал за личное оскорбление и всячески измывался, сек и гнул.

Благодаря энергичному вмешательству «одесского босяка» в несчастной Тарусе появи­лось электричество, что мракобес считал форменной контрреволюцией: вон, размыш­лял он вслух, царство ему небесное, Лев Толстой сочинял при свечах и стал зеркалом русской революции, а приблудный босяк провел электричество, а пишет неразборчи­во!..

За калиткой, опершись на статую рогатого козла, в дорогой монгольской камилавке, придававшей ему вид Чингисхана, покорившего мир, стоял Василий Ватагин.

— Федя! — вдруг услышали мы необычный фамильярный бас командира, — ты — ренегат и отступник! Связаться с дураком Крымовым, это же надо! Раньше ты рисовал занятных морячков и беспризорников, а теперь портишь драгоценные спички! Федя, пощади наивную и невинную молодежь! Федя, ведь это не русская правда, а бездушные заграничные выкрутасы!

Пока владыка бушевал и гнул, Федя Акробат, почтительно склонив седые кудри, рассматривал рогатого козла на кирпичном постаменте.

Загнав нас на задний двор, Ватагин плюхнулся на резной трон и продолжал внушать.

— Французы давно разучились рисовать, — сек он Игоря Вулоха, стоявшего по стойке смирно, — свою беспомощность они прячут за беспредметной мазней, как этот жулик Пикассо! Небось, подражаете Матиссу, Кандинскому и Мондриану тайком от вашего профессора, — уставился он на меня, дрожавшего от страха. — Там нет святого искусства, но вселенская бесовщина! Великую школу ортодоксального реализма сохранили мы, русские художники!

Не успел Володя Каневский протянуть руку к блюду с вишнями, как узловатый палец ткнулся в нос.

—  А что ты теперь читаешь, молодой человек?

—  «Цель творчества — самоотдача, а не шумиха, не успех. Позорно, ничего не значит быть притчей на устах у всех», — выдал он стихи Пастернака, проглотив вишню с косточкой.

—  Узнаю врага народа! — самодовольно поглаживая бороду, начал Ватагин. — Да как ты посмел, щенок шелудивый, в моем присутствии читать стихи литературного белогвар­дейца! Таких гадов надо не сажать в тюрьму, не высылать за границу, а убивать на месте! Пошли вон, вы мне надоели!

Будет заблуждением считать, что партийная вражда носила строго организованный характер. Местные интеллигенты, внештатные сотрудники газеты «Авангард», пастух Иван Бобров, счетовод Гастунский и отставной актер Прохор Аксенов, охотно и подло разносившие добытую информацию из одного клана в другой, успевая выпить у Паустовского и закусить у Ватагина, давно дежурили у ворот. Спешно покидая суровый двор тарусского мракобеса, мы видели, как трое разносчиков заразы бесшумно проскользнули на кухню Ватагина, озираясь на приезжих студентов

Однажды, уже в июле, Вулох, я, Каневский спустились к пристани рисовать лодку с Паустовским на корме. Сзади подкрался чернявый крепыш в болотных сапогах и задел славу великого Матисса, из чего мы заключили, что перед нами деятель искусства. Разговорились. Зовут Эдик Штейнберг Родился в Москве, но живет в Тарусе, поближе к ссыльному отцу. Успел жениться и развестись. Кормится службой истопника и давно рисует.

Вечером, с бутылкой перцовки, мы осмотрели симпатичного истопника с прямой натурой. Он снимал у древней старухи конуру два на полтора и упорно писал трогательную сценку с темным двором и женщиной, закутанной в черный платок. Живопись в духе «малых голландцев», сказал бы грамотный критик, ничего от современной декоратив­ной манеры, которой мы все тогда увлекались.

Изба родителей, живших неподалеку, была гораздо шире, с резным крыльцом и садом, заросшим бурьяном Внутри в живописном беспорядке висели рыболовные снасти, китайские свитки «дзен», старинные рамы с позолотой, большое полотно с изображе­нием голой женщины с готическим фонарем (автором оказался Борис Петрович Свешников, ученик хозяина), битком забитые книжные стеллажи, расстроенная фис­гармония, пишущая машинка «Ундервуд» с листком недопетой песни: «И в чащобах, ощерившись, слушают волки аккуратное щелканье тульской двустволки…» и рядом фотография Ивана Бунина, старика с бритыми щеками и неожиданно толстым носом.

—  Мой отец поэт! — лукаво ухмыляясь, сказал Эдик.

На веранде опрокинулся стул и в комнату вихрем, загоняя облако табачного дыма, влетел выразительный мужчина и зычно воскликнул:

—  Я вас приветствую со страшной силой!

Аркадий Акимович Штейнберг, а для близких — Акимыч, родился не в кособоком еврейском местечке, а в большой Одессе, в каменных хоромах с подъездом в ливрее.

Его дед был известный в Европе банкир, работавший с Поляковым и Бродским на «ты». Ребенок рос под надзором французских бонн, с оглядкой на просвещенные страны. Квартиру украшали хрустальные люстры, японские вазы, персидские ковры и фламанд­ские картины. Его малохольный папа предпочитал делать революцию вместо денег. С дипломом венской Академии медицины он лечил «красного генерала» Льва Троцкого до его изгнания в 28-м году. Акимыч попробовал учиться искусству в московском ВХУТЕМАСе, где футурист Таубер учил составлять ненужные мировому пролетариату «объекты» из оберточной бумаги, потом увлекся поэзией философского направления, давно вышедшей из моды, где собрались отчаянные идеалисты — Георгий Шенгелия, Арсений Тарковский, Семен Липкин, Леонид Мартынов. Он стал духовным средоточи­ем кружка и поплатился первой тюрьмой.

Еще мальчиком он проявил отличные лингвистические способности Усвоив главные европейские языки, он легко овладел румынским, польским, украинским, чешским, македонским и якутским.

Два лагерных срока с перерывом на войну, на целых одиннадцать лет разрыв с семьей, Москвой, друзьями. В бесчисленных пересылках, тюрьмах, лагерях он обрел новый круг знакомств, повязанных небывалыми испытаниями.

В суровом 48-м году в лагере под Ветолояном он пламенно балагурил:

«Я вернусь молодым чудодеем, не сегодня, так завтрашним днем, пусть однажды мы дело затеем — десять раз, если надо, начнем».

В декабре 54-го в Тарусе поселились еще три «зека».

Ворис Петрович Свешников еще в лагерях под наставлением Акимыча создал порази­тельный по глубине и тонкости мир человеческих страданий в безымянном аду. Молчаливый мастер с пронзительным стальным взглядом отлично знал искусство, но намеренно шел против суетливых течений, подкармливая персональные опыты ил­люстративной работой высокого качества.

В гостеприимный дом «молодого чудодея» приходил и краснобай Лева Кропивницкий, подельник Свешникова по «дворянскому кружку», стоившему им по десять лет лагерей. Поглаживая крутой, наголо бритый затылок, он распускал свое ядовитое воображение, о чем бы ни шла речь — о творчестве Пикассо или прелести лагерной цивилизации, особой кладке русских печей или мощи итальянского кино. Нас совершенно сбивало с толку, каким образом ссыльный «зек» мог выставлять свои лихие живописные произведения не в Москве, а в Сан-Франциско!..

Верный ученик Акимыча Толя Коновалов приносил к ужину не только свежих судаков, но и воздушные лирические акварели.

Акимыч жил открыто и в долг.

К нему тянулись не простые соседи, а крайние авангардисты, обездоленные мечтатели, растленная богема, страстные рыболовы, начинающие литераторы. Летом 59-го года в его доме постоянно вертелось человек тридцать приезжих основательно двинутых друзей вперемешку с местными чудаками вроде Боброва, Гастунского и Аксенова.

Пустые литературные снобы считают, что горячий «чудодей» превосходно все начинал и все плохо кончал. Одаренный, подобно героям Ренессанса, во все стороны человечес­кого творчества, очевидно, он допускал и промахи в стихосложении, переводах, живописи, потому что узкая современность требовала совершенства в одной избран­ной дисциплине.

Нам, дурно просвещенным идиотам советских вузов, казалось, что вся сущность искусства заложена в легкой, декоративной работе, и смысл жизни — в переливании из пустого в порожнее, и храбрость — в молодецкой возне с девками. Такой расклад жизни казался более соблазнительным и доступным, чем высшие знания «зеков», находивших авангард в библейских глубинах.

Лето на сто первом километре превратилось в сплошной праздник.

У тарусян постоянно пропадали гуси. То утащат голодные туристы, то заклюет коршун, то растерзают бродячие собаки. В то лето пропадали самые жирные, и тарусяне заметно заволновались. Консерваторы распространили слух, что гусей съедают голодные прогрессисты. Какой-то добровольный сыщик отрыл гусиные потроха на помойке младшего сына Акимыча, безработного силача Борушка, гнувшего монеты, как бумагу.

Уголовные события развивались стремительно и драматически.

Глухой ночью по дороге с танцев на него скопом напали разбойники, разбили очки и камнем стукнули по голове.

В то же время отчаянного волокиту Вулоха ревнивые лесорубы избили на пляже и бросили в речку.

Хилому Каневскому бродячие богатыри сломали отцовский мольберт и отобрали сигареты.

Рисовать в русском Барбизоне стало небезопасно.

Воевать с богатырями из леспромхоза мы не умели и позорно бежали в Москву, сославшись на проливные дожди и столичные хлопоты.

Американская национальная выставка с невиданной кока-колой, вызывавшей не мень­ший восторг, чем картины Марка Тоби и Джексона Поллака, собрала нас вместе. Лева Кропивницкий приходил туда каждый день. Там мы познакомились с сибирским абстрактивистом Эдуардом Зелениным, ночевавшим под мостом и торговавшим с иностранцами. Туда пришли одинокие и гордые Геннадий Айги, Володя Яковлев, Михаил Гробман, Володя Пятницкий, Лев Нусберг, Димка Плавинский, Андрей Бабиченко, искавшие общения и дружбы.

Горячую поддержку и своих единомышленников они нашли за круглым столом «чудо­дея» Акимыча в Москве!

Праздник крамольного авангарда продолжался!..

Тарусская страница

Мело, мело по всей земле Во все пределы Свеча горела на столе, Свеча горела

Борис Пастернак

Тогда гремел Анатолий Зверев.

Жалкий бродяга навязал Москве безумную скоропись, подобной которой искусство не знало.

Богемный художник стал любимцем главного мецената страны — Георгия Дионисовича Костаки, обрусевшего грека с канадской зарплатой. Влияние Костаки, собиравшего древние иконы и «Малевичей», было таким мощным, что все официальные средства массовой пропаганды бледнели по сравнению с его навязчивой подпольной рекламой.

Г.Д. Костаки ценил самобытное творчество. «Попасть к Костаки», если не «в сыновья», как Зверев, то на стенку рядом с Родченко и Татлиным, означало получить титул «гения» и всеобщее признание, когда незнакомые люди бесплатно угощают пивом, а самые красивые невесты Москвы зазывают на огонек.

Хохмач от искусства, изобретательный Вагрич Бахчанян, не без горькой иронии измы­ваясь над своей карьерой, замечает:

— У меня Костаки не покупал!

Сейчас это кажется невероятным, но в 1960 году картин не покупали с начала Первой мировой войны. И никто не предлагал.

Люди творчества просто забыли, что когда-то существовала свободная торговля. Моло­дые художники Слепян, Быстренин и Титов, рискнувшие продать свои произведения у памятника Маяковского, немедленно были арестованы и сели на излечение от вялотекущей шизофрении.

Рисовали не для людей, а для «Кремля»!

Грек Костаки возродил рынок.

Это был убогий рынок «трояков» и «четвертаков», и запрещенная форма естественных сношений живого заказчика и свободного исполнителя была восстановлена именно им. Он платил Звереву или Краснопевцеву «трояк» (бутылка водки), но это была новая, капиталистическая культура отношений, неизвестная в советском обществе. Художник, уважающий свою профессию, уже не жег свои произведения в печке, а хранил на продажу!

Известный советский актер, сохранивший в доме наследство бабушки, не раз, вздыхая, спрашивал:

—  Кому продать Явленского?

Г.Д. Костаки был единственным покупателем, способным заплатить за картину всемирно известного художника сто рублей! В нашем молодом художественном кружке, не составлявшем единой эстетической артели, но повязанном дружбой и нищетой, считалось, что «попасть к Костаки» — это единственный способ выбраться из советского абсурда на свет Божий. Мы из кожи лезли вон, чтобы придумать «новый стиль», но чаще всего получалось так, что «гениальное открытие» держалось не более недели, а после возникали еще более значительные результаты. Потом, мы творили в невероятной тесноте, по коммунальным углам, на оберточной бумаге, без красок и кистей. Зимой 1961 года «недоучка» Володя Каневский, «самоучка» Эд Штейнберг и я-«недоучка» решили запастись красками, как следует поработать и обязательно «попасть к Костаки». Не хватало просторной мастерской, и спас нас поэт Аркадий Штейнберг, Акимыч, купивший дом в Тарусе. Он пошарил в карманах широкого модного пальто, достал старинный ключ с тесемкой и торжественно заявил, обращаясь к Каневскому:

—  Володя, я знаю вашего великого папашу и доверяю только вам! Вот вам ключ от дома! Топите и творите!

В.А. Каневский, получивший первый гонорар за сочинение стихотворного фарса, за свой счет повез нас в Тарусу. К нашей команде обещали присоединиться Миша Гробман, Лева Нусберг и Димка Плавинский.

Таруса нас встретила неприветливо.

Древний сруб Акимыча совершенно скрылся в сугробах. Мы храбро пробили к нему глубокую траншею и затопили русскую печь, изгоняя мороз и сырость. За водой ходили к заросшей льдом колонке В дырявой уборной, скрипевшей в глубине сада, сразу отмерзал зад. Смеркалось рано. Читали Библию при свечах. Рисовать не хотелось.

Первым взбунтовался Каневский.

Неделю он героически переносил русское средневековье, обтираясь снегом. Раз или два он выбирался на центральную площадь в расписном афганском полушубке и приносил буханку черного хлеба В конце концов он подошел к заросшему абстрактными узорами окошку, бросил на пол незаконченный этюд и завопил:

—  Я так жить не могу!

Он разнес в пух и прах русскую цивилизацию, проклял Костаки, запихнул в саквояж грязное белье и на санях укатил в Москву. Наш опыт самостоятельного творчества был ничтожно мал. Со всех сторон напирали могучие адепты мировой эстетики, создатели целых направлений. Упражнения «под Сезанна», «под икону», «под Поллака», «под Ван-Гога» менялись почти ежедневно.

Устоять в этой буйной стихии искусства стало главной задачей той поры. Абстрактное видение мира не размещалось в нашем сознании  Мы любовались

картинами западных абстрактивистов и думали, что такое можно сделать, не вылезая из постели.

Правда, Эд, орудуя мастихином и мазками, за короткое время заучил все приемы живописи, на которые я потратил десять лет нудной учебы. Конечно, мифология реализма его тянула крепче, чем все новаторские идеи американцев.

Помимо творческих кризисов, наступил кризис финансовый.

Мы умирали с голоду и тоски.

От неминуемой смерти нас спасли любимые женщины, Людка и Ритка Они появились вовремя. Моя Ритка купила у Эда картинку «Зимнее утро», Эдова Людка купила у меня «Зимний вечер», но с одним суровым условием — деньги не пропивать, а экономно, по рублю на день, тянуть до Первого Мая.

В трескучий мороз они привезли нам горячую курицу и, задолго до Костаки, отвалили сразу шестьдесят рублей!

Мы не клялись основать общество трезвости в Тарусе, перцовку пили за чужой счет и тратили не рубль, а сорок пять копеек в день, обходясь без таких излишеств, как мясо, масло, конфеты.

Компанию нам составлял ссыльный зэк Толя Коновалов, шрифтовик городского клуба, приносивший свежую рыбу и красивые акварели.

Нас часто навещал младший сын Акимыча Борис, неуч и задавака, соблюдавший моду в глухой Тарусе. Он рано начал воровать, от суда сбежал в тундру и нажил там тяжелый фурункулез. Он вернулся, женился на татарке, сидевшей за прилавком промтоваров, и жил вольным тунеядцем, сочиняя абстрактные стихи. К нам он приходил с тетрадкой литературных сочинений и банкой вишневого варенья. Из стихов я ничего не запомнил, но отлично помню, как Боря съедал банку варенья, облизывал края и уносил с собой.

Спрашивается: зачем было тащить варенье на люди?

В марте, как только запахло весной, в Тарусу приехал «настоящий художник», член МоСХа Борис Петрович Свешников. Он снимал веранду насупротив и тщательно грунтовал холсты особыми приправами, так что к ним было страшно прикоснуться.

Мастер железной дисциплины, бывший зэк и друг Акимыча, он писал большие акварели тарусских окрестностей, избегая вносить в композицию кривые телеграфные столбы. Харчился он у нас.

Таким образом образовалась настоящая коммуна художников с общим котлом, общим выставочным залом и общей говорильней часто до рассвета и обо всем на свете.

13 апреля в Тарусу докатилось ошеломляющее известие — живой советский человек, майор Юрий Гагарин вылетел в космос!

На эту тему долго потешались в коммуне.

В поселке обыватели ходили в лохмотьях и спали, не умываясь. В очередях давились за гвоздями, веревками, калошами. Пили и дрались. В Москву добирались на санях и подводах. Подлая жизнь без особых перемен и вдруг — летчик в космосе!

Полет Гагарина вдохновил Свешникова на особую композицию.

Он изобразил беспредельное черное небо с мерцающими звездами и ведьму на помеле.

На белой земле сидел мужик, оголив грязную задницу. Он смотрел вдаль и думал о

вечности. В снегах затерялись крыши русской деревни, в сугробах торчали кресты

погоста.

Картину, исполненную старинными лессировками, повесили для всеобщего обозрения. Появление журналистки Фриды Вигдоровой по прозвищу Трест Добрых Дел и Надежды Яковлевны Мандельштам изменило направление нашей хаотической деятельности, придало ей определенную, практическую задачу.

—  Что ты скажешь об этих картинах? — спросила «Мандельштамиха» подругу.

Фрида Вигдорова бегала по стране в поисках обиженных и незаконно оскорбленных. Иногда ей удавалось разыскать ссыльного зэка и устроить на работу сторожем или землекопом. Исключенные студенты возвращались на факультет. Бездомные получали жилье и прописку.

Супруга знаменитого поэта, погибшего в сибирском заключении, Надежда Яковлевна хлопотала о прописке в Москве, писала статейки о трактористах Тарусы под псевдо­нимом Яковлева и пророчила близкий конец света.

—  Это надо показать народу! — решительно заявила Фрида. — И я пробью это дело!

По выходным дням к нам заходил известный писатель Паустовский. Никто из нас, даже Свешников, обязанный ему устройством в МоСХ, не читал его произведений, но все мы уважали его за гражданское мужество. Говорили, что кого-то он вытащил из лап палачей, кому-то дал взаймы крупные деньги, кого-то вывел в люди. Писатель, несмотря на глухой кашель, смолил вонючие сигареты

и внешне походил на печатника захолустной газеты, ослепшего от усидчивой работы.

Распускали слух, что он потомок гетмана Сагайдачного, что придавало ему особый

романтический ореол особой породы. За пару дней до праздника Первого Мая великий писатель, его тучная супруга Татьяна Алексеевна, беспутный сын Лешка, дочка с зятьком Волконским пришли в нашу избу Супругу писателя усадили в рваное кресло с клопами.

—  Сколько тебе дать за эту веточку? — кивнула супруга на мою картинку с изображением большого дерева.

—  Дайте тридцать рублей! — нагло заявил я любителю.

—  Ну, таких хамов надо еще поискать! — ворчала Т.А., обернувшись к зятьку. — Андрей, дай ему четвертной и пусть скажет спасибо Татьяне Алексеевне!

Это был коммерческий успех. Круг моих покупателей расширялся. Надо было видеть, как загорелись от зависти мои дорогие коллеги по веселому ремеслу. К вечеру появились Ритка и Людка с горячей курицей. На столе возникли перцовка,

маринованный перец, баклажанная икра, грудинка. Мы пировали три дня подряд,

обмывая пролетарский праздник и удачу. Фрида зря не болтала. 9 мая, в День Победы, в коммуну пришел розовый дядя с рыжими бровями, слегка кивнул людям и, не глядя на картины, сказал:

—  Ну, кто идет со мной к начальству?

Сменив грязные штаны, под командой бывшего полковника кавалерии Бориса Балтера поплелись Эд, известный в Тарусе как истопник, и я, внештатный художник без определенной прописки. В горсовете нас встретила моложавая, густо подмалеванная и упитанная дама по фамилии Нарышкина. Она усадила маститого и привлекательного Балтера в финское кресло и, не обратив на нас внимания, выступила с речью о блестящих успехах земледелия в районе, героическом подвиге Гагарина, электрифи­кации города и села. Предложение Балтера о выставке столичных художников она утвердила сразу, только не сообразив, о чем идет дело.

— Товарищ Балтер, мероприятие интересное и нужное, — бодро заключила она, мельком взглянув на художников, — москвичи пользуются нашим гостеприимством и обходят нас сторонкой, а ведь мы тоже любопытный народ!

Имя Паустовского, оценившего наше искусство, как-то сладко царапнуло сердце ядреной женщины.

—  Ах, Константин Георгиевич, как он понимает душу русской женщины!.. Покажите, покажите народу свои таланты!

В помещении, где располагался городской клуб имени Моисея Урицкого, когда-то голодные красноармейцы умудрялись ставить пьесы на иностранном материале, как то: «Король Лир», «Черный тюрбан», «Призраки Эллады», но позднее по большим советским праздникам подавались патриотические мистерии с незаменимым горнис­том в центре всех мизансцен, а по будням крутили, естественно, бледные устаревшие фильмы.

Слухи о предстоящей выставке художников распространялись с удивительной быстротой. К нам ломились незнакомые артисты с жалкими натуралистическими набросками. Опытный Ян Левинштейн, живший в соседней деревне, дал мудрый совет: «Не надо всесоюзного фестиваля, покажите группу единомышленников».

Живописные успехи Мишки Левидова удивляли всех. Он прекратил слоняться по улицам и месяц не выпускал из рук кистей, с утра до вечера пропадая на «пленере». Легко освободившись от влияния Роберта Фалька, он создавал тончайшие по цвету пейзажи и не менее изысканные натюрморты, своеобразно компонуя битые горшки и фрукты.

Неистовый Ван-Гог крепко держал Эда Штейнберга, но это благотворное влияние помогло ему сделать ряд удивительных работ с участием местных дровосеков, пахарей и прачек.

По совету Свешникова, мы получили превосходно оформленные графические работы Петра Митурича и Надежды Гумилевской.

Мы грелись на крыльце, когда затрещал рожок автомобиля. Из Москвы приехали наши подпольные соратники, Миша Гробман и Володя Галацкий.

—  Принимайте в компанию! — зычным голосом возвестил Гробман. — Багажник забит шедеврами высокого качества!

Появились многочисленные вещи Галацкого, картина «классика» Михаила Яковлева, изображавшая Францию, огромная папка «монотипий» Гробмана, гуаши Володи Яковлева, перовые композиции Володи Пятницкого.

Из Ленинграда пешком и автостопом пришли три художника и три художницы под водительством Алексея Хвостенко. Они клятвенно обещали сделать большую мозаику из тарусского мрамора, но лето проспали на сеновале, изредка вылезая за жратвой.

Для нас началось самое нудное и опасное время ожидания с примерным поведением в общественных местах Это тяжелое испытание художники с честью вынесли, если не считать мелкой стычки, когда нашего друга Бориса-Боруха столкнули с парома в речку.

Вовремя на старом биплане из Калуги прилетели известные журналисты Лев Курчик, Яков Левита и Володя Кобликов. Говорили они с Балтером, отвечавшим за всех нас.

Когда вечером 30 мая началась развеска картин, у завклуба отвисла губа от удивления.

—  Так это не картины, а абстракции! — матерился начальник. — Ну, раз руководство не возражает, вешайте на свою шею.

В полдень 2 июня шрифтовик Коновалов демонстративно приколол свежую афишу у входа в клуб, и отборный народ России сгрудился у крыльца.

Тарусские старожилы не помнили такого оживления в городе лет сорок подряд. С брички, запряженной косматой лошадкой, сполз писатель Юра Казаков с бутылкой портвейна в кармане, за ним — его приятель Федя Поленов, внук академика живописи и сам с усами. С дебаркадера поднялась шайка студентов Академии художеств, небрежно сплевывая по сторонам. Из соседнего Лодыжина в могучем «Лендровере» подкатили Святослав Рихтер, Володя Мороз и Ян Левинштейн. Пешую колонну тарусской интеллигенции — Паустовские, Оттены, Цветаевы, Голышевы — чуть не растерзал черный лимузин, возивший содружество Кукрыниксы. У крыльца образовалась давка. Скандал вспыхнул как спичка. Не успел завклуба Перевощиков что-то сказать, как, расталкивая народ, на сцену ворвался шустрый академик Порфирий Крылов, член содружества Кукрыниксы, двинул зава в бок и закричал, как оглашенный:

—  Как посмели?!

Студенты и ткачихи затаили дыхание.

Грамотные обыватели во главе с Бобровым, Аксеновым и Гастунским вытащили записные книжки. Академик задохнулся от ярости, кому-то погрозил кулаком, кликнул шофера и погнал свой черный ЗИЛ в Поленово. Подлый выпад провокатора сразу подхватил владелец трехэтажного дома в Тарусе, автор

казенных монументов А.П.Файдыш-Крандиевский:

—  Ясное дело, за спиной незрелых авторов стоят американские капиталисты. Еще вчера мы осудили вражескую вылазку мистера Маршака, похвалившего мазню некоего Зверева, а сегодня на свет божий вылезает уже кучка белогвардейских последышей!..

—  Не морочьте людям головы, товарищ Файдыш! — вдруг вскипела Фрида Вигдорова. -Только перестраховщики с тугими мозгами способны яркое и молодое искусство приравнивать к «белогвардейщине»! Кто сказал, что здесь все ровно и гладко? Тут и сырые, несовершенные работы, и новое видение нашей действительности! Все это надо обсуждать, а не осуждать! Делегация швейной фабрики забила в ладоши.

— Ну, уж извините, — отбивался Файдыш, — мы летаем в космос, а тут сугробы с крестами, на горбу дрова, коровы на тротуаре. Намеренная критика советской действительности!

—  Прекратите ругань, — всех успокаивал Борис Балтер. — Право на творческий поиск мы отвоевали в беспощадной борьбе с фашизмом. Будьте внимательнее к молодым талантам! Помогите им разобраться, что к чему!

—  Странный подход, товарищ Балтер, — кипятился руководитель группы соцреалистов, — мне разобраться помогает партия, а не американский капитал!

—  Товарищи, тихо! — наконец-то крикнул завклуба, влезая на сцену. — Мне не дали сказать слово, пусть выскажутся художники.

На сцену прыгнул Миша Одноралов, одетый в штанишки по колено.

Мы все были отчаянные болтуны, но Миша всех превосходил не красноречием и остротой, а железной диалектикой беседы, и клал на лопатки любого собеседника хитрыми словесными приемами. Состояние духовного равновесия никогда не покида­ло молодого художника в коротких штанах Он знал, как отступить, повернуть, потом вцепиться в противника и растерзать

—  Жил в России художник Федор Васильев, — закрутил Миша издалека. — Он работал почтальоном, не проходил академий и лучше всех рисовал русскую природу. Гений этого самоучки оценил народ. Федор Васильев — золотой фонд русского искусства!

Миша тут же приплел имена Сезанна, Ван-Гога, Модильяни, Сутина, и получалось так, что настоящее искусство живет без указания партии, а в живом ходе истории и преврат­ностей судьбы.

—  Смешал божий дар с яичницей, — прервал Мишу профессор Невежин, руководитель академической практики. — Федор Васильев — русский художник, реалист, передвиж­ник, а эти — формалисты, западная школа, чуждая нашей традиции!

Миша забыл о толпе, прыгнул на Невежина, припер его в темный угол и принялся добивать.

Начался всеобщий гвалт, крики, давка. Можно было уловить лишь отдельное пустословие и дешевые остроты вроде: «Надо им всыпать, а потом похвалить», или: «Ну что вы, это же надругательство над русскими святынями», или «Вообще-то мрачновато, посмот­рите на эту голую жопу», или «А это — форменная порнография», или» «Как по-вашему — они жулики или гении?»

Люди не умели обсуждать по существу. Они все заранее осуждали. Через час-полтора им надоело судачить, они проголодались и разбрелись по домам. Наш персональный вернисаж продолжался на крутом берегу Оки. Мы допоздна пили перцовку в бараке под названием «Голубой Дунай» и горланили частушки под гитару Хвостенко и Окуджавы.

Назавтра в клубе было пусто. Иногда заходили древние старички на костылях или врывались ошалелые лесорубы с криком «А какое кино здесь показывают?» Областные газеты осветили событие в статьях Балтера и Курчика, где одних хвалили, а других ругали.

Выставка простояла неделю и бесшумно закрылась. Как всегда, я вовремя смылся. Погром начался позднее. Отдувались люди на виду. За авантюрное мероприятие завклуба Перевощикова сняли со службы и сослали в отдаленную избу-читальню. Шрифтовика Анатолия Коновалова уволили с работы. Художников, застрявших на дачное лето, ловили поодиночке и беспощадно били. Кто-то поджег дачу Рихтера. В славном доме Аркадия Штейнберга перебили стекла в окнах. Злополучная выставка 61 года в опальной Тарусе составляет историческую реальность.

Ведь рисовали мы для себя, а вместо «попасть к Костаки» попали в историю

самобытного и больного искусства России.

Подвал

Я искал подвал Соболев тоже ищет.

Михаил Гробман, «Дневник», 1964

Подвал — становой хребет андерграунда.

Подвал, если хотите, — сущность русской культуры.

Лично я был обречен на подвал.

В годы лихорадочных новостроек в центральной части Москвы освобождалось огромное количество уютных подвалов и чердаков, самой судьбой определенных под жилье бездомных артистов. Ошалевшие выселенцы бросали в подвалах веками нажитое добро, громоздкую мебель, кованые сундуки, резные иконостасы, устаревшие библио­теки, чтобы отовариться безобразной обстановкой рижского производства в отдельном малогабаритном раю.

Подвалы сдавали за взятку, и чем прочнее было помещение, тем больше брали взнос. В наемных подвалах зашумели «салоны», куда можно было ввалиться без предупреж­дения, даром напиться самогону, послушать запрещенную поэзию, поглазеть на абстрактные каракули и переночевать под столом

На Большой Садовой в незаметной подворотне поселилась славная семья — эстонец Юло Соостер с чернобровой женой и сыном. Художник с «тюремными университетами» ютился в потном подвале, где по зеленым стенкам, как по заливным лугам, ползали мокрицы и тараканы. Творческое содружество с начитанным и трезвым графиком Юрием Нолевым-Соболевым, кормившим целую шоблу нештатных авангардистов в журнале «Знание — сила», обеспечивало постоянные заработки.

Там за самоваром решались судьбы мира!

Русское новаторство 20-х годов раздражало подвальных мятежников нудными манифес­тами и револьверами, с помощью которых оно пыталось воспитать народ. Образцами вольного творчества служили не вооруженные русские футуристы, а романтическая богема старого Парижа, бельгийские символисты и чешский поп-арт.

Обливаясь потом, приезжие чешские утописты читали доклады о положении русской культуры в мировом концерте и подвальной группы Соостера в частности.

Казалось, что подвальные теоретики обречены на быстрое забвение, ан нет! — оттуда выбрались в люди практики искусства Михаил Гробман и Илья Кабаков.

Там я влюбился в дочку известного закройщика, ярко-рыжую и конопатую Асю Лапидус и попал в списки заграничной выставки, составленной прогрессивным чехом Арсеном Погрибным.

Завистники болтали, что Ася Лапидус «страшней войны» и ляжки иксом, но мне она казалась царицей Савской, библейской красавицей с могучими бедрами, поднимав­шими такую ношу, как я. Потом Ася не раз водила меня к новостройке на Лесной улице, где строился ее кооперативчик с балконом и горячим душем, от вида которого таяло сердце бездомного художника.

Москва всегда славилась невестами.

Почему украинский художник Брусиловский, красавец с пышными усами, не выбрал себе невесту с приличным приданым?

Разве Ирка Эдельман или Светка Купчик не славились модным гардеробом и почтенными родителями?

Любой дурак влюбится в красавицу, а если ты храбрый, то полюби и некрасивую!

Харьковчанин Анатолий Брусиловский (Брусилов — для издателей, Брусок — для своих) полюбил красивую дочку дворника, и она обрекла его на долгое московское подземелье. Он трижды менял подвалы. Постоянно ночевали безработные и женатые земляки — Крынские, Лимоновы-Савенко, Бахчаняны. Дальний родич из Белостока за польский листок «Пшекруй» клянчил русскую икону XVII века. Знаменитые алкаши подвала Плавинского по ночам прыгали в окошко и опустошали запасы отборных вин.

Пьянство в подвале Бруска считалось символом отсталости и невежества, но часто бывало так, что на сходки проникали грубияны вроде целинного поэта Эдика Иодковского («Едем мы, друзья, в дальние края…»), и начинался кулачный бой с приводом в вытрезвитель.

Подвал славился современным «ликбезом».

В подземелье, украшенном вологодскими прялками и картинками из старого журнала «Пшекруй», усидчиво изучали иностранные языки, корчуя ненавистный сорняк в виде буквы «г», выдававшей захолустное общественное положение

По зубрежке и чтению газет подвал Бруска мог состязаться лишь с полуподвалом Лошака-Дорона-Купера, где изучение английского языка велось под управлением молодого дирижера Максима Шостаковича.

Без мистики в подвалах не обходилось.

Слоняясь с Асей влюбленной парой, мы у подвала Бруска услышали возгласы сектантов «хáваю, хáваю, хáваю», что означало на воровском жаргоне «ем, ем, ем».

—  Игорь Сергеич, — внушал работник «ликбеза», — ударение не на первом слоге, а на последнем: «хав-а-Ю», а не «хáваю»!

На древнерусской лавке сидел барачный поэт И.С. Холин и, вытянув длинную шею в роговых очках, упорно ликвидировал неграмотность под руководством жены Бруска.

У каждого подвала свой путь и лицо.

На «пятачке» Колхозной площади — метро «Ботанический сад» или троллейбус Садового Кольца как точки отправления — мы посетили пятнадцать подвалов:

1. Громан-Россаль (пара графиков); 2 Вилька Каменский (экскурсовод Третьяковки); 3. Славка Клыков (скульптор); 4. Сашка Завьялов (нештатный художник); 5. Сашка Адамович (фарцовщик); 6. Коля Попов (график); 7. Янкилевский (подпольный созидатель); 8. Толя Крынский (оформитель из Харькова); 9. Юрий Соболев (график, оформитель); 10. Володька Фридынский (ученик Васьки Фонарщика, живописец); 11. Сергей Эсаян (живописец); 12. Генка Курбатов (график и спекулянт); 13. Юрка Герасимов (милиционер и живописец); 14. Коля Струлев (нештатный живописец); 15. Эрик Неизвестный (скульптор).

В подвале Сергея Эсаяна меня ни за что избили, но в подвале Громана-Россаля дали мудрый совет: «Иди к Николаю Иванычу, он все сделает!»

Стыдно признаться, но в свои 27 лет я ни разу не давал взяток!

Один раз я получил благодарность за передачу чужого подарка, но это было ведро малосольных огурцов от родной сестры художнику Дмитрию Домогацкому…

Теперь предстоял серьезный разговор с наличными в конверте.

Без труда получив необходимую справку у всемогущего начальника Худфонда тов. Мазура, по совету Аси Лапидус я напялил черную шляпу, повязал галстук и поплелся в контору Николая Иваныча Меламида, инженера «нежилых помещений», расположен­ную в неприступном небоскребе напротив ресторана «Рига».

В небольшой, но светлой комнате с ширмой в углу, сквозь дырки которой я обнаружил знакомый натюрморт — бутылка портвейна, конфеты и край потертого диванчика, — стоял большой стол, а за столом человек с газетой.

После короткого приветствия от имени Громана и Россаля человек бросил газету под стол и уставился на меня пшеничными бровями.

—  Молодой человек, чем могу быть полезен?

—  Мне нужен подвальчик на «пятачке», — нагло глядя инженеру в бесстыжие брови, начал я разговор.

—  Значит, молодой творческий работник нуждается в мастерской. Хорошая профессия — инженер человеческих душ! Приличные гонорары, всенародная слава, не то что у нас, несчастных служащих…

—  Вы знаете, Николай Иваныч, когда густо, а когда и пусто.

—  Моя благоверная супруга говорит, что у нас всегда пусто! Зарплата сто двадцать рублей, сын в армии, дочка учится..

—   Можно сказать, Николай Иваныч, что сегодня у меня густо. Получил гонорар за оформление книжки. Прошу составить компанию отобедать в ресторанчике.

—  Пожалуй, вы правы. Предлагаю подзаправиться в скромном ресторанчике Рига». Отличные цыплята, армянский коньяк…

Я действовал по сценарию, отработанному Громаном и Россалем, не уклоняясь в опасные стороны.

В пустынном ресторане инженер заказал бутылку коньяку, заливного судака и цыпленка. Я следовал его советам. За разговором оказалось, что у нас есть общие знакомые: у завмага Гуревича (мясной магазин у метро «Ботанический сад») сбежала дочка, которую я встретил в подвале Клыкова в позе купальщицы. Напоследок без всякого стеснения вспотевший конверт с деньгами я сунул ему небрежным дружеским жестом, словно отдавая давний долг.

—  Приходите завтра, нет, послезавтра, я дам вам ключи от храма на Троицкой и от «сухаревой башни» на Мещанской. Помещение требует большого ремонта, но прораб Толя Шапиро сделает на совесть и за полцены. Он такой камин отгрохал Вильке Каменскому!

Древнюю церковь, расположенную против подвала Соболева, мы осмотрели с Асей Лапидус.

С диким остервенением искалеченная земля в ямах, окопах, дырах, бочки с мазутом, ржавая проволока, гнилые мостки — все это походило не на церковный дворик, а на город Сталинград после немилосердной бомбежки. Внутри пол был так унавожен, что к алтарю мы прорывались по колено в грязи. В помещении стоял дикий холод и мрак. Под дырявым куполом ворковали голуби. Конечно, я мог бы с помощью прораба Шапиро очистить церковь, но в любой момент меня могли турнуть оттуда более значительные клиенты с казенными средствами.

Любопытства ради осмотрели многоэтажный дом с «сухаревой башней» — около ста метров в окружности и с потолком высотой в семь метров! — отличная мастерская для самостоятельного советского художника, а не для бродяги без постоянной прописки.

После прогулок по башням и храмам инженер ухмыльнулся и спросил в упор:

— Абстрактивист?

От стыда я покраснел как рак и виновато кивнул головой.

Николай Иваныч выдал мне ключи от идеального места, окнами выходящего на улицу актера Семена Щепкина, а черным ходом — в проходной двор улицы Гиляровского. Свершилось! Теперь я полноценный преступник! Формалист. Тунеядец. Фарцовщик. Мошенник. Через подкуп московского инженера

осенью 1966 года я стал и взяточником, и подвальным художником. Оставалось загнать книжку Камиллы Грей о русском авангарде, чтобы стать законченными антисоветчиком, что я вскорости и сделал. Московские подвалы постоянно грабили в отсутствие хозяев. Мне был необходим верный напарник для полного счастья.

Игорь Сергеевич Холин писал стихи следующего содержания: «Пригласил ее в гости. Сказал: потанцуем под патефон. Сам дверь на замок, она к двери. Хотела бежать, кричать, обвинила его в подлости. Было слышно мычанье и стон — потом завели патефон!»

Нештатный поэт учился стихосложению у забавного и вечно влюбленного старичка по фамилии Евгений Леонидович Кропивницкий. Злые языки распространяли слухи, что в молодости Холин служил охранником в концлагере и убил беглого зэка. Я пригласил барачного поэта, ночевавшего по чужим углам, разделить со мной просторный и теплый подвал.

Помещение было полностью меблировано. Уезжая за город, жильцы оставили старинную мебель, лыжи, санки и библиотеку с адресной книгой от 1928 года, где значились телефоны товарищей Сталина и Бухарина.

Холин привез пишущую машинку немецкого образца и бил одним пальцем по клавишам, сочиняя прозаический роман под названием «Музыкальная команда». Подпольный литератор одевался под зэка — бушлат, грубые ботинки, рваный свитер. Деньги, заработанные детскими стихами, он экономно копил для кооперативной квартиры.

Он предложил мне строгий, тюремный режим жизни, и я охотно согласился, потому что никогда не испытывал тяги к роскоши и расточительству. Это не значит, что мы обрекли себя на голодную смерть, просто продуктовое меню свели на минимум — крупа, картошка, капуста, кильки, подсолнечное масло. Водку и мясо приносили гости. Подруга поэта Ева Уманская иногда нас баловала пончиками с повидлом.

На старый Новый год, то есть 13 января 1967 года, мы оповестили знакомых о подвальном банкете в честь открытия еще одной «нонконформистской» цитадели в Москве. Исключительно лагерное меню — картошка в тулупах, соленая капуста и водка — приготовили Ева Уманская и Ася Лапидус.

На банкете собрались: Левка Гуревич с Иркой Эдельман, Даня Фрадкин с Женей Жаботинской, Женя Терновский с француженкой, Борис Долля с Танькой Федорович, Борис «Борух» Штейнберг с Галкой Поляковой, прокурор СИ.Малец с супругой Рут Наглер и пара американцев — журналист Роберт Коренгольд с женой Кристиной.

Таким образом, мы дали заявку на «иностранный салон», или, как говорила влиятельная сплетница Москвы Аида Моисеевна Хмелева (тогда Бутуркевич): «Воробей и Холин обвешаны жидами, как булка тараканами!»

Назавтра в подворотне появился незнакомый «топтун», что было для меня большой новинкой, так как до этого, часто меняя местожительство, я ловко заметал следы преступлений.

— Валя, — сказал меланхолически Холин, — теперь жду в гости искусствоведа в штатском!

Мой купленный на корню участковый милиционер Костя Авдеев на мои приветствия угрюмо отворачивал морду к стенке.

«Часовые родины стоят!»

Моя нежная любовь к Асе Лапидус развалилась в один злополучный вечер.

С большим опозданием возвращаясь из издательства, я услышал подозрительные скрип и вздохи в комнате Холина. Заглянув туда через стекло, я обнаружил, что Ася не вынесла долгой разлуки и завалилась в постель моего соратника по борьбе за свободу творчества.

Армагеддон! Конец света!

Накануне, 22 января, нам прикрыли выставку «двенадцати» в рабочем клубе «Дружба», а художников развезли по домам на казенном автобусе, что больше всего меня потрясло. Через день-два в подвал явился австралийский посол со свитой и купил пару картин.

Торговля вытесняла любовь.

Прощай, балкончик на Лесной, прощай, царица Савская!

Как-то, прогуливаясь перед сном в метель и мороз по скрипучим дворам Сухаревки, мы, словно по зову и «сердце чует», вернулись с полпути и обнаружили настежь открытую дверь подвала. Внутри сиял свет. Моя черная шляпа и кепка Холина висели на гвоздях. Исчезли пара моих картин и авторучка поэта.

Большие знатоки таких мистерий Генрих Худяков и Генрих Сапгир, поэты не менее барачные, чем Холин, быстро внушили мне, что картины изучаются специалистами для определения их эстетической и коммерческой стоимости…

Риторический вопрос: что такое «дип-арт»?

Решительный ответ: искусство для иностранцев!

Так называемый иностранный рынок Москвы (славные столицы Ленинград, Киев, Рига, Ереван таким не располагали) возник в 57-58 годах при взаимном интересе друг к другу московского производителя и заграничного потребителя. Потребитель был дипломат, журналист, коммерсант, аккредитованный в Москве. Настоящий западный покупатель к нам не приезжал. «Дип-арт» был уродливым детищем советской «оттепели» с приблизительным настоящим и без будущего.

Работа в «дип-арте» совершенно выбила меня из колеи обыденной советской жизни. Я запустил профсоюзные взносы в издательстве, не платил подоходных налогов, воровал у народа свет, газ, воду и не ждал финансового инспектора, так как творческие работники «дип-арта» не облагались налогом, как модные портные и фабриканты матрешек.

Из знаменитых подвалов Смоленки (Плавинский, Куклис, Кулаков, Надька Вырви Глаз), разрушенных строителями коммунизма, к нам перебрался самый известный «дип-артист» Анатолий Зверев, искавший удобное пристанище для заказных работ.

Реклама Костаки била в одну точку. За бойкой кистью Зверева охотились все дипломаты. Его слава неподражаемого богемного живописца с выставками в Париже и Женеве достигла своего апогея. Три-четыре раза в месяц в подвал наезжали жены иностранцев, и Зверев лихо расправлялся с натурой, за гуашь, рисунок и «лошадку» фломастером сдирая триста рублей. Мой круг почитателей значительно расширялся за счет Зверева.

Мужья предпочитали композиции маслом.

Иногда из школы близоруких на Сретенке в подвал спускался Володя Яковлев, всегда аккуратно одетый и остроумный.

У меня лучший живописец планеты написал удивительный пейзаж — бездонное небо широким черным мазком, беспредельная земля широким зеленым мазком и крохотный белый цветок в правом углу жуткой картины конца света Итальянец Франко Миеле, наблюдавший работу, тут же вырвал ее не остывшей и увез в Рим.

Игорь Холин не гонялся за каждой юбкой, но старался обновлять свой гарем время от времени. Уманскую сменила Осьмеркина, Самсонову — Люба Авербах, отличная машинистка и щедрая душа.

В весенне-летний сезон 67-го года я увлекся Наташей Пархоменко, дочкой главного художника «Мосфильма» Достойные ее родители пригрели меня как своего, по воскресеньям угощали борщом и шашлыком Я задумал бросить вонючий подвал и перебраться на Кутузовский проспект с гранитным подъездом и часовым, но не тут-то было! — невеста оказалась невыносимой эгоисткой, предательски безразличной к моему потомству. Ее нелегальный аборт возмутил меня до глубины души. Я не доел шашлык и хлопнул дверью хрустальной квартиры, чтобы никогда не появиться.

Как побитая собака, вернулся я в подвал, где хозяйничали Холин и Зверев, сражаясь в шашки.

Помню как сейчас: 10 ноября в подвал ввалились Мишка Гробман и Володя Яковлев, сияющие, как праздник трудящихся.

— Значит так, — начал Гробман с места в карьер, — теперь ты стал известным художником! Одну картину, ну, скажем, вот это изображение черепка, я беру к себе в постоянную экспозицию! Для тебя есть место над дверью!

—  Воробей, ты ему дай не черепок, а по черепку! — острил великолепный в темно-синем костюме и шапке Яковлев.

Нужно было быть последним дураком, чтобы отказать собирателю с местом над дверью. Я с радостью вручил картину Гробману.

В конце 67-го года я возобновил дружбу с Васькой Фонарщиком, по обыкновению рисовавшим по ночам бесчисленные снежинки, как шторка скрывавшие изображение монастыря в три четверти.

На столе Василия Яковлевича среди неприкосновенного мусора я увидел толстую, в ярком красном переплете «адресную книгу» с обозначением на обложке «от А до Я». Пока Васька толковал с американским шпионом, «балдой Смитом», тоже страдавшим бессонницей, мне позволили полистать эту книжку, составленную Владимиром Алек­сеевичем Морозом, известным эстетом и долголетним «опекуном» психбольного В.Я.Ситникова.

Среди десятка фамилий на букву «В» я прочитал следующую заметку, навсегда запавшую в память:

«Валя Воробьев по кличке «Борода» — хитрый деревенский мужик с иностранными

связями. Живет на улице Щепкина, 4, бывшая Мещанская, в подвале без телефона. На обработку выслать «Барабанщика» и «Герасима»».

(При аресте В.А. Мороза в 1973 году «адресная книга» послужила превосходным пособием для ареста известных фарцовщиков и допроса шестиста свидетелей, от взломщиков костромских церквей до светил советской культуры, так или иначе связанных с арестованным преступником).

Такую роскошь, как телефонная связь, имели не все желающие. Говорили, что поставить телефон сложнее, чем получить ордер на дешевую квартиру Мы завели настенный «бортжурнал» — согласно Холину, обязательный в лагерях, заводах и воинских частях, — с карандашом на веревке, где вскорости появились записи: «Ушел к Ваське Фонарщику», «Старик, улетел в Сочи», «Тебя ищет «Барабанщик»».

Раз я увидел, как книжку листает мой приятель, скрипач из ансамбля Игоря Моисеева Данька Фрадкин

— Ну, старик, вы меня обижаете!

В «бортжурнале» кто-то написал красным карандашом «Данька Фрадкин, как мозоль на пятке!» Книжку постоянно срывали, возможно Барабанщик или Герасим, чего не посмели бы в лагерях, замечал Холин, но мы вешали снова, с огрызком карандаша поменьше, потому что иного метода сообщения у нас не имелось Я недолго страдал от одиночества Знакомый актер Кирилл Богословский, гулявший в

подвале после спектаклей, в лютый февраль 68-го года появился с веселой особой в

кудрявой овечьей шапке, скрывавшей выразительное лицо.

—  Я «Зойка Космодемьянская», меня лепил сам Иконников из Реутова. Актер мне доложил, что вы нуждаетесь в профессиональной натурщице!

К.Н.Богословский умел красиво врать, но занятную натурщицу я запустил на свою погибель. За одну пламенную ночь партизанка Зойка (Ольга Серебряная по паспорту) возомнила себя хозяйкой подвала и врывалась, когда ей вздумается, разгоняя сумкой с металлическим затвором драгоценных друзей и знакомых

На беду, угроза «опекуна» Мороза действительно осуществилась, и самым неожиданным образом. В опустевший подвал того же дома вселились Барабанщик и Герасим, сразу предложившие мне купить иконы, ворованные по деревням.

Ключи от подвала имели Холин, его секретарша Люба Авербах и мой свояк Даня Фрадкин.

На исходе лета 68-го года в деревню, где я мучился с террористкой Зойкой, ходившей за грибами на высоких каблуках, доставили телеграмму от прокурора С.И.Малеца: «Срочно в Москву. Подвал опечатан!» Как угорелый, я помчался в столицу. Действи­тельно, на дверях вместо «бортжурнала» висела веревка с сургучной печатью, а у прокурора — вызов в суд. Мой высокий друг сказал, что «дело пахнет керосином», и вызвал на совещание известного адвоката Марка Новицкого и профессора психиатрии Всеволода Думаниса, руководившего клиникой по улице Кирова, 42.

Вчетвером, как в американских фильмах, все в шляпах и при галстуках, мы на казенном автомобиле Министерства юстиции подрулили к камере предварительного заключения в Спасских казармах, где дремал дежурный офицер, а за решеткой плакал Данька Фрадкин!

Дело в том, что, затащив Любку Гуревич в подвал, скрипач не справился с поставленной задачей. Любка, совершенно голая белым днем выскочила на улицу с криком: «Караул, убивают!» Участковый К.К. Авдеев вызвал милицейский наряд и заплясала губерния. Любку Гуревич сдали на поруки известных родителей, а неизвестного возмутителя спокойствия засадили в тюрьму. По словам прокурора, Фрадкину грозило осуждение на семь лет за попытку изнасилования несовершеннолетней, а мне за содержание притона, подделку документов, фиктивный брак, мошенничество, заказной грабеж в русской деревне, нелегальные валютные операции, распространение антисоветской литературы и злостное тунеядство грозил большой срок — пятнадцать лет с конфис­кацией имущества!

Появление в КПЗ генерал-лейтенанта Малеца, адвоката Новицкого, спасшего от расстрела поэта Бориса Слуцкого в 51-м году, и знаменитого врача В.М. Думаниса, выдававшего нештатным артистам справки о вялотекущей шизофрении, сбило с панталыку милицию и охранников. «Психбольного» Фрадкина тут же профессор Думанис отвез домой. Адвокат Новицкий составил обвинение против завмага Гуревича, давно мечтавшего выдать замуж непослушную дочку, а мой подвал в присутствии прокурора и участко­вого откупорили в тот же день!

Так очень эффектно закончилась операция по спасению подвала, чуть не ставшего моим смертельным врагом.

Сергей Иосифович Малец пилил мне мозги:

—   Тебя посадят не сегодня, так завтра! Ты понимаешь, там, в тайге, наши ребята вкалывают не за страх, а на совесть, а ты спишь с бабами до полудня, устроил в подвале публичный дом! Профсоюзные взносы давно запущены! И, небось, валютный счет в швейцарском банке!..

Мой подвал обложили плотнее.

«Иностранные подвалы» постоянно курировали самозванные «искусствоведы», посред­ничая между ленивым на подъем производителем и потребителем с твердой валютой. У моих коллег по «дип-арту» прочно закрепились Андрей Амальрик, Виктор Луи, Нина Стивенс, Поль Торез, Таня Колодзей, Саша Глезер, Ника Щербакова. С большим нетерпением я поджидал такого «искусствоведа» в гости, и он явился.

—   Позвольте представиться, — ласково начал незнакомец в белом плаще и выпуклых очках, — потомок дворянских революционеров Виталий Антонович Ястржебский, любитель современной живописи. Нагрянул без предупреждения, наобум, по адресу, который мне дал ваш коллега Лев Кропивницкий!

Я никак не предполагал, что «искусствовед» может быть потомком русского революци­онера, похожим на герцога Филиппа Эдинбургского, и со вздохом облегчения впустил его в подвал. Любитель живописи В.А.Ястржебский появлялся раз в неделю и толково и образно рассказывал, что творится в Москве. Его ясные и полезные советы мне стали просто необходимы в то время. Дружба зашла так далеко, что Виталий Антонович выступил в роли «дилера», пригнав в

подвал двух профессоров Института международных отношений, Бориса Марушкина и Лоллия Замойского, после изнурительной торговли купивших по картине. За щедрое вознаграждение мой образованный фарцовщик взял на себя все подвальные хлопоты.

За год или полтора «открытых дверей» он продал все ранние живописные опыты, и я едва успевал, освоив более оживленную манеру исполнения, выполнять заказы

иностранцев. Для меня было большим шоком, когда донесли, что смелый «дилер»

все заработки просаживал на московском ипподроме, играя на тотализаторе. Нешуточный партизанский террор не затихал. Связь с «натурщицей», скорее походившая на мучительную пытку, чем на любовную историю, захватила и окружающих. Поэт Игорь Холин, не избежавший побоев Зойки, не дописав романа, раньше срока сбежал в недостроенный кооператив. Нападающий «дип-арта» Толя Зверев трясся от страха, когда в подвал врывалась террористка, всех поливая отборным матом.

— Суки, я научу вас родину любить! А это что за старая шахна развалилась в моем кресле? Заткнись, дурак, или я тебе паяльник набок сверну!

Если самобытное красноречие Зойки пугало московских профессоров, как зайцы,

убегавших на улицу, то иностранцы от нее сходили с ума. Консул США Лен Вильямс возил ее по кабакам «золотого кольца России», ее видели с

немцами в горах Теберды, а профессиональный искусствовед Борис Бродский катал ее на ладье по устью Дуная! Нетрудно догадаться, что расторопная «натурщица» знала толк в фарцовке и шкуру спасала доносами «Ивану Ивановичу», ответственному за здоровье советской культуры. Мой старый опекун, прокурор С.И. Малец, всякий раз предрекавший мне тюремное заключение с большим сроком, дал мне совет подвал бросить с чертовой матери, а от

партизанских цепей освободиться в первую очередь. Виталий Антонович подыскал мне светлую комнату в Лаврском переулке (частный дом с вишневым садом!), куда тайком от всех я перетащил мольберт, холсты и краски.

Окончательно уничтожить подвальный «адрес», хорошо меня кормивший, у меня не хватило храбрости. 30 октября 1969 года, отправляясь на свиданку с бароном Отто фон Штемпелем, в подвальном подъезде я увидел вдребезги пьяных Зверева и Плавинского, усидчиво рыгавших под ноги, и белоснежный иностранный конверт с парой синих французских марок.

Письмо из Франции, из Парижа! Оно начиналось «Валя, милый» и кончалось «твоя Аня»!

Мои друзья протрезвели. Так никто меня не обзывал ни разу в жизни! Идиот, как я мог забыть о существовании Французской Республики!.. А Поль Сезанн не гений мирового искусства?.. А автор замечательного письма мадемуазель Анна Давид — не невеста на выданье? Если Женя Терновский и Лев Нусберг кадрят француженок, то и я смогу не хуже?.. Разве дочка уругвайского посла не моргала мне глазом на сеансах Зверева?..

Русская цивилизация разлагалась на глазах.

Немецкому барону я уступил картину, не торгуясь.

Зверева и Плавинского напоил водкой.

Решение атаковать Францию было принято единогласно.

Московский андерграунд не представлял лаборатории, где ковался один эстетический шаблон для иностранных любителей.

Очень острый и тонкий гравер Олег Кудряшов не составлял обоймы поставщиков «дип-арта». Он шел своим тернистым курсом, не спотыкаясь на пустяках нелегальщины и фарцовки С ним знался наш постоянный попутчик Борис Свешников, не брезгавший загнать картину чилийскому послу или английскому профессору. Тогда молодой академик Дмитрий Жилинский, убежденный адепт «вечного реализма», написал парный портрет этих замечательных, очень разных друзей. Смотреть на него с восторженным криком «Вот это да!» бросилась вся московская интеллигенция.

И вдруг по вернисажу из угла в угол зашептались — художник Кудряшов, надежда русской графики, с семьей и навсегда покинул Россию, уехал на Запад!

Еврейское возрождение начиналось под сильным знаком — «возвращение на истори­ческую родину, в Израиль», причем в основном потоке эмиграции оказался цвет русской интеллигенции.

В моем подвале ночевали приезжие из Кзыл-Орды «фольксдойчи», еврейские невесты из Тирасполя и тихие китайцы, нагло выдававшие себя за евреев, чтобы поскорее получить израильский вызов и улизнуть в Калифорнию. В.А. Ястржебский, намереваясь направить меня к истине, привез в подвал дочку маршала Малиновского, наивную девицу без судимости и с домом в Кунцево

Организованная осада и шпионаж, нескончаемые состязания подпольных бардов, убогий базар «дип-арта», тренировки джазовых ансамблей, дом тайных свиданий, безработ­ные враги народа, бездомные сибирские самородки, перекупщики и сыщики, труханутые чемпионы запрещенного искусства Васька Фонарщик, Немухин, Зверев, Фридынский, Рухин, Леонов! От этого густопсового сброда меня жгло, трясло, испепеляло!

Москве не пожелаешь участи Вавилона — «и будет грудою развалин и пристанищем шакалов», но не о ней ли пророчил Иеремия. «Ты найден и схвачен, потому что восстал против Господа» или «Вином блуда напоила все народы»?

В ночь на первое мая 1970 года в метро зарезали Влада, единственного сына прокурора Малеца.

Мать за сутки поседела Сергей Иосифович пил по-черному от горя.

В 45-м году в побежденной Аварии они вылавливали дезертиров из Красной армии, отсылая их в Сибирь. Через четверть века кинжал народного мстителя ударил в самое чувствительное место родителей, по сердцу невинного юноши.

— Всех подряд из пулемета, та-та-та! — уставившись ледяным, безумным взглядом, твердил прокурор.

Может быть, я неправильно родился?

Не дают жить на московском дне! Меняю подвал на мансарду!

Я жил в ожидании ареста и свято верил в планетарный абсурд!

Бульдозерный перформанс

Рогожа старая — шалаш, В ней сторож Воробьев, Как хорошо: малинник наш -И наш, и воробьев. Евгений Кропивницкий, 1940 г.

Двадцать лег- большой срок!

В России построили неудачный коммунизм и сменили его на капитализм; на Западе щедро наградили пять эстетических направлений: кинетизм, концептуализм, гипер­реализм, минимализм и граффитизм; а «бульдозерный перформанс» 1974 года остается темным, заросшим нелепыми мифами делом.

Кого награждать, кому ставить памятник: пожарной команде или банде художников?

Подвиг 26 героев-панфиловцев, защищавших Москву в 41-м году, стал хрестоматийным фактом. В их честь названы улицы, школы, больницы, а о художниках, «изменивших лицо общественной жизни», как справедливо замечает участник этого события Виталий Комар, просто толком ничего не известно.

У меня нет возможности восстановить полную картину перформанса, но вспомнить личное, поделиться опытом необходимо. Хотелось бы, чтобы и другие оставшиеся в живых участники этого удивительного представления на московском пустыре после­довали моему примеру.

План выставки «на открытом воздухе» привез из Ленинграда Евгений Рухин.

Это был единственный питерский абстрактивист, вхожий в московскую торговлю, наглухо закрытую для чужаков. За два года упорной осады, ловко обходя опасные засады и лукавые советы, этот плодовитый и грамотный самоучка пролез в доходную обойму «лианозовского кружка» и стал надежной подмогой Оскара Рабина, известного живописца андерграунда. На зависть «старикам» подполья Рухин сумел пару раз выставиться за границей, наладить прочную клиентуру в дипкорпусе и обрести коварных врагов

К сожалению, Георгий Костаки, влиятельный коллекционер, покупавший молодых, не оценил творчества Рухина. Тогда ленинградец позвонил ему в дверь и, оставив на лестнице пару лучших картин, быстро убежал. Удивленному Костаки ничего не оставалось, как забрать подкидышей и повесить их рядом с картиной Татлина!..

В самой затее Рухина ничего нового не было.

Годами в погожие дни выставлялись студенты художественных училищ, приглашая рабочих и колхозников. Мастера народных промыслов торговали «хохломой» и «палехом» на рынках. В парках культуры и отдыха «на пленере» проводились конкурсы на лучший детский рисунок. Но это была рутина советских мероприятий, а не праздник свободного творчества. Показать запрещенное и вредное искусство «на открытом воздухе» — вот в чем была изюминка, удар с сильным политическим протестом.

Московский андерграунд, составленный из различных групп и кланов, не составлял ни единой эстетической школы, ни «единой семьи», повязанной клятвой верности. Первые зачинщики предприятия отлично знали, что для такого дела необходимы громкие имена подполья, но корифеи катакомбного творчества — Лев Кропивницкий, Вейсберг, Краснопевцев, Неизвестный, Кабаков, Шварцман, Рогинский, Нусберг — один за другим уклонялись от дикой идеи, исходившей от молодых авантюристов.

—  Неделю мы просидели на телефоне, — вспоминает былое питерский художник Юрий Жарких, — но толку не вышло От корифеев неслось — «это хитрости Рабина и компашки», «молодежная секция», «политическая вылазка», «хорошенько обдумайте». Мы плюнули и отослали письмо в Моссовет от имени нашей группы.

Собрать мощный кулак андерграунда было невозможно и, как оказалось, ненужно для грязной работы на «открытом воздухе». Дело мудро пустили на самотек, всех подряд оповещая о предстоящей выставке.

2 сентября на прием в бразильское посольство пришел Оскар Рабин и весело воскликнул:

—  Ну, старая гвардия, кто хочет показаться на Красной площади?

Борис Петрович Свешников, опытный художник с лагерным прошлым, сразу отказался от предложения и пожелал всем успеха. Васька Фонарщик (руководитель нелегальной академии художеств Василий Ситников) предложение принял с условием, чтобы не возражал его лечащий врач.

Без расспросов и условий согласился я.

Красная площадь меня восхитила. Ежедневно тысячи туристов толкались у стен древнего Кремля, у могил вождей мировой революции. Заодно они могли бы поглазеть на наши картинки. Арест за нарушение общественного порядка меня совсем не смущал.

5 сентября на первой сходке участников показа по предложению математика и мецената Виктора Тупицына Красную площадь сменили, несмотря на мои возражения, на Беляевский пустырь — безликое место, где кончалась столица и начинались леса, поля, овраги. Из профессиональной солидарности я подписал приглашение, обязуясь разослать десять копий иностранцам. Список участников выставки, объявленный в приглашении, никогда не появлялся в печати и звучал следующим образом.

1. Оскар Рабин. 2. Евгений Рухин. 3. Владимир Немухин 4. Лидия Мастеркова. 5. Надежда Эльская. б. Юрий Жарких. 7. Александр Рабин. 8. Борис «Борух» Штейнберг. 9. Александр Меламид. 10. Виталий Комар. 11. Анатолий Брусиловский. 12. Василий Ситников. 13. Валентин Воробьев. 14. Игорь Холин.

Для человека, незнакомого с культурой советской субординации и подпольной метафи­зики, имена, перечисленные в алфавитном беспорядке, означают предварительный набросок, но на самом деле в этом перечне заложена железная логика тоталитаризма.

Команду возглавляет «лидер» подполья Оскар Рабин, как компартию возглавляет бесспорный «вождь» Леонид Брежнев. За ним следует молодой и амбициозный заводила Евгений Рухин. Накануне перформанса ему отводилась роль ведущего актера.

В начале 70-х годов в советском искусстве возник естественный кризис, связанный со сменой поколений. Скопились тысячи дипломированных и беспризорных художников. Они безнадежно ломились в казенные «творческие союзы», где засела мафия, не желавшая делиться с молодым воинственным народом. Они как безумные лезли в узкую щель андерграунда, на лету перестраивая реализм на абстракцию. Люди, заварившие нелегальную торговлю, подобно их официальным противникам, давно заматерели, отлично кормились профессией и не нуждались в начинающих «гениях» без гроша в кармане. Старика Рабина, в отличие от его рано отяжелевших коллег, постоянно тянуло к молодежи. В 66-м году мне, никому не известному подвальному экспериментатору, он предложил скандальную выставку с именитыми артистами. В 74-м году он сразу нашел общий язык с молодыми Эльской, Жарких, Комаром, Меламидом, искавшими связей с внешним миром.

Лучше всех я знал Боруха.

С малолетства он сочинял стихи и прозу, но до зрелых лет кормился прикладной работой землекопа, грузчика, монтера. Честолюбивый мастеровой, сын узника ГУЛАГа, посто­янно вращался в подпольных кружках, не зная толком, куда приложить золотые руки. Собутыльники не раз давали ему глупые советы поучиться рисованию с простым карандашом в руках. Он долго не мог себе представить, что в Москве можно жить припеваючи, не владея карандашным рисунком.

Зимой 68-го года я навестил его подвальную мастерскую, где он по заказу строгал оконные рамы, сбрасывая на живописный пол свежую, кудрявую древесную стружку.

— Это твой первый шедевр! — сказал я ему на полном серьезе — Залей черным лаком и продай!

Когда иностранец отстегнул ему сто рублей за «Черные стружки», что соответствовало месячному жалованью столяра, Борух стал неузнаваем. Используя хорошо налаженные связи черного рынка, он быстро разбогател, купил квартиру, дачу, автомобиль, сменил жену, но желал еще славы и власти!..

В «бульдозерном списке» он был типичным «попутчиком», независимым дельцом, презиравшим выскочку Рухина и его покровителей. В среду, 11 сентября, потеряв всякую надежду выжить питерского соперника на задворки славы, он хлопнул дверью, обвинив всех и вся в трусости, и больше не появлялся.

Известный златоуст московских салонов, собиратель древностей и автор доходных эротических коллажей Анатолий Брусиловский (номер 11) был «членом трех союзов» и, следовательно, человеком подневольным.

Его ввел в заблуждение призыв старика Рабина, но когда на предварительном сборище выступил коллекционер «нонконформизма» Александр Глезер с лекцией о междуна­родном положении, Брусок не выдержал!

— Я с припадочными не играю!

И больше его не видели. За сутки до скандала он известил по телефону, что «товарищ Дудник (начальник МоСХа) не рекомендует своим членам выставляться на пустыре».

Таинственный лечащий врач Васьки Фонарщика (номер 12) отправил знаменитого пациента собирать грибы до первых заморозков.

Таким образом, пользуясь случайно составленной командой и личными амбициями художников, власти вносили смуту, разлад, интриги еще до выхода на пустырь.

Под номером 13, согласно народному поверью означавшим несчастливое число, вписали меня. На сходках я пытался протестовать, требуя «хороший номер». Меня не раз подмывало плюнуть на затею и не явиться, но люди могли истолковать мой поступок как измену и прямую связь с бандой Боруха, о которой самозванный политрук Глезер прожужжал все уши. Я остался на авось и до конца.

Оккультную таблицу замыкал (номер 14) начинающий ювелир Игорь Холин, мечтавший открыть модное ателье где-нибудь в Лондоне или Вене. Его за уши тащили в «люди» мать Лидия Мастеркова (номер 4), что подтверждает ее усидчивый фатализм в деле, и бывший отчим Немухин, который и сам был не прочь подогреть к себе угасающий интерес «мировой общественности».

В полемической статье «независимого журналиста» Игоря Дудинского («Независимая газета», 14.9.94) «бульдозеры» преподносятся как совершенное произведение неких таинственных сил, где всемогущий КГБ, иностранцы и громкие имена подполья выступают простыми статистами, послушными исполнителями чужой воли.

Если оставить в покое занятный сценарий с таинственными силами, о географии которых мне ничего не известно, то игра в поддавки с властями и иностранцами, вносившими прямые и кривые поправки в стратегию перформанса, несомненно, продолжалась две недели подряд.

«Изощренная операция» (по Дудинскому) компоновалась совершенно открыто, гласно и сумбурно в московской хрущобе у Преображенской заставы, где обитала семья Рабиных и часто гостил Рухин.

У подъезда постоянно маячил «топтун» в серой шляпе.

К квартирке, выкрашенной в бурый барачный цвет, висела резная икона с коптящей лампадой. На потрепанном диване дремал тучный Немухин, изредка открывая веки. У телефона, склонив бритую голову, дежурил Рабин-старший. На кухне собирались незнакомые мужики с продуктовыми авоськами, по-хозяйски откупоривая пивные бутылки. Дебютанты подполья — Эльская, Тупицыны, Холин — беспрерывно смолили вонючие сигареты и гурьбой бросались по узкому коридору, когда в дверях трещал звонок.

На сходках актеров и статистов перформанса своим человеком был фотограф Игорь Пальмин, к философским советам которого почему-то все прислушивались.

За две недели томительного ожидания я трижды был у Рабиных и всегда видел горького пьяницу Дмитрия Плавинского, именитого и беспощадного подпольщика, не прини­мавшего участия ни в деле, ни в разговорах.

Так в крутом замесе абсурда с вокзалом работали наши «бульдозерные» стратеги.

На последней летучке, 13 сентября, мы засиделись допоздна, напрасно дожидаясь уполномоченного курьера с письмом Моссовета. Шел напряженный треп о ценах на картины Сальвадора Дали, которых мы никогда не видели, о жалкой участи Солже­ницына на Западе, где не читают по-русски. Открывая пивные бутылки, гадали — почему одним израильский вызов задерживают, а другим доставляют на дом? Город Ленин­град — провинциальная дыра или передовая столица? Кто же на самом деле Андрей Амальрик — стукач или диссидент? Кому дать взятку за кооперативную квартирку — Каневскому или Дробицкому?..

К полуночи явился шведский журналист, прыщеватый молодой человек в замызганном белом плаще. Его встретили на «ура», усадили под икону и принялись наперебой излагать диспозицию высадки на пустыре, не забывая американских пацифистов и теорию Льва Толстого о непротивлении злу насилием.

Эти сборища с бредовыми разговорами, по свидетельству Виталия Комара, не только тщательно прослушивались властями, но и без зазрения совести цитировались при случае!..

В заветное воскресенье, 15 сентября, немецкий журналист Арно Майер подобрал меня и пару китайских диссидентов, пожелавших прикрыть мое творчество на войне, с проспекта Мира и погнал автомобиль по адресу.

Всю ночь хлестал дождь и наш пустырь превратился в грязную лужу с гнилыми кустами посередине. На пригорке дымился костер. В густом тумане виднелись пара грузовых самосвалов с зелеными саженцами за бортом, хилая землечерпалка и темный силуэт бульдозера. Вокруг тяжелой техники, ощетинившись лопатами, вилами и граблями, замер грозный враг, землекопы и садоводы великой державы. Отступать было некуда. Позади собирался доходный дипкорпус и желанное телевидение, а впереди стоял вооруженный русский народ. Я с китайцами и мои соседи на правом фланге — Мастеркова, Холин, Комар, Меламид, Жарких, Рабин-младший — с картинами наперевес двинулись на противника. Не успели мы войти в гнилую лужу, как грузовики угрожающе заворчали и объемистые землекопы с криком «Бей жидов, спасай Россию!» принялись нас уничтожать поодиночке. Один свирепый богатырь всадил лопату в мою беззащитную живопись и с отвращением бросил в грязь, как когда-то Георгий Победоносец подколодного змия. Позабыв о тактике Льва Толстого, единогласно принятой на общем собрании, я саданул богатырю в нос. Он взревел, завыл и, вытирая кровавые сопли, кликнул товарищей. Вчетвером они легко меня сбили с ног, вилами проткнули любимую кепку, намяли бока и, с прихватом по всем членам, лихо бросили в лужу.

Иностранцу, снимавшему сцену народной расправы, землекопы съездили по зубам и сломали камеру. Пара моих китайцев от страха разбежалась по домам.

Барахтаясь в гнусной луже, я видел одним глазом, как прекрасная картина Мастерковой полетела в кузов самосвала, где ее сразу затоптали в навоз. Большую фанеру Комара и Меламида с изображением «двойного автопортрета» неприятель разломал на дрова и подло бросил в костер. Рабин-младший, Холин, Жарких, бросая вредное искусство на милость погромщиков, с боями отступали на безопасный тротуар.

Расчетливый корифей подполья Немухин, не разматывая артистического багажа, глазел на побоище издалека.

С опозданием на полчаса в рукопашный бой вступили одетый, как на свадьбу, Рухин, Эльская и Рабин-старший, на бегу открывшие картины. Темный бульдозер, молча поджидавший охотников сразиться, приподнял стальное забрало и зарычал. Истери­чески завизжала Эльская, кидаясь на бульдозер. Храбро шел Рухин, поднимая к небу руки. Оскар Рабин с высоко поднятой головой без шапки усмирил безумную технику.

Через час войны бойцы устали.

Пестрая толпа зевак, разбившись кучками, толкалась по пустырю, обсуждая из ряда вон выходящее происшествие

Окончательной эвакуацией с поля боя занялись пожарники. За десять минут ледяного душа они сумели разогнать толпу. Рать садовников и землекопов, молча оседлав грузовики, скрылась за дремучим лесом. Остатки любопытных разбежались, как крысы, ныряя в метро и по машинам.

Мой хитрый немец, внимательно следивший за гражданской войной в России, лихо подогнал автомобиль к луже, где я прижился, подобрал истерзанные народом холсты и, как мешок грязных тряпок, запихнул меня на заднее сиденье. Немецкая техника запела и понеслась к Москве.

Так выглядел мой творческий вклад в «бульдозерный перформанс» 15 сентября 1974 года, с двенадцати до двух часов дня.

Назавтра безымянный пустырь стал прибыльным мифом.

В мой подвал по улице актера Семена Щепкина, 4 завалился незнакомый шизофреник по фамилии Бондаренко и похвастал тем, что загнал иностранцу картину с «бульдозерной выставки», где «она» сражалась за свободу творчества!..

Я тут же смекнул, что поправлять и возражать бесполезно. Теперь этот известный в России авангардист аккуратно отмечает в своей творческой биографии мифическую дату, как известные академики не забывают объявить свои почетные титулы.

«Бульдозеры» растаскивали все кому не лень.

По приказу властей, профсоюз работников культуры, составлявший опись андерграунда, обнаружил, что участников «бульдозеров» было не одиннадцать, как мне показалось, и не двадцать четыре, как вычислил архивариус всякого хлама Леонид Талочкин, а более трехсот!..

Сейчас, по прошествии двадцати лет, задаются вопросом: кто выиграл, а кто пострадал от гражданской конфронтации?

Лидия Мастеркова, мастер высокого класса, достойная лучшей судьбы, часто и попусту волнуется:

— А за что мы страдали?

Платят за искусную игру, а не за страдания.

Потом, кому платить — жертвам или палачам?

Боюсь, что нам долго еще придется ждать, когда московский роддом назовут именем Надежды Эльской, подводную лодку — именем Евгения Рухина, а городской тупик -именем Владимира Немухина.

Величие и тьма московского профсоюза

Худо, когда в дивизии

Недостает провизии

Козьма Прутков, XIX в.

Художник Оскар Рабин всем доверительно сообщал, что у него был профсоюзный начальник, товарищ Ащеулов, и обещал золотые горы.

Что же возглавлял начальник Ащеулов?

Согласно идеологическому шаблону Академии художеств СССР — самой могучей, самой нерушимой и самой живучей твердыни русской культуры, — советские шрифтовики и чертежники географических карт, составители пожарных плакатов и промышленных этикеток, исполнители ортогональных проекций и орнаментальных капителей, геральдисты, альфрейщики и граверы денежных знаков относились к низшему разряду работников прикладной графики. У них не было никаких шансов войти в стройные ряды настоящих художников, со строгими правилами золотого сечения, линейной перспективы и корпусного мазка.

Для учета и сбора членских взносов весь этот нештатный сброд согнали в профсоюз работников культуры Москвы и Подмосковья, то и дело менявший свой адрес.

Внушительный контингент этого дикого учреждения составляли выпускники полиграфи­ческих училищ и питомцы курсов повышения квалификации, руководимых профессо­ром Э.М. Белютиным.

В профсоюзе попадались по-настоящему достойные творцы, художники любимого дела. Например, Рудольф Антонченко был автором этикеток «Столичная водка» и «Соленые огурцы», известных всему мировому сообществу.

Превосходные плакаты по технике безопасности всю жизнь делал художник Дмитрий Краснопевцев.

Большим мастером ортогонального черчения был Ясек Штейнберг (брат Эда и Боруха Штейнбергов), с особым искусством изображавший токарные станки и автомобильные моторы в цветном разрезе.

В начале 60-х годов в секту безымянных хищников графики пролезли и приспособленцы андерграунда, повязанные на иностранных интересах. Они хорошо зарабатывали на подпольной торговле, платили ничтожные членские взносы от фонаря, а взамен получали справку с печатью профсоюза, спасавшую от милицейского ареста за тунеядство.

С 1974 года этой уродской конторой руководил коммунист Виктор Михайлович Ащеулов.

Лично я видел начальника дважды и при особых обстоятельствах. Товарищ Ащеулов был обязательной частью «треугольника» — парторг, профорг, комсорг, — заверявшего просьбы работников издательской графики, рискнувших выехать за границу.

10 ноября 1974 года на торжественной ассамблее в хрущобе О.Я. Рабина (Черкизовская ул., дом 8, корпус 5, кв. 21) собрался цвет русского андерграунда, светила и темнила «дип-арта», нелегальные активисты и добровольные советники. На видном кресле восседала «мамка русской демократии» Лорик Кучерова -Пятницкая. За ее спиной в позе верного пажа стоял организатор многочисленных «квартирных выставок» Ося Киблицкий. В центре активист «левого МоСХа» Миша Одноралов, как грушу, тряс минометчика Красной Армии Алексея Тяпушкина, за свободу творчества сутки отсидевшего в КПЗ. Под иконой, разодетый в пух и прах, сидел сибирский формалист Эдуард Зеленин. Подпольный летописец Ленька Талочкин на спине дремавшего «классика» Немухина составлял списки участников всесоюзного фестиваля. Тихо ворковали старики. С восторгом галдела молодежь. Поклонники не выпускали из рук красавицу Надю Эльскую. Все наперебой обсуждали неслыханные посулы и золотые горы московского профсоюза.

Выставки… Мастерские… Командировки на БАМ… Заграничные поездки.. Каталоги.., Афиши… Платный вход… Валютный салон…

Молодой режиссер «пикника в Измайлово» (29 сентября 74-го года) математик Виктор Тупицын обобщил восторженный шум собрания:

— Пусть туда идут те, кто его знает!

Назвали Немухина, Рабина и меня.

В глухом дворовом подвале на Малой Бронной в одной комнате собирали членские

взносы, а в другой сидел на столе головастик с распухшим от пьянства фиолетовым

носом.

— А ты еще здесь? — ткнул он вонючей сигарой в мою сторону.

— Отказали опять! — отрезал я грубияну и расправил плечи.

— Отказали, потому что ты не турист, а корабельная крыса! Хочешь надуть правительство? Зачем советскому туристу велосипед в Париже? А швейная машина, а холодильник, а телевизор, а дерьмовое сверло? Воробьев, ты совсем ожидовел! Члену нашего профсоюза Вагричу Бахчаняну не отказали, потому что он честно уехал порожняком, а ты считаешь себя умней всех. Ты не наш, ты чужой человек! Владимир Николаевич, — вдруг дернул он Немухина, — прошу заменить человека!

Мой старый товарищ уставился в облезлый пол профсоюза. Я искоса посмотрел налево. Оскар Рабин молчал.

—  Оскар Яковлевич, — вдруг сменил тему головастик, — вы знаете, я обожаю женское белье! Бюстгальтер на женщине — модная эстетика, бюстгальтер на окне — пошлая порнография! Народ оторвет мне голову, если я посажу порнографию в профсоюз. Да вот и ваш друг Владимир Николаевич против порнографии в наших рядах!

Немухин не пикнул.

Наш соратник оцепенел от страха Я знал его десять лет на перекрестках «дип-арта», с Оскаром он дружил двадцать, и они понимали друг друга с полуслова.

Поколение вечного страха.

Дверь распахнулась, и в контору вошла пара бойких «белютинцев», Игорь Снегур и Эдик Дробицкий. Они обложили Немухина, как часовые заложника

Переворот без единого выстрела, без единого возражения.

Пришли настоящие вдохновители и победители свободной торговли, а не безмолвные исполнители чужих указаний.

Доверительное обращение Тайный сговор.

Заложник профсоюза Немухин вытянулся по стойке смирно.

Комната мне показалась пустыней.

В один миг я превратился из подпольного художника в факультативного гражданина на чемодане. Друзья и знакомые прекратили общение Самые отчаянные пьяницы со Сретенки не решались просить взаймы. При встречах нос к носу люди, словно сговорившись, задавали один и тот же вопрос «А ты еще не уехал?» За полгода до выезда на Запад я превратился в опасного иностранца.

Графики часто работали парами. После преждевременной смерти Марка Мечникова в 62-м году его осиротевший напарник Игорь Снегур предложил мне заменить покой­ного товарища. Я рисовал, Снегур добывал заказы. Несколько лет подряд мы работали вместе, получили премию белорусского комсомола за серию цветных иллюстраций, а в 67-м году разошлись, сохранив приятельские отношения. В 74-м году затухшая дружба заново воспламенилась, когда вспыльчивый, как порох, ревнивый и храбрый Игорь Григорьевич Снегур занимал макушку профсоюзной пирамиды.

Начальник профсоюза не знал и скончался от белой горячки в полном неведении, что его ближайший помощник аккуратно доносил мне о художественной жизни Москвы с пикантными подробностями. Мой друг Снегур, милейшие отношения с которым сохранились до сих пор, в свою очередь не подозревал, что ночной сторож профсоюза по кличке Боря Цыган пересылал мне в Париж стенограммы и протоколы заседаний, попавшие в мусорную корзину, а не в спецхран.

Апофеоз подпольной шизофрении!

Что вы хотите, если иностранные шпионы, маскируясь под ударников труда, слонялись по стране, как у себя дома. Гнусные клеветники и ядовитые гады, соглашатели и капитулянты, ренегаты и фальсификаторы заседали не только в генштабах и худсоветах, но и за стенами древнего Кремля!

Кажется, положение Оскара Рабина было еще сложнее.

Профсоюзный головастик Ащеулов и не думал посвящать его в свое дело. С известного живописца с иностранными связями можно было вместо взяток нажить одни непри­ятности. На залепуху с «валютным салоном» и прочие золотые горы клюнуло около трехсот бродячих артистов, среди которых начальник без суеты отбирал самых покорных и доходных работников.

Грязную работу отбора и отсева взял на себя самозванный «выставком», состоявший из Немухина, Снегура и Дробицкого.

Товарищ Ащеулов придумал новый метод учета и контроля дикого андерграунда. Перепись и наблюдение осуществляли добровольцы вроде летописца Талочкина, «мамки» Пятницкой и сюрреалиста Отария Кандаурова, без выходных работавшие по подвалам Смоленки, Сретенки, Рогожки Начальник по опыту знал, что верные пособники верно служат до тех пор, пока висят у него на крючке, и растопчут и продадут, не моргнув глазом, если соскочат. Он предпочитал чужака Немухина, имевшего допуск к иностранному рынку, «своим ребятам» Снегуру и Дробицкому, ковылявшим на обочине казенных заказов.

Молодость Владимира Николаевича Немухина ушла на постоянную подготовку в экзаменам Абитуриент Немухин годами обивал пороги академических конкурсов и повсюду получал некрасивые «двойки».

Двоечник — не значит бездарность!

Просто Володю Немухина тянуло туда, где стояли неприступные стены. Великий Поль Сезанн поступал точно так же. В 35 лет, когда возраст не позволял студенческой жизни, абитуриент стал образцовым шрифтовиком рабочего клуба имени тов. Горбунова.

По свидетельству инженера Алика Русанова, приобщавшего несчастного шрифтовика к высокой эстетике, встреча с иностранцем перевернула судьбу Володи.

Первого иностранца приятели выловили у пивного ларька 1 августа 1957 года. Им оказался польский студент, после ночной оргии в международном общежитии искавший срочного опохмела. Поляк напился за счет советских друзей и тут же, под хохмы и звон стаканов, нарисовал лирическую абстракцию в модном стиле «дриппинг». Когда обалдевшие москвичи узнали, что в этом произведении заложены форма и содержа­ние, то хмель мгновенно испарился, а шок остался на всю жизнь.

По совету Русанова шрифтовик Немухин намазал свою первую «абстракцию», употребляя не только малярные краски, но и остатки гнилой ветоши и зубного порошка. Смотреть работу собрались знакомые художники и поэты из поселка Лианозово, иногородние абитуриенты и почтенные интеллигенты, помнившие хулиганства футуристов.

Искусствовед Илья Иоганнович Цырлин, живший на противоположной стороне Смоленки, устроил первый квартирный показ работ непризнанных талантов.

Американский турист Александр Маршак накатал страстную статью в журнале «Лайф» (март, 1960) с подзаголовком «Искусство России, которое никто не видит».

Академик В.А. Серов, доносивший правительству, что «абстрактивистов среди наших художников нужно искать с микроскопом», в сущности был прав, потому что подобными упражнениями занималась кучка неудачников — Лев Кропивницкий, Владимир Слепян, Михаил Кулаков и жена Немухина Лидия Мастеркова.

Меценат Г.Д. Костаки, законодатель эстетики тех времен, сразу забраковал «абстракции» начинающих москвичей. Казалось, что по холстам и картонкам пробежала кисть одного автора родом из-под Гамбурга или Мельбурна. Вскорости нештатные авангардисты по настоятельной просьбе Костаки бросили абстрактное баловство и принялись за розыски собственного, уникального стиля.

Однажды Володя Немухин, сражаясь в подкидного дурака с юродивым борзописцем Анатолием Тимофеевичем Зверевым, почитаемым в Москве за гения всех времен и народов, обронил колоду карт на мокрую абстракцию. Коллаж заиграл, Зверев одобрил. Подвальный финт имел успех, или «поиск кайфа для лайфа», как остроумно выразился художник В.П. Пятницкий, сразу раскрывший коммерческую сущность немухинского стиля.

«Подкидная эстетика» бойко расходилась по чемоданам и квартирам иностранцев. Близость к интересам всемогущего Костаки, одобрившего опыт, поставила нашего бывшего «двоечника» в привилегированное положение художника «дип-арта». Его не судили за тунеядство и разложение советского искусства, а красная корочка члена профсоюза спасала от непредвиденных облав.

В России пить не умеют!

В подвале Немухина на Малой Бронной не пили, а нажирались до зеленых соплей, глотая и чавкая всевозможную дрянь под названием «Дух Женевы» или «Сучий потрох», составленную бродячим литератором Веничкой Ерофеевым. Потом злословили над конкурентами. Опрятно одетые гуманисты, рискнувшие спуститься в подвалы Смоленки — Плавинского, Калинина, Немухина, Надьки Вырви Глаз (подруги Зверева), — выползали оттуда законченными шизофрениками.

Несмотря на дикое пьянство и всеобщую нищету, подвальные богохульники и сатирики втихаря копили деньги, покупая квартиры, дачи, моторы для вполне мещанских жен и детишек…

Куда смотрел угрозыск, сионисты и двурушники, засевшие на Лубянке?

За годы тяжкого подполья Немухин установил довольно разветвленную сеть знакомств и «удачно клеил фирму» с выходом на Запад, где у него образовались заступники, закупившие слишком много «подкидных дураков» Московскому авангардисту припи­сали (а на самом деле идею он свистнул у алкоголика Зверева) изобретение бредового каталога — «Таблица самых великих художников мира» Согласно немухинской таблице, «самыми великими» были он сам, его жена и шесть человек — рисующих друзей из поселка Лианозово Собутыльники подвалов Смоленки попадали туда в зависимости от пьяного настроения. Эта табель о рангах без возражений профсоюзного начальника была принята к действию и наломала столько дров, пока головастик Ащеулов «торчал у власти искусства», что до полного его излечения временем пока далеко.

Над Ленинградом висело историческое проклятие.

В 1975 году профсоюзные стратеги начали погром с «ленинградской оппозиции». Торговцы «дип-арта» не нуждались в ленинградских конкурентах. Напористые питер­ские авангардисты, прославленные западной прессой, — Шемякин, Рухин, Жарких, — тянувшие за собой хвост охотников поживиться в Москве, стали опасной помехой в торговле с дипкорпусом, аккредитованным в столице. Просьба, или «заявление ста», составленное ленинградцами при поддержке минометчика Тяпушкина, Рабина и Киблицкого, товарищ Ащеулов демонстративно, под смешки работников профсоюза и гробовое молчание заложника Немухина, сжег на столе, а пепел сбросил в мусор.

— Доносчикам первый кнут! — определил новую линию поведения профсоюзный головастик. — Все просьбы в устном виде и лично мне!

Под угрозой ареста и штрафа питерским выскочкам было запрещено появляться на московских тусовках без «постоянной прописки», включая дворницкие и вокзалы, где они еще пытались проявить свой твердый характер.

Некоторые из них — Саша Арефьев, Алик Рапопорт, Саша Леонов, — протоптавшие тропинку в торговлю «дип-арта», многочисленные участники смелых манифестаций, скрылись в эмиграцию, а самый непокорный — Евгений Рухин — сгорел при пожаре в своей мастерской летом 1976 года.

Единственному представителю восставшей Сибири — Эдуарду Зеленину, не знавшему толком, где расположен Восток и Запад, — в избу принесли «израильский вызов».

В отличие от легендарного магазина Остапа Бендера, не имевшего рогов и копыт, головастик Ащеулов располагал артистическим товаром всех сортов в избытке. Цензурный комитет, согласно таблице Немухина, расставлял его по «десяткам», «двадцаткам», «тридцаткам» и сотням. Известную московскую склочницу Лорика Кучерову-Пятницкую и группу нештатных шизофреников, доказавших президенту США, кто истинный вдохновитель «бульдозерного перформанса», В.М.Ащеулов без экзаменов записал в профсоюз. Рапорты шизофреников временно перестали поступать в канцелярии иностранных держав.

Западные журналисты охотно подавали молодых художников то на фоне мокрого пустыря, то на фоне вечных снегов, то с собакой Лайкой в обнимку, выпячивая Семена Мариенберга, Виталия Комара, Александра Меламида, Надежду Эльскую. Надо было видеть матерых алкашей Смоленки, с каким остервенением они паковали ржавую селедку в изображения ненавистных конкурентов, мелькнувших на страницах «Ньюсуика» или «Шпигеля»!

Постоянную компанию Немухину составляли ювелирщик Слава Калинин, рисовавший критические картинки из советского быта, и Димка Плавинский, угробивший талант на претенциозные и сухие композиции древнеславянской вязи. Приход страдавшего белой горячкой дикаря Зверева считался посланием свыше.

Литературная игра с мифическими персонажами вроде Зевса, Александра Македонского, Уильяма Шекспира составляет славу полицейских романов. Сложнее, когда в переплет исторической хохмы попадают современники, живущие, как говаривал футурист Хлебников, в одном полицейском участке. У нас нет ни малейшего желания обидеть головастика Ащеулова и его приспешников, но он давно мечтал урвать свое от жизни, используя для такой благородной цели подпольную дикость, валютную нелегальщину и преступные средства.

С моим переездом во Францию (май 1975) ведущие деятели андерграунда, словно проснувшись, наперебой и конфиденциально сообщали о происходящем в Москве, не забывая «по старой дружбе» о парижских подарках.

Чувство дружбы и клана, замечательные качества, свойственные В.Н. Немухину, привели к полной деформации профсоюзной деятельности.

Прыткий головастик сдержал свое слово.

Первый год, транжиря казенные средства, он бесстрашно арендовал выставочные залы для подопечных работников, отправлял «своих ребят» на курорт и за границу, составлял невиданные в стране пестрые афиши и каталоги выставок. Западная пресса постоянно освещала необыкновенные показы «нонконформистов», мистиков и фор­малистов. Несмотря на постоянные протесты Немухина и его подвальных друзей, навал нештатных тунеядцев и фарцовщиков продолжался, так называемая живописная секция была собрана и перебралась на новое место, в просторное помещение по улице Малая Грузинская, 28. За спиной начальства составлялись аппаратные заговоры с целью уничтожения зарвавшихся «стариков». Затяжные бои выматывали нервы. Крепкие подвальные напитки быстро подтачивали богатырское здоровье живописца.

Убытки! Убытки! Убытки!

«Таблица» Немухина не приносила доходов!

Выставочная чехарда профсоюза совпала с катастрофическим провалом коллекции А.Д. Глезера в Европе и Америке. «Самых великих художников» считали политическими агитаторами и никто не покупал. Его Величество Капитал с большим скептицизмом встречал русские выходки под племенным флагом «нонконформизма». Эмигранты на ходу перестраивали творчество, чтобы приличнее выглядеть в потребительском мире. Перестройка рядов намечалась и в профсоюзе Москвы.

Космические силы зла незримо вошли в русскую культуру.

Мы далеки от «бичевания» русского искусства, но простой перечень достоинств и недостатков, холодная хронология, подчищенная задним числом, нас не устраивает. Мы подаем то, что происходило на самом деле, выдаем подлость и мудрость, глупость и чванство, доблесть и ханжество участников больного русского андерграунда, потому что все они без исключения, актеры и зрители замечательных событий, нам дороги и близки!..

На пороге нового, 1977 года, на расширенном собрании профсоюза, где собрались не только «свои ребята», но и чужаки, «мамка» Лорик Кучерова-Пятницкая, представляв­шая значительную группу тяжелопсихбольных работников искусства, восседала рядом с начальником Ащеуловым, что походило на дворцовый переворот.

—  Плохо работаем, дорогие товарищи, — начал пытку головастик, по обыкновению сев за стол, — гуляем по заграницам, тайком продаем картины, а в профсоюзной кассе пусто!

С «валютного салона», о котором прожужжали все уши, не капнуло ни одного «грина». Прожорливые авангардисты из-под полы торговали с иностранцами и заработки тащили домой, подло надувая родной профсоюз. Ставка на «стариков» оказалась порочной и убыточной. С таким положением надо было кончать. В.М. Ащеулов решил сменить работников, помощников и тактику «валютного салона».

Рожи заговорщиков образовали воинственный клин. К «мамке» подтянулась очень тяжелая психартиллерия подполья — Кира Прозоровский, инвалид Кук-Мануйлов и Корюн Нагапетян, автор романтической картины «Несмеяна».

—  Я хорошо знаю иностранного потребителя! — вдруг выступила неизвестная блондинка с мощной косой на затылке. — Ничего общего с московским дипкорпусом! Ему нужна русская романтика, а не уродства современного искусства!

Вокруг Лорика захлопали в ладоши.

—  Сердечно благодарим за участие! — заключил посвященный в заговор начальник. Известный исторический парадокс.

Западный мир с большой неохотой встречал русских «западников», не принимая всерьез старомодные потуги, и, наоборот, — отсталым «славянофилам» всегда открывал двери пошире.

Развесистый русский китч!

Почему советская власть не держала коммерческих галерей? — идеологическая мистика коммунизма!

Исподтишка, без обложения налогами, торговали расписными матрешками, балтийским янтарем, оренбургскими платками и крашеными яйцами. На этом ассортименте кончалась международная торговля изобразительными искусствами.

Открытие коммерческой галереи на острове Мальта, торгующей запрещенным русским искусством, звучало так же, как появление дома отдыха на планете Марс.

К сожалению, нам пока не удалось установить девичье имя блондинки Аси Макмум (здесь фамилия звучит по-африкански), но галерея с красивым названием «Гамаюн», вне всякого сомнения, оказалась первой ласточкой коммерческой революции, первой продажей русского искусства на Западе.

Хозяйка магазина на легендарном острове прошла основательную тренировку в славя­нофильских кружках Ильи Глазунова и Владимира Солоухина перед тем, как пере­браться на остров в Средиземном море. Опорой и подругой Аси Макмум была Лорик Кучерова-Пятницкая, полноправный член профсоюза и убежденная сторонница «рус­ской романтики». В их секретные списки «подкидные дураки» Немухина не попадали. Они балдели от творчества «крестов» Виталия Линицкого, «лебедей» Саши Туманова, «свинок» Сергея Шарова и «монастырей» Пети и Славы Гладких.

«Гей, славяне!»

Новый деловой союз — головастик, Ася, Лорик, двурушник Нагапетян — возник на развалинах культа Смоленки. Наивные попытки мастодонтов подполья перехитрить начальство провалились.

Снега!.. Озера!.. Лебеди!.. Церкви!.. Барышни!..

Картин с такими пошлыми сюжетами настоящие, образцовые живописцы не писали. Профессионалов корпусного мазка привлекал госзаказ на образы тупорылых ударни­ков космоса.

Русский романтический китч плотно свил гнездо в андерграунде. В обход таможни битком набитые чемоданы госпожи Аси Макмум улетали на благословенный туристи­ческий остров.

В бархатный сезон 77-го года отставные британские полковники и немецкие шоколад­ники буквально разнесли магазин «Гамаюн» в день вернисажа.

Настоящий славянский шарм!

Имена нештатных производителей Пети Гладкого и Сережи Шарова произносили с таким же почтением, как имена старинных романтиков, недоступных карману зажиточного туриста, потом изумительные картины сказочной России оказались доступны нормаль­ному любознательному гражданину с тысячей долларов в запасе. Доля профсоюза через две-три манипуляции на черном рынке обретала значительный рублевый эквивалент. Головастик и «романтики» основательно нажились за год, а на персональ­ных выставках братьев Петра и Славы Гладких, ставших героями мальтийского пляжа, они отхватили кругленькую сумму, покрывшую кооперативные квартиры и быстроход­ные «Жигули».

Иной путь в «дип-арт»!

«Шизоидная культура», как теперь выражаются московские мыслители.

Ряд ведущих художников профсоюза без промедления сменили стиль. Картины Корюна Нагапетяна «Несмеяна» (позировала сама Ася Макмум!) и «Разрушение Карфагена» Юрия Симакова стали моделями для подражания. Попытки «самых великих художников» Плавинского, Калинина, Кандаурова примазаться к островному магазину молодые рвачи пресекли в зародыше.

Экстремизм хорош при ловле блох!

Обороты профсоюза с платным доступом на выставки, продажа каталогов и афиш были совершенно нелегальными. Взятки за «персоналки», проценты и подарки с продаж на территории Грузинки, блатной прием в «живописную секцию», нажива на славянском китче бросались врагам головастика из Академии художеств и угрозыска.

Преступные склоки вожаков, жестокий разброд и азиатчина не брались в расчет. Вольный профсоюзный базар привлекал мыслящих и способных художников своим благопо­лучным видом, с попытками просвещенного кураторства, культурой рекламы, профес­сиональной развеской и солидным бюджетом, до того немыслимыми в советской культуре.

В помещении профсоюза выставлялись видные художники андерграунда — Владимир Яковлев, Александр Харитонов, Эд Штейнберг и Вл.Янкилевский, однако над Грузинкой сгущались тучи.

Весной 1978 года на отчетной выставке профсоюза совершеннолетний альфрейщик Сысоев (40 лет) показал картину в лубочном стиле, изображавшую вождя китайской революции Мао Цзе Дуна, идущего в будущее по головам угнетенного народа. О картине пронюхали китайцы. Посол КНР выразил решительный протест. О меткой пощечине великому кормчему заворковала западная пресса. Альфрейщик стал модным художником Москвы. Его лубочные, полные горького юмора пародии тиснули почти все газеты цивилизованного мира. За призыв к истине и справедливости посыпались валютные чеки от издателей.

Москва — город юродивых! Юродивый — национальная гордыня!

Связь с беспошлинной средиземноморской торговлей бездарно оборвалась после раз­вода Аси с темнокожим мужем. Неудачный смешанный брак больно ударил по карману русского искусства. Магазин «Гамаюн» закрылся на бурном взлете славянского ро­мантизма. Восемьдесят четыре живописца оказались не у дел. Корюн Григорьевич Нагапетян до лучших времен лег на дно. «Мамка русской демократии» скрылась в глухом подполье. Немухин и гоп-компания «классиков» приподняли головы. Головастик лихо­радочно искал выход из тупикового положения. Накануне летних каникул В.М. Ащеулов вызвал альфрейщика на собеседование в контору Грузинки.

—   Тебя видели в «Березке» с полной авоськой! — прижал модного альфрейщика начальник. — Нелегальные валютные операции, статья 88 УК РСФСР, лишение свободы сроком от трех до восьми лет с конфискацией имущества!

—  Не пойман — не вор! — лихо огрызнулся альфрейщик.

—   За систематическую неуплату членских взносов нештатный альфрейщик Сысоев Вячеслав Михайлович отчислен из профсоюза работников культуры Москвы и Подмосковья!

Возмущенный альфрейщик В.М. Сысоев ткнул начальника по большой голове. Со стола посыпались окурки, бутылки, протоколы.

16 ноября 1978 года в квартиру альфрейщика бросили бутылку с зажигательной смесью, потом до полусмерти избили в подвале на Смоленке. Вячеслав Сысоев, отсидев в тюрьме пятнадцать суток, собрал узелок и скрылся в дремучем лесу. Охоту за беглым пародистом заметили газетчики. Имя профсоюзного предпринимателя Ащеулова склоняли рядом.

Вся Москва с нетерпением ждала анонимного доноса и ареста профсоюзного головас­тика.

Ночной сторож Боря Цыган доносил в Париж: «Пробка одна перегорела — покончил с собой Смирницкий, худред «Литгазеты» — Зюзин в «Белых столбах» — Борух в психбольнице — валюта довела — Немухин сильно похудел — Герасим пока жив -секцию живописи должны распустить — президиум потребовал покаянное письмо -спроси у Стесина, есть ли у него совесть?»

«Сейчас события в Москве носят кроваво-мрачный цвет: таков уж расклад, — сообщала мне Лорик Кучерова-Пятницкая. — В первых числах ноября Надежду Эльскую схоро­нили на Ваганьковском кладбище. Смерть ее и по сей день флером тайны покрыта: муженек у Наденьки уж больно гнусен был. Так что Бог ведает и нам многим сдается, что и его побои не последнюю роль сыграли в смерти Надюши. Как ни говори, а селезенка от ничего разорваться не может. А вот 21 ноября художники, друзья, родные и близкие схоронили Владимира Павловича Пятницкого на кладбище в Долгопрудном, а отпевали покойного в церкви Архангела Михаила в Виноградове… Володя сам выпил мерзостную жижу под названием четыреххлорный углерод (орг. растворитель) Неясно, правда, для какой цели Володя употребил жижу эту, но результат был весьма жуткий, трое суток страдания и смерть без сознания.. А 23 ноября Саша Васильев вскрыл себе вены [несмертельно – В. В.]…» (Письмо от 26 ноября 1978 года).

Под православный Новый год (13 января) 1979 года группа тяжелопсихбольных членов профсоюза, на досуге рисовавшая чертей в костре, при поддержке независимых артистов без определенной прописки совершила разбойничий набег на профсоюзную твердыню. Мятежники — пианист и нигилист Вадим Столляр-Забусов, несчастный автор картины «Разрушение Карфагена» Юрий Симаков, не получивший деньги с Мальты, и некто Кирилл Миллер (видимо, независимый неудачник) — ворвались на тайную профсоюзную пьянку, опрокинули праздничный стол на головастика, сломали Немухину ногу и под шумок утащили печать профсоюза! Перед бегством они разбросали письменное «обращение», где требовали невозможного, прекращения политических репрессий, законного права на творческий труд, узаконивания валютных операций, бесплатных мастерских и проезда в общественном транспорте!

Можно себе представить профсоюзный пейзаж после такой битвы!

Тайный член оппозиционной группы смутьянов ночной сторож Боря Цыган сообщал по этому поводу следующее: «…Ащеулова сняли — обмен идей не состоялся — аморальное поведение — Киблицкий снимал фильм — выставки идут своим плотным ходом — собираемся у Ники — прибавился шкаф и треугольник — спросил у Стесина, есть ли у него совесть?..» (23.1.79).

В марте 79-го товарищ Ащеулов был уволен с должности начальника Объединенного комитета профсоюза художников, графиков и живописцев за грубое нарушение профсоюзного устава, злоупотребление доверием коллектива, хищение в особо крупных размерах и распространение ложных измышлений, порочащих советский строй. Осужден народным судом на исправительные работы сроком до одного года и штрафом на сто рублей.

Что называется, начальник отделался легким испугом!

Суровая кара народного правосудия настигла и беглого пародиста Сысоева. Провокатора выловили в землянке дремучего леса Валдайской возвышенности, обложив, как бурого медведя, и 8 февраля 1983 года осудили на два года ИТК за изготовление и распространение порнографических изображений. В качестве вещественных доказа­тельств на суде фигурировал рисунок, изображающий обнаженную женщину, в которую из миномета стреляет мужчина!..

В обездоленный профсоюз назначили нового начальника, бывшего профорга рабочих и служащих Ярославского вокзала, «тетку» Галину Борисовну Чудину, женщину, далекую от эстетики и золотых гор коммерции.

Выдающийся художник современности Илья Иосифович Кабаков, не выносивший жулика Ащеулова, впервые принял предложение профсоюза участвовать в выставке. Четыре раза (1979, 80, 83, 89 гг.) он показал превосходную графику с отличным девизом: «Цвет, форма, пространство». Злополучная перестройка смыла профсоюзные авантюры, как мусор — талая вода. Лучших живописцев разобрали валютные галереи. Неудачники до сих пор рисуют токарные станки в ортогональной проекции.

Началась другая Галактика.

Вторая парижская война

Собака лает, ветер носит, Борис у Глеба в морду просит

Иосиф Бродский, 1971

Друг истины и свободы, чех Петер Шпильман руководил Музеем современного искусства в городе Бохуме, в Германии, и отлично знал русские дела. В 60-е годы молодой пражский искусствовед написал ряд статей в похвалу московских «кинетистов». После разгрома «пражской весны» в 69-м году неторопливый и

знающий историк культуры перебрался на Запад, то и дело продвигая русских художников в люди.

Составить выставку авангардистов оказалось нелегкой задачей, но доктор Шпильман, отлично знавший подводные камни в этом направлении, храбро бросился в авантюру, полагаясь на долголетний опыт возни с русским народом.

Ни частные, ни общественные учреждения не располагали картотекой андерграунда, простым перечнем нелегальных авторов.

Например, никто из немецких знатоков не знал, где родился Владимир Яковлев — в Горьком, в Москве, в Балахне, в Балашихе? — и кто такой Владимир Котляров -краснодеревщик или реставратор, случайно попавший в списки художников?

Д-р Шпильман явно преувеличил могущество немецкой мысли и не учел глубин русского маразма.

Обращение за помощью к «кинетисту» Нусбергу, жившему в Париже, не было ошибкой «бохума», как пытаются представить дело деятели «монжерона», озабоченного своими табелями о рангах больше, чем здоровьем искусства.

Лев Вольдемарович Нусберг был наиболее уважаемым представителем свободного творчества России, создателем передовой бригады «кинетистов», человеком широким, энергичным и грамотным, в отличие от своих коллег, не умевших читать латинские буквы. Судьба ему ласково улыбалась, обеспечивая верный шанс прославиться на Западе.

Получив приглашение от «бохума» 30 октября 1978 года, Лев Нусберг назначил русским артистам чрезвычайную сходку во «власовском подвале» (Н.Т.С.) в Париже. Не успели мастера русского зарубежья взяться за карандаши для составления домашних адресов, как в подвал спустился бледный комендант из бывших дезертиров Красной армии и отчетливо произнес:

— Господа художники, собрание прекращается в связи с трагической кончиной Ивана Василича Морозова!..

Господин Морозов был героем русского зарубежья, известным богословом, издателем вермонтского затворника А.И. Солженицына и владельцем подвала. Совершенно лысый, плотно завернутый в поношенный темно-синий костюм и старомодный галстук, г-н Морозов иногда появлялся в подвале, выпивал рюмку водки и молча уходил. Набирая романы великого писателя, он допустил ряд грамматических ошибок. Начальник вермонтского лагеря обвинил издателя в злостном саботаже в пользу советской власти. Г-н Морозов взял бельевую веревку и повесился от обиды и возмущения. Как заметил протопресвитер Алексей Князев на отпевании самоубийцы, у «гениального ума» это был не первый покойник на тернистом пути к мировой славе.

Смерть издателя послужила началом новой парижской войны, где выступили новые, ранее дремавшие силы.

О тайной сходке в подвале Н.Т.С. немедленно донесли в генштаб «монжерона».

В директивном «открытом» письме художнику Вячеславу Калинину, автору карикатурных бытовых изображений, живущему в Москве, Александр Глезер не без знания дела пишет: «За спиной гнусного типа Нусберга стоят, не знаю точно какие, но достаточно мощные силы и тесные контакты с коммунистами». Лев Нусберг честно отослал в «бохум» парижские адреса с невинной припиской к

«монжерону» — «ох, и тип!» — но немецкие переводчики две недели бились над

расшифровкой загадочных записок, составленных на русско-французском наречии и с ошибками в каждом слове. Все музеи работают не спеша. Любая выставка — это хлопоты, время, бюджет. Петер Шпильман сообразил, что выставку необходимо отодвинуть на месяц-два и самому переписать участников по месту жительства. Руководство «монжерона», где имелись свой «Солженицын живописи» и «Солженицын графики», воспользовалось замешательством немецкого музея и без промедления открыло стрельбу по несчастному д-ру Шпильману. «Почему двадцать лет? С какой даты Вы ведет отчет?» — запрашивал Олег Целков, автор

фиолетовых мутантов. «Солженицын графики» Михаил Шемякин на пяти листах

убористого текста выдвигал идею «неподкупного искусства», походя заливая грязью «провокатора Нусберга», «клеветника и мерзавца Поля Тореза» и галерейщицу Дину Верни — «воровку, которая много лет мне мстит мне за то, что я отказался работать с ней на рабских условиях». Раздраженный «монжерон» увлек в битву близкую по духу редколлегию журнала «Континент», повесившую на шею Шпильмана всех собак. Карла Маркса, Антонина Новотного, газету «Руде право» и «пражскую весну». Завоеватели Берлина, Будапешта и Праги шли на открытый шантаж и вымогательство. «Я не считаю нужным продолжать с Вами какой-либо разговор и прошу Вас более не утруждать себя дальнейшей перепиской», — заклинал редактор «Континента» Вл. Максимов 13 января 1979 года. Доктор Шпильман обалдел! «Юбилейная выставка» русских авангардистов вылилась в чудовищное безобразие и маразм, где роль обиженных бездарно разыгрывал «монжерон» и его временные союзники, а роль хранителей благопристойного единства — «кинетисты» Нусберга с попутчиками. В итоге выставка была спасена привозом из Израиля коллекции Михаила Гробмана, там были все передравшиеся или неучтенные имена. Враждебные лагеря безуспешно пытались перетянуть Гробмана на свою сторону. 3 февраля 79-го, в день вернисажа, неуклюжий оратор «монжерона» скульптор Адам Самогит разбросал в народ листовки с протестом и бесплатно переночевал в теплом полицейском участке города Бохума. Растерзанные бедностью, дикостью и склоками кружки русского зарубежья постоянно пополнялись свежими советскими эмигрантами.

25 марта 79-го года с дежурного самолета «Аэрофлота» сошел эмигрант в черном ватном пальто и каракулевой шапке. В тот же час к проходной таможни венского аэропорта подрулил подержанный «мерседес» с бандой «кинетистов» на борту.

—  Привез? — обрушился главный «кинетист» на вспотевшего эмигранта Котлярова. -Пашка, черт, помоги человеку раздеться!

С пассажира содрали зимнее пальто до пят и пуховые кальсоны.

— Как тебе не стыдно, Толстый (кличка В.С. Котлярова), — продолжали пытку «кинетисты», — в таких кальсонах покорять Европу?

Подчиненный Пашка ловко сорвал нелегальный товар, крепко подвязанный к широкому туловищу наемника, и вытянулся по стойке смирно.

—  Чего стал, дай Толстому банку «коки», небось никогда не пил! Теперь, Толстый, ты знаменитый художник, а не «эбенист», — ввернул по-французски Лев Нусберг. -Распишись за получение каталога «бохумской выставки»!

Эмигрант Владимир Котляров обнял каталог и замычал в ответ:

— Лева, а как же вознаграждение, шесть тысяч долларов? Я ведь год вкалывал, перенес пытку на шмоне, трясся в самолете! Валюта мне причитается по договору!

—  Не волнуйся, старик, здесь шиллинги, учись заново считать! Мы друзья, сочтемся, а попадешь в пансион мадам Беттины, там с тебя не кальсоны, а шкуру снимут и спасибо не скажут!

«Мерседес» вздрогнул, люди и собаки прыгнули по местам и понеслись в дождливые сумерки австрийской республики.

Эмигрант Котляров-Толстый натянул ватное пальто и завыл от безутешного горя.

Лев Нусберг с бандой «кинетистов» стали смертельными врагами бывшего московского эбениста.

Бездомный и одинокий Толстый размножал самодельную публицистику, где всячески кусал и лягал Нусберга, Шелковского, Глезера и всех подряд, шарахаясь от «анархиз­ма» понаслышке к дурацкому «вивризму», за который не раз шлепали по заднице.

Как на всякой войне возникают неожиданные очаги напряженности, так и в воюющем Париже возник давно уснувший «Союз русских художников» господина П.Н. Богданова, пятьдесят лет хранившего гербовую печать этого учреждения

Активисты «монжерона», «движения» и «независимые фаталисты» — Катька Зубченко, Кульбак, Бруй, Стацинский, Нусберг, Толстый, Шелковский — бросились на допотопную печать, как на якорь спасения.

Милейший человек старой закваски, инженер Петр Николаевич Богданов (де Богданоф!), член философского общества «Мемфис-Мицраим», издатель журнала «Коптский мир», незаметно и деловито, не дожидаясь компенсации, протянул братскую руку помощи безмозглому стаду русских дикарей с надеждой составить братство русской культуры, внести чин и лад, образумить зарвавшихся вожаков эмигрантов. Он снимал для них квартиры, давал взаймы, лично заполнял анкеты в «парижский профсоюз». Увы, установить порядок в кружке озверевших артистов ему не удалось. Большой гуманист, мечтавший посадить русскую общину за один тульский самовар, используя широкие связи с галереями и музеями, привел к новой кровавой драке на парижской площади.

В апреле 79-го г-н Богданов с помощницей Моник Вивен-Брантом, внучкой пейзажиста | Кузнецова, организовал первое выступление «Союза русских художников» в хорошей галерее «Белен», платившей художникам деньги. Афишу и пригласительный билет делал Виктор Кульбак, сумевший собрать членские взносы «независимый» художники спортсмен.

17 апреля после полудня в галерею вошла Дина Верни с часовым и картиной Василия Кандинского, обещанной для выставки. Часовой замер у картины. Дина Верни обнялась с хозяйкой галереи и приняла бокал шампанского. Участники и гости рассыпались живописными кучками, шумно обсуждая произведения. Вдруг за широкой витриной возникла фигура террориста с высоко поднятым револьвером. Народ не на шутку струсил. Галерейщица Дина Верни разбила стакан и кинулась под защиту часового. Сорвав «абстракцию» Кандинского со стены, с благим матом она выскочила на площадь и клинула шофера. Два питерских алкаша, опередив штатного пажа, открыли дверь кареты с на редкость изящным поклоном. Карета завыла и понеслась, как ненормальная, прочь от русских чертей.

Террористом в черном домино оказался Саша Глезер

Он растолкал почтенных дам, помнивших балы в «Одесском землячестве» Парижа, и завопил!

— Это провокация, это провокация!

Из дальнего угла выскочил мужественный Кульбак и двинул террористу по соплям. Хлынула невинная кровь. Участники и гости ахнули. К драчунам подлетел молодой богатырь Игорь Шелковский, ловко выбил револьвер из рук Глезера и вытолкнул их на тротуар. Кулачный бой «монжерон» проиграл Кульбак ударил агрессора по башке и вызвал полицию. Оказав сопротивление представителю закона, г-н Глезер был арес­тован и судом приговорен к штрафу в пользу пострадавшего от укуса Кульбака, с предупреждением о высылке из Франции

С роскошной кинокамерой прыгали Лев Нусберг, Пашка Бурдуков и борзые собаки, Дашка и Глашка Издатели Крон и Боков тайком торговали эротическим романом Лимонова-Савенко «Это я, Эдичка». Дамы старой закваски разбегались по переулкам, недопив шампанского.

Праздник смыло, как дождик собачье говно.

Первое выступление «Союза русских художников» закончилось мордобоем и коммер­ческим провалом.

Он рисовал, лепил, строгал. Кудрявый и голубоглазый, высокий, как верблюд, и тихий, как мышь, скульптор Игорь Шелковский осенью 76-го года поселился в парижской мансарде, а весной 79-го прославился тем, что сдал террориста Глезера в полицию, защищая честь Василия Кандинского и парижскую культуру.

Грандиозную выставку «Париж-Москва, 1900-1930» готовили пять лет по обоюдному расчету передового Парижа и отсталой Москвы государственные чины, увлеченные современным искусством, вроде культуртрегера Александра Халтурина, в свое время пораженного валютными сокровищами Г.Д. Костаки, богача и бизнесмена Армана Хаммера, обменявшего пасхальное яйцо Фаберже на «квадрат» Малевича, многочис­ленные коллекционеры и торговцы, заинтересованные в подобной манифестации.

Выставку причесали и пригладили согласно древней русской пословице «Кто старое помянет, тому глаз вон!», но крючкотворы правосудия и справедливости в святом искусстве не остались безработными.

31 мая 79-го года, после полудня, в роскошном буфете имени президента Помпиду коммунисты Парижа и антикоммунисты Парижа, дипломаты и советники, ренегаты и разведчики, Костаки и Халтурин глушили шампанское за здоровье франко-советской дружбы, а пара крестоносцев чести и мести сквозь сидячий лагерь клошаров и туристов, оседлавших популярную площадь Бобур, пронесли супрематический гроб с издева­тельским протестом. Членами похоронной процессии были россияне Сергей Есаян и Игорь Шелковский. Вечером русских героев показали по телевизору.

Скромные плевки в спину официального «бобура» подготовил и «монжерон», показав последние достижения «инофишл арт», частично осевшего в Париже.

В одну из дыр с дешевым вернисажем пришел могильщик «бобура» Игорь Шелковский и показал журнал с разноцветной обложкой.

Вокруг сгрудились знатоки русской речи.

—   Гм! — ткнул сигаретой Саша Глезер в репродукцию Эрика Булатова с надписью «Опасно». — Обложка красиво выглядит, но представляет одно направление!

Могильщик Шелковский поскоблил бороду.

—  Я бы его расширил, но такие вопросы решает Москва.

—  Ну, если такие вопросы решает Москва, — вдруг разразился гневом Оскар Рабин, — то нам здесь делать нечего!

Предательский удар Москвы пришелся в сердце «монжерона». Нашего долголетнего подпольного вожака Оскара Яковлевича Рабина безжалостно разжаловали в рядовые солдаты. Корону «Солженицына живописи» водрузили на москвича Эрика Булатова. Подпольное московское «политбюро» произвело грубые перестановки в проверенной годами табели о рангах. Заслуженных подпольщиков Калинина, Калугина, Немухина, Плавинского, Зверева вымарали из искусства, заменив какими-то Косолаповым, Соковым, Гороховским и прочими «мухоморами».

На призыв провокатора Шелковского купить новый журнал толпа носорогов глухо зарычала.

Все попросту, по-обывательски задавались дурацким вопросом: кто дал деньги скром­ному труженику скульптуры: Рокфеллер? Ротшильд? Родина? Ведь десять тысяч долла­ров не валяются на улице?

Очередную программу московского начальства финансировал «швейцарский бизнесмен»; имя храброго спонсора, естественно, «разглашению не подлежит», но за бездарным псевдонимом «Алексей Алексеев» спрятался от читателей ювелирщик Алек Сидоров, собиравший с достойных и наивных публицистов Гройса, Пацюкова, Меневич, выступавших с открытым забралом, бесплатные материалы.

Оккультное московское руководство и его толкачи в Москве и в Париже приложили немало усилий, чтобы замолчать «монжерон», группу Шемякина и движение «кинетистов» Нусберга. В беспощадной, мистической войне с Шемякиным галерейщица Дина Верни, возбужденная потерей «франка чести», в журнале «А-Я» нашла верного союзника, если не «обосрать Мишку в печати», но не замечать его существования. Вскорости она наложила лапу на журнал, подкармливая издателей, макетчиков, переводчиков.

«Феномен Шелковского» не на шутку взволновал «кинетистов».

Лишь казалось, что попутный ветер дует в паруса Льва Нусберга. Попытка его пролезть в управление журналом провалилась. Он получал отличную информацию от персональ­ных разведчиков, работавших под видом переводчиков, сблизился с Диной Верни, но! на дороге к полному контролю издания стояли твердокаменные ненавистники из Москвы.

Московские поджигатели войны категорически запретили, и за денежные вклады включительно, пропаганду творчества Нусберга и его группы.

Лев Нусберг совершил ряд непростительных просчетов.

В кружке русских парижан, куда он как вихрь ворвался в 76-м году, ничего не светило, кроме чудовищной нищеты, убожества и склок. Судьба преподнесла ему чудный подарок в виде «Берлинского фонда», но и здесь утомленный беготней творец раздробил остатки своей школы, расстался с исполнительным Пашкой Бурдуковым, с горя покончившим жизнь самоубийством, и запорол немецкий заказ. Его «биокине­тическая рыба» — дидактическое толкование прошлого, настоящего, будущего — оказалась пластически неудачной. Здоровяк в сибирской шубе нараспашку не смог убедить спесивый Запад и покатился в быт.

Из Америки, куда он подался с молодой семьей, пришла восторженная открытка: «Готовлюсь к новым боям за переворот в современном «арт»!»

Психическое расстройство русской культуры было налицо!

На сей раз «швейцарский коммерсант» не промахнулся.

«Модернистская продукция, не представляющая ни эстетической, ни коммерческой стоимости», как цинически выражались советские культуртрегеры, тронула кошельки «зарубежного потребителя».

Невероятно, но факт!

«Мухоморов» Москвы заметили шведы, немцы, швейцарцы, французы.

Михаил Шемякин, потерявший корону «Солженицына графики», но сохранивший титул «князя Кабардино-Черкессии», попал в западню фининспекции. Часть семьи отправи­лась в Грецию, часть застряла в Париже, а сам герой, прихватив собаку и стол, улетел за океан, в Нью-Йорк.

К началу 80-го года задолженность квартирантов «монжерона» Боковых, Титовых, Глезеров достигла внушительных размеров. Семейных, плохо обеспеченных людей ждала насильственная выгонка. «Директору музея» Саше Глезеру дали дельный совет — смываться в Америку, где еще водились идиоты с бесплатным телефоном.

Вояки, истощенные затяжным конфликтом, разбегались по сторонам, оставляя после себя кучу навоза и мифологию.

На последнем параде «монжерона» 12 марта 1980 года в рамках программы «пятницы на Санлисской мельнице» пламенно выступил Глезер, до слез тронув публику. Георгий Дионисович Костаки, осветивший парижан своим вниманием, под гавайскую гитару спел русскую народную песню. Сатанисты Лимонов, Боков, Крон завыли по-украински. Литовец Адам Самогит сплясал гопака. Словно в насмешку, художник Юрий Жарких, бывший моторист из Кронштадта, развернул старую простыню в подозрительных пятнах под названием «Манифест Изгнанников». Страдавшая дикой тоской по родине Валя Шапиро залпом выпила стакан водки и упала под стол

Новые выдвиженцы Москвы тихой сапой брали города и континенты.

Эпоха тяжелого маразма!

Генералы русской литературы затеяли грязную полемику о «немецком золоте Ленина» и «носорогах западной культуры»!

Такие мелочи, как война в Ливане, революция в Иране, нашествие Красной Армии на Афганистан, нас совершенно не волновали.

Меценат «де Богданоф» брал исторический реванш. Он призывал опомниться, собраться за «круглым столом» и заплатить членские взносы.

Хорош гусь!

Русских профанов повезли в Швейцарию, в деревню Обонье, где нас ждал козлобородый коммерсант Марк Шантр. На тощий желудок нам прочитали лекцию «Экуменическая поэзия патриарха коптов Шенуды III». Старик Гриша Мишонц, когда-то друживший с Шагалом «на ты», задремал, приложив ладошку к уху. Произведения парижских модернистов сияли под яркими лампами. Голодные «формалисты» Вова Бугрин, Гарик Файф и я с нетерпением ждали, когда супруга козлобородого философа откроет буфет с водкой и пирожками.

Ни одной покупки! Рюмка водки и пирожок!

Сукин сын мусье Шантр надул всех фаталистов Парижа и прогнал на холод за свой счет.

Известные сплетники русского зарубежья летописец Петров, самозванец Игорь Глиэр — не путать с пианистом Рейнгольдом Морицевичем! — и всемогущая Аида Хмелева, переместившая свой «салон» из Москвы в Париж, разносили слухи о финансовом банкротстве «Союза русских художников», о происках «жидо-масонов» с «де Богда­ноф» во главе, что походило на правду.

Остатки разрозненных банд добил Жан-Клод Маркаде.

Этот единственный «друг России», крещеный в православие под кличкой «Ванечка», знал русскую душу «от и до». Долголетний наемник Дины Верни, пропагандист Шемякина и союзник Нусберга возобновил опостылевшие «квартирные выставки»!

На призыв проклятого декадента откликнулись одинокие, брошенные всем миром карьеристы братья Лягачевы, Эдуард Зеленин, Алексей Хвост, Катя Зубченко, закарпат­ский мастер Сашка Аккерман. Французский эрудит готовил отличную жратву с красным вином и всех хвалил. Пусть человечество знает, что у него есть ученый заступник в городе Париже.

Крупный капитал на «квартирные выставки» не заходил, а мелкий боялся

Нам сообщили, что на мадридском фронте пал смертью храбрых писатель Андрей Амальрик, Начинающего водителя раздавил гангстер с грузовика. Соратники гибли во цвете лет. Сиротела Россия.

Бездарный разброд 80-го года закончился чудовищным преступлением на швейцарской даче «Эсмеральда». Вооруженные бандиты проникли в дом, где любила отдыхать вдова художника Кандинского, престарелая Нина Андреевна. Злодеи убили старуху и забрали шкатулку с драгоценностями. Четыре картины великого мужа, висевшие на стене, убийцы не тронули.

Призрак вечного мира витал над землей!

Ни «круглых столов», ни «форумов», ни «пятниц на Санлисской мельнице»!

Вторая парижская, бездарная война закончилась позорным миром. Долгожданный мир спустился на Париж, и всем стало не по себе.

И — личная нота об этом.

Я хорошо знал хвастунов и фарцовщиков московского андерграунда, питерских мисти­фикаторов и сатанистов, в западном мире обнаружил замечательных воров и склочников, гениев и прохиндеев, активистов «монжерона» и издателей безумных листков и ничтожных книжек, удивительных темнил, скорпионов и гнид.

Люди ценят труд штукатура, закройщика, клоуна.

Не верьте тем, кто считает искусство развлечением богачей и шизофреников.

Искусство — это профессия, тяжкий, но желанный труд без выходных и каникул.

Искусство украшает жизнь!

Цените и любите искусство!

Мне нужно платить!

Покупайте мое искусство!

Валентин Воробьев

ХУДОЖНИК БЕЗ ПОСТОЯННОЙ ПРОПИСКИ

В Париже я заканчивал серию картин, посвященных народам Центральной Африки, избравшим демократический путь развития (много красного цвета в хороводе черных, густых мазков); когда мне сообщила родня, что 27 февраля 2002 года в славном городе Брянске скончался известный писатель, мой родной дядя Иван Васильевич Абрамов. Попарившись в бане и переодевшись в чистое белье, брянский атаман лег и умер. Историю брянского народа он не успел написать.

Месяц спустя, 15 марта, когда я валялся с грудной жабой, меня известили, что скончался мой приятель художник Эдуард Леонидович Зеленин. Он заглотнул пачку нембутала, запил его бутылкой водки, лег и не проснулся.

А за сорок три года до этого в Москве на выставке американцев меня поразила деловая ловкость сибиряка Эдуарда Зеленина. Крепко сбитый и стриженый под солдата крепыш каждый день прыгал через забор и продавал свои рисунки служащим и посетителям выставки. В американской прессе появилось его интервью. Художник без крыши над головой стал модным в столице. Он снял комнату в подмосковной деревне Новогиреево. Туда потянулся любопытный народ – познакомиться с проворным сибиряком и посмотреть, что он творит. Я явился к нему с тарусским кочегаром и начинающим живописцем Эдиком Штейнбергом.

Зеленин родился где-то в Сибири, в бараке ссыльных переселенцев, бывших уральских купцов. Закончивший семилетку отрок был отправлен родителями на родину предков, в Свердловск, где открылась художественная школа. Там он сошелся с молодым учителем рисования Эрнстом Иосифовичем Неизвестным, творчески мыслящим скульптором, лепившим статую знаменитого сказочника Павла Петровича Бажова. Беседы с ним о тайнах профессии не пропали даром. В 1957 году Зеленин добился перевода в Ленинград, в школу того же направления, где продержался всего два года и был отчислен по неизвестным мне причинам, но за это время успел перезнакомиться решительно со всеми оппозиционерами и искателями истины в искусстве.

… Михнов-Войтенко, Понизовский, Гаврильчик, Арефьев, Шемякин, Олег Григорьев…

В Москве, очевидно, он стремился возобновить учебу, но мировая известность помешала таким хлопотам. Получить же прописку в Москве человеку, приехавшему издалека, было невозможно. Пришлось отъехать за московскую кольцевую дорогу, где временно прописивали. В деревне Новогиреево он писал небольшие натюрморты: стакан с бабочкой, тарелка с ложкой, бутылка с цветком, – простенькие мотивы с бугристой обработкой поверхности, возможно, с примесью речного песка, и чаще всего в монохромной гамме. Такую живопись, особенно после ташистских композиций Поллока, авангардной никак не назовешь, однако на фоне московского академического маразма такие вещи смотрелись смелым опытом. На них нашлись и первые мелочные охотники, предлагавшие бутылку водки в обмен на картину. У модного художника появилась поклонница, «белютинка» Елена Каверина, белобрысая и круглая, как буханка хлеба, но окончательно сходиться с ней Зеленин не стал, порвал и уехал в родную Сибирь. От вожака нелегального художественного кружка Миши Гробмана я слышал, что Зеленин время от времени появлялся в столице, показывал картины по квартирам знакомых и клубам, что-то продавал и опять исчезал в Сибирь, где у него образовалась семья.

В 1969 году известный артист Вова Фридынский, любивший общественные сборища, потащил меня в кафе «Синяя птица», где с позволения властей выставлялись начинающие художники. Кафе считалось «гебешным» или «зубатовским заведением» по определению Гробмана, но молодые и алчущие известности самоучки и дипломированные живописцы, как Бачурин, Булатов, Кабаков, Брусиловский, Путов, шли на показ и обсуждение своих экспериментов, чего лично я всегда избегал в своей жизни.

Сибиряк Зеленин со своим путеводным принципом – ломиться во все двери и все средства хороши в карьере художника – в апреле обзвонив «всю Москву», устроил встречу художника со зрителем. Мы не нашли места за столиком и забились в темный угол. Рядом сидели супруги Гробманы, супруги Гинзбурги, пестрый Брусиловский с раскрашенной цветами девицей, Судаков и Стесин, грозный Марлен Шпиндлер, Бачурин с гитарой, Лешка Смирнов, плевавший под стол, и масса незнакомых людей, хлебавших какую-то темную бурду под названием «крюшон космос». Поскольку пить водку в образцовом кафе не дозволялось, ее тайком разливали из кармана в казенные чашки.

Художник выставил картины, нарочно рассчитанные на горячее обсуждение. Людям нравилась детальная тщательность отделки, но композиции, похожие на книжные обложки девятнадцатого века, – помесь реалистических фигур с геометрическим орнаментом, – вызывали яростную критику и дикие крики возмущения. Разношерстная публика, не вставая из-за столиков, задавала автору вопросы. Молодой комсомолец, ведший обсуждение, пытался за него отвечать, восторженные девицы что-то строчили в блокноты, огромную истрепанную книгу отзывов, пестревшую припадочными заклинаниями хранителей священного реализма вперемешку с искателями новизны, перекидывали из рук в руки. Таким образом власти пытались контролировать культуру в стране, составляя черные списки антисоветчиков и отмечая кандидатов на повышение в должности.

Герой вечера что-то мычал в ответ, успокаивая агрессивные натуры, а вечером их всех предал, передав картины лифтеру Лене Талочкину, собиравшему нелегальную выставку в особняке американца Стивенса.

В 1973 году наши дороги пересеклись. Зеленин пришел ко мне в подвал и предложил показаться в «доме Адамовича», что на Садовой-Спасской. Поскольку этот дом оказался рядом с моей мастерской на Садовой-Сухаревской, я охотно согласился и повесил четыре картины. В день открытия выставки я застал там скульптора Неизвестного. Лет пять он был моим кумиром. В пивную на Сухаревке он входил с высоко поднятой головой, шагом знаменитого римского императора. Пьяный народ расступался, уступая ему пиво вне очереди. Ссориться с ним мне приходилось не раз. Теперь же он был трезв и о чем-то говорил с Зелениным, вырядившимся как павлин: огромный красный бант, очки с золотой цепочкой, черные туфли вместо лаптей. С Неизвестным у него была особая уральская связь землячества и шептались они о своем. Хозяин дома Адамович охаживал посетителей, угощая их заморской кока-колой.

В искусстве Зеленин от плотной фактуры натюрмортов повернул к сюрреалистическому стилю, практически доказывая, что этот источник еще не исчерпан.

Сразу после выставки я обнаружил утечку моих постоянных доходов. В мое отсутствие ее посетил французский консул Франсуа Тибо, а через месяц его секретарша стала женой опытного маклака черного рынка Сашки Адамовича. Видный мужчина в черном парике, живший исключительно фарцовкой, завернул часть моих клиентов в свой карман. Немцы, постоянно покупавшие у меня, отоварились и картинами Зеленина. У меня же в тот раз ничего не купили.

Сибиряк давно подумывал слинять на Запад.

Бульдозерная схватка (1974), куда он явился прямиком с вокзала, основательно подняла его престиж в мире искусства. Полтора года ночуя у московских приятелей, Зеленин вел борьбу с советской властью за выезд за границу, но его, не имевшего московской прописки, постоянно отчисляли с профсоюзных выставок и тянули с израильским вызовом, выматывая силы до предела. На Запад семья Зелениных в составе трех человек выбралась лишь в 1976 году – с угрозами и преградами, чинимыми сибирской родней, не дававшей своего позволения на выезд.

Не зная толком культуры Запада, не владея иностранными языками и желанием ассимилироваться, Зеленины основательно хлебнули горя до того, как устроиться в просторном, но колючем Париже.

Парижское начало было обещающим. Старинный питерский друг и ученик Миша Шемякин, сумевший при поддержке галерейщицы Дины Верни «покорить Париж», помог Зеленину заключить денежный контракт с хорошей галереей «Альтман–Карпантье», но там сибиряк сорвался с цепи и понес околесицу о своей «первичности» и «вторичности» его питерского ученика.

Дело житейское и обычное. Кто-то всегда заложит и продаст, но чувствительный Шемякин такого предательства не прощал и приложил все старания, чтобы вышвырнуть своего строптивого и болтливого приятеля из галереи.

Да, нет правды на земле!

Зеленин постучался к Дине Верни. Опытная торговка, прошедшая огни, воды и медные трубы, выцедила из Зеленина все, что можно, и в свою очередь, отфутболила его в русский кабак варить пельмени.

Советский художник – легальный и нелегальный – пролетарской властью был лишен рекламных средств: газета, афиша, каталог, радио, телевидение. Уроженцы захолустных и забытых городов «совдепии» проявляли особую жадность и страсть к рекламе. Я помню квартиру Арефьева в Ленинграде, заклеенную парижскими открытками Шемякина. Они производили ошеломляющее впечатление на гостей.

Уроженец тайги, Зеленин с большим почтением относился к печатной продукции, а слово «слайд» всегда произносил как чудодейственное заклинание.

Человек думал крупными величинами, в его разговоре постоянно мелькали имена – Дали, Танги, Филонов, но подобная слава ускользала как вода сквозь пальцы. Выставки сыпались одна за другой, но всегда беспутные и бездоходные. Его артистическое предложение не соответствовало западной моде и не годилось для широкого, базарного потребления, а ведь талант надо орошать славой, как цветок водой.

В светлые от запоя времена он сутками работал в искусстве. Это был редкий дом, где по ночам в окошке горел свет. Супруга Зеленина Татьяна Алексеевна, «добрая жена», умела держать хлебосольный дом.

«Русский кружок» в Париже – иначе не назовешь пестрый сброд кликуш, включая титулованных, – пронюхал, что у художника Зеленина по ночам светло и жарятся котлеты. К нему на огонек потянулась вся ночная шпана и цыганщина, завсегдатаи игорных домов и ночных клубов: Карловы и фон Лучики, Димитриевичи и Голденберги, Шестопаловы и Третьяковы, Поляковы и Потемкины, Ивановичи и Некрасовы, Адамовичи и Богословские. Это лишь часть пьющих, а сколько прошло бездомных и жрущих – не перечесть. Уму непостижимо, как супруга ночного артиста, не имея лишней копейки, в два-три часа ночи могла накормить и напоить ораву жлобов и жуликов. Помню, в 87-м, после панихиды седьмого дня за упокой души раба Божьего Анатолия Зверева, умершего в Москве, Зеленины завернули к себе на поминки не менее тридцати дармоедов и сумели их напоить самогоном и накормить пожарскими котлетами с гречневой кашей.

Сибиряк ухитрялся держать иностранные связи московской закваски. К нему приезжали немцы, бельгийцы, итальянцы, следы которых лично я давным-давно потерял. Однажды у него появился советский журналист Леван Кацешвили, в 75-м снимавший бульдозерное побоище. Теперь он жил в Гамбурге и помогал художнику наладить связи с немецким покупателем. В 1983 году, очевидно по его наводке, состоялась выставка «Четырех» в разных музеях Северной Германии.

Бестолковщина и бесправие русского сборища меня удручают до сих пор. От них не спрячешься ни в горной пещере, ни в африканских джунглях. Тогда немцы пригласили четырех самых наивных и беспечных русских, живущих в Париже: Зеленина, Леонова, Шелковского и меня. Числилась в списке и Мастеркова, но ее не смогли найти. Нас окрутили, обдурили, надули, и за все это мы сказали большое спасибо немецкому начальству.

Короче всех выразился Игорь Шелковский: «Ишь, чего захотел – деньги ! Скажи спасибо немцам, что выставили!»

Меня удивляло особое, скажем точнее – потребительское отношение Зеленина к гражданским проблемам. В этой части существуют две тенденции, одна: «чем больше у тебя паспортов, тем лучше», и другая: «я гражданин мира – плевать на паспорта».

В семидесятые годы французские власти охотно пускали в страну политических эмигрантов из тоталитарных стран, где числился и Советский Союз. Семья Зелениных воспользовалась такой возможностью и без задержки получила документы «апатридов», людей без гражданства. Прошло семь лет, и на проверке паспортов на германской границе жандарм долго крутил и вертел удостоверение Зеленина, внимательно разглядывая фотокарточку и оригинал. Я спросил приятеля, не собирается ли он получить настоящее французское гражданство. «А зачем оно мне? Так жить лучше», – был ответ.

Года через три, в артистический скват «Аркей» он приехал с сыном Димкой, здоровенным парнем, ломавшим кирпичи, как спички.

«Вот отличный солдат для французской армии, – с восхищением заметил я Эдику, – небось, скоро в армию?»

«Димка у меня – пацифист и апатрид, так что служить в армии, да еще в колониальной, я его не пущу», – выразительно ответил он.

Так здоровый бугай Димка закосил армию и стал продавцом в книжном магазине.

Сибиряк не пропустил и парижские скваты. В 86-м, в разгар боев сквата «Аркей» с парижскими бульдозерами, прошел слух, что самые видные и боевые скватеры получат бесплатные мастерские с высокими потолками. Зеленин с могучим сыном Димкой, лепившим горшки и тарелки, оказался тут как тут и установил гончарную печь в помещении сквата. Месяц они воровали у страны электричество, обжигая свое прикладное творчество, а раз обнаружили, что их завод наглухо запечатан кирпичами и попасть туда невозможно. Димка кувалдой пробил дырку в стене, вынес печку по частям и больше не появлялся. Отец и сын Зеленины, испугавшись наказания и штрафа, на раздачу мастерских (правда, не в Париже, но по-настоящему просторных и с высокими потолками) не явились.

На пороге советской перестройки началось время «круглых столов». В Нью-Йорке «за столами» отличался Шемякин, а в Париже ведущее положение занял «стол» Зелениных. Ответственным советским работникам разных уровней не только дозволялось, а рекомендовалось встречаться с эмиграцией антисоветского направления. Велись бесконечные переговоры и беседы, чаще всего одноразовые и бесплодные. В квартиру Зелениных зачастили сотрудники «советских фондов культуры», видные академики, туристы, экономившие деньги на еду и гостиницу. Гостеприимная сибирячка широкой натуры, но тяжелых деревенских мозгов, невозможных в среде парижских снобов, наладила связь с родной Сибирью.

Трудно представить себе титулованного академика «изофронта» Таира Салахова у Зелениных в сибирской глуши или в рязанской деревне, а вот в Париже он охотно шел к ним на самовар с баранками и трепался о величии эмиграции, единстве русской культуры и решительных переменах в политике советской России.

Курс на Восток!..

Восстановить историческую справедливость и рассеять мрак невежества!

Эдик Зеленин, давний сторонник «всех дверей и столов», выжимал из перестройки все что мог. В 1988 году по приглашению какого-то культурного фонда Зеленины совершили триумфальное путешествие на Родину. В обеих столицах у них было множество знаменательных встреч, а в Сибири художника принимали как самого желанного гостя бывшие гонители его творчества, ставшие верными почитателями.

Двести лет назад русский художник Иван Еремеев рисовал восставших парижан, баррикады, штурм Бастилии (1789). Художник Зеленин, сидя в Париже, рисовал русские церкви с бабочками. Я видел его картины. Меня смущала местечковость направления. Витебский уроженец Марк Шагал выжал из нее все возможное, но у Зеленина смесь супрематических мотивов с золотыми крестами и куполами выглядела нарочитым китчем.

В начале 90-х годов, с появлением частной мафии в культуре, имя Зеленина исчезает из списков известных авангардистов. Новые русские фальсификаторы дошли до того, что без зазрения совести исключили его из искусства. Драться с искусствоведами за свое законное место художник не умел да и не располагал средствами для такой недостойной борьбы. Настали темные и тяжелые времена. На Запад хлынули молодые и наглые продавцы «шарм рюс», в коем он всегда слыл большим авторитетом. Они перехватили кабацкие заказы на стенные росписи и портреты.

О его затее с выставкой в Ганновере (2000) стоит рассказать подробнее.

В начале этого круглого года Зеленин вызвал меня на серьезный разговор.

«Есть верный шанс показаться эмигрантам в Германии на Всемирной выставке, – авторитетно заявил он, – кого ты предлагаешь?»

Я вспомнил мой подвал, заваленный картинами Соханевича и Пролетцкого, и назвал их имена.

«Отлично, – заключил он, – приготовь на всех хорошее досье. Кроме тебя, я посвятил в дело Сашку Леонова, он предложил своих учеников Путилина и Савченко, ты не против?»

Я был не против, потому что доверял человеку, отыскавшему хорошую выставку, а Леонов – отличный современный мастер и герой ленинградского андеграунда, но все-таки спросил, каким образом мы туда попадем.

«Мы не художники, а пираты, выставку возьмем на абордаж. Наше досье будет первым на столе высшего начальства», – закруглил он.

Слух о Всемирной выставке без задержки проник в русские глубины. В парижском клубе «Симпозион» закипели нешуточные страсти.

«Да кто такой Москвин, вы слышали о таком художнике?» – шипел и плевался фотограф Валька Тиль.

«А кто такая инсталлятор Виолетта Лягачева? – орал пьяный скульптор Олег Буров. – Я рубил гранит на Алтае, когда ваша Виолетка сосала лапку в люльке».

От незаслуженно забытого Володи Толстого (Котлярова) я получил роскошный «мейларт», со всех сторон пробитый почтовыми штемпелями и украшенный пестрыми наклейками. Внутри лежал лист бумаги с вызывающей цитатой из Бориса Пастернака: «О, как я вас еще предам, лжецы, изменники и трусы».

Недовольные составили решительный протест, адресованный сразу двум президентам – Путину и Шредеру.

Конечно, желающих попасть на выставку было не менее сотни, но мы приготовили отличное досье на пятнадцать человек.

«Чем больше шуму, тем лучше для нас», – заключил Зеленин и под охраной сына Димки повез досье в Германию.

Я знал, что у него имелся хороший блат в секретариате и с двух сторон, с русской – Кацешвили, с немецкой – Дирк Вилке. Роскошное досье они сумели подсунуть начальству, но оно первым полетело не на выставку, а в мусорную корзину.

«Мы сделали все что могли», – пораженные неудачей, рапортовали Кацешвили и Вилке.

«А я вам что говорил, – хорохорился Анатолий Путилин на аварийной сходке, – нас не считают за художников».

Считают или нет, не нам судить, но без официальной государственной заявки с оплатой выставочного места досье не рассматривалось, а специального приглашения за счет германского капитала никто из нас не получил.

Так позорно провалился пиратский абордаж Всемирной выставки.

Бывшие советские республики показали немцам свой фольклор, а Российская Федерация, потерпевшая финансовый крах, не смогла оплатить аренду помещения. Попытку Зеленина организовать сбор средств для специального эмигрантского отдела немцы встретили лукавой улыбкой и в помощи отказали.

Ох, как измывались в клубе «Симпозион» над позорным поражением пиратов! Поминки справлялись по всем правилам, с ведром самогона и борщом, приготовленным из ослиных копыт.

Европа – не Африка, с голоду умереть не дадут, но дом Зеленина постепенно пустел. Коварные и жадные гости испарились один за другим. Иногда я заходил к ним на посиделки. Они устроили мать Эдика в богадельню Земгора без всяких взносов на содержание. Зеленин страдал от развала великой страны на независимые куски. Его возмущала украинизация Ялты Чехова и Севастополя Толстого. Нашествие совков с квартирами в Париже и дачами в России выводило его из свойственного ему равновесия.

«А вот у меня ничего нет, кроме картин».

Жили Зеленины гораздо сытнее во Франции, чем в рязанской деревне. Трехкомнатная квартира с лифтом, торговая улица Сен-Мор, соседи, говорящие по-русски: Целковы, Заборовы, Карповы; домик с огородом в Шампани. Но не хватало удачной артистической карьеры. Все двери, в которые ломился художник с работами высокого качества, оказались на замке. Парижская галерея «Блондель», облюбованная им для себя, предпочла выставлять и продавать не всемирно известного борца за свободу творчества, а никому не известного москвича Ивана Лубенникова.

Попытка определиться в московской торговле тоже не удалась. В фальшивом списке «Великих художников Москвы» Зеленин не значился. Его сюрреализм русского розлива не находил там сбыта.

По ночам он работал, так что я ему звонил не раньше пяти дня. На последний звонок он философически заметил: «Ты знаешь, старик, мне все надоело!»

Хоронили Эдуарда Зеленина 15 марта 2002 года на дальнем кладбище Пантен, и в тот же день к вдове пришел патриот Сибири, знаменитый таежный король, и на корню скупил картины покойного земляка.

Валентин Воробьев

БРАТЬЯ ШТЕЙНБЕРГИ

В летний сезон 1959 года нас повезли на практику в поселок Таруса на Оке. Двадцать студентов декоративного факультета ВГИКа. Руководитель группы Ф.С. Богородский совмещал приятное с полезным. С давних пор он снимал там дачу с видом на окские дали и писал этюды с натуры по методу академика Н.М. Крымова – чем мрачнее, тем лучше. Большие картины он делал исключительно на госзаказ – например, «Слава павшим героям» (1946), получившая Сталинскую премию. Его супруга, Софья Василевна Разумовская, писала биографии великих художников, а сын Митька стрелял из рогатки по воробьям.

Лето выдалось солнечным, рисовали мы охотно и упорно. Чаще всего на натуру я выбирался с друзьями – Володькой Каневским и Вулохом. Лучезарное будущее нам рисовалось впереди.

В общагу повадился ходить местный парень. Сначала я не понял, чем он занимается, то ли ловит рыбу, то ли что-то сторожит. Пригласил нас к себе. Жил он в крохотной комнатушке у некой Варвары Ивановны, вдовы местного попа. Посередине комнаты стоял треножный мольберт и на нем одна картинка с изображением двора и фигуркой в глубине. Нечто от малых голландцев, сказал бы грамотный критик, ничего от современной декоративной манеры, которой мы тогда увлекались.

Изба родителей парня была гораздо шире, с резной верандой и заросшим бурьяном садом. Ее настоящий хозяин, полярный летчик, надолго улетел в Запольяре, а родители Эдика (так звали парня), Аркадий Акимович и Валентина Георгиевна Штейнберги где-то отдыхали на рыбалке. Шкафы были забиты книгами. В углу – расстроенная фисгармония. На стенах – картины, рыболовные снасти, рамы и подрамники, большое полотно с изображением женщины в среневековом костюме, автором которого оказался Борис Свешников. На огромном столе возвышался допотопный «ундервуд», и стояли фотографии поэтов и писателей – Бунина, Блока, Мандельштама.

– Мой отец – поэт и переводчик, – лукаво ухмыляясь, сказал новый знакомец.

По вечерам там собиралось много молодежи, туристов и местных чудаков, до бесконечности споривших обо всем на свете за бутылкой перцовки с болгарскими перцами. Когда приходила работница Маруся чистить дом, молодежь смывалась танцевать в бывшем саду Марины Цветаевой.

Однажды, опрокинув стул, на веранду влетел выразительный мужчина и крикнул зычным голосом:

– Я вас приветствую со страшной силой!

Аркадий Акимович, а для близких Акимыч, родился не в кособоком еврейском местечке, а в большой Одессе, в каменных хоромах с лакеем в подъезде. Его дед был известный на юге России банкир (с Поляковым и Бродским – на «ты»). Ребенок рос под присмотром французских гувернанток, с оглядкой на просвещенные страны Европы. Квартиру украшали хрустальные люстры, китайские вазы, персидские ковры и фламандские картины в позолоченных рамах. Его отец с дипломом венской академии медицины решил вместо денег делать мировую революцию. Он лечил бунтовщиков и закончил карьеру орденоносным врачом государственного санатория. Акимыч занимался рисованием в московском ВХУТЕМАСе, где профессор Тауберг учил составлять ненужные пролетариату конструкции; потом увлекся поэзией философского уклона, давно вышедшего из моды. В этом литкружке состояли Семен Липкин, Арсений Тарковский, Георгий Шенгели. Акимыч стал его духовным средоточием, за что поплатился первой тюрьмой.

Два лагерных срока с перерывом на войну, разрыв с семьей и друзьями на целых десять лет не сломили оптимизма Акимыча. На бесчисленных пересылках и лагерях он обрел новый круг знакомств, друзей, повязанных тяжелыми испытаниями. Он писал: «Я вернусь молодым чудодеем, не сегодня, так завтрашним днем / Пусть однажды мы дело затеем, десять раз, если надо, начнем».

После 1954 года в Тарусе появились еще два ссыльных зека.

Художник Борис Петрович Свешников в лагерях, под влиянием Акимыча, создал поразительный по тонкости исполнения мир человеческих блужданий в безымянном аду. Молчаливый мастер с пронзительным стальным взглядом отлично знал искусство и его возможности, но намеренно шел против суетливой и быстротечной моды, подкармливая свои персональные опыты иллюстративной работой высокого качества.

В гостеприимный дом «молодого чудодея» приходил и краснобай Лева Кропивницкий, подельник Свешникова по «дворянскому кружку», стоившему каждому из них по восьми лет лагерей. Он умудрялся рисовать никому не нужные абстракции и выставлять их в Америке.

Постоянным посетителем дома поэта был Толя Коновалов, живший на поселении. Он рисовал яркие акварели и приносил великолепных судаков.

Кончилась летняя практика, студенты ВГИКа уехали, а я застрял в Тарусе. По предложению Эдика и Коновалова мы перебрались в глухую деревню Лодыжено, поставили палатку, ловили рыбу и рисовали с натуры. Они – цветными карандашами, я – маслом. Вечером мы варили уху у большого костра. Часть богатого улова я таскал в деревню и менял на хлеб и водку. Как только наступили осенние холода, мы расстались но ненадолго. В декабре я позвонил Штейнбергам в Москве. В трубке слышен был незнакомый мне и хорошо поставленный голос. Отвечал старший сын поэта со странным именем Яс или Ясик. Эдик был в Москве. Они меня ждали в гости.

В то время, как грибы после дождя, росли и плодились «салоны «и «кружки «, куда можно было прийти, послушать крамольные стихи, напиться самогону и там же завалиться спать под рояль. В «кружки» проникали иностранные эстеты. Их принимали с распростертыми объятиями и не ошиблись в их верности. Несмотря на грозные милицейские налеты, мы вели молодецкую жизнь богемы, успевая побывать на сборищах «Маяка», на джазовых фестивалях, на модных выставках, каковой была американская осенью 59-го, и осушить десяток кружек чешского пива.

В квартиру Штейнбергов на Басманной я привел целый косяк вгиковцев: Никиту Хубова и Игоря Вулоха, Сашку Васильева, Игоря Ворошилова и Жанну Болотову.

Спорили до потери голоса о русской иконе и американской абстракции, об итальянском кино и негритянском джазе. Застольные беседы сопровождались показом картин. Одни и те же люди передвигались из кружка в кружок, где обязательно встречался «цветок» Яковлева, «портрет» Зверева или «композиция» Мишки Кулакова, всплывшего после погромной газетной статьи «Двурушник у мольберта».

Я тайком от начальства красил натюрморты в ташистских брызгах. Они нравились интеллигентам. Их покупали за трояки и вешали на стенку.

Связанные дружбой и едиными интересами, мы оказались в самой гуще артистического подполья, в сердцевине московской богемы, где определялась судьба современной культуры.

Горластый Володя Вейсберг, в своем белом халате похожий на больничного санитара, создавал теорию хроматического сфумато.

Пожилой живописец В.Я. Ситников по кличке Васька-Фонарщик держал подпольную академию, где все из-под палки рисовали один и тот же шар кисточкой толщиной в один волосок.

В поселке Лианозово творили сразу пять или шесть художников в лагерных бараках. Выделялся тощий очкарик со звучной фамилией – Оскар Рабин.

Юный Володя Пятницкий, рано сгинувший от наркотиков, пробовал торговать своими голубыми картинками на улице. Дело совершенно немыслимое на русской земле. Когда он попадал в милицейский участок, там не могли сообразить, что с ним делать.

Буйный шизофреник Толя Зверев, неуловимый как ветер, бродил по квартирам, оставляя на месте преступления очень красочные портреты хозяев.

Первый кинетист страны Лев Нуссберг, работая на балконе, приспосабливал мотор к бочке из-под сельди. Она крутилась, как девка в хороводе.

Юный поэт и художник Миша Гробман сочинял «еврейский стиль», размазывая сапожную ваксу на оконном стекле.

Остроумный крепыш Димка Плавинский лежа коптел над большой абстракцией из гречневой крупы и тряпок.

На задворках Москвы красил амбициозный, претендующий на мировое величие Олег Целков. Он писал большие картины с тщательно нарисованными и забитыми в фиолетовых мутантов гвоздями.

Молодые экспериментаторы, порвавшие с фарсом официальной лжи, не составляли стадо под руководством одного идеолога.

Из троих братьев Штейнбергов рисовали двое.

Первый сын поэта по имени Яс, личность незаурядная во всех отношениях, был старше братьев лет на пять. Подтянутый, модно одетый, похожий на Ива Монтана лицом и силуэтом, но с большим жировиком на макушке, что, впрочем, не портило его выразительную голову. Он отлично играл на гитаре и лихо напевал густым баритоном блатные песни.

В 30-е годы, когда Акимыч женился, большую квартиру его отца разменяли с сестрой Дорой, но разъехались недалеко, их жилье разделял садик с тополем. После кончины тетки Доры Ясик перебрался в ее комнату и жил там по-холостяцки, но очень опрятно, зарабатывая на жизнь черчением технических схем в очень сложных ортогональных разрезах. Его подруга той поры, Вера Иогансон, жила в дачном поселке Пушкино, куда он как-то раз повез и меня.

Как все старые постройки, дача вросла в землю и покосилась, крыльцо сгнило, но внутри, у самовара, хлопотала подруга Ясика, а на диване спорила пара – ее родня, Люда с мужем. Ясик пел, играл, развлекал анекдотами и остался ночевать, а мы втроем возвратились в Москву. Через год эту щебетавшую всю дорогу Люду я встретил у Эдика Штейнберга.

Мы много болтали и остались хорошими друзьями.

С Ясиком сразу возникла взаимная симпатия. Меня забавляло, как он вопрошал своим сочным голосом: «А я почем знаю?» Повадки светского ловеласа, хватка опытного сутяги, знание уголовного кодекса, живая и образная речь. Не знаю, чем я ему приглянулся, но однажды он предложил мне совместную графическую работу в журнале «Москва». Мы не раз выезжали на стройки, и там я карандашом набрасывал новые кварталы, а Ясик переводил в черную тушь и сдавал в печать. Не раз мы рисовали до поздней ночи, метро закрывалось, и мне приходилось ночевать на голом полу, подстилая газеты и укрываясь плащом.

Раз он представил мне чернобровую девицу и сказал, что женится на ней. Брак оказался коротким и неудачным. Эта чернобровка обзавелась любовником, завладела комнатой и выставила мужа на улицу. Наш творческий союз распался, но виделись мы в различных обстоятельствах всегда дружески и горячо. Он сменил фамилию Штейнберг на Палев, фамилию жены, и в такой ипостаси стал чуть-чуть другим. Выпирало не искусство, а фарцовка.

Мы собирались, пили, пели, спорили и не клялись в вечной дружбе, как Герцен с Огаревым на горе. Нас разводила география, семья, судьба. Одни рано умирали, другие исчезали, как пешеход в тумане, потом снова сходились, чтобы разбежаться.

Лет через пять мы пересеклись на людном перекрестке. Он – мне: «Ну, ты где и как?» Я арендовал подвал на Сухаревке, он оказался соседом. В тот же день я зашел и обалдел. Жил он в огромном, потемневшем от старости бревенчатом доме с мезонином и дубовыми воротами. За углом бушевал проспект Мира, а здесь – тишина и барский покой. Эта усадьба считалась частью музейного хозяйства классика живописи В.М. Васнецова, числилась на реставрации, но за тридцать лет никто не брался за работу. Под открытым небом в саду без присмотра гибло музейное имущество: зеркала и кровати, велосипеды и шкафы, детские коляски и тазы. Завхоз музея сдавал это запущенное помещение исключительно «своим людям» и теперь там хозяйничал Ясик. Чертежи ортогональной проекции он давно бросил и занимался торговлей русскими древностями. Весь пол огромного помещения с окном во всю стену был завален расписными вологодскими прялками, самоварами и штабелями икон. Зимами он навещал заповедные северные края и привозил оттуда горы русского антиквариата.

– Попробуй, – сказал он, – оттопырь карман.

Мой палец не пролезал. Он ловко выдернул оттуда каток денег, похожий на большой булыжник.

Зашел скульптор Славка Клыков, курский мужик, похожий на римского императора. Он молча отобрал пару огромных икон и потащил к себе в Астраханский тупик.

Каким образом Яс Штейнберг избежал тюрьмы – не знаю, но работал он открыто и нагло.

Последний раз я видел его на вечном банкете у гранитного камина Клыкова. Он сидел на столе, бренчал на гитаре и подмигнул мне на прощание.

* * *

Свободный художник – преступник, тунеядец, враг народа.

Трудовой книжки у меня никогда не заводилось. В 62-м от ареста и ссылки в Сибирь я спрятался на даче в глухом лесу в качестве сторожа. Подолгу выгуливал черного пса по кличке Рекс, в двух домах топил печи и рисовал для себя, и для журналов. Компанию мне составлял младший сын Акимыча, мой одногодок, по кличке Борух, неуч и задавака, соблюдавший моду в глуши. Он рано начал воровать, от суда сбежал в тундру, нажил там тяжелый фурункулез, вернулся в Тарусу, женился на местной девице, сидевшей за кассой магазина промтоваров, и сочинял абстрактные стихи. Из стихов я ничего не запомнил, но товарищ он был компанейский, хотя большой забияка и фанфарон. Кто и как ограбил магазин, я не знаю, но в 61-м году его супругу Таюшку осудили на семь лет лишения свободы. Они подали на пересуд и с грудным ребенком ютились по московским углам, пока по моему не очень удачному расчету перебрались на дачу в Звенигород. Занимали они отдельный домик с печкой. Борух стучал на старом отцовском «ундервуде», а его молчаливая супруга нянчила дочку. Присутствие осужденной с безработным мужем не упрощало, как мне казалось сначала, а усложняло жизнь на даче. Возможно, власти не знали, где скрывается осужденная, а скорее всего смотрели сквозь пальцы: существовал закон, по которому мать с ребенком имели право ждать на воле окончательного пересмотра дела верховной инстанцией. Но постоянный страх ареста «банды преступников», нужда и холод отравляли мое существование в зимнем лесу.

Питались мы картошкой из хозяйского погреба, заправляя ее прогорклым подсолнечным маслом. Раз в месяц, как привидение из фильма Абеля Ганса, появлялась теща Боруха с ведром квашеной капусты. Помню, в декабре ударил сильный мороз и вышли дрова. Пришлось ржавой пилой свалить высокую сосну и колоть дрова из промерзших катков.

За несколько дней до Нового года Борух занял у меня последний четвертак и выбрался на поэтический суд к Анне Ахматовой, слывшей тогда крупнейшим авторитетом русской поэзии. Не знаю, что сказала ему знаменитость, но из Ленинграда он вернулся голодным и мрачным. Свои абстрактные стишки он сжег в печке и принялся за сочинение очерков об архитектурных красотах Звенигорода, к моему удивлению опубликовав их в журнальчике «Наука и религия».

Мне нравилось в нем отцовское чувство. К дочке Тане он относился с нескрываемой нежностью и воспитывал твердым, убедительным тоном. На девочку он не давил, не лупил ее без толку, а часами высиживал рядом, подмывая и подкармливая с прибаутками. Его глуповатой жене было чему поучиться у мужа.

Как-то, работая, я услышал шум на чердаке. Поднявшись по крутой лестнице к наглухо забитой двери, я обнаружил там невозмутимого Боруха с охапкой старых книжек.

– Старик, откуда литература? – спросил я у приятеля. – Из чердака, – ухмыльнулся он, – там ее груды гниют. Попробую показать Соньке Кузьминской, авось купит по дешевке.

После постной встречи Нового 1963 года мы распрощались, но ненадолго. Верховный суд утвердил приговор. Борух сдал жену в тюрьму, упаковал «ундервуд», посадил дочку на закорки и исчез в зимней пурге.

Представительный малый с лапами дровосека бросил якорь у старой подружки Галки Поляковой. Там он не ужился. Сдал дочку маме и смылся в Казахстан, оттуда перебрался в поселок Лосиный под Москвой, в дом «кинетки» из группы Нуссберга.

Подобно своим братьям Борух изредка брал карандаш и что-то рисовал на бумаге. Тогда он не знал, что в искусстве можно припеваючи жить, не владея академическим знанием. Зимой 1968 года я навестил его столярную мастерскую и обнаружил, как он ловко строгает доски, сбрасывая стружки на пол.

– Старик, залей клеем мусор, вот тебе и модный ассамбляж!

Почти каждый день он приходил ко мне в обеденный перерыв. Что-то ел, пил пиво и дремал в огромном кресле немецкой работы. Доску со стружками мы повесили на стенку. В тот же денъ видный бразильский дипломат Гидо Суарес купил у меня пару картинок и напоследок спросил:

– А это кто?

– Это начинающий гений, – расхвалил я стружки.

Когда бразилец отстегнул сто рублей, что в два раза превышало месячное жалованье столяра, Борух стал неузнаваем. Месяц спустя, на приеме у бразильцев я обнаружил целую стенку его ассамбляжей. Используя хорошо налаженные связи черного рынка, новоиспеченный гений быстро купил дачу на Валдае, автомобиль и женился на образованной художнице Татьяне Левицкой.

Быть – значит иметь!..

Не со всеми художниками дипарта у него сложились отношения расчетливой конкуренции. Влиятельный член лианозовского клана В.Н. Немухин, или Немуха среди коллег, и Борух возненавидели друг друга не по расчету, а нутром. Между ними началась не просто конкуренция дипартистов, а истребительная война до конца, не затихшая и после смерти Боруха в 2003 году.

Мистика русских душ!..

В бульдозерном перформансе (1974) Борух занимал крайнюю позицию конфронтации с властями и голосовал за выход на Красную площадь, в то время как умеренный Немуха считал, что довольно и отдаленного пустыря. На мокрый пустырь Борух приехал как зевака, с женой, картин не развернул и благополучно просидел в автомобиле, наблюдая из окна за побоищем. На большом и торжественном сборище художников в парке Измайлово противники занимали видные места.

В 76-м фанатик искусства Анатолий Крынский с семьей улетел в эмиграцию. Борух и Татьяна Левицкая въехали в его просторную, тщательно отделанную мастерскую. Туда зачастили иностранные дипломаты и московские фарцовщики с тяжелым багажом.

Мой доходный подвал на Сухаревке не был лавкой древностей, как, скажем, чердак А.Р.  Брусиловского, но резным дубовым диваном с тайником я дорожил. В том же 76-м большая коллекция моих «обменов» – десятка «яковлевых», сделанных под моим присмотром, тридцатка «эдиковых», десятка «ворошиловых», пара «рухиных», рисунки и гравюры Немухина, Румянцева, Зеленина, Бордачева, Лешки Паустовского вместе с диваном исчезли в закромах грабителей.

Борух принимал самое деятельное участие в грабеже. Купленный им наводчик по кличке Герасим доносил о каждом моем шаге. Когда стало ясно, что я не собираюсь возвращаться из туристической поездки в Париж, мой подвал немедленно, в отсутствие сторожа, очистили от содержимого.

В постбульдозерное время Борух, жестоко наказанный Немухой («Ты профессионально непригодный тип!»), ушел в теневую экономику. Сложные отношения с профсоюзом, где коноводили враги – Дробицкий, Снегур, Нахапетян, – не позволяли ему отличиться в выставочных списках. Свою неуемную энергию и хитрость он направил в торговлю с иностранцами.

В 77-м его постигла крупная неудача. Неизвестные погромщики проткнули ему шилом печень, утащили мешок с червоным золотом и заточили на год в дом сумасшедших. Арест Боруха и его подельников – «бомбил» Герасима, Шварца и Барабанщика – основательно взволновал подпольный мир, но все обошлось благополучно. Отсидев полгода в дурдоме, где он сделал свою лучшую графику, Борух вышел на свободу. Еще до этого выпустили подельников как людей своих, но зарвавшихся на чужой территории. Барабанщик по израильскому вызову немедленно рванул когти на Запад, остальные присмирели на месте преступления.

В начале 80-х Борух и его супруга, сочинявшие композиции автомобильными лаками, круто развернулись в Германии. Они основательно насыщали немецкий народ, подмочивший свою цивилизацию преступным истреблением невинных масс. Наша общая знакомая Юта Рамм купила кучу их «объектов» по хорошим коммерческим ценам. За ней шел некий коммерсант Ганс Матисон, устроивший супругам выставку в Кельне (1982), главным образом из работ, сделанных в дурдоме.

Однако в 88-м их снова постигла неудача. Пробить блокаду им не удалось и после выставки в Германии, 1991). Их ассамбляжи стали тоньше и красочней, но выдвиженцы Сотбис’а с высокими ценами аукциона прибрали рынок к рукам, не позволив Боруху и Татьяне пристроиться у немецкого корыта.

Огорченные супруги повернули оглобли назад, на родной Валдай, с рыбными угодьями и необъятными далями.

Политическая перестройка страны уничтожила дипарт. Иностранный покупатель исчез, появился русский олигарх, не соображавший, где сено, а где солома, но цены на искусство поползли вверх.

В юбилейный бульдозерный год, 1994-й, Борух решил взять реванш над Немухой, всенародно обвинив его в фальсификации бульдозерной истории. Отлично зная закулису предприятия, Борух и примкнувшие к нему Талочкин и Бордачев заявили, что инициаторами перформанса были не старики Немуха и Рабин, а молодежь – Комар, Меламид и они, чем вызвали гневный протест адептов другой схемы. Я думаю, что такой вариант требует проверки, особенно свидетельских показаний настоящих организаторов, до сих пор хранящих молчание. Вполне вероятно, что грандиозная выставка модернистов в парке Измайлово – деяние товарища Андропова, когда он проснулся от наехавшего бульдозера.

Апофеоз подпольной шизофрении!..

В 96-м старшая и любимая дочка Боруха Татьяна, мастер текстильного декора, погибла под колесами автомобиля. Для Боруха это был сногсшибательный удар. Обострились болезни, подступила старость.

Непобежденный, он лег на дно.

Его яркие и самобытные конструкции из индустриальных отходов, но самого высокого художественного качества, ждут своего ценителя и зрителя.

Он остается единственным и неповторимым мастером дипарта в России.

* * *

Советская система лжи глубоко укоренилась в сознании людей. Фальсификация и подделка исторических фактов стали неотъемлемой частью существования советского человека.

В 1975 году, очутившись в Париже, я обнаружил вольную печать русской эмиграции, где бывшие советские люди, причем не военные преступники, а даровитые мастера литературы, живописи, театра, музыки, без зазрения совести фабриковали свои биографии, приспоспабливая их к новым коньюктурным обстоятельствам. Творческие люди врут о себе, о других, о прошлом и настоящем, не моргнув глазом. Километры брехни не для истории культуры, а в мусорную корзину.

В журнале «А-Я» (1978–1986), издаваемом в Париже художником Шелковским, появилось высокопарное вранье о каком-то «фаворском свете» в иллюстрациях моего друга Эдика Штейнберга, самого даровитого сына Акимыча, позднее ставшего парижским художником.

Со дня нашего знакомства (1959) у нас сложилась не бурная и скандальная связь трех братьев с дележкой наследственных табуреток и рыболовных крючков, а дружба двух червяков в навозной куче.

Наш молодой художественный кружок 60-х, повязанный мечтами и нищетой, никогда не сбрасывал со счета такую твердыню, как Союз советских художников, где выдавали краски и холсты, заказы и командировки, мастерские и дачи. Нас не покидала мысль – не мытьем, так катаньем попасть в это учреждение и обрести легальное положение советского художника. Лиц, рискнувших на эмиграцию, вроде Володя Слепяна, считали тяжелыми шизофрениками и тут же забывали об их существовании.

Читая биографию Эдика, я обнаружил, что целый кусок его жизни, тридцать лет хлопот и суеты – участие на молодежных выставках, командировки на стройки коммунизма, иллюстративная и театральная работа – факты, компрометирующие чистоту авангардиста, начисто вымараны.

Исчезла боевая и нищая юность. Ее заменил модный и доходный Казимир Малевич, «диалог» с которым он якобы ведет всю сознательную жизнь.

Это ложь, но так выгодно!..

На большом расстоянии – он в Москве, я в Париже – у нас вспыхнула братская любовь и переписка, длившаяся около десяти лет. Я из кожи лез вон, чтобы красиво и толково описать жизнь на чужбине, он поучал меня духовной стойкости в мире зла и соблазнов.

– Твои письма мы читали, как Библию, – признался мне Илья Кабаков при первой встрече в Париже.

Эдик приносил мои письма на читку в кружок, где собирались московские любомудры.

В богемном мире Москвы попадались люди, психически неустойчивые, потерявшие связь с действительностью, подменявшие живой мир бредовыми выдумками; но не они определяли ход событий. Крепкие натуры упорно и расчетливо, используя все средства, искали для своего искусства выход в западный мир потребления и довольства.

В 1985 году парижский ангел Клод Бернар спустился в московское логово Эдика и скупил все картины. У нищего москвича появились настоящие выставки и твердая валюта.

Всем нужны деньги, и немалые!..

26 марта 1988 года мне позвонили из парижского отеля. В телефоне дрожал знакомый прокуренный голос Эдика.

Супруга Эдика, моя сокурсница по ВГИКу Галя Маневич, отлично знала, как надо жить. Они мудро решили работать с парижской галереей, а не рваться к большой славе в постановке западных монстров мировой рекламы.

В Париже у нас сложились отнюдь не простые отношения. Во-первых, наши жены невзлюбили друг друга, во-вторых, Эдик считал себя не эмигрантом, а большим русским патриотом на заграничных гастролях. Я был старым парижанином и по московским меркам – выбывшим из русской культуры в неизвестном направлении. Штейнберги с удобствами поселились в Париже, но крепко держались за родные корни: квартира в Москве, дача в Тарусе, родня и прихлебатели, рыбалка и могилы. Встречались мы часто, но разговор шел в пошлом дипломатическом стиле, а в присутствии московского туриста, паковавшего пухлый чемодан, или малахольного собирателя русских картин совсем терял человеческое содержание. Я сократил бестолковые и лживые встречи, и Штейнберги были не против.

С тех пор, как Эдик повел «диалог с Малевичем», он работал не со зрителем, а с невидимкой, творил не на вечность, а на продажу. Врожденный дар колориста позволял ему варьировать цвет и композицию геометрических элементов – круг, квадрат, крест, земля и .небо в условном виде – до бесконечности. Вся продукция, как камень в воду, исчезала у торговцев картинами.

Как-то в конце сентября 1993 года он вызвал меня к себе.

– Срочно приходи, у меня пара немецких коллекционеров!

Вызов такого рода – редкость чрезвычайная в колючем мире «святого искусства», а у моего друга Эдика – первый за сорок лет знакомства. В такой самобытной стране, как Россия, народ живет по упрощенному шаблону: человек полезен или вреден. В давние времена, когда мы работали бок о бок, в тесноте коммуналок и дач, показ картин и получка были общими, но в 68-м, когда он сбросил мою картину с балкона, мы разошлись, работая каждый сам по себе. В навозе подполья, где мы прозябали, выставок не существовало и никто не осведомлялся об источниках доходов.

Очевидно, советские артисты «вечного реализма», всякие братья Алимовы, Ткачевы и Голицыны помогали друг другу с заказами и деньгами, а в подполье было так. Спрашивает любопытный коллекционер: «А вы знаете, как найти художника Воробьева?» Мой ученик и друг Борух ему отвечает: «О таком первый раз слышу и где живет – не знаю».

Супрематист Эдик завалил немцев под завязку и решил, что дружеский жест солидарности укрепит его славу гуманиста, тем паче что на поиски «потаенного и легендарного Воробьева» уходило ровно пять минут драгоценного рабочего времени.

У пары искателей так называемого «нонконформизма» я числился пропавшим без вести, их розыск всегда упирался в непроходимую «Берлинскую стену» экспертов: Стесин, Брусиловский и др., у которых я был «не художник, а плохой шрифтовик». Поправка нового эксперта подпольной эстетики Эдика Штейнберга – «художник нужен и знаю, где живет» – произвела значительную перестройку в коллекции, заваленной второстепенными картинами.

Осенью 93-го за широким столом Эдика сидела неприметная пара из толпы. Дядя, похожий на кладовщика овощной базы, и тетя – коротко стриженая дама с подкрашенной губкой. Без лишней болтовни они поднялись ко мне на чердак и, не торгуясь, купили пару картин и десяток гуашей 60-х годов. Собирали они и редкие памятные фотографии для выставок по Европе и России. Я помог им и в этом деле. В обширном каталоге мой вклад в нонконформизм занял очень много места, потеснив более тощих коллег. За услугу Эдик попросил невозможное – верность Москве!

– Брось идиотов типа Гробмана и приходи к нам. Мы строим кооператив на Трубной: Немуха, Янкиль, я. Бери площадь рядом с нами.

На такой колхоз я не годился, никогда не состоял и презирал. На вернисажи этой коллекции, где меня лживо представили в качестве ученика Эдика, я не ездил.

Наши общие парижские друзья не могли понять сущность наших разногласий, пытались устроить «встречи мира» за обильной едой и питьем, но ничего не поправили. Об одном и том же мы говорили на разных языках и разошлись по своим углам.

Почему мы живем по законам пещерных дикарей?

Врем, крадем, разоряем, убиваем.

А как жить иначе?


Fatal error: Call to undefined function bloqinfo() in /homepages/22/d395850660/htdocs/wp-content/themes/typogriph/index.php on line 32