Издается в Израиле (Тель-Авив) ● Главный редактор: Ирина Врубель-Голубкина ● E-mail: exprocom@gmail.com

Александра Петрова

ПАСТУХИ ДОЛЛИ

Философская оперетта в десяти сценах


Ксении и Софии


Основные действующие лица

О б е з ь я н, садовник

Иван Иванович З м е е в, второй садовник

Д о л л и, она же Б а р б и

Ж а н, ведущий телепрограммы

и военный репортер

П а с т у х

Н о т е г е н, владелец бара

Т е р е з а, его жена

Прочие

О ф и ц и а н т

У ч и т е л ь  м у з ы к и

Р о б е р т о, пианист

Посетители бара, из них:

П р о с я щ и й  п о с е т и т е л ь

Д е т и, они же  с т а р и ч к и


СЦЕНА 1


Утро. Обезьян работает в саду. Вдалеке сад переходит в поле. Слева – дом, дверь в который открыта. Там видны книги, вольтеровское кресло и матово-прозрачная ширма на заднем плане. Над дверью – окно второго этажа, принадлежащего соседу Обезьяна – Ивану Ивановичу Змееву.


О б е з ь я н

Вот садик уберу,

листом сырым запахло.

Опавшие, они слетают столько лет.

Осень двадцатого века.

Жатва.

Тучные овцы пасутся в полях.

Но лучшая – моя,

прекрасна без изъяну.

Скорей воспой, поэт, созданье обезьяны!

Вдалеке играет гармонь.

Ну, Долли! Выходи скорей, –

природа плещется вокруг!


Г о л о с (Змеева)

Ну, Долли, выходи, хитротворенье рук.


Д о л л и (обнаженная кукла Барби, светится из-за прозрачно-матовой перегородки, как в душе)

Сейчас доделаю make-up, доем corn-flakes и выйду.

Я говорю с акцентом воли на вашем языке смятений,

сентиментальностей, падений,

мне некогда, не до редукций.

Но чу! Включили тренажер.

Бегу поразминать суставы.

Желаю дальше вам болтать,

пока вас шквал не опрокинул.

Выходит из душа, проходит по клумбам, мнет цветы (или таблички со словами «цветы») и скрывается за сценой.


Появляется садовник-сосед, И в а н  И в а н о в и ч  З м е е в. Вдогонку:

Подружка! Ты поосторожней!

Могу рога пообломать.

Мы сами шквалами владеем

и не последние злодеи!

(Обезьяну)

Однако ж дрянь ты сотворил, mon chere,

не посоветовалась, морда.

Спросил бы прежде в Банке Спермы.

Самонадеянный кустарь,

ты ведь никто – ни червь, ни царь.


О б е з ь я н

Изыди, сатана.

Мне скучно говорить с убогим.

Я полон чувств.

Паситесь, долли,

в воздухошественной юдоли!



СЦЕНА 2


Поле, начинающееся за садом.


П а с т у х

Моя ответственность прекрасна,

пасу овцу и съем ее на Пасху.

Дрожи, тяжелое руно, как облака.


Появляется Жан. С восторженным умилением он смотрит вокруг. Пастух, кажется, не обращает на него внимания.


Ж а н

Пастух теперь меня научит, как жить, чтобы себя понять.

Он чист душой, как небеса.

(Наклоняется и резко придвигается лицом к пастуху.)

Ты чист?


П а с т у х

Я, чтоб не мылся? Не беззастенчивые мы.

О, как сказал! (сам себе с удовлетворением)

Осмелюсь выразить, оса, ваше благородие, сидит у вас на шейке.

А я потею так обильно,

мне мухи-осы не страшны.

(Поучительно, после паузы)

Потение пошло из старины.


Ж а н

Учи, пастух, бороться с мухой – тоской души, тебе она невнятна…


П а с т у х

Тоска – явленье неприятно.

Это когда болит живот

или Лаура не идет

на зов рожка.

Есть у меня одна такая скотинистая овечка-попрыгушка.


Ж а н

Ах, простота! Какая мудрость.


П а с т у х

Я, барин, десять лет служу в войсках пастушьих. А прежде был культурным атташе. Но попростел. Надо копейку зарабатывать. Культура, понимаешь…



СЦЕНА 3


О б е з ь я н (сидит в вольтеровском кресле и смотрит по телевизору сцену с последними фразами из разговора Жана и Пастуха. Когда разговор заканчивается, показывают пасторальные сцены.)

Прекраснодурствует опять.

То жопу хочет показать,

когда его никто не просит.

Нашелся тоже Хаммурапи.

Себе закона не создаст,

чтоб больше не плодить ребят:

уж в детприемниках нет места

от чад любителя протеста!

(Выключает телевизор. Хлопает в ладоши.)

Ну, Доленька, пора заниматься. Сегодня читаем историю про самонадеянную девушку Жанну. Она не слушалась старших, думала, что может мир спасти, а лучше бы не вмешивалась. Да я и сам таким был. Поучительная вещь. Вот и учителя тебе позвал – будете музицировать. Я остановился на Ле Дзеппелин.


Учитель берет гитару и начинает наигрывать.


Д о л л и (разъезжает на роликах в наушниках, танцевальные движения)

Иии, папаня, да кому это нужно все? Скука. Пошли бы лучше на дискотеку. Там круто. Вообще, это, фантастично.


О б е з ь я н

Да?! А ты просматривала журналы, где напечатана моя статья «Психотропные средства и проблема потери памяти»?


Д о л л и

Папаня, память – это уже не модно! Это узко – помнить что-то конкретное, да еще думать, что это только твое, что ни с кем такого не случалось. Дорожить какой-то тухлятиной и показывать избранным из-под полы. Воспоминания могут быть о том, чего еще не было, воспоминания – веселые, цветные и вкусные, они продаются, как и все остальное. И ты можешь испытать, если захочешь, то же самое, что другой. Нужно только уметь заказывать. Это соборность называется.


О б е з ь я н

Но память – это твой личный опыт, это то, что отличает тебя от! Твоя внутренняя жизнь. Ты говоришь, как варвар! Будь самой собой!


Д о л л и

Папаня, вы нравоучительны, как диссидент. Я не хочу сидеть взаперти придуманной самой себя. Я путешествую. Но я должна быть в форме, потому что, может быть, я достойна бессмертия.

(Укатывает)


О б е з ь я н

Гаврила, вы ведь по музыкальной части? Ну вот, напишите мне музыку в стиле техно, и чтоб там были такие слова: «Е-е, человек не должен зависеть от психотропных средств. Е-е!»

Пляшут. В танце уходят.



СЦЕНА 4


Долли плавно входит в комнату. Прическа. Настроена романтично. Напевает хит. Врубает телевизор. Музыкальный канал, там – тот же хит. Поют вместе. Крутит каналы. Крупным планом Жан. Говорит о простоте. Долли крутит каналы, возвращаясь то к музыкальному, то – к передаче. Останавливается на Жане. Слушает, продолжая напевать и делая танцевальные движения.


Ж а н

Человек не хочет знать самого себя. Это лес густой, а иногда непроходимый. Но человек ходит по одной и той же тропинке, от пивного ларька (паба) до автобусной остановки, где всегда его ждет знакомый водитель, который, ни о чем не спрашивая, довезет его до пункта А. Там кое-как расчищена главная площадь, мятежники согласно томятся в тюрьме. Мы все время наказываем самих себя, отворачиваемся от… (Долли переключает каналы, музыка, например, Бритни Спирс, поет. Снова Жан) О, я никогда не хотел жениться, у меня нет доверия к воскресным хождениям в церковь, совместным ужинам под телевизор или объятиям на рок-концертах. Да, я согласен: этот мир полон вражды, неправды, так что каждый честный, работящий человек, уважающий традиции, вовсе не скучный филистер, а необходимая часть конструкции, балка, без которой все обвалится. Но это удобно нам: думать, что все обвалится. Необходимость общественно-племенного страха как нельзя лучше освобождает от выбора свободы…


Д о л л и

Да, я тоже часто думаю так. Свобода – вот чего некоторые не переносят. Им все по накатанному надо, никаких экс… экспрементов. (Поет)


Ж а н (продолжает на этом фоне)

Да, я настаиваю: мы живем в экскрементах нашей цивилизации, которая есть страх и отсутствие фантазии, повернемся же наконец к нашему темному, звериному и лучшему «я». Сегодня мы можем смоделировать свои внутренности и свою внешность, мы можем выучить карту генов, как таблицу умножения, но это не означает, что нам все известно о самих себе. Нужно вернуться назад, смыть старый опыт, выспаться и отмыться от влияний.


Д о л л и (повторяет несколько раз)

Выспаться и отмыться от влияний.



СЦЕНА 5


Полдень. Интерьер итальянского старого кафе: покосившиеся выцветшие фотографии на желтых грязноватых стенах. Рассеянный свет. Впечатление засаленности. В углу за старинной кассой сидит Нотеген. Напротив – стойка бара. В бар входит Змеев.


О ф и ц и а н т (трансвестит)

Я вас слушаю.


З м е е в (себе)

Опять поджарка подгорела, а противни никогда не моют.

Привет, всем привет (кланяется вокруг себя). Хотел бы перекинуться с главным.


О ф и ц и а н т

Они пока заняты. Соизвольте подождать. Позвольте предложить вам для снятия усталости напитки, а так же новый художественный проект нашего статусного хореографа.

(Хлопает в ладоши, на маленькую сцену выбегают дети в белых одеждах и колпачках. Когда двое из них с подносом и напитками отделяются по направлению к Змееву, становится видно, что это старички. Отнеся поднос, они присоединяются к остальным.)    О ф и ц и а н т объявляет:

Танец маленьких сперматозоидов!


Дети-старички танцуют под стилизованного Чайковского («Танец маленьких лебедей»).


З м е е в

Да что вы тут наворотили? Сразу видно, входите в число исторически-культурных баров города: стараетесь быть на плаву. Господи, какое бесстыдство! Век мой, ну кто сумеет заглянуть в твои глаза, твои бегающие глазки, твои бельмеца универсализма? Самое интимное и нелогичное, как эрос, злодейство, рок наследственных болезней, весь, так сказать, эпос жизни вы выставили на позор, как описанные матрасы в пионерлагере! Боже, как я ненавидел созданье, созданье в общем, абстрактном смысле, да и отдельного индивидуума я всегда тоже недолюбливал. Но как любил я при этом старый ушедший мир: молочников, толстое стекло бутылок с пузырями застрявшего воздуха, ножи для разрезания книг, точу-точу ножи, баварскую жирную спесь, пьемонтские сласти, поворот поршня в ручке, когда набираешь чернила, колониальные товары, и мне нравилось, как пальцы погружаются в шубу мамашиной подруги, пока они беседуют в гостиной, полной запаха мандаринов. Мир лавочек, дискомфорт тяжелых дверей, неповоротливость физических тел…


Н о т е г е н (сидит за кассой и продолжает обслуживать клиентов)

Двадцать пятьдесят, пятидесяти не найдется? Благодарю. (Переводит взгляд на Змеева.) Твои жалобы не отличаются большой оригинальностью. По-моему, это из «Фауста». Тереза, это из «Фауста» было? А… не слышала? Ну – да. Только не помню, кто именно это произносил.


З м е е в

Одно то, что я – Змеев – уже не отличается оригинальностью. Не зависайте над реальностью, уважаемый. И, кстати, я ничего не «произношу», я чувствую и страдаю.


Н о т е г е н (клиенту)

Пять пятьсот. О, помилуйте, ну что я буду делать с такой суммой? Терезина, (заискивающе) не разменяешь? (Змееву, холодно) Не терплю бряцанья. Чем могу быть полезен? Как дела огородные? А что у нас с лицом? Сразу говорю – пластическая операция по пересадке ног невозможна. Рожденный ползать…


З м е е в

Как вы не понимаете, что не перемен я жажду.


Н о т е г е н (незаинтересованно)

Чего же? (Терезе) Спасибо, дорогая.


З м е е в

Я прошу повлиять и вернуть мне монополию зла, потому что новое, пусть даже абсолютное зло не рефлексивно, следовательно, под категорию (пусть даже зла) не подпадает, следовательно, это и не зло.


П о с е т и т е л ь

Чай и штрудель, пожалуйста.


О ф и ц и а н т

А, чай и штрудель? Прекрасно. Сейчас проверю, есть ли.


П о с е т и т е л ь

Я видел на витрине, есть.

О ф и ц и а н т

А это, может, только так, наш владелец развлекается. Вы видите штрудель, а штруделя на самом деле нет.


П о с е т и т е л ь

На самом деле, я не знаю, что именно значит «на самом деле».


О ф и ц и а н т

Минуточку, сейчас спрошу… Синьоре, мне могли бы подсказать, тут клиент интересуется, что означает «на самом деле» ?


Н о т е г е н

На «самом деле» означает прошлое, то, что мы ожидаем увидеть, а настоящее, движущееся, мы считаем чудом и миражом. Но если клиент ясно видит штрудель, когда его нет, значит, что он есть в его личном будущем, которое является также и мировым настоящим, и, значит, он, в конце концов, его получит.


З м е е в (пытаясь привлечь к себе внимание)

Ваши научные разработки мне тоже глубоко противны, не скрою. Но они хотя бы организованны. Но повсеместное и безликое, для которого даже не существует проблемы выбора, – это настоящая подрывная система. Вернемся к старым разработанным идеям и стратегиям зла!


Н о т е г е н (в сторону)

О, бедный старик, не хочет видеть, что он уже никому не нужен, что его держат так, для красного словца или красной книги. Все хочет искушать, сеять зависть и вражду. Не понимает, что мы сами выбираем и решаем быть такими или еще хуже. Зла никакого не существует. Это легенды для плохо образованных.


Повторяет для Змеева уговаривающим тоном.


О, мой бедный…


Д е т и (подсказывают)

…старик, старик!


Н о т е г е н (отмахивается)

Не хочешь видеть, что уж никому мы не нужны. Не понимаешь, что мы сами выбираем и решаем быть такими или даже еще хуже. Зла никакого не существует. Это легенды для плохо образованных. Знаешь, Ваня, ты разжалобил меня. И вот специально для тебя я даже решил клонировать некую субстанцию, что-то в стиле ретро.


З м е е в

Послушай, я все твои реплики в сторону прекрасно слышу. Мы не на театральной сцене. Ты тут заседаешь, и тебе совершенно все равно, что происходит в мире. Создаешь субстанции, а у нас тут жизнь горит. Знаешь, например, что не один ты занимаешься творчеством? Что Обезьян создал из горшка со своим дерьмом какую-то потаскушку и теперь обучает ее мудрости? Она вообще нигде не существовала, а теперь дышит воздухом нашего сада, мнет цветы. А ты…


Н о т е г е н (по-детски плачет)

Я думал, ты меня любишь, а ты такой злой! Напрасно злой! Я тебе всегда делаю скидку, ты разве не знаешь? Нет, куда там, ты даже не замечаешь моих жертв. Это после всего того, что мы сделали для тебя… Ты помнишь, последний раз ты пришел почти перед закрытием и мы ели вместе? Помнишь? Тереза приготовила в этот день мясо с подливочкой, ммм (облизывается), она вон там его поставила…


З м е е в

Ну, помню, что за ерунда?


Н о т е г е н

А еще принесли отдельную тарелку с печеной картошкой, и когда оставалось уже немного, я потянулся, чтоб взять еще, но ты первым наколол на вилку, и тогда я знаешь что сделал? Я сделал вид, что просто так – это мое движение, а потом налил себе воду из кувшина. А ты ел. Ты скажешь, я был неискренен? Нет! Я смотрел, как ты ешь, и радовался! (Всхлипывает.) Ты с юности был таким. Я всегда тебя прощал. А теперь – хватит!


Т е р е з а (выходит из боковой двери)

Мальчики, перестаньте!


Н о т е г е н

Да ты что, вступаться вздумала? Перечить мужу? Ты настоящий предатель. Все у тебя правы, только не я. Да вообще что ты со мной рядом делаешь? Баста. Не хочешь жить со мной – достаточно сказать. Можешь выбрать. У каждого есть право выбора. Не забывай, что уже тридцать пять лет ты на моем иждивении.


Т е р е з а

Но я просто хотела…


Н о т е г е н

Ты просто глупа. Я ведь от него же тебя защищаю. Знаешь, как он смеялся над тобой? (Змееву) А-а, ты помнишь, змей? Она бежала по церкви с подпаленными волосами, как скорбящая Береника, потому что какой-то, кажется американский, подданный опять не выдержал проверки культурой и напился. В жаркой толпе его разморило, и свеча скользнула из рук на голову Терезе. Она бежала, священники подпевали ангелам, а ты умирал со смеху…


З м е е в

А что, разве не смешно, когда у сумасшедшей старухи горят волосы?

Нет, хватит, как вы выразились недавно. Я открываю твои карты, Нотеген, сейчас все узнают, кто ты такой на самом деле.


Н о т е г е н

Ребяты, ребяты, вставайте, будем в прятки играть!


З м е е в

Э, хочешь перевести мой святой вызов в игру? Слушайте все!


Н о т е г е н (громко, заглушая Змеева, произносит считалку)

На златом крыльце сидели царь, царевич, король, королевич… Тереза, ты королевич, то есть тебе водить!


З м е е в

Королевич… (Терезе) А ты знаешь, что он, вот этот, так сказать, швейцарец, не только заставил тебя забыть о миллионах, которые он оттяпал у тебя, внушая, что ты сельская учительница математики и что ты ему обязана не только артистизмом, но даже каморкой, где ты коротаешь свои ночи под громкий голос певца-албанца, чья раненая гордость не дает ему уснуть, но и?!. А ты помнишь, как мы любили друг друга, Тереза? Потом жизнь так повернулась, что он (указывает на Нотегена) запретил мне принадлежать тебе.


Н о т е г е н

Не слушайте его, это больной человек. Давайте теперь – в жмурки!


(Дети окружают Змеева и завязывают ему глаза. Змеев бегает, пытаясь поймать кого-нибудь, и произносит свою речь, все больше и больше задыхаясь.)


З м е е в

Нотеген, да, я болен, болен, как и ты. Я годами был твоим соучастником только потому, что я догадывался о том, что ты хотел бы совершить. Я догадывался, догадывался и постепенно стал гадом. Ты хотел менять природу. Ты начал с простой спартанской закалки, приучил себя к холоду и жаре пустыни. Научился почти не есть и не спать. Ты мочился раз в трое суток, об остальном – я могу только подозревать. Потом ты убил кошку. Мы вместе резали ее на чердаке. Она долго являлась мне наяву и во сне, пока в День благословения животных я не исповедался в церкви Святого Лаврентия и не покаялся в ненужном зле, совершенном над тварью. Ты постепенно свел с ума свою матушку. Ты ставил эксперименты, рассказывая ей о всяких пакостях, которых она не выносила. И вот однажды, когда ты сказал, что оставляешь университетскую карьеру, потому что хочешь с помощью японского гена разработать специальное средство, чтоб борода больше не росла и, таким образом, бросить вызов продукции средств для бритья, бедная Келли, взбунтовавшись наконец, повесилась. (Хватает Нотегена, который пытается вырваться; дети-старички тянут Змеева за полы пальто.)  У тебя руки в крови и костном мозге. Ты покупаешь и перепродаешь органы. И еще неизвестно, чьи и кому (срывает с себя повязку). Однако я мирился со всем этим, потому что ты не мешал мне действовать на моем поприще. Но когда под носом у тебя твой собственный сосед выводит нового гомункула и отвратительный механизм гасит еще одну краску в мире, уже и без того утратившем свою первозданную яркость, – силы иссякают. Старость в доме для престарелых, вонь сиротских домов, выступления общественниц.


Н о т е г е н

Кошка мучалась животом. Это было ее право смерти. Так же как и у матушки. В органах нет души и интеллекта, это ткань, я просто ставлю заплаты. Для некоторых смерти тоже как таковой не существует, поскольку у них нет и жизни.


З м е е в

Знаете, что он делает с вами? Он собирает кусочки вас самих, ворует ваше сознание во время сна, он совершает опыты над вашими живыми существами. Я даже больше скажу! (Посетителям) Вы еще не знаете, чем вас тут кормят!


Н о т е г е н

Разве вы не видите – это больной человек.


Т е р е з а

Я знаю, что это ложь, но все равно мне грустно, Нотеген. Я так любила тебя. Даже твоя болезнь Паркинсона не мешала мне наряжаться для тебя. Я всегда эдак поглядывала на тебя, как ты сидишь орлом за кассой, беседуешь с посетителями или ешь шоколад, и крошки вываливаются у тебя изо рта.


Н о т е г е н

Ах, Тереза, Тереза, птичка моя, маленькая козочка, иди сюда! Посмотри на нашего приятеля, выжившего из ума. Посмотри, до чего доводит… О! Тихо, тихо всем. Слышите последние новости о футбольном чемпионате? Наши выигрывают!


П о с е т и т е л ь

Пожалуйста, чай со штруделем. Чай со штруделем! Чай! Что за бар сумасшедших…


З м е е в

Послушайте! Да слушайте же меня! (Кричат вместе.)

Гул футбольного матча, никто больше не обращает внимания на Змеева.


З м е е в

Хватит. Вы довольно унижали меня. Я объявляю войну. Но это будет необычная война. Она будет включать как неожиданные нападения, открытые баталии, так и секретные высадки, о которых вы не прочтете в газетах. Тем не менее знайте: грядут великие события!


Свет становится еще менее ярким.


Н о т е г е н (тихо)

Перестань. Ты же прекрасно знаешь, кто победит в этом сражении. (Старичкам) Возьмите его.


Война объявлена.

В аллеях едут влюбленные велосипедисты.

Женщины, с восторгом глядя друг другу в открытые лица,

доверяют секреты.

Бегуны – мазохисты,

обливаются потом,

треск разогретых сучьев,

говор мух –

все говорит о мире.


В наступившей темноте видно, как с огоньками на головах дети танцуют под звуки далеких, еле слышных взрывов и пальбы.



СЦЕНА 6


Сад и поле за ним. Обезьян глядит в подзорную трубу на поле. Там Жан разговаривает с пастухом.


Д о л л и

Дай поглядеть, что там.


О б е з ь я н

Объект наблюдения, недостаточно твердый, чтоб стать мишенью.


Д о л л и (смотрит)

Так это же он!О б е з ь я н

Он?!


Д о л л и

Это тоже мой учитель теперь, мой настоящий наставник. И мне он так нравится.


О б е з ь я н

Да как тебе он может так уж нравиться? Ты ведь его первый раз видишь.


Д о л л и

Нет, я его уже знаю, прекрасно знаю, еще до того, как узнала, папочка.


О б е з ь я н

Да откуда же ты его знаешь? Это ж балван кичливый, пустышка, путаник, каких свет не видал, собиратель гербариев.


Д о л л и

Нет, вы ошибаетесь. Я по телевизору его видела, и, значит, он прекрасен. Папаня, скажите же скорей, как пройти туда?


О б е з ь я н

Дойдешь, если уж так тебе на роду написано.


Судьба сидит на троне,

мы падаем с него.

Лети, лети, гагарин,

лимонный мотылек.

Судьба подножки ставит

и бомбами вершит.

Я был когда-то барин,

но жалостью истек.



СЦЕНА 7


Долли и Обезьян уходят в тень, и свет выделяет Жана и Пастуха.


Ж а н

Любезный, может, нам махнуться:

я буду скот пасти,

а ты – мои разрозненные мысли?

Я много времени глядел в глаза природе.

Но жду, мечтая,

чтоб и она взглянула на меня.


П а с т у х

Природа – это блестящий котел,

к которому, желая отразиться,

мы приближаемся, –

и попадем в него. Живые птички,

пленены природой.

Она нас ест, безглазая, а мы

все ищем связи с ней, не понимая боли.


Ж а н

А я, пасторе, жажду крови.

Вернее, жажду перемен.

Свобода – вот где лежат мои поиски. С ней переменится все! Она легка, но вместе с тем властна. Глубока, спокойна и полна огня.


П а с т у х

А я ведь видел ее. В ней ничего такого нет, что вы думаете. Я ее видел.


Ж а н

Кого?


П а с т у х

Свободу.


Ж а н

Когда?


П а с т у х

Да лет десять назад.


Ж а н

Где же, где?


П а с т у х

Не могу точно сказать, ваше благородие. Знаю только, что ее сделали, а потом никому она была не нужна. Меня приглашали на презентацию.


Ж а н

Да ты путаешь что-то, бестолковый.П а с т у х

Путка-путка, перепутка, жили-были гусь и утка.


Ж а н

Спятил?


П а с т у х

Нет уже. Наша традиция такая.


Ж а н

Что за глупая традиция?


П а с т у х

А я тебе говорил, барин, не понимаешь ты народа.

О! Моя овечка заблудшая вернулась, глянь-ка!


(По полю бежит Долли.)


Д о л л и

Папаня мне не позволял, но я больше не могла.


П а с т у х

Чего, собственно, барышня?


Д о л л и

Они много лишнего делают, папочка пьет, это так вредно, на дискотеку меня почти не пускает, в комнатах слишком накурено, а у меня свои планы красоты и здоровья. Ведь вы (Жану) говорили о природе… У меня с сегодняшнего дня постеры с вашим образом развешены. Я ваша фанатка.


Ж а н

Давай тогда любиться, как козочки!


Д о л л и

А как они любятся?


Ж а н

А вот так: козлик сзади к козочке подходит и всовывает ей стерженек, которого ей недостает, и потом вместе они на стерженьке катаются. Садись, покатаю!


Д о л л и

Мы, фанатки, не можем отклонить просьбу нашего объекта. К тому же это весело. А он (указывает на пастуха) пусть поет или на дудке играет!


П а с т у х

Ай, барин, не ставьте в неловкое положение барышню…


Ж а н

Давай, играй, играй, что тебе сказали! (Долли) А ты давай становись!


На другом конце поля  О б е з ь я н  наблюдает:

Вот дочь девства лишают, а мне хоть бы что. О, святое движение, куда ты зовешь, куда заведешь за тобой идущих?

(Закрывает лицо руками.)



СЦЕНА 8


В сад на велосипеде въезжает Нотеген. Одет очень элегантно.


Н о т е г е н (обращается к Обезьяну, слезая с велосипеда)

Мое почтение, любезнейший. Как ваше садоводство? Все сажаете и выращиваете? Не взросло ли какое уродство? Вы ведь помните – все аномалии должны проходить через мою ревизию.


О б е з ь я н

Нет, ничего такого за последнее время. Вот орхидея с пятнышками, чуть больше по размеру, чем обычно, а так все нормально.


Н о т е г е н

А как соседские ваши отношения? Иван Иванович тут недавно ко мне заходил, я его оставил на несколько деньков погостить… Не видели, кстати, его случаем?


О б е з ь я н

Как же, сегодня утром. Да вы же говорите, он у вас?


Н о т е г е н

Был. Был у меня, да вышел. Весь, кажется. Да вот только все равно, надо до ума его довести. А вы вот что-то у нас перестали бывать. Дела?


О б е з ь я н

Да, работы в саду всегда много, и все думаю наедине.


Н о т е г е н

Похвально, что ж. Эдак лет десять назад вы мне рассказывали о ваших мечтаниях твареводства. Смешной же вы были: все живое подвергали проверке на гниение и плесневение. Превлекали вас чудесные цветы уродства. Но пользы не знали, как извлечь. Все для любования, страха удивления. Даже овечку, по молодости лет, хотели создать из воздуха. Забросили былые фантазии?


О б е з ь я н

Да, теперь, кажется, забросил. Боюсь своего вмешательства в ход уже идущего, хотя и у меня как тоже вместе с ходом идущего, то есть представителя хода идущего или даже выразителя хода идущего, есть право идти, куда заблагоразумится, не задумываясь. Получается, у меня есть и то, что можно назвать правом творчества.


Н о т е г е н

Э, нет, любезный. Творить фальшивые монеты, жизнь из смерти, пустоту из пустоты не может любой прохожий.


О б е з ь я н

Из этого можно заключить, что вы – не любой.


Н о т е г е н

И не прохожий.


О б е з ь я н

А меня вы, стало быть, причисляете к прохожим?


Н о т е г е н

Прохожий идет в ногу с «сейчас» и потому, как правило, его не наблюдает. Вы, задумываясь, тоже пропускаете «сейчас». Про «сейчас» даже никогда невозможно сказать, что оно «сейчас», потому что пока сообразишь и скажешь, оно уже устаревает, но нужно всегда быть готовым к его появлению и к любому его неожиданному повороту. Назовем это «новым».


О б е з ь я н

Это что, упрек в традиционализме? Считаете себя авангардистом?


Н о т е г е н

Был им, но, обдумав и шагнув на этот путь, от него отказался. Однако я говорю не об этом. Авангардизм – это не «сейчас», а послезавтра, «сейчас» сопряжено со смекалкой инстинкта, телесной хитростью. Я ведь только вратарь ваших же идей.


О б е з ь я н

Звали меня наслаждаться отбросами на заброшенные помойки, рыться в поисках чужих секретов, не вы ли? Однажды, после сильного дождя. Или это был сон?

Н о т е г е н

Не советую вам, милейший, хранить в памяти то, что вам определенно не принесет пользы. Бесполезное воспоминание является ложным воспоминанием и должно быть вычеркнуто или заменено.


За сценой слышен чей-то стон, плач. Нотеген мгновенно садится на велосипед и уезжает.


С противоположной стороны поля выбегает  Д о л л и

Папаня, там Иван Иваныч какой-то страшный пришли…


О б е з ь я н

Где он, Долюшка?


Д о л л и

В саду под вишней сидит. Папаня, боюсь его, он воет так страшно.


О б е з ь я н

Сейчас, сейчас разберемся, а ты-то, детка, где была-пропадала?


Д о л л и

Да вы разве не видели? У Жана на стерженьке каталась. Хотите, с вами покатаемся?


О б е з ь я н

У Жана?! Все-таки добралась до своего кумира? Вот ведь, блядь, еще как выражается! Вижу французские сладости. Жоли, жоли, на стерженьке… А ну пошли, дам тебе березовой каши! Смотри, козла теперь мне не роди!


Д о л л и

Папаня, мне теперь скучно. Я по травке, по свободе скучаю. Устала быть подтянутой, не хочу подтягиваться, хочу потягиваться. Па, я хочу быть овечкой. Превратите меня. Ведь вы – интеллектуал.


О б е з ь я н

Я, дочка, не Геббельс эксперименты на детях проводить. Ты – человек, Барбара, а не варвар какой жрать траву под дубом.


Д о л л и (одновременно с ним)

Батюшка, да вы природы не знаете. Под дубом – желуди, их свиньи едят. Помните, вы мне еще героическую поэму читали: «Свинья под дубом вековым…» Счастье и свобода в следовании природе, ее инстинктам, она всегда права! (Хрюкает)О б е з ь я н

Набралась, значит. О, я неудачливый профессор хиггинс, пигмей я, а не пигмалион. Сотворить-то натворил, но ума не дал. Да ладно – ума, блага не дал, блага некому дати моему дитяти. У меня и у самого нет. Нету. Постыла ты мне, Барбара. Не человек ты моего круга. Да и не человек вообще. Действительно свинья под дубом вековым. Сперва я увлекся простодушием. Потом добродушием. Да ты что плачешь, Долле?

(Видит Змеева, идущего по полю.)


О б е з ь я н

О Господи, что с тобой, Ваня, ты от Нотегена вырвался? Что они там с тобой сделали?


З м е е в

За стенами разрушенных домов – разрушенные дома.

Слева война, и справа – война.

Центороглазый летальщик

метит острый поршень мне в грудь.

От горящего мяса не продохнуть.


Въезжает возвратившийся Нотеген на велосипеде, и вдалеке бегут дети-старички с сетью, которую пытаются накинуть на Змеева. В конце концов, они надевают на него некую структуру: черный прямоугольный ящик из брезентовой ткани на молнии, в котором его и уводят со сцены под собственное протяжное пение.


О б е з ь я н

Действительно, что-то душно стало. Пойдем, доню. (Долли медлит, вглядываясь в даль.)  Пойдем же, дура, видишь, как дурно понятая свобода разрушает даже твою, казалось бы неподкупную, схематичность?



СЦЕНА 9


В поле.


Д о л л и

Как страшно. Жан! Жан! Помоги мне! Почему все кругом ругают меня? Один говорит, что я схематична, а потом сам же на дискотеку не пускает. Другой             сверху плюется, а ведь оба ничего не делают, говорят только о пустом, а я блюла себя, пила йогурты с волшебными палочками внутри, гимнастику делала и с каждым днем становилась лучше. Я ускоряюсь. Мне нравится танцевать, бежать в ногу со временем. А не нога за ногу, как они.

Ж а н (приближается)

Привет, что страшно тебе?


Д о л л и

Да, мне только что так казалось.


Ж а н

Ах, страх пройдет. Надо только дать ему волю. Отдаться ему. Чтобы ничего больше не осталось, кроме страха. Он сольется с нами, и мы примем его, как принимаем в конце концов себя.


Д о л л и

Я так много думала о том, что вы мне говорили, что хотела еще раз увидеть и пусть даже слиться, как вы выразились.


Ж а н

Да разве я тебе что-либо говорил? (Пастуху) Ну посмотри на эту куклу, это же механическая игрушка! Подожди-ка, опять военные сводки передают, скоро и моя очередь, знаешь, что я теперь стал военным репортером? Вообще я категорически против, но если только один день войны, начать которую решает общество (а общество ошибаться не может), то, стало быть, это война справедливая и нужно в ней участвовать. Уже наутро наступит тотальное благодействие, благоденствие, благодать.


П а с т у х

Если принудительно, барин, то это будет уже благо-дань. И вообще, вы все о природе, а война – она натуре губительна.


Д о л л и

Вот и мой отец тоже любит природу, он ею руководит.


Ж а н

Это заблуждение, спесь. Мы не можем ничем управлять, ничего создавать нового, мы должны лишь любить.


Д о л л и

Любить? Как это?


Ж а н

Свои обязанности, свое отечество, овечек своих, свою относительную природу…Д о л л и

Вот сейчас Ивана Ивановича закрыли, и он выйти не может. Он объявил войну    Нотегену, потому что очень сердился на моего папочку, что у того есть я, говорил, что я химическая, а он любит потную и злую жизнь. Он сам мечтает убить кого-нибудь, потому что, по его представлению, все должно быть доведено до предела возможностей, а его возможность – быть убийцей. Но на самом деле он смешной. И что ему теперь остается любить?


Ж а н

Как раз теперь ему и останется только то, что он любит на самом деле. И если это война, то война – это и есть любовь. Если человек не может выбрать свободу, то она сама приходит и захватывает его, иногда под маской принуждения.


П а с т у х

Ах, барин, от свободы самая-то несвобода и получается.


На поле, с подзорной трубой, появляется  О б е з ь я н

Дочь, я должен быть с тобой искренен. Я создал тебя и был сам не рад. Мне казалось, что ты не вышла. Признаюсь тебе со стыдом и болью, я даже и сейчас так думаю. Но последнее время к этому прибавились мысли, что я и сам не вышел, не получился у себя самого и у того, кто меня задумал. И потом, где начинаюсь и где заканчиваюсь я? Ведь с тех пор, как ты зародилась в моей голове, можно сказать, как богиня, я изменился. Мы слишком неподвижны, вещи меняются быстрее своих названий, но наше сознание – архивное, мы перелистываем имена и, произнося их, ощущаем движение. Однако оно ложное, это движение ветерка, исходящее от страниц со списками. Иногда ты быстрее того, что я думаю о тебе. Ты правильно сказала, Долли, что ты, может быть, достойна бессмертия, если только бессмертие – это награда. Я решил больше не придумывать тебя (вряд ли я смогу отказаться от искуса не придумывать себя самого), и вот поэтому ты должна хоть на время отдалиться. Поедешь в путешествие, глупая девчонка. Узнаешь Европу, а там посмотрим. К тому же тут вокруг – плохое влияние.

Смотри-ка сюда (ставит подзорную трубу). И вы, товарищи, тоже подходите. (Долли смотрит внутрь, Жан и Пастух стоят по ее правую и левую руку.)

Видишь, это – море.


Ж а н

Перед вами непонятная бескрайняя стихия, тоска, страх перед неопознанным поднимаются в вас. Три четверти земного шара заняты водным пространством. Шум накатывающих волн, зелень прибрежной травы, синяя бесконечность.


О б е з ь я н

Это – любовь.


Ж а н

Люди сжимают друг друга в объятиях, смеются, рыдают, целуют друг друга и проникают друг в друга. Один ждет другого, а тот никогда не вернется. Сцена в парке. Она смотрит восторженно. Ее лицо крупным планом. Деревья. Снова ее лицо. Его рука гладит ее по щеке. Его палец увлажняется. Крупным планом ее глаза и щека со следом слезы. Сцена в постели. Он целует ее шею. Их тела ритмически движутся. Сюжет два: кладбище. Он делает шаг над засыпаемой могилой, готовый броситься на исчезающий на глазах гроб, более молодые мужчины силой удерживают его. Сюжет три: ребенок спит на коленях у матери. Сдедующий кадр: отец обнимает блудного сына.


О б е з ь я н

А это – война.


Ж а н

Прямой репортаж с места событий. Восемь сорок пять по местному времени. В небе – самолеты. Из них вылетают бомбы. Бомбы падают на приближающийся город. Рассыпаются дома. Мальчик лет семи бежит в ужасе. Он падает. Из его головы течет кровь.


О б е з ь я н

Хватит на сегодня (убирает подзорную трубу). Что с тобой? (обращаясь к Долли)


Д о л л и (зачарованно смотрит на Жана)

Вы так хорошо видите. Я не видела так далеко. Не видела того, что вы.


П а с т у х

Да это он репетирует, наверно, барышня. Он артист ведь.


О б е з ь я н

Не сосредотачивайся на хронике, Долли. Хроника не объясняет истории.


Ж а н

Но история состоит из хроники.


О б е з ь я н

История – это отбор, просеивание.


Ж а н

Отбор – это самоуправство. К сожалению, мы слишком ограниченны, чтоб отдаться реальности. Не умеем рисковать, боясь потерять место в вонючей клетке, где живут другие зверушки. Боимся самих себя, с ужасом отстраняясь от своих болезней и страдания, как от чего-то, что вне нас. Боимся слишком любить, думая, что вдруг не получим награды и лакомства. Ханжи, трусы, жополизы.


Д о л л и

Но я совсем не хочу страдать. И очень люблю сладкое. Я люблю мед, потому что это здоровая пища. Слышите музыку? Давайте лучше потанцуем. Музыка помогает разрешить трудности, но никого не судит. Жан, а вам какие танцы нравятся?


Ж а н

Интеллектуальные. Танцы ума и свободы.


Д о л л и

Никогда не слышала. Танец живота – слыхала. Но все-таки ума или свободы? Папаня, можно мы немного потанцуем?


О б е з ь я н

Танцуйте. Но только тихонько-тихонько.


Д о л л и (делает танцевальные движения, но спохватывается)

Папаня, как же это мы тут веселимся, когда война и они, может, Ивана Ивановича там совсем затюкали?


О б е з ь я н

Трудно вмешаться. Хотелось бы, но надо в себе сперва разобраться. И неизвестно еще, кто этого вмешательства хочет.


Д о л л и (остается одна, продолжает двигаться словно в танце)

Рот карминовый рыбака.

Почему смотрю, не отрываясь?

Ты ль влюблена слегка?

Абсолютно, вернее, безумно,

как еще не случалось.

Зелень глаз под шатрами апрельских дерев.

Я иду, ничего не надев.

Полыньи маргариток на сочной траве.

Лед, бурлящий в моей голове.



СЦЕНА 10


Вечер. Бар «Нотеген».


Т е р е з а (Нотегену)

А вот, котик, Роберто, он нам на пьянино сыграет.


Роберто на расстроенном рояле играет четвертый концерт Прокофьева Си бемоль мажор для левой руки; правой ест пасту.


Р о б е р т о (чавкая)

Извините, ничего другого рояль не позволяет…


П о с е т и т е л ь (под звуки сперва расстроенного, а потом нормального рояля, когда пианист на сцене перестает играть и слышна запись)

Подумайте, в час заказал чай со штруделем, и до сих пор не принесли.


Медлительность мне открывает быстроту

другого мира,

шелк и шерсть движений:

у официанта бабочка сползла,

я измеряю в единицах карту зла,

шероховатость между быть – существовать.


(Официанту) Прошу вас чай мне все-таки подать!


Старички окружают Змеева в ящике.


Т е р е з а

Ваня, садись к нам, поешь, давай забудем старые ссоры. Нам твоего ничего не нужно.


З м е е в

Да что я могу тебе дать, плохо вымытая старуха? Ведь я уже умер. У меня была мафия зла, а теперь во мне наступила постепенная глобализация вообще всех чувств. Убили меня, накормили опиумом бесчувствия. Может быть, теперь и я пойму это среднее для всех стран, рас и полов. Ты так много говорил о простоте, Нотеген.


Н о т е г е н

Да ты прямо какой-то романтический герой, Змеев. Понимаешь, твои преувеличения не нужны эпохе.

З м е е в

Это не преувеличения, это реальность. Ведь можно сказать: симпатичный, милый, прекрасный, прекраснейший, восхитительный – и все они будут реально отражать оттенки существующего.


Н о т е г е н

Видишь ли, Ваня, тут становится очевидным, что ты не веришь в прогресс. У древних греков было четыре слова только для одного понятия любви. Симпатичный, прекраснейший… Так можно было сказать. Но зачем? В наше время…


З м е е в

В ваше время время от времени выходит прыщавый студент с автоматом и убивает свою мать. Его адвокаты устраивают вялую шумиху в прессе, убийце пишут поклонницы. Потом он становится поп-героем в передаче «Раскольников в интерьере», по субботам выходит. Постеры с телом изуродованной матери висят на стеклах гигантских супермаркетов. Пока не найдется новый герой.


Н о т е г е н

А ты хотел бы, чтоб он был настоящим убийцей, этакое сконцентрированное зло, которое ты, в твоих фантазиях, поощряешь? Мы все одинаково способны к подвигу и к убийству. Да ты никакой не злодей, Ваня, ты дряб-дряб, вот ты кто, кряхтун-пенсионер.


З м е е в

Дряб-дряб?! (Отчаянно) Это вы убили меня.


Н о т е г е н

Ну будет, будет тебе, ты уж так раскуксился, а ведь всегда смеялся над чувствами.

(Поет, аккомпанируя себе на рояле:)


Мне в парке прогудели ели

О том, как крылья шелестели.

Но сильно падало перо,

лишай ложился на крыло.

И падает летун, сражен.

Погоны сорваны, один пистон.

Я тоже лыс, проходят дни.

Perchй, perchй мы так одни?!


(Тереза, Змеев из ящика и официант подпевают последнюю фразу. Посетители хлопают.)


Н о т е г е н  трогает клавиши и продолжает говорить

Даже тогда, с мамашей, помнишь, я сказал: а все-таки это маменька моя была, молоком меня вскормила, а ты говоришь, ну и что, мол, родина, мамаша, хватит этих кулинарных трагедий, могла бы быть и волчица, главное, что ты продемонстрировал хорошее пищеварение. И смеялся. Мы тогда учились вместе и стояли в ожидании лекции одного профессора перед открытым окном, и пахло сиренью. И тогда ты спросил меня, Ваня, зачем этот запах, зачем само слово «запах», зачем это щемящее чувство от приподнявшегося блеклого летнего неба, какое-то странное ожидание, которое возникает и после лекции профессора и благодаря этому воздуху, смешанному с сиренью? Чувство тоски и еще не совершенного подвига. Что за подвиг ждет нас? – ты спросил меня. И неужели не предчувствие подвига заставляет так биться сердечную мышцу и сжиматься тройничный нерв на моем рябоватом лице? И тогда ты помнишь, что я тебе ответил, Ваня?


З м е е в

Нет, ничего я не помню.


Н о т е г е н

Вообще из-за чего вышла эта наша с тобой последняя ссора? Ты ведь не будешь отрицать, Ваня, даже если ты и умер, а в смерть я не верю, так тем более, ты не будешь отрицать и упираться, что ты хотел власти. Так или нет?


З м е е в

Я пришел, потому что мой сосед решил, что он может творить. Тоже может, понимаешь. А разве не мы, старая гвардия, должны проверять и не пущать? Я, хоть и твой противник, пришел поделиться с тобой. А ты вот убил меня. Не хотел я никакой власти. Я жить хотел.


Н о т е г е н

Это не я тебя убил, Ваня Змеев, а ты сам кончился за ненужностью. Ты хотел власти, это ясно, но у тебя нет чистой совести, поэтому власти тебе не видать. Потом ты, как это говорится, слишком много знал. Мог неверно использовать свои знания. Нужна была тебе помощь старого товарища.


З м е е в

О чем это мы сейчас говорили? Не могу сосредоточиться…


Н о т е г е н

Ничего, ничего, потом отойдешь. Ты ведь уже отходишь, Ваня. Тереза, посмотри, ноги у него еще теплые?


Когда с лица нейдет тоска,

в тройничном нерве надорвавшись

изжогой не утихнувшей любви,

невоплощенной, отозвавшись,

уменьши чувства, притворись

микрогляденьем мухи полусонной,

что видит свет издалека,

догадываясь: этот сон последний,

и темным солнцем кажется рука,

накрывшая ее от впечатлений.

З м е е в

Ты хочешь сказать, что ты отказываешься от чувств?


Н о т е г е н

Владеть чужими впечатлениями и чувствами, с отстраненностью от них. Каждый предпочитает быть самим собой, даже преображаясь на время. Я отказываюсь от себя и сжимаю ваши и свои чувства, высушиваю их и смотрю через них на то, что вы называете миром, как через крыло летящей стрекозы.


З м е е в

Нет, не летящей! Мертвой стрекозы!


Н о т е г е н

Почему? Я следую за движением, я хранитель нового…


З м е е в

Если новое хранить, оно уже не новое, невозможно смотреть на мир через летящее крыло свободного существа.


Н о т е г е н

Я следую за ней в ее свободе.


В бар с чемоданчиком входит  Д о л л и

Я уезжаю в путешествие. Папенька говорит, что я должна посмотреть мир, Европу. Через час поезд. Но я зашла попрощаться. И сказать: нужно выспаться и отмыться от влияний! Зачем вы спорите? (Быстро подходит к Змееву.)  Иван Иваныч, вы всегда шипели на меня. Плевали на меня сверху, со своего этажа. Но когда я видела, как вы плакали, там, под вишней, у меня что-то сдвинулось. В суставах, наверное. А знаете, что Жан всем-всем обещал свободу и любовь. И я люблю вас. Люблю и вас тоже. Я свобода, которая пришла к вам под маской принуждения. Будьте свободны, Змеев!

Она резко дергает за молнию на его коробке.


Н о т е г е н

Ты сними эту маску, девочка, это маска войны. Что это еще за существо несуществующее?


З м е е в (наполовину показываясь из коробки)

Это она, та самая! Неопределенное животное. Поганка та самая! Все из-за нее и началось! Хватайте ее, хватайте!


В бар на роликах влетает  О б е з ь я н

Риск быть создателем. Я создал овцу. Из своей собственной тоски и индивидуализма. Чтоб она была прекрасней других. И вот привязался, то есть боюсь привязаться. А ведь обещал себе: не привязывайся к одному! Я горд своим созданьем беззаконным. Не трогайте девочку!


В баре пролетают огненные ракеты. Некоторые посетители, как сидели, замирают или падают на столешницу, как будто от выстрела. В кусочке черного вечернего неба в окно или дверь виден красный салют.


Н о т е г е н (приближается к Долли)

Творчество, вот корень всех наших препирательств. (Обезьяну) Что тебя подвинуло на создание этого неудавшегося животного?


О б е з ь я н (загораживая Долли)

Любопытство и упражнения в равенстве.


Д о л л и

Папаня, простите меня, что я на вокзал не сразу…


Н о т е г е н

Но как ты посмел рисковать, подозревая о возможной неудаче? Творчество должно быть безликим, но направляемым мудрым взглядом. Ваня, хоть он уже и мертв, творил из этических соображений. Ты же – из любопытства. Я – творю из жажды власти, как он говорил. А разве любопытство – это не жажда власти? Неудача должна быть устранена. Терезинушка, куколка, неси большой кухонный нож!


Входят  П а с т у х  с флагом и  Ж а н, опирающийся на Пастуха. Голова Жана повязана красной тряпкой. Ж а н, возбужденно:

Кровь плещется в небе,

вянут полевые цветы от неточной стрельбы.

О, любовь моя, незапятнанная душа,

я напишу на тебе карандашом,

и эти слова зажгутся вдали;

так зажигают прицельные огни.


Д о л л и

Еще мне светит свет из двух разрезов, бойниц, от слез набухших. Промытых ясностью и оттого от слез набухших. (Жану) Это про ваши глаза. Прежде чем уехать, я хочу сказать вам, даже хорошо, что перед всеми: я все время думаю о вас. О ваших словах и о вашем взгляде. Он излучает зеленый свет. Особенно на солнце. Вот сейчас на улице стояли тополя, и трава появилась у корней, и я вспоминала ваши слова.О б е з ь я н (Жану)

Сейчас, к сожалению, нужно решить (показывает): вам налево или – направо.

Шагнете ли вы в эту яму или – в соседнюю. На решение почти не осталось времени.


П а с т у х

По всем посольствам ходил, голосовал за мир. Где-то меня еще помнят. А вот барин в поисках свободы мучается. То там ее видит, то здесь. Как будто за теннисным мячом следит. Совсем бедняга измотался.


Ж а н

Оставляю за собой свободу выбора (надвигает тряпку на глаза).


Слышен крик. Обезьян загораживает Долли. Почти гаснет свет. Когда свет возвращается, у ног Обезьяна стоит раненая овца.


П а с т у х

Ах, умный зверь,

тебе я рад,

не возвращайся к ним назад.


З м е е в

Ну вот и звериное лицо истины. Может быть, это и есть начало подвига.


В баре начинается суматоха и мочиловка. Дети-старички беспорядочно бегают. Нотеген закрывает ящик со Змеевым и садится на него вместе с Терезой, рядом с кассой.

Обезьян с распущенными длинными волосами берет на руки овцу Долли и бежит от преследований, прижав ее к груди, раненую. Внезапно он замирает, встав на чемоданчик Долли как на постамент.

Наступает тишина. Свет освещает только его фигуру, неподалеку, чуть сзади, стоит Пастух.


Единственный оставшийся в сумерках  П о с е т и т е л ь

Вот что я понял: жизнь – это штрудель. Иногда тебе его не приносят (иногда даже и никогда не приносят), но ты ждешь его, горячий, с изюмом внутри, и это жизнь. А смерть, а смерть… – когда съел весь изюм, доел все крошки и знаешь, что больше уже ничего не принесут.

Михаил Гробман

ОБЛОЖКИ

Александр Гольдштейн. Предисловие

Когда на стыке 70–80-х годов Михаил Гробман делал «Обложки», советская смерть выглядела еще очень мобильной и в прощальном, как обнаружилось несколько позже, припадке неистовства размахалась до Гиндукуша. Она хотела сверху смотреть на окрестную землю, а при удачном стечении обстоятельств всю ее утопить в своих нечистотах. В этом желании не было ни большой новизны, ни сверхординарного непотребства. Запад давно, без особого отвращения и с минимальной отрыжкой, привык сглатывать-переваривать то, чем его сполна награждали.

Смерть, с которой Гробман работал в «Обложках» и вычерчивал поверх нее погребальные скоморошины, называлась сталинской послевоенной эстетикой и в эпоху заматеревшего брежневизма – автор смотрел на нее из Иерусалима и Тель-Авива –  была уже форменным неприличием, скелетом в шкафу; ее стеснялись, иногда даже пряча в спецхран. Не один месяц я провел в этом книжном чистилище мертвых и свидетельствую, что иные из оприходованных автором образцов впервые увидел именно там, другие, не исключено, проглядел, но если и ошибаюсь по мелочам, то в главном все-таки прав, в то время оно было для них идеальным местом, потому что они уже относились к разряду ненужной, следственно, отреченной и обреченной словесности. Никто больше так не рисовал, не писал – ни идейно, ни эстетически, такой способ подачи загодя отворачивали от столичных ворот госприемки, и даже слепоглухонемая от постоянных увечий провинция, перехожим каликой, урожденным калекой с закинутой кверху незрячей главою влачась за вожатыми прогрессивных влечений, уже явственно им тяготилась, им гнушалась и брезговала, как посудою после гунявого рта побродяжки. Закатный фазис имперского стиля отвергал столь грубый нажим и стыдился его, предпочитая, чтобы эта литература тихоструйно и замкнуто, не расточая запах наружу, сгнила в темном углу, вдалеке от насмешек, кощунства, глумлений.

Зачем Гробману понадобилась эта анахроничная эксгумация (напрашивалось использовать актуальный по состоянию на тот момент материал), я без затей рассчитывал выяснить у художника, а чего бы не понял, домыслил: от моей арендованной нескладухи до его вовремя купленной тель-авивской квартиры с видом на благоустроенный автором сад, телевизором в Израиль и мир, библиотекой русских искусств и огромной, по сей день во сне подрастающей пастушеской среднеазиатской собакой по кличке Тимур – минут восемь неспешного хода; если же номер набрать, и того выйдет быстрей.

Во-первых, обозначил свой замысел автор, ничто в этом мире не умирает, и больше того – начавшись, в нем все продолжается. Ганнибал все так же идет со слонами на Рим, и никому до скончанья времен не придет в голову отнять у Салчака Калбакхорековича Токи (1901–1973), партийного и государственного деятеля, первого секретаря Тувинского обкома КПСС, кандидата, а затем – впрочем, весьма ненадолго – и члена ЦК КПСС, почетного звания зачинателя тувинской советской литературы (автобиографическая повесть «Слово арата», в 1951 году удостоенная Сталинской премии). Легко согласиться насчет Ганнибала, но где взять столько тувинцев, чтобы посменно, повахтенно несли память об арате Токе, ответил я, сомневаясь. Все мы тувинцы, сказал Гробман в свойственной ему непреклонной манере и закрыл первый пункт объяснения.

Во-вторых, добавлю, что называется, от себя: имперский вампир на излете 40-х и в первой половине 50-х годов (разумею под этим государство и стиль в их невыносимых объятиях) возвещал вершинную, акматическую художественную образность в истории советского универсума; как ни выдавливали ее в подсознание более поздних эпох, это она была неразменным до поры капиталом их гульбы и растраты. Ее нельзя было обойти, работая со словарем советского мира, ибо она-то и учредила в нем основной лексический фонд. Будучи государственным максимумом и вершиной, эта стадия Стиля как будто догадывалась о предстоящем ей склоне, изнеможении, спуске (по слухам, Сталин на исходе дней обмолвился, что срок годности сотворенного им Сверхзверя лет тридцать; если доподлинно так, значит, он все знал заранее, как оперным германским богам известна их неминучая гибель), что придавало ее соразмерному якобы классицизму какую-то криволинейность и даже надлом. Надломленность барочного или маньеристического свойства, если истолковать маньеризм как барокко болезненное и воспаленное, но зато «махровое», яркое, в сполохах и спиритуальной горячке. После войны государство стало всемирным, обогнав достижения Чингисхана и Бонапарта, власть сакрализовалась до последнего градуса и обрела как бы нездешнюю, пожалуй, платоновскую беспримесную интенсивность, но в воздухе ощутимо повеяло тем, чего в нем не было прежде, – разложенческой падалью, рекордным гнилым безобразием и оскуденьем энергии, будто все смерчи вдруг улеглись и внезапно открылось, что небывалое сосредоточенье могущества привело к упадку волевых импульсов организма, который на народной своей глубине мечтал лишь перевести дух и хоть немного устроиться на разоре. Официальное искусство, а другого почти что и не было, оно возникло в пустыне спустя несколько лет – за единственным исключением антирусского, византийского и католического, по определению Вс. Вишневского, «Ивана Грозного» Эйзенштейна, оказалось совершенно фригидным, не способным и на жалкое, имитаторское подобие страсти по отношению к этой драме во чреве Кита. Ублюдочная идиллия обложек – как будто зримое тому подтверждение. Однако их ценность иная, она в классическом, столь же продуманном, сколь и непредумышленном идиотизме, следствии точного попадания в канон, в спинной мозг пасторального жанра. Большего от такого искусства требовать не приходится, но это и вообще очень много, с какой точки зрения ни набрасывайся. В начале же 80-х это был подарочный материал для работы, и Гробман успел получить от него удовольствие.

В-третьих, он называет себя ангажированным художником, и понятие принадлежности относится к числу основных в его словаре и модусе существования. Как еврей он принадлежит еврейству, как иудей – иудаизму, как сионист – Израилю и сионизму. С ним вообще (с его слов сужу) полный порядок. На некоторых эти незамутненные ключи счастья производят угнетающее впечатление чрезмерности, и заглазно они в их подлинности сомневаются, полагая, что омут правильной жизни немыслим без гложущих, баламутящих бесов. Сионистский радикализм художника, ставший фактом искусства, мне, напротив, весьма импонирует, а основная претензия моя к автору заключается в том, что сегодня Гробман как раз недостаточно радикален и будто стесняется возобновления разговоров о магическом символе и созидательном волюнтаризме, от которых дыбились, пускали фонтаны и поднимались во весь рост из воды его левиафанные манифесты 70-х; однако это специальная тема, и, возможно, я к ней вернусь где-нибудь в другой раз. Советскую эстетику, будь то сталинская, либерально-оттепельная или диссидентская (тот же строй мысли, но с обратным идеологическим указателем), Гробман, что естественно вытекает из его принадлежности, всегда ненавидел, а постмодерные, с улыбчивым теоретическим вуайеризмом за пазухой, опыты ее сибаритской, наслажденческой дегустации презирает и презирал. В отличие от безродного космополита соцарта, который советской проблематикой отстраненно играл, преследуя стилистический интерес и предвидя освобождающую смеховую реакцию, у Гробмана был в «Обложках» очень специальный разоблачительный ангажемент. Говоря упрощенно, он сводился к тому, чтобы найти исчерпывающую формулировку для загнанного, но еще не убитого, вызывавшего у него глубокое отвращенье отродья (вспомните годы: 1979–1981, отсюда и непостижимая нынче, уже требующая комментария ярость эмоций), на котором застыла тень былых напряжений. Достать его в том чулане, где он истлевал, продолжая незаметно и вяло вредительствовать, и на этом погибшем примере высказать свое отношение к советскому социоэстетическому мирозданию в целом.

Сейчас нет этой страны, но любой может выбрать места, где она сохранилась, – воображение, сон, какое-нибудь загробное высокогорье. Память о ней ускользает вместе с потраченным временем, звери быстро забыли, как им жилось у мистера Джонса. Не помню уже почти ничего; только зимний аэропорт, отмена всех рейсов, битком набитый зал ожидания – как беспризорная международная соборность и разноплеменная церковь, где слышны голоса с неба, небесные голоса о все новых отсрочках. Полдневный гиперболический образ аполлоновского идиотизма лежит на «Обложках»: в общем, та же воображаемая и сновидческая ойкумена, разве что в ракурсе былинного произрастания, дыхания, колошения и сквозного, во все стороны света, разгляда.

Этот просторный взгляд видит, как Волга-матушка, сливаясь с Цимлянским морем, впадает в Сыр-Дарью через двери Потемкинского университета, огибает колхозы, морозы, розовых коммунистов, трактористов, молодых активистов, обезьян, надругавшихся в рифму над кричавшим от счастья Саяновым, Переяславскую раду, первую очередь, горы Люйляна, Красные горки, четырех в Ацаване и широкой дорогой широким теченьем от всего сердца плавно несет свои полные воды полового влечения в шизо-Китай московского концептуализма, где Ма Фын и Си Жун (Сунь Хуй Вчай, Вынь Су Хим) ловят писателя Рыбака, а тот неводом тащит из Русского леса перевернутого Леонида Леонова, секретаря плакучей осиновой и подберезовой литячейки, который ищет истоки великой реки в заповеднике народного сердца, навылет пробитого словом арата.

Рискну предположить, что Гробман невольно прославил эту землю с ее географией, олеографией и литературой. Оскорбление столкнулось с исходящим от материала соблазном и подчинило себе оскорбителя. С одним разведчиком и одним обольстителем тоже случилась история: глубоко проникнув в лоно врага, они так сильно эту глубину полюбили, что перестали соображать, на кого же работают. Такие люди, как правило, отрицают, что направленные вовне усилия оскорбления и соблазна неизбежно возвращаются в собственное тело, которое начинает распространять пораженческую заразу. В результате они провоцируют эпидемию нежданной приязни к тому, что так легкомысленно, не осознавая противоречивости намерения, решили использовать в собственных целях. Рассмотрев «Обложки», я впервые со времени исчезновенья соцарта проникся уже ни к чему путному не ведущим (время исчерпано) сочувствием к Сыр-Дарье, Красным горкам и Цимлянскому морю. Тем не менее полагаю, что автор не этого добивался.

Чего же? Заклятия и заклания. Это, скажем еще раз, формула уничтожения, опережающе-ерническая корреспонденция с рейгановской монументально-египетской Империей зла, и подобно тому, как повелитель республиканского Запада, обезглавив врага, гарантировал ему бессмертие в границах своего заклинания (с такой зловещей помпезной торжественностью обращаются лишь к вечному спутнику – Дьяволу, что хорошо понимал аятолла Хомейни, обреченно именуя Соединенные Штаты Большим Шайтаном), так Гробман даровал новую жизнь тем, от кого задумал избавиться с помощью ругательного стихотворного слова. Гоголевский Тьфуславль – соединенье проклятия и гротескного увенчания, в котором, как ядро ореха в скорлупе, спрятано все то же проклятие. «Тьфуславль»: именно так я сперва собирался озаглавить эту заметку, но потом решил поживиться оксюмороном у современного романиста-философа.

Эмоциональность «Обложек» поддержана двоякой природой русской бранной лексики. С одной стороны, русский мат, в отличие от ругательной зоны в других языках, уберег первозданную агрессию и предполагает – правда, в зависимости от ситуации общения – тяжелейшее унижение адресата. В профессиональной уголовной среде (возможно, так было раньше, как сейчас обстоит дело, мне, по счастью, неведомо), сохранившей архаически неподкупное отношение к слову и соблюдающей словесный культ матери, на кромешную ругань, кажется, был наложен запрет. С другой стороны, если внимательно присмотреться, русский мат – это магическая языковая практика жизнеполагания. Основу бранного субстрата, как не раз отмечалось, составляют четыре первоэлемента: наименования мужского и женского половых органов, глагол, означающий их сексуальное взаимодействие, и прозвание женщины непристойного поведения, отдающей себя половой неумеренности ради выгоды иль из врожденного любострастия (последний элемент уже далеко не столь безусловен, и квадрат, пожалуй, уместней свести к треугольнику и его многочисленным производным). Таким образом, все здесь вращается вокруг соития, совокупления, бесконечного порождающего акта, в результате которого возникает какая-то непредвиденно-новая жизнь. Матерный, т. е. повышенно животворный, безостановочно эрегированный и плодоносящий мир, что демонстрируют стихотворные тексты «Обложек», охвачен неутолимой прокреативной оргией, многократно умножающей сущее. Совокупляются люди с людьми, отчего изо всех щелей произрастают новые люди, будто вокруг лежало гигантское плодоносное поле, засеянное Кадмовыми зубами чудовища. Соединяются люди с животными, причем двояко: 1) в акте жадного поедания («активист/ Сабит Муканов/ жрал сушеных тараканов» – парадоксально, но насекомых от этого становится не меньше, а больше, ибо и поедание тут равно прокреации);               2) посредством полезных для обобществленного производства натуральных соитий, так что «товарищ председатель/ спокоен и прост/ стоит и считает/  опороса прирост». В перспективе намечено чреватое неизведанными возможностями половое общение людей с механическими человекообразными подобиями («молодые люди/ обсуждают план/ как построить женский истукан/ чтобы класть/ его в кровать/ и без устали ебать»). Кроме того, в дело вступают неодушевленные предметы: «А под песчаным/бережком/ ебется чайник/ с горшком». И даже грубое изнасилование, например, собирательного русоволосого Василия, предстательствующего за колхозный строй и пейзанскую социдиллию, или совокупного тела советского многонационального писателя, поочередно выступающего в обличиях В. Саянова, Натана Рыбака, Наири Зарьяна и других словотворцев, – даже это унизительное осеменение нанизано на общий жизнерадостный счет и предвещает небывалые всходы.

Скажу в заключение то, с чего следовало бы, вероятно, начать: жанровая принадлежность «Обложек» необычна, по крайней мере я затрудняюсь вспомнить аналоги. Кощунственные площадные вирши вписаны в готовый текст и готовое изображение, но палимпсест – слишком пошлое и старомодно-эстетское слово, чтобы еще раз прибегнуть к нему, да и по смыслу оно будет отклоняющимся, уводящим, неверным. Лучше так: ангажированное инкорпорирование, внедрение, проникновение в чужую среду, которая освещается другими значениями, но не теряет и собственных, первозданных, в свою очередь влияющих на срамные стихи.

Это речь скомороха, т. е. серьезная речь, потому что скоморошье слово приближено к простым, прозрачным и базисным чертежам мира, к существенным диспозициям опыта, к экзистенции охально-проклинающего переживания. Такая речь бывает только прямой, как откровенный поступок, или, говоря в терминах автора, она должна быть «понятной» – реально, действенно необходимой искусству и его потребителям.

Люба Юргенсон, Леонид Гиршович

СКАЧКИ НА МОРСКИХ КОНЬКАХ

Сценарий французского художественного фильма, каким бы он был в русском переводе. Русская версия Л. Гиршовича)

Школьником ты бегал в кино ежедневно. По будням в кино бегают. Ходят по воскресеньям. Ты – браконьер дневных сеансов, свет ученья тебе не мил, лишь тьма кинозалов, которые к тому же обладают правом идейной экстерриториальности. Помимо них привилегия эта распространяется еще на церкви и кладбища, места в общем-то безрадостные.

Итак, кино – опиум для народа. И этого опиума хватало: фильмы застревали в прокате, понравившиеся можно было смотреть вновь и вновь. Годами они просачивались в кинотеатрах, в ДК. Слушают же по целым дням любимые мелодии, привязываясь к ним все сильней.

Так плелось подобие кинопаутины, в которой несколько фильмов запуталось навсегда – одни на ее периферии, другие вблизи от паука-киномана.

Задает тон неореализм. Те же «Паяцы», «Тоска», «Сельская честь» – с их средиземноморскими красавицами, любовными страстями, душераздирающими концовками. Но без арий: былая музыкальность уступила место социальности, на которую нынче в мире спрос.

Любить французское кино по молодости лет стыдно. Хотя чем слащавей происходящее на экране, чем запретней оно для твоего подросткового максимализма – тем слаще. Да и сколько народу в графе «год рождения» бодро пишет: «Тысяча восемьсот…» А Париж, как-никак, столица девятнадцатого века. Их столица. Но если по-честному, то немножечко и твоя.

А то вдруг швед колол в самое сердце или самурай являл чудеса киногуманизма. Народные демократии держали не только кукиш в кармане, но и еще кое-что. Порой из другой галактики залетало нечто ужасно цветастое, эдакий львиный зёв: «Производство студии «Метро Голдвин Мейер».

Эмиграция все как отрубает. Заграничный фильм перестает быть заграничным. Его герои у себя дома: говорят на своем родном языке, поначалу решительно тебе непонятном. Потом малопонятном. А потом выясняется, что ты уже забыл дорожку в кино. Ходить туда тропою капиталистических джунглей? Зачем, когда на один билет можно приготовить трех цыплят табака и есть их перед здоровенным «Сони», до отказа набитым сериалами. На дворе, между прочим, семьдесят третий год.

От многих привычек отвыкаешь, в том числе и от хождения в кино. Прожита жизнь. И в один прекрасный день седобородый патриарх – ты нисходишь до радостей своего многочисленного семейства, которое под руки вводит тебя в кинозал. Все скрежещет, мелькает, орет нечеловеческими голосами. Ой, гвалт!..

А какие фильмы были в наше время – «а бывало: кту пел, кту танцевал? Le duc d`Orlйans, le duc d`Ayen… какие имена !..» Так вторишь ты оперной графине. И в пику разным «матрицам» на экране своих век устраиваешь показ фильмов, тобою снятых. Кинопроизводство, которое ничего не стоит. Успех обеспечен единством спроса и предложения. Его не с кем разделить, но с этим миришься.

Раз миришься, два миришься, а на третий раз рука ревниво ищет карандаш. Ты в сомнении: ну и получится смесь пародии с мистификацией. Зато, глядишь, подобно Цирцее, сумеешь превратить читателя в зрителя.

А если б еще – зрителя в читателя…

Кинозал в детском приюте.

Корабль Синдбада терпит бедствие. Волны обрушиваются на капитанский мостик, крики о помощи. На чьей-то руке татуировка в виде морского конька.

Ребенок кричит от страха, отворачивается. Полные ужаса глаза.

Стоп-кадр, напоминающий картину Караваджо. На этом фоне – титры. Звучит песня, слова которой непонятны.

Вахтер-мужчина в опере. В руках вязанье. Два телеэкрана. На одном – театральный подъезд, на другом – сцена.

Действие на сцене. Финал первого акта «Дон-Карлоса» («парижская» редакция). Дон-Карлос и Родриго, обнявшись, поют. У Карлоса «теноровая» внешность: маленький, кругленький. Родриго – мужчина атлетического сложения.

Аплодисменты.

В оркестровой яме две виолончелистки. Маленькая кругленькая спрашивает у большетелой, занимающей много места:

– Интересно, кто у них за мужика?

– Пистоль – кавалер, Жюпьен – дама.

– Жюпьен на две головы выше… это противоестественно.

Занавес падает, поднимается. Певцы и женщина-дирижер, взявшись за руки, раскланиваются. Из оркестровой ямы видно, что это делается по жесту режиссера. Ноги у кланяющихся до колен отрезаны выступом авансцены.

Супружеская пара в зрительном зале. Поль Сен-Жак и его жена Мари, урожденная Жюпьен.

Поль, вставая:

– Знаешь, сколько стоят билеты на эти места?

Мари поводит глазами: на дамах меха, драгоценности.

– Хорошо, что поют по-французски. Слова можно разобрать. А то, помнишь, в тот раз… ну, когда Станислас всё головы хотел заложникам отрубить…

– Это было «Похищение из сераля». Моцарта, кажется.– …хоть бы слово поняла. Мы, слава Богу, живем во Франции, все эти люди – французы… (замечает сомнительный в этом смысле профиль). Думаешь, они понимают? Тоже не понимают.

Помещение вахтера. Голос по радио: «Спектакль окончен, спектакль окончен». Один из экранов гаснет.

Артистическая уборная. Баритон Станислас Жюпьен смывает грим, сидя перед зеркалом. В зеркале отражается затылок Этьена Пистоля, занимающегося тем же. В уголке зеркала – цветное пятнышко портативного телевизора.

Голос спортивного обозревателя: «Такого разгрома, семь – один, Россия не знала с 1812 года».

Этьен усмехается:

– Бедняга Родион, русские – такие патриоты.

– Да оставь ты его в покое. Он уже давно в Гамбурге.

– Слышал. Он теперь танцует у Неймайера. Можешь им гордиться.

Станислас пожимает плечами. Этьен меняет тему.

– Эта англичанка дирижирует, как самосвал, – передразнивает, изображая предплечьем кузов самосвала. – Вступай, когда хочешь.

– Меня слушать надо, нашел на кого заглядываться. И не шлепай ты меня пониже пояса, когда поешь «Гонец из Фландрии».

– Куда хочу, туда и шлепаю… А видел, Лярош здесь вертелся? Я уже знаю, что он напишет: «“Дон-Карлоса“ по-французски поют только снобы».

– Вроде нас с тобой…

Смыв грим, Этьен снимает накладые плечи, накладную грудь – все свое атлетическое сложение. И оказывается длинноносым кадыкастым человеком с меланхолическим взглядом. Покатых плеч касаются длинные темные кудри. Говоря, он всплескивает руками.

Обсуждают предстоящий ужин. При упоминании о каком-то блюде коренастый Этьен хлопает долговязого Станисласа по заду.

– Гонец из Фландрии, Родриго…

– Никак не можешь выйти из роли, да?

– А зачем мне из нее выходить? Я ролей не меняю.

Рука тянется к телевизору – выключить. На экране большой корабль, палуба кишит людьми. Албанские беженцы, которым карабинеры не позволяют высадиться. По словам диктора, этим еще повезло, далеко не всем удается достигнуть побережья Италии. В подтверждение сказанного: о прибрежные скалы бьется пустая рыбачья лодка, на борту вместо названия нарисован морской конек.

Этьен выключает телевизор.

Метрдотель без умолку говорит по-итальянски, провожая «грандиссими маэстри» к столу. Факирским движением удаляется табличка «заказано». Официант пододвигает им стулья. Изучение меню, прерываемое блицами приветствий и улыбок.

Господин в длинном белом шарфе в сопровождении барышни-птички:

– Вы превзошли, мосье Пистоль, самого себя. И вы тоже, мосье Жюпьен. Но о постановке – ни слова. Устарела безнадежно. Известно ли вам, что в «Ковент-Гардене» король Филипп поет свою арию, сидя на горшке. Не говоря о том, что петь Верди по-французски – это снобизм.

Некто, с распростертыми объятьями:

– Раны Господни! Этьен!

– Старина!

– Не узнаешь?

– Нет.

– Свен де Веер.

– Свен!

– Не помнишь?

– Ну начисто память отшибло.

– Бывает. Рад был повидаться, дружище.

– Я тоже.

Обнимаются.

Станислас, мрачно:

– Что это было?

– Если б я знал…

– Во многом знании премногая печаль, – смиренно изрек Станислас, а Этьен, похлопав себя по груди, удовлетворенно кивнул – в знак того, что бумажник на месте.

Этьен заказывает себе ужин из немыслимого количества блюд: и то, и другое, и третье. Станислас тщетно пытается этому воспрепятствовать.

– Этьен, что ты с собой делаешь?..

За окном черно, редкие прохожие. Через дорогу гаснут квадратики света по фасаду. Видно, как кто-то сидит перед телевизором.

Спальня четы Сен-Жак. Поль уже в кровати. Он перебирает кнопки пульта – машинально, как четки. Снова разбитая лодка у прибрежных скал, снова беженцы. Голос диктора: «…их ребенок утонул».

– Когда мы едем в Виллер? – спрашивает Мари.

– В следующий уикенд.

Мари перед зеркальной створкой шкафа. В руках только что снятое платье.

– Надеть или не надеть, вот в чем вопрос. Деревенская церковь все-таки не опера, – набрасывает на плечи махровое полотенце на манер столы. Смотрится в зеркало.

Поль:

– То, что твой брат играет роль курочки…

– Когда он пел в Лионской опере, у него был герл-френд – Родион, русский из балета. Потом Станислас встретил Этьена и сменил роль. Этьен его завоевал. Тенора, они умеют.

– Не понимаю, что он нашел в твоем брате, – втягивает щеки, на лице уныние.

– И не поймешь. Станислас – прелесть. И вообще предоставь судить о мужчинах нам, женщинам.

– Но он не мужчина… Правда, как женщину я его тоже не воспринимаю.

– Только этого мне еще не хватало.

– В принципе, что отличает женщину от мужчины? Отношение к браку. Женщина прежде всего хочет выйти замуж.

– Что-то не припомню за собой такого.

– Ну начисто память отшибло. Бывает. – Зевает. – Иди уже ложись… Представляю себе, как они там устраиваются.

Она, укладываясь:

– Нездоровые фантазии надо душить в зародыше. А я представляю себе, как смотрели бы на них твои родственники в Виллере.

– Лучше не надо. И без того веселая свадьба. Невеста на девятом месяце.

– А бедняжка Станислас так хочет усыновить ребенка.

– У него нет никаких шансов. Он может ходить ко мне хоть каждый день. Никаких… Заявляю это тебе совершенно официально, как директор детского дома и член городского совета по делам несовершеннолетних.

Свет гаснет.

– Нет, Поль, сегодня нельзя. У меня живот болит. Вот-вот бабушка в гости нагрянет.

– Говори, что хочешь, но у однополой любви есть свои преимущества.

«Грандиссими маэстри» возвращаются домой.

– Говори, что хочешь, а я устал.

Этьен швыряет пиджак, даже не глядя куда. Станислас успевает поймать. Качает головой:

– Почему постоянно я должен за тобой все подбирать?

– Потому что я тенор. А ты не тенор. – Поет «Ave Maria» Баха-Гуно, подбрасывая поочередно кверху туфли. – Крем «Бавария» сегодня был так себе. Тебе с профитролями повезло больше. Сальтинбока заслуживает похвалы. Зато заяц… Почему он от них не удрал, это было бы лучше для нас обоих. Тартар может приготовить каждый дурак… А твое консоме мне понравилось.

– Из твоих прошлогодних костюмов уже не сходится ни один.

– Они вышли из моды. Я не понимаю, что для тебя важнее: мой голос или моя фигура?

– Твое здоровье. Подумай о себе.

– Я этим всю жизнь только и занимаюсь. Моя диафрагма требует полноценных обедов. Голос прожорлив. Что стало с Каллас, когда она села на диету? Ауа-ауа-ауа, – чертит пальцем в воздухе синусоиды. – А Монтсеррат Кабалье будет выступать до ста лет, хоть она ни в одну дверь не пролезает.

– Это неверно, это порочный взгляд на вещи.

– Это так же верно, как и то, что велосипеды переживут автомобили.

По телевизору: карамбуляж гоночных автомобилей. Следующий кадр: море раскачивающихся на месте велосипедистов.

Утро. Станислас бродит по квартире понурый и сонный. Открывает то одну, то другую дверь. Из-под ночной рубашки выглядывают худые, как у Дон-Кихота, ноги. В кухне голоса. Заглядывает. Горничная, приземистая, с лицом цвета обожженной глины, смотрит сериал по-испански. Она разбудила мосье? Она старалась не шуметь. Сварить ему кофе? Обреченно махнув рукой, Станислас уходит.

Уже и Этьен проснулся – большая двуспальная кровать пуста, шум «ниагары». Из туалета выходит Этьен в халате. Открывает крышку белого рояля и, аккомпанируя себе, поет: «Ave Maria gratia plena». При виде Станисласа шлепает его пониже пояса:

– «Гонец из Фландрии…»

– Перестань.

– А я не перестану! «Гонец из Фландрии»… «Гонец из Фландрии»… «Гонец из Фландрии»…

– Ты насилуешь меня!

В дверях горничная с пылесосом. Невозмутимое керамическое лицо. Она может здесь прибраться?

– Сейчас, только изнасилую его.

Она включает пылесос: дж-ж-ж-ж.

Треск пневматического мусороочистителя: дж-ж-ж-ж. Уборщик в красной робе водит трубой по тротуару. Голосов Этьена и Станисласа не слышно – тем шаржированней они жестикулируют. Это воспроизводит телевизор в витрине «фифистого» магазина. Прохожие, оказавшись в поле зрения камеры, оглядываются на витрину, дети гримасничают.

В магазине. Группа нарядных манекенов. Все как в этнографическом музее: господин в длинном белом шарфе в сопровождении барышни-птички, седая матрона в брильянтах и мехах – ее гипотетический внучек играет с собачкой, на собачке тельняшка и трусики. Здесь же, опершись о белый рояль, беззвучно разевает рот певец.

Этьен – приказчику:

– Мне нужно обновить мой гардероб. – Приказчик – он же батлер, он же стареющий плейбой, он же официант – приглашает их сесть.

– Два фрака, – продолжает Этьен, – темно-вишневый, на лиловом шелку и черный, классический. Два атласных пояса, фиалковый и карамель…

Приказчик записывает.

– Английский костюм цвета горького шоколада…

– Коричневый «чемберлен»?

Этьен, с нажимом:

Горького шоколада.

Станислас – Этьену, тихо:

– Не увлекайся…

Два английских костюма, второй – серый в нежно-голубую полоску, с начесом. – Станисласу, тихо: – Ненавижу, когда меня ограничивают. Сейчас встану и уйду… Теперь переходим к пиджакам. Баварский кремовый…

– Цвета бутылочного стекла?..

Кремовый.

– Вот хорошенький пиджачок, тебе бы пошел, – Станислас показывает на детский манекен.

– Я не бэби.

– К сожалению.

– Сожалею… – приказчик в кокетливой досаде морщит нос. – Если мосье угодно, могу рекомендовать кашмировую кремовую блузу от Даладье. С пояском.

Несколько продавцов выкатывают одну за другой стойки с одеждой, как из театрального гардероба.

– Господа желают пить? Шампанского?

Этьен:

– Гоголь-моголь.

Станислас:

– Мате.

– Слушаюсь, – записывает.

Этьен пьет гоголь-моголь.

– Ну что ты страдаешь? – говорит он Станисласу. – Давай заведем песика? Смотри, какой сладенький, – показывает на собачку в тельняшке и трусиках.

– Не хочу. Меня собака укусила… – Понизив голос и опустив голову: – Он ревновал своего хозяина ко мне.

– Пес по кличке Отелло.

– …А потом у него завелись блохи. Пришлось остричь. Со стыда он залез под кровать и сидел там, пока Родион ему трусы и майку не надел.

– Что ты сравниваешь французских собак с русскими? Они же Достоевского начитались.

– Кто, собаки?

На улице.

– Этьен, прости, что я тебя мучаю. Но мне так одиноко. Да-да, ты мне помог найти себя. С Родионом все было так ужасно.

– Я понимаю, что он мне не соперник. Будь он мне соперник…

– Что, ты бы его забодал?.. Ах, ты знаешь, я только с тобой могу быть счастлив, но…

Их обгоняет на самокате маленькая девочка.

– Когда я вижу маленьких детей, я чувствую, что жизнь проходит мимо. Если б можно было взять на воспитание…

Девочка поворачивает голову, у нее лицо карлицы.

– Наши фашисты тебе никогда этого не позволят.

Позади витрина телевизионного магазина. На каждом экране что-то свое.

– Знаешь определение фашизма? – продолжает Этьен.

Его лицо крупным планом. На заднем плане – два телевизора: по одному выступает Ле Пен, рядом – томные объятья.

– Фашизм, – произносит Этьен с неожиданным пафосом, – это почитание совокупляющихся мужчины и женщины как абсолютной святыни, потому что их акт – это наш акт.

Станислас подносит пальцы к вискам.

А отнимает, уже сидя за столиком в кафе, когда слышит голос:

– Что это с ним?

К ним подсаживается неимоверной толщины мужчина по прозвищу Портос.

– Оставь его, у него материнский инстинкт пробуждается.

– Отлично. Поздравляю, дружище. И мама и друг в одном лице. Отныне ты навсегда потерян для вольной жизни.

– Портос, ты не въезжаешь. Станислас хочет взять на воспитание ребенка. Я тут совсем ни при чем.

– Берите меня. И воспитывайте. Договоримся о суточных.

Станислас:

– Это не смешно.

– А кто говорит, что смешно. Наоборот, плакать хочется. Хотите анекдот? Письмо к другу: «Ты знаешь, старина, как мечтал я иметь ребенка. Этот великий день настал. Сегодня я забрал из приюта мальчика-сиротку. Сам маленький, глазищи огромные, дрожит – ну, веришь ли, трахаю и плачу». Кажется, наш случай, а?

Этьен:

– Для тебя, Портос, нет ничего святого.

– Просто я знаю жизнь, я бывал в кино. Станислас хочет получить лицензию на растление малолетних? Педофилия, отягченная гомосексуализмом.

– А что я ему говорю? Но у него жизнь, видите ли, проходит мимо. Ему нужна семья.

– Женитесь. Слетайте на Виагаре. Там вас обвенчают, распишут и разведут. Все не отходя от кассы.

Станислас:

– Бездетный брак – это насмешка.

Портос:

– Силы небесные! Он отнимает хлеб у папы римского.

– Да, пусть я консервативен. Но в браке главное – это дети. Только ими освящена семья. Остальное – чтоб покрасоваться перед камерами.

– Его шурин – директор интерната. Он думает, ему это поможет. Он там бывает чаще, чем в опере.

По выходе из кафе. В отдалении дама выгуливает собаку.

Портос:

– Хороший верный пес… Возни как с ребенком, только это дитя никогда не вырастет. Почему бы вам не обзавестись собакой?

– Я уже говорил, у меня с животными не сложилось.

Как раз на том месте, где только что выгуливали собаку, кто-то вляпался.

– Этьен, если мы семья, я хочу, чтоб у нас был ребенок.

Портос смотрит на Этьена. Иронически-сочувственно отдувается:

– Вот поэтому я за свободную любовь. – Достает часы. – У меня сейчас рандеву с женатым человеком. Бедняга втюрился в меня до потери сил. Умолил. Я ведь не люблю разбивать семьи. – Подмигивает Этьену. – Но когда они на тебя все вешаются… А вчера совсем невероятная история вышла. Стою я на рю Станислас, достаю сигару, вдруг останавливается «коимбра-кабрио», и юный красавец протягивает мне зажигалку: «Какая у вас огромная сигара, мосье». А я ему: «Я курю только джамбо…» Чао, мои дорогие. – Уходит на мягких лапах пантеры, мурлыча: – Ах, моя жизнь – это лишь чей-то сон…

Они стояли под сенью огромного рекламного щита: древний старец, сидящий за рулем сногсшибательного спортивного автомобиля, сует вам под нос зажигалку. Реклама «Галуа». И аршинными буквами: «Молодым я уже не умру».

– Этьен, я пойду.

– Куда?

Станислас молчит.

– Ну хорошо, – целует его.

Дом призрения. Станислас в приемной директора.

Секретарша, с ехидной миной:

– Добрый день, мосье Жюпьен.

– Можно войти? – показывает на дверь.

По ту сторону дверей.

– А, Станислас! Спасибо, что не забываешь. Впечатление от спектакля огромное. Когда тебя убивают и Этьен плачет – мы с Мари тоже чуть не расплакались… А какая режиссерская находка, когда он тебя шлепает вот так… – показывает, как.

– В субботу «Паяцы». Билеты распроданы за полгода. Но если вы с Мари…

– В эту субботу мы в Виллере. У моей сестры свадьба.

– Да-да… Хорошо иметь родственников в деревне. Иногда наведываться к ним. Тишина, покой, природа. Патриархальные нравы.

– Да… Извини, мне вообще-то пора. Сегодня в Лувре открывается выставка рисунков вьетнамских детей. Я выступаю на открытии.

– А я мог бы спеть.

– Это идея, матинэ в пользу детей-сирот.

– Это прекрасная идея, Поль! Мы с Этьеном могли бы…

– Да. Но не забывай, что в обществе еще сильны предрассудки. А тут дети, лишенные родительского присмотра. Я не должен тебе объяснять, Станислас. Хочешь чего-нибудь выпить?

– Я не пью. Я был бы идеальный отец…

Детские рисунки на стене. На одном человечек с сизым носом глядит на бутылку. «Мой папа. Клод Леруа, 12 лет».

– …Передвигаюсь по миру исключительно самолетами, – другой рисунок изображает плачущего ребенка, тут же разбитая машина и санитары с носилками. «Авария. Надин Камю, 10 лет».

Звонок. Окно во двор, там – броуновское движение.

Поль и Станислас проходят по коридору. Драка.

– Риваль!

Становится тихо.

Голоса: «Мосье Сен-Жак, он первый».

– Риваль, – берет драчуна за ухо, начинает медленно выкручивать. – Я тебе уже говорил: если так будет продолжаться, ты не поедешь в пещеру. Это последнее предупреждение.

Голоса: «Последнее ласт танго…»

– Тихо! Сколько раз говорилось: не драться ни при каких обстоятельствах.

– А воровать можно?

– Что я у тебя украл?

– Мой номер. Мой билетик, который потом выиграл «киндер-сюрприз».

– Мосье Сен-Жак, они случайно поменялись.

– Гримье, ступай. Все ступайте. – Ривалю, продолжая выкручивать ему ухо: – Ты же говорил мне, что не любишь шоколад.

– Я собираю идефикс.

– Риваль, я не шучу. Все поедут, а ты останешься, понял? Иди.

Станислас:

– Ему же больно было.

– Некоторым это помогает. Морис – очень трудный ребенок. Все делает наперекор. Никогда не жил в семье. Неизвестно даже, кто его родители.

– Откуда же он такой взялся?

– Был найден на ступеньках замка. Подкидыш. Как сто лет назад.

По телевизору показывают «Малыша» Чарли Чаплина – сцену, где мать оставляет под дверью ребенка. У Станисласа по щекам текут слезы.

– Ты должен был видеть этого мальчугана. Маленький, глазищи огромные. А Поль его… вот так, – хватает Этьена за ухо.

– Показывай на себе, что ты на мне показываешь? – Трет ухо. – Больно.

– Вот видишь, тебе больно. А ему как?..

– Ну и как ты это себе представляешь? Что он нам обоим будет говорить «папа»?

– Да! – Берет с полки книгу и читает: – «Законы божественной симметрии: сын, по бокам два отца – симметрия».

Этьен читает название:

– «Между морем и звездой. Быт и нравы гомосексуалистов Атлантиды».

Станислас:

– Великая книга.

Этьен:

– Гнусная книга, описывающая гомосексуальный террор.

– Нельзя подходить к тому времени с нынешними мерками. Тогда вообще нравы были… почитай Библию.

– А чего ее читать? Вон у нас Библия.

На экране телевизора Западный Берег, мужчина с ребенком под пулями.

Поль – жене:

– А в глазах у него читаешь: Поль, у тебя здесь столько детей, поделился бы.

– А может, и правда….

– Пусти козла в огород…

– Поль!

– Что «Поль»? Все, кого ты здесь видишь, так скажут.

Входят в церковь.

Венчание. Невеста в красном, на сносях.

Мари – Полю:

– На языке цветов красный – цвет страсти.

Пир горой. Невесте неможется, она незаметно уходит. Жених что-то шепчет на ухо кюре, тот кивает – жених исчезает.

Один из гостей:

– Простыню новобрачных нам выносить не будут, из нее сшито подвенечное платье, ха-ха-ха!

Кюре – Полю:

– Тома из тех людей, кто любой ценой желает быть услышанным. В его случае этой ценой может быть только глупость. Это еще не самая высокая цена, как мы знаем.

На стене – старая увеличенная фотография: пехотинец в каске-бургундке.

– Расскажи: как ты, как твои питомцы?

– Если коротко: я их за уши не деру.

– Некоторым помогает, Поль.

Они уже встали из-за стола. В соседней комнате, в темной ее глубине, горит цветной экран – и несколько детских головок. На экране – мультик.

Кюре продолжает:

– Ты у нас почти не бываешь. Когда ты в последний раз с сестрой виделся?

За мужа отвечает Мари:

– Они разговаривают по телефону. Нам приходят астрономические счета.

– Увы, больше нет тех семей, что были раньше, когда несколько поколений рождались и умирали на одной кровати. Я слышал: ваш брат – известный певец. Я читал о нем.

Мари смущена. Поль приходит жене на помощь:

– Станислас – славный человек. Да, это правда, благодаря таким, как он, смешанными браками стали считаться браки не между католиками и протестантами, а между мужчинами и женщинами. Но теперь, боюсь, оплотом семьи станут именно однополые браки. Остальные женятся по необходимости, – обхватывает руками воображаемый живот.

Мари:

– Никогда не показывай на себе. – Обращаясь к кюре: – Станислас действительно очень добрый, очень чувствительный человек, и он очень страдает оттого, что у него не может быть детей. В чем его вина, если у него генетический код такой? Если он таким родился?

Кюре:

– Он виноват. Потому что он таким не родился. Это не от рождения, а от великой гордыни, от дурного характера – воспротивиться основной заповеди Божьей: плодитесь и размножайтесь. Упорствующий инфантилизм. Это как дети, убегающие из дому. Таких возвращают домой с полицией.

В машине, которую ведет Мари.

– Спасибо, что не дал Станисласа в обиду.

Поль, слегка заплетающимся языком:

– Не Станисласа – тебя. Отец Жозеф преподавал нам катехизис. Может, к мальчикам он слабости и не питал, но уж к их ушам – это точно, – тянет себя за ухо и морщится.

Станислас в супермаркете с горой картонок для транспортировки яиц, заполненных «киндер-сюрпризами».

Кассирша:

– Детский праздник?

– О да!

Выгружает все из такси.

Секретарша:

– А я и не знала, мосье, что у вас птицеферма.

Поль в замешательстве при виде Станисласа с горой картонных сотов.

Тот, входя:

– Ко-ко-ко-ко-ко… Надеюсь, вы с Мари хорошо провели время? Как чувствует себя молодая?

– Спасибо, той же ночью родила.

– Поздравляю. Мальчик? Девочка? Это к тому, тетя ты или дядя…

Поль дико на него смотрит. Потом переводит взгляд на картонки.

– Что это?

– Помнишь Мориса, который собирает идефикс? Здесь целая коллекция.

– Почему так мало, почему не грузовик сразу? Мол, вот тебе, Риваль, за хорошее поведение, продолжай в том же духе… Станислас, это все бессмысленно, поверь мне.

В дверь стучат, входит секретарша.

– Мосье Сен-Жак, пришли бумаги на маленькую Николь Николя.

Кладет на стол глянцевую папку с изображением семейной идиллии. «Дело об усыновлении/удочерении».

От руки вписано имя: Николь Николя. Пока Поль просматривает документы, секретарша «доверительно» сообщает Станисласу:

– Одна бездетная пара из Довиля, мосье и мадам Лошак. Одного ребенка они уже вырастили… поступила в Эколь Нормаль…

Стенные часы играют «Gaudeamus igitur», высовывается кукушка в студенческом «кивере».

– Хотят еще одного взять на воспитание… Очаровательные люди. Грузовые перевозки «Лошак и сыновья».

– Мадам Петипа, мы не разглашаем такого рода сведения. – Поль подписывается и возвращает папку с глянцевой семейной идиллией.

– Простите, мосье.

Уходит.

Поль поочередно смотрит то на Станисласа, то на картонки из-под яиц. На лице у него отражается внутренняя борьба. Приотворяет дверь:

– Мадам Петипа!

Появляется секретарша.

– Вызовите сюда Мориса Риваля. Немедленно.

– У него сейчас контрольная по алгебре, мосье.

– Напишет отдельно.

– Хорошо, мосье.

Поль стоит лицом к окну. Секретарша пересекает двор; видно, как за окном школьники что-то пишут; учитель подходит к ученику – тот встает; вместе с секретаршей они идут по двору.

Стук в дверь, входит растерянный Морис Риваль. Вызов к директору, да еще с контрольной, это попахивает чем-то серьезным.

– Риваль, посмотри, что там, – палец директора указывает на составленные одна на другую ячеи с шоколадными яйцами. – Мосье Жюпьен слышал, что ты собираешь Идэ-фикс и решил сделать тебе подарок. Это тебе.

– Всё?!

– Да. Можешь выразить мосье Жюпьену свою благодарность.

– Спасибо, мосье.

Станислас, отвернувшись, сморкается.

– Но не думай, что ты сейчас это все получишь. Ты будешь получать по яйцу в день… – Перехватывает взгляд Станисласа. – Хорошо, по два яйца в день. Одна-единственная жалоба на тебя, и наш уговор недействителен. Это условие мосье Жюпьена, понял?

– Да.

–          Честно тебе скажу, я лично не уверен в правильности этого воспитательного шага, но мосье Жюпьен – знаменитый певец, он выступает в опере, я не мог ему отказать.

– В опере? Это там, где человека пырнут ножом, а он потом долго поет?

С мгновение Поль и Станислас выражением лица словно передразнивают друг друга.

Станислас:

– Ты был когда-нибудь в опере?

– Нет, по телевизору видел. – Разевает рот и проводит рукой себе по горлу, закатив глаза: – А-а…

Станислас смотрит на Поля с немою мольбой во взоре.

Поль:

– А ты хотел бы сходить?

Морис опускает голову и молча кивает. Он подыгрывает, но это хороший знак: он принимает правила игры.

– Если мосье Жюпьен согласится…

В кровати.

Этьен – Станисласу.

– Ты потерял голову. Ты тешишь себя несбыточными мечтами. Ты забываешь, кто ты для них – нечистая тварь. Другой пол – это их святая святых. А ты тянешь свои лапы к их детенышу. Хочешь его у них украсть.

На экране Чаплин, «Собачья жизнь», финальная сцена. (Парочка в пароксизме умиления склоняется над люлькой. Камера заглядывает в люльку, а там – щенята.)

– Да выключи ты, сколько можно! – Станислас поворачивается спиной, на голову кладет подушку. Глухие рыдания.

– Ну вот… ну что ты… ну любовь моя… разве я против?.. Если б это было возможно… Просто я…

Из-под подушки доносится:

– У меня великий день… Ты знаешь, как всегда мечтал я иметь ребенка… маленького, худенького… И взять все испортить… изгадить… ва-а…

– Ну успокойся, умоляю тебя. Я не могу видеть, когда ты плачешь так горько… Мы обязательно возьмем его на «Дон-Карлоса».

Станислас резко сдергивает с головы подушку. В глазах – свет сквозь слезы. Поет: «Фландрии наши сердца…» Этьен подхватывает.

Вид сверху: несмотря на одеяло и подушки, кажется, что они поют стоя, взявшись за руки.

Станислас вздыхает.

– Ну что?

– Ближайший «Дон-Карлос» только в следующем месяце.

– Тогда возьмем его на «Отелло».

– Через два дня! – Ластясь: – А ты не думаешь, что ему это немножко рано?

– Они теперь продвинутые. Такого в кино насмотрелись. Постановка традиционная. Никто свою арию, сидя на горшке, не поет.

– Да, простые и сильные чувства: ревность, любовь. Дети в любви нуждаются еще больше нас. Поль так грубо с ним обращается. Морис даже не представляет, что такое родительская ласка.

– А ты подумал, как мы ему объясним наши отношения?

– Ну, мы – хорошие друзья. Или даже братья. С детства спим вместе. Привыкли.

– А почему у нас фамилии разные?

– От разных отцов, мать одна… Ох, не знаю. Ты же не должен ему сразу докладывать, что мы спим в одной кровати…

– Можно вообще не говорить, что мы вместе живем… Близкие друзья. Я его заберу, а с тобой он познакомится после спектакля. И уже постепенно, со временем, от встречи к встрече… покровы тайны будут приоткрываться… И если суждено мне стать отцом Мориса… все равно ему в жизни еще предстоит встречать грудью бушующие валы, на утлом суденышке противостоять ударам разъяренной стихии.

– Станислас, я тебя люблю!

В темноте.

– Гонец из Фландрии!..

– Этьен, не надо сегодня. Меня сегодня слабит.

– А еще говорят о преимуществах однополой любви.

Станислас с Морисом в пустом зале.

– Там сцена. Она сейчас скрыта занавесом. За ним – тайна. Но только погаснет свет, покровы великой тайны приоткроются… Увидишь все сам, не буду тебе рассказывать. Это называется оркестровая яма… скоро будет как трюм, набитый до отказа невольниками. А на том ящике стоит дирижер, это такой надсмотрщик, он делает рукой… – производит механическое движение предплечьем, как по команде «лечь – встать». – А в этой ракушке прячется суфлер, он подсказывает слова.

– У вас можно подсказывать? У нас нельзя.

– Мы бы имели бледный вид.

– Мы и имеем.

Станислас понимающе кивает.

– Вот твое место. Не потеряй билет.

– А штраф какой?

– Это зависит от контролера, – усмехается Станислас.

– Ну и порядки у вас в опере.

Дуэт Отелло и Яго: «Dio vendicator!» В темноте у Мориса сверкают глаза, он захвачен происходящим. В едином порыве к мщению Отелло и Яго поют обнявшись.

Певцы же видят у себя под ногами в светящемся слуховом окошке голову суфлерши, разевающей рот. Позади нее, на белом квадрате, дирижерша, свирепо отбивающая рукой такт – и тоже беззвучно выкрикивающая текст. Ее изображение продублировано полдюжиной телевизоров, окаймляющих рампу и повернутых экранами к сцене.

Аплодисменты. Морис трудится не покладая рук.

Сцена Отелло и Дездемоны.

Станислас-Яго украдкой из-за кулисы смотрит в зал.

Морис как на футбольном матче – болеет за Дездемону.

За кулисами Станислас знакомит Мориса с Этьеном, который еще в гриме.

– Это Морис Риваль. У него сегодня великий день, он впервые в опере. Морис, это мосье Пистоль.

– Можешь звать меня просто Этьен, у нас в опере все живут как одна семья: Станислас, Этьен, Морис. Идет?

– Да, мосье…

– Этьен.

– Да, Этьен.

Станислас:

– А теперь, Морис, скажи: тебе понравилось?

– Нет, конечно. – Этьену: – Надо было его задушить, – показывает на Станисласа, – а не девушку.

Этьен:

– Хорошенькое дело, Отелло вместо Дездемоны душит Яго. Сейчас попробую.

Морис:

– Теперь уже поздно.

– Ну хорошо, в следующий раз.

Станислас – Морису:

– И тебе меня не будет жалко?

– Сами виноваты, подличать не надо. Мадам Петипа всегда говорит: «Зло должно быть наказано». Вы мне обещали еще сюрприз сегодня вечером.

– Какое ты любишь мороженое? Мы пойдем в кафе.

Сливочный монблан, облитый соусом, украшенный фруктами, бисквитами, пышущий взбитыми сливками. Подает сам метрдотель. Мориса он называет «синьор пикколо», Этьена и Станисласа – «грандиссими маэстри». На подносе еще два десерта.

– Шоколадные спагетти «Отелло» с яблочной шарлоткой?

– Кто у нас Отелло? – кричит Этьен. – Кто хочет, может попробовать.

– А я рекомендую попробовать мой крем «Бавария».

Они сидят на своих обычных местах. Все как всегда: в окне напротив включен телевизор, на улице темно и неприкаянно, а здесь, внутри, – дым коромыслом. Все свои. Кто-то влетает на минутку, кто-то плотно ужинает.

Морис глядит по сторонам и вдруг спрашивает:

– А они тоже все гомосеки?

Станислас поперхнулся «Баварией», Этьен потерял контакт с нижней челюстью.

– Ты знаешь это слово?

– Ну да, по-вашему – гей, а по-нашему – гомосек. В опере же все геи.

Этьен подозрительно смотрит на него:

– Послушай, Морис, тебя уже кто-нибудь к этому склонял? Только честно… Знаешь, сперва угостят чем-нибудь…

– Что я, дурак? А потом от СПИДа умру?

Час от часу не легче.

– Знаешь, Морис, сколько кругом подонков?

– …А еще такой мальчик, как ты, маленький… беспомощный…

– Я беспомощный? Да я как пяткой между глаз… Меня в седьмом классе боятся.

– А кто тебе это сказал… ну, про оперу?

– Что? Что в опере одни геи? А то неправда! Вон мне специально бронетрусы выдали. Ко мне не подберешься.

Этьен – Станисласу:

– Невероятно…

Морис:

– Ничего невероятного. Их всегда выдают, когда в первый раз в семью идешь. Не только же от геев, девчонкам тоже. Всем. В первый раз – это закон. Мадам Петипа говорит: никогда не знаешь, чего от хороших людей ждать. От плохих – знаешь.

– Так это ее затея?

– Почему ее? Она только больше-меньше делает. По фигуре. Их вообще-то у нас на весь интернат штук десять.

Станислас и Этьен понуро молчат. На лице у Мориса написано сочувствие.

– Мадам Петипа говорит, что геи не могут быть счастливыми, правда? Геи и крещеные евреи.

Поль смотрит в окно. Станислас что-то нервно теребит в пальцах. Он первым нарушает тягостное молчание:

– Средневековье.

–          Люди в чем-то не изменились, Станислас. Ты не должен обижаться. Это негласная мера предосторожности, и поверь, без особой надобности ее бы не вводили. Не могу же я делать для кого-то исключение.

– Да еще для меня. Вы же все убеждены, что таким, как я, доверить ребенка нельзя… И первая – твоя же секретарша. Как ее, мадам Петибер… Петифур…

– Мадам Петипа.

– Мосье меня звал?

Поль смотрит на нее, как на ненароком вызванного духа.

– Да… Как там Риваль? Сказалось ли благотворно на его поведении посещение оперы? Мосье Жюпьен интересуется.

Мадам Петипа – Станисласу:

–          Посещение кафе, вы хотите сказать, где подают вот такую тарелку птифуров и вот такую порцию мороженого? Я думаю, это верный путь сделать из него ангела с засахаренными крылышками.

– Это меня очень радует… разумеется, по мере моих скромых возможностей испытывать радость в жизни.

Вот-вот вцепятся друг другу в волосы, что является традиционно женским способом выяснения отношений.

Поль становится между ними.

–          Если и впрямь это так и если мосье Жюпьен не возражает против продолжения эксперимента, почему бы… ах да, в опере стулья такие неудобные, три часа сидишь и мучаешься, знаю по собственному опыту… – Смутился. – Думаю, с учетом этого неудобства Ривалю можно сделать послабление. Я имею в виду форму одежды. Вы меня понимаете?

– Да, мосье. Я вас понимаю. Вы хотите сделать кому-то послабление.

– Не кому-то, а Ривалю. Надеюсь, вы не перепутаете ни с кем другим.

– Риваля с кем-то другим? Нет, мосье. Звонил мосье Фурне, они не могут взять на уикенд маленького Нпруху, так как уикенд собираются провести в своем имении на Корсике.

– Хорошо. Спасибо.

Вывешенный на опере аншлаг: «Сегодня: Руджеро Леонковалло, “Паяцы“».

Финальная сцена. Этьен закалывает сперва Коломбину, затем ее любовника. Станислас всплескивает руками: «Ля комедиа финита». Занавес. Морис апплодирует, как и все, неистово.

Аншлаг: «Сегодня: Джузеппе Верди, “Бал-маскарад“».

Финальная сцена. Станислас закалывает Этьена, который, прежде чем умереть, его прощает. Занавес. Овация. Морис отбивает себе все ладони.

Аншлаг: «Сегодня: Петр И. Чайковский, “Евгений Онегин“».

Этьен и Станислас стреляются. Этьен роняет пистолет, кладет руку на грудь и падает. В этот вечер у него черные длинные кудри – как у Станисласа, который, наоборот, острижен, со взбитым на лбу коком.

Перед Морисом кубок Европы по мороженому, увенчанный коком взбитых сливок.

– А пистолеты настоящие? Я никогда не держал в руке настоящий пистолет, – зажмурив левый глаз, целится из пальца.

– О, синьор пикколо, – разыгрывает испуг симпатичный итальянец-метрдотель, поднимая руки.

Морис:

– Это очень глупо. Если б ты действительно в нее влюбился… Вообще не понимаю, как можно ее любить. Но, допустим, у Этьена извращенный вкус… – Станислас деланно ахает. – И вот из-за какой-то там идиотки друзья…

Станислас:

– Да, это страшно глупо и страшно досадно.

– Этьен так жалобно поет, боится, что ты его убьешь. А если б ты его не убил?

– Я не мог его не убить. Так в опере. От меня это не зависит.

– Знаешь, Станислас, каждый может сказать: от меня это не зависит, мне велели.

– Ну да, не я же сочинил эту историю, я всего лишь артист. Это невозможно.

– Почему невозможно? Не стреляй, и все.

– Тогда он меня убьет.

– Этьен – тебя? Этьен, ты мог бы его убить?

– Только в одном случае.

– Ты не понимаешь, Морис, одной простой вещи. Ну, допустим, я его не убью. Спектакль сорвется. Меня уволят с работы, на мое место возьмут другого артиста, который только спит и видит это место получить. И который его точно так же убьет, а я останусь безработным. Кто тогда купит тебе… – указывает на кубок Европы по мороженому. – Выбирай. К тому же после спектакля Этьен все равно воскреснет и выйдет кланяться.

– А я выбрал – бокс. Я не хочу на оперу, я хочу на бокс. В опере три часа надо сидеть, ждать, когда в конце кого-нибудь убьют. А тут – банг! И сразу начинают друг другу лицо наращивать, пока кто-нибудь один с копыт не свалится.

– Нет, Морис, это ты будешь смотреть без нас, – сказал Этьен строго.

– А еще лучше и вовсе не смотреть. Конечно, тебе в опере временами скучновато. Мадам Петипа вообще считает, что для тебя главное в опере – это мороженое.

– Она врет. Я ей сказал, что профитроли в десять раз вкусней. Это она завидует, ей тоже, может, охота, а кто ее пригласит?

Этьен:

– А может, пригласить? Какова она из себя?

Станислас:

– Отравлю.

– Нет, Этьен, уж лучше со Станисласом, поверь мне.

Черно-белая хроника. Телевизионная серия «Это было недавно – в прошлом веке». Возвращение Чемберлена из Мюнхена, демонстрации за мир в Лондоне, Париже, Брюсселе. Среди лозунгов: «Нет войне!», «Умирать за Данциг?»

Поль и Мари.

– Я предвижу неловкость – с непривычки. Ничего не поделаешь, надо привыкать. Жизнь меняется. Еще недавно это было бы совершенно немыслимо.

– Так что я позвоню и скажу, что мы можем.

– Да. А то демонстрация какая-то. До сих пор незнакомы. Сегодня если уж что и демонстрировать, то прямо противоположное. А то еще работу потеряешь. Впрочем, меня в гомофобии никак не обвинишь.

– Что ты этим хочешь сказать?

– Не волнуйся. Хотя твой братец мне прохода не дает, на роль разлучника он все же не годится. Чем не сюжет для современного романа? Брат отбивает у сестры мужа.

– А еще экранизировать…

– Ну, тогда бы я купил дом на Корсике… Мосье и мадам Сен-Жак уикенд собираются провести у себя в имении близ Аяччо.

У Мари трубка прижата плечом к уху, на ладонях крем.

– Алло, Станислас?

У Станисласа трубка прижата плечом к уху, на ладонях крем.

– Замечательно… «Пети бэдон», столик заказан с восьми часов. Мы с Этьеном будем очень рады. Целую… – Поворачивается: – Все в порядке… Слышишь, Этьен? А ты еще сомневался. Да хоть бы Поль и был в душе фашистом, он бы все равно внешне демонстрировал прямо противоположное.

– Как принципиальный конформист? Извиняюсь, нонконформист…

– Все гораздо проще. Поль любит Мари, Мари любит меня, я люблю тебя…

– …Вследствие чего мы по их примеру сочетаемся законным браком. Кем бы мне приходился тогда Поль? Муж сестры мужа… Совсем близко. Можно сказать, одна семья. На одном поле работаем.

– Этьен, нам выдадут свидетельство о браке лишь вместе со свидетельством об усыновлении Мориса.

– К тому времени он сам успеет стать отцом семейства. Но ты же упрям.

Станислас расчесывает кудри с невозмутимо-мечтательным выражением лица, чуть склонив голову.

Внезапный возглас:

– Станислас!.. Быстро!.. Сюда!..

Один из новостных репортажей посвящен церемонии гомосексуального бракосочетания в мэрии небольшого французского городка.

– Смотри, кто это!

– Портос…

– Он настолько самовлюблен, что женился на себе самом.

На экране Портос надевает обручальное кольцо на палец своему двойнику. Новобрачные нежно поцеловались. Оба на сносях, чтоб никому не обидно. Поздравляя их, мэр, многолетний борец за права сексуальных меньшинств, пустил слезу: «Это большая победа. Отныне однополым парам, чтобы зарегистрировать брак, не надо будет отправляться на Виагаре».

– Дешевка. Презираю.

– А помнишь, как он говорил, что я навсегда потерян для вольной жизни?

Вместо ответа Станислас забирает у него бонбоньерку.

– Перестань уже есть шоколад.

Голос диктора: «Ураган «Пенелопа» пронесся над островом Сюшар в Карибском море». На экране унесенные ветром крыши, прогибающиеся пальмы, которые ветер яростно таскает за султаны, сорванная и летящая прямо в объектив реклама шоколада «Сюшар».

За столом царит атмосфера неловкости.

Поль – Мари:

– Кортон? «Шато-Лароз»?

– Да, спасибо.

Этьен – Станисласу:

– Кортон?

– Да, пожалуй.

– Я слышала об этом мальчике, Морисе. Поль говорит, его как подменили.

– За напускной грубостью и даже жестокостью у детей скрывается чуткое и внимательное сердце, – сказал Этьен. – Как проникновенно он говорил, Поль, о вашей секретарше, о ее одиночестве.

– Кто это, Поль?

– Ах, ты знаешь – мадам Петипа.

– Ах, эта…

– Славная женщина, – соглашается Станислас, – но боюсь, Морис прав: ее никто никогда не пригласит в оперу. Речь даже зашла о том, чтобы ее тоже как-нибудь пригласить.

Этьен:

– Это он ей хотел свинью подложить. Ему самому утомительны многочасовые спектакли. Их и не каждый взрослый выдержит без музыкальной подготовки.

Мари:

– Ну почему? «Дон-Карлос» продолжался больше четырех часов…

– Пять часов семнадцать минут, если точно.

– Поль, ты несносен. Ты бы еще сказал, сколько секунд. Узнаю бывшего чемпиона в беге на короткие дистанции… – Этьену: – Я совсем не то имела в виду. Наоборот. Я понимала, что поют, каждое слово, и время пролетело незаметно.

– А вот к нам подходили и говорили, что петь Верди по-французски нельзя, – сказал Станислас.

– Ну, это снобизм.

– Видите ли, Мари, сегодня в ходу принципиально иная точка зрения: что опера в переводе – это не то, язык оригинала передает дух произведения.

– Я однажды ехала в машине и слышала по радио, как какой-то русский певец пел по-французски «На земле весь род людской…». Лучше б по-русски – сам бы понимал, по крайней мере. А то ни мы не понимаем, ни они. Для кого, спрашивается, он поет – для американцев, что ли?

– Мы платим русским той же монетой, когда поем их «Евгения Онегина» по-русски. Хотя Станислас одно время, кажется, изучал русский язык, впрочем, без особого успеха.

Станислас:

– Морису надо брать уроки музыки.

Мари:

– Помнишь, как меня пытались учить на рояле, а я пряталась под кровать?

– У меня есть патентованный способ. Ручаюсь, от меня Морис не убежит, – говорит Этьен.

– Какой же?

– Это мой секрет. Увидите, его будет не оторвать от рояля.

В такси.

Этьен, с заднего сиденья – Морису, который рядом с шофером:

– Ты прав, в опере интересно только если сам выступаешь. А так – только в антракте. И то не всем, это зависит от того, осталась ли у тебя сдача с билета и привлекательна ли твоя спутница.

Видно, что шофер слушает и «разделяет».

– Остановитесь, пожалуйста, здесь. Мы подождем одного господина.

Над входом в кассу написано: «Сегодня: Гаэтано Доницетти, “Любовный напиток“».

– Знаешь, что такое «любовный напиток»?

– Нет. Что?

– Вот Станислас придет сейчас, ты у него спроси. Он его изобрел и продает такому олуху, как я.

– Зачем?

– Потому что я влюблен. Я дам ей этот любовный напиток, и она в меня тоже влюбится.

– А такое возможно?

У шофера звонит трубка на мотив «Песенки Герцога».

– Алло… У меня сейчас пассажиры… Нам не о чем больше говорить… Я тебе говорю, у меня пассажиры… – и кладет в карман трубку – с демонстративным вздохом.

– Этьен? Это возможно – такой напиток?

– Станислас утверждает, что да.

Появляется Станислас.

– Станислас, расскажи мне про любовный напиток.

– Это опера Доницетти.

– Да нет, а на самом деле?

– Он спрашивает у тебя, существует ли на самом деле любовный напиток. Дал выпить – а потом сам не рад.

Шофер слушает и усмехается.

Этьен:

– А зачем тебе, Морис? Если ты влюблен, то есть куда более действенный способ.

Дома.

Этьен поет «Аве Мария», аккомпанируя себе на рояле.

– Запомни, Морис, сердца пленяют музыкой. Если бы ты умел играть на рояле, как я, тебе бы ответили взаимностью.

– А кто она? – спрашивает Станислас.

Морис колеблется с ответом:

– Я не знаю ее… Она живет на рю Монблан, девятнадцать.

– «Я имени ее не знаю и не хочу его узнать…» – поет Этьен. – Ну как, будешь учиться на рояле?

– У меня не получится. Надо еще, ну, ноты знать. Вон их сколько.

– Клавиш-то? – Этьен быстро скользит пальцем от басов до верхов и вопросительно смотрит на Мориса. – Дай палец, вот этот, не бойся. Так, веди со всей силы. – Тот же звуковой эффект. – А вообще они повторяются через каждые семь ноток. Это как дни недели. Черненькие, они у нас дорожные указатели, их всего пять, по ним и ориентируйся. Средний палец перед двумя черненькими. Видишь? А этой рукой три клавиши… мизинец сюда… пальцы веером… Жми! Слева направо… Запомнил? Отлично! Потом еще два веера… Поехали, газ! Теперь первую комбинацию снова, затем вторую. Вместе со мной!

Вышла «Ave Maria» Баха-Гуно.

– Трудно?

Морис качает головой.

– Дальше. Большой палец сюда… этот сюда… а эти сюда… пальцы веером… Газ! Отлично. Вместе со мной… – Поет. – Вот и вся наука. Играть на рояле страшно просто: надо только в нужное время нажимать нужные клавиши.

Морис опять берет два аккорда, пытается напеть мелодию, но она сама собой превращается в другой напев (тот, что звучал в начале фильма).

– Что это? А ну-ка снова… – Этьен подбирает гармонию.

Станислас:

– Что ты пел, Морис? Ты это сам сейчас придумал?

– Нет. Она иногда привязывается ко мне, эта музыка.

– Ладно, урок продолжается. Станислас, не отвлекай нас.

– Да, Станислас, не отвлекай нас.

Отдаленные звуки рояля заглушает включенный телевизор. Станислас на кухне колдует над закуской. Берет три бокала, достает из холодильника шампанское. В этот момент раздается «Девятая» Бетховена в исполнении мобильного телефона.

– Алло… – переходит на английский, выражение лица меняется на сосредоточенное.

Возвращается в салон. Фортепианные успехи Мориса налицо.

Этьен – Станисласу:

– Ну как мы продвигаемся?

– Звонила Памела. Мельбурн состоится, «Аида», пять спектаклей.

– Я тоже, разумеется.

– Нет, я буду петь и Амонасро, и Радамеса в один вечер. В Сан-Франциско успеваем. Сценическую репетицию с нами проведут прямо в самолете.

– Вы уезжаете?

Этьен:

– Это еще не скоро, осенью.

Морис:

– А вы всегда работаете двоечкой?

Станислас:

– Нам повезло, что один из нас тенор, другой баритон. Если б мы оба были баритоны…

– …или тенора…

– …судьба бы нас постоянно разлучала.

– А если б еще один из вас был женщиной, тогда бы точно во всех операх вместе пели.

В кухне, у стойки бара.

– За сверхъестественные таланты моего ученика.

– И за сверхъестественные таланты моего учителя.

– Мои дорогие, за вас обоих, – Станислас обнимает их.

Пьют.

– Я еще никогда не летал на самолете.

Этьен:

– Самый надежный вид транспорта. Риск разбиться в десятки раз ниже, чем на гоночной машине. Не говоря о том, что на самолете перелетаешь океан за считанные часы. Не то что раньше, плыли по морю, да еще на рыбачьих лодках…

По телевизору идет голливудский «Синдбад-Мореход». Сцена кораблекрушения: волна ударяет в капитанский мостик, чья-то рука, на которой вытатуирован морской конек.

Звон разбитого бокала, который с криком роняет Морис.

– Что случилось! Морис!

Морис кидается к Станисласу и обнимает его, как бы ища у него защиты. Огромные, полные ужаса глаза – мальчика с картины Караваджо.

– Ну что ты… ну что ты, мой маленький… что случилось?

– Я… не знаю…

Морис возлежит, укутанный в шкуру экзотического хищника. Этьен кладет ему на грудь компресс. Станислас отсчитывает какие-то капли.

– Это еще ему зачем? Что у него сегодня, премьера?

– Это совершенно безвредное тибетское средство. От чего принимаешь, от того и помогает. Выпей, мой маленький.

– А можно мне у вас сегодня остаться?

Этьен:

– Это невозможно.

Станислас:

– Нельзя, Морис. Знаешь, как бы мы хотели, чтобы ты навсегда у нас остался?

Молчание.

–          Этьен, а у вас бывают в опере смешные случаи?

–          Опера – это сплошь один смешной случай, может быть, за несколькими печальными исключениями.

– Какими?

Станислас:

– Ну вот, печальная история о том, как Рене, рабочий, потерял работу. Утром дается «Фауст». Я пою Мефистофеля.

– Басом, – замечает Этьен.

– Да, басом. По утрам у меня всегда бас.

Мы видим Станисласа после разгульной ночи, на лбу грелка. «А-а…» – прочищает он горло глубоким басом.

– Мефистофель, пообещав Фаусту удачу в любви, если тот будет его слушаться и заниматься на рояле… – у Мориса даже приоткрылся рот, – проваливается затем под сцену. В смысле в ад. В аду сидит рабочий Рене…

Рабочий Рене мечтательно глядит на бутылку, подперев щеку.

– …и когда я сделаю ногой вот так…

Красный остроносый туфель Мефистофеля ударяет о дощатый пол.

– …тогда Рене нажимает кнопку. Я исчезаю.

Мефистофель проваливается. «Добрый день, мосье». – «Привет!» Мефистофель уходит, а Рене приканчивает бутылку и сладко засыпает.

– Вечером другая опера, где дуэль на пистолетах. Ты ее знаешь.

– Да-да…

– У него к вечеру уже голос повысился до баритона, – комментирует Этьен.

– И когда Этьен падает…

Сцена дуэли, Этьен падает. От грохота Рене просыпается, спросонок нажимает кнопку, и труп бесследно исчезает. Все в полном недоумении: Станислас, секунданты, дирижерша, публика.

Морис смеется – заливается.

– Чему ты смеешься? Это печальная история о том, как рабочий Рене превратился в безработного Рене.

Ночь. Дождь. Рене с низко опущенной головой бредет через дорогу. Резко тормозит такси…

Морис на прощанье чмокает Этьена и Станисласа и убегает, хлопнув дверцей. Те провожают его взглядом: вот он звонит, ждет, пока его впустят.

Этьен и Станислас одни.

Станислас:

– Что это могло быть? Шла какая-то детская сказка… И вдруг с ним такое стало твориться… На ровном месте, без причины.

– Надо показать мальчика психоаналитику.

– Детскому психологу.

– Он вырос в приюте, это накладывает неизгладимую печать на детскую психику.

– К тому же переходный возраст, не забывай… Не сходить ли на эту самую рю Монблан, посмотреть?..

Идут, смотрят на номера домов.

– Девятнадцать – это вот тот дом.

Станислас читает фамилии жильцов:

– Бенуа, Кокошка, Шарко, Вийон, Милошевич, Сати, Осмин… Никого не знаю.

Открывается дверь, и появляется дама из породы все высматривающих и все вынюхивающих. Делает несколько шагов и подозрительно оглядывается. Станислас разражается сатанинским хохотом. Дама быстро уходит, поджав губы.

В мансарде ксилофонист играет куплеты Мефистофеля.

– Ужасно интересно, какая она из себя, – говорит Станислас.

– Белокурая, с голубыми глазками. Только такие внушают безответную любовь.

– Я был влюблен в Джину Лоллобриджиду.

– А кончилось это чем? Пойдем на остановку, как будто мы ждем автобус.

Подъехал автобус, вышли две девочки с ранцами.

Шепотом спорят:

– Левая…

– Правая…

– Глазки…

– Ножки…

Синхронно стоп-кадр это фиксирует.

– Что ты понимаешь в женщинах?

– А ты?

Девочки с ранцами переходят на другую сторону улицы. Не те…

У двери остановилась их ровесница в хиджабе, достает ключ.

Переглядываются.

Этьен:

– Спокойно… спокойно… спокойно… Это будет похищение из сераля.

– Эй, Этьен… Станислас… Сюда идите. – За трансформаторной будкой прячется Морис.

– Разве у тебя сейчас нет уроков?

– Два последних урока – спорт. У меня освобождение.

– У тебя? Почему?

– Потому. После спорта у меня руки чешутся. Я так сказал врачу. Ну, она меня и освободила… Смотрите, она сейчас выйдет. По вторникам у нее балет.

– А ей можно? – спрашивает Этьен.

– Еще как можно, знаешь, какая она гибкая. Я в окно видел. Сейчас поедем, покажу.

– Но она же мусульманка.

– Сам ты мусульманин.

– Но она в этом самом… – обматывает голову воображаемым платком.

– Нет, это соседка… Идет… (Из-под арки выходит настоящая маленькая балерина со спортивной сумкой. Она удаляется.) Она всегда пешком, отсюда одна остановка. А я веду наблюдение из автобуса. У меня все проверено.

Автобус еле движется, поминутно останавливаясь. Она идет быстрей в нескольких метрах от них – строгая, целеустремленная, не подозревающая, что на нее устремлены три пары глаз.

– Я же говорил, у меня все проверено.

– Любовь – это сильное чувство, Морис, любовь побеждает смерть, – проговорил Станислас очень серьезно.

– А ты ее родителей видел? – спросил Этьен.

– Мать, один раз.

За окном в полуподвальном помещении балетный класс. В нем урок.

– Наблюдательный пункт установлен здесь.

Дама из породы все высматривающих и все вынюхивающих набирает номер, палец вертит прозрачный пластмассовый диск. Под стать телефону и интерьер.

Трезвонящий телефон на вышитой салфеточке, никто не снимает трубку. На стене олеография на евангельскую тему, семейные фото, в том числе и девочки в балетной пачке.

Но дама не сдается, листает телефонную книгу, отыскивает нужный номер и снова звонит.

– Могу ли я говорить с мосье Джино Джинелли… Это звонит соседка…. Мосье Джинелли? С вами говорит мадам Фуше, мы живем в одном доме… Нет-нет, еще ничего не случилось, но может… Какие-то сомнительные личности сейчас крутились возле дома, и я убеждена, что они караулили вашу дочь… Да, как только она вышла, они тут же поехали за ней.

Захлопывающаяся дверь с исчезающей за ней фигурой. Двое в белых рубахах и черных бабочках глядят вслед.

– Дома что-то стряслось.

Человек, лица которого не разглядеть, бежит, расталкивая прохожих, останавливает такси.

– Пляс Дега!

Шофер выключает радио, сообщавшее о процессе над педофилами.

Морис смотрит на часы.

– Все, сейчас закончат. Теперь – туда. Она выходит из-за угла. Стойте, как будто вы это читаете, – указывает на известное обращение генерала де Голля к французам, воспроизведенное в культурно-исторических целях.

Этьен:

– Морис, на будущее: кто читает подобные вещи, выглядит намного подозрительней того, кто просто стоит и смотрит. Это же лакмусовая бумажка для определения тайных агентов и ревнивых мужей.

Девочки со спортивными сумками начинают выходить, и среди них – она. Останавливается, смотрит.

– Папа!

Станислас:

– Да вы посмотрите, кто ее встречает! Морис, узнаешь своего друга?

Человек, обнявший свою дочь и еще не оправившийся от пережитого испуга, не кто иной, как человек из ресторана – тот, что всегда называет Мориса «синьор пикколо». У Мориса приоткрылся рот и засияли глаза.

Этьен:

– Бонджорно. Это ваша дочурка? Прелестная.

У того на лице ужас. Следующее движение – то, которым Ниоба пыталась защитить младшую из своих дочерей. Но они этого не замечают.

– Какая неожиданность! Как тебя зовут?

– Вы знаете, – вмешивается Станислас, – а наш кавалер хочет пригласить ее в оперу… или на балет? Может, тебе это было бы интересней?

Морису неловко быть в роли принца, сватающего Золушку, хотя и лестно.

– Лаура, иди!.. Я прошу вас, – и видно, как человека всего трясет, – оставьте мою дочь в покое, вы поняли? (Девочка отошла на несколько шагов и остановилась.) Кому я сказал, иди!.. Слышали? Не трогайте ее!

Как обухом по голове. Морис переводит взгляд с Этьена на Станисласа – со все возрастающей ненавистью. И бросается прочь. Но дает себя догнать.

В рыданьях:

– Все из-за вас! Вы мне разбили жизнь… Говорили мне умные люди: не связывайся с гомосеками, они тебе всю жизнь переломают… – Лицо перекашивает недетская ярость. – Гомосеки вонючие! – Тяжело дышит. Достает из кармана открытку в виде сердечка, с танцовщицей Дега и рвет ее пополам.

– Это было мое сердце, – чуть слышно говорит Станислас. Поворачивается и медленно уходит.

Этьен, словно не в силах решить, какая из ран опасней, еще мешкает какое-то мгновение. Выбор сделан в пользу Станисласа. Но в сердцах брошенное Морису «Как ты мог?» попадает в цель. Морис плетется за ними.

Сидят на скамейке в саду.

– Станислас, я не хотел. Вот смотри… – прокусывает себе зубами руку до крови.

– Ты что!

Долго сидят молча. «Законы божественной симметрии: сын, по бокам два отца». У Мориса рука перевязана платком. Звучит напев на неведомом миру наречии. Начинает смеркаться.

– Надо уметь держать удар, – говорит Станислас тихо. – Надо сходить на бокс.

Джино Джинелли у частного сыщика.

– Синьор Монти, я, может, и не самый богатый человек на свете. Мое единственное сокровище – Лаура. Я прошу вас… Ее надо спасти, ее надо охранять. Они всемогущи.

– Только без преувеличений. Всемогущ один Господь Бог, и то есть охотники это оспаривать.

В ресторане.

– Синьор Монти, вас всегда ждет здесь столик. Вы всегда мой гость. Моя благодарность не знает границ.

Опера. Из подъезда выходит Этьен, его обступают, кто-то размахивает программкой, чтоб взять автограф.

Монти:

– И мне, пожалуйста.

Этьен, собравшийся было подписать, застывает. Вместо программки у Монти в руках фотография прелестной маленькой балерины.

– Это для моего друга, – понижает голос. – Он работает в полицейском управлении, у него целая картотека: автографы замечательных людей на фотоснимках маленьких девочек. Он будет очень рад

Этьен не находит, что сказать, но его лицо красноречивей всяких слов.

– Автограф для маленькой девочки, пожалуйста… Ее зовут Лаура. Дорогой Лауре Джинелли…

Тянутся еще руки. Кто с программкой, кто с фотографией певца. Этьену ничего не остается, как подписать фотографию.

Этьен перед зеркалом повязывает бантик.

Станислас:

– Тебя примут за рефери.

– Артист начинается с умения завязывать бабочку. А то как из рогатки можно стрелять… – Этьен щелкает бабочкой на шее большой, в человеческий рост, куклы, изображающей Станисласа.

– Не бей меня! Детка, миленький, тебя обидели… – Станислас гладит куклу-себя. – Этьен, ты хоть раз был на боксе?

– Китайский бокс – мой любимый вид спорта. Знаешь китайский бокс? – атакует живот Станисласа указательными пальцами.

Станислас приседает, скрестив на животе руки.

– Перестань! Смотри – три часа, Морис нас уже давно ждет.

Все это происходит под аккомпанемент пылесоса. Идет уборка, терракотовая уборщица невозмутимо живет своей жизнью.

– Где билеты? – Станислас носится по квартире в поисках билетов.

– А это что? Называется: они меня видят, а я их нет.

Билеты лежали на телевизоре.

Станислас – бросает взгляд на экран:

– Что еще там?

– Не знаю, очередной «Кинг-Конг»… Ты же сам меня торопил.

После их ухода уборщица перестает пылесосить, останавливается перед телевизором и безучастно смотрит, что там показывают – а показывают там охваченные дымом нью-йоркские башни-близнецы.

Лицо негра, полуобморочные белки и молотящие его перчатки. Зал звереет. «Дай ему!.. Покажи ему!..» Только что не кричат: «Распни его!» Морис вместе со всеми машет руками, скачет, что-то кричит. Наконец негр рухнул.

Рушащийся небоскреб.

Этьен:

– И мы должны сейчас туда лететь? Я никуда не полечу. Звони, отказываемся. О том, чтобы лететь самолетом, вообще не может быть речи.

Станислас звонит.

– Станислас Жюпьен… Могу ли я говорить с Памелой?.. О, я сожалею… Но она сама – о’кей? Да, я понимаю. Мы с вами… Мы всей душою с вами…

– Ну что?

– У ее зятя там был офис.

– О Господи… Вот видишь! Позвонишь завтра и скажешь…

– Этьен, я не могу этого сделать. Мы не должны отказываться. В такой момент нельзя предавать друзей.

Этьен ходит взад и вперед, ломая руки и приговаривая:

– Это же безумие – сейчас туда лететь.

Телеэкран. Картинка, сворачиваясь, сменяет картинку, подобно листкам отрывного календаря. Лица, политическая хроника – время бежит.

Аналогичный прием: поверх сменяющих одна другую афиш и оперных сцен на всех парах мчащийся паровоз. В кинозале интерната показ старого фильма. Когда фильм кончился, на эстраду выбегает Морис, бросается к пианино, рукой делает знаки, чтобы все замолчали. Когда он начинает под собственный аккомпанемент петь «Ave Maria», постепенно все смолкают. То же самое пел в фильме Марио Ланца, положив руку на плечо мальчика-сопрано. И дети, и взрослые – все поражены, зачарованы. Как та девочка, к примеру.

Она же – на уроке.

– Николь, мы слушаем, – говорит учитель.

У учителя легкий тик. У учеников тоже – когда он не видит.

– Значит, Виагаре… Это такое карличье государство…

– Карликовое…

– Ага, карликовое. Началось с того, что один человек с десятью сыновьями напал на Сицилию.

– Танкред Готвильтский, вождь норманнов.

– Ага. Потом его сын плыл, чтобы еще на кого-то напасть, и вдруг увидел остров…

– Робер Гюискар, по пути в Бари.

– Ага. Какие-то моряки слезли на этом острове и смешались с местными…

– С местным населением, потомками остготов.

– Ага. А потом там была военно-морская база… не то арабская, не то турецкая.

Голоса: «Арабская!.. Нет, турецкая!.. Нет, арабская!.. Нет, наша!.. Нет, наша!..»

– Тихо! После крестоносцев какое-то время остров Виагаре принадлежал Кордовскому халифату, а с падением Кордовы отошел к Испании, но ненадолго. Затем он входил в состав Оттоманской империи. Правильно я говорю, Николь?

– Ага.

– А что было потом?

– Ну, подплыл французский корабль, и комендант крепости капитулировал… какой-то Али…

– Али-баба, – подсказывает кто-то.

– Ага, Али-баба… капитулировал.

– Хорошо, Николь. Вот видишь, можешь, когда хочешь.

Николь, довольная, переглянулась с Морисом.

– Это было, – продолжает учитель, – в год битвы близ пирамид, когда французский флот под командованием адмирала Брюэса, воспользовавшись туманом, достиг берегов Египта. Но один корабль при этом сбился с курса. Каково же было удивление капитана, когда вместо Александрии он увидел какой-то остров. Так в 1798 году Виагаре стал французским владением. А в 1956 году обрел независимость. Виагаре – самое маленькое на земле островное государство. Государственным языком его является виагарский, возникший на основе двух диалектов, остготского и норманнского. Однако подавляющее большинство жителей в повседневной жизни пользуется французским языком… Ты что-то хочешь сказать, Морис?

– Да, самое главное: там уже давно разрешены бесполые браки.

– Какие?..

Супруги Сен-Жак обедают втроем – с телевизором. Гастрономический ландшафт досконально выписан. Он типичен для людей их достатка и положения в обществе, а значит, подтверждает их право считать себя ничем не хуже других.

По телевизору передача «Это было недавно: в прошлом веке». Вишистская кинохроника: жертвы бомбардировок союзников.

Пьер и Мари по аналогии с нынешним своим занятием обсуждают, где, что и когда ели. Свадьба в Виллере, например, оставила по себе довольно жалкие гастрономические воспоминания.

– Тебе не кажется: за едой говорить о еде – это то же самое, что, занимаясь любовью, подглядывать, как этим занимаются другие? – замечает Мари.

– Потому что в обоих случаях начинают течь слюнки. Помнишь, кстати, отца Жозефа? Его сбила машина. – «Кстати» относится к маршалу Петену, проезжающему в автомобиле вдоль приветствующих его толп. – Будет до конца своих дней прикован к инвалидному креслу. Бедняга.

– Будь его воля, он бы отправил Станисласа на костер.

– Знаешь, подопечный твоего брата нас тут всех потряс… Представь себе, он уже играет на рояле и поет, как настоящий артист.

– Это заслуга Станисласа.

– Это моя заслуга. Не каждый позволил бы ему приблизиться к ребенку, да еще в разгар охоты на педофилов. Я рисковал.

– Но ты говорил, что сегодня – кто против гомосексуализма, тот может остаться без места.

– Еще как! С одной стороны, борьба с детской порнографией, с детской проституцией, а с другой стороны – требование разрешить гомосексуальным парочкам брать на воспитание детей. И ты между двух огней.

– Станислас без ума от этого мальчика. Погоди, еще станет знаменитым артистом, когда вырастет.

– Морис Риваль… Нет, не звучит. Теоретически у них появился шанс. Во Франции мне трудно себе представить, но где-нибудь…

– Что, они ради этого в Россию бы переехали?

– Почему в Россию?

– В России никто не верит в Бога, и там лучший в мире балет. Гомосексуалистам там раздолье.

– Может быть. Но у нас, хоть бы им и разрешили усыновить Мориса… Представь себе их на родительском собрании. А несчастный Морис! Его затравят в школе. Он же сбежит обратно к нам. Если не случится чего-то похуже.

На экране телевизора политическая анимация времен коллаборации: Дональдак за штурвалом бомбардировщика, а носатый диктор вещает по Би-Би-Си: «Потерпите еще немного, мы скоро вас освободим».

Оживленная улица, правостороннее движение. Этьен и Станислас с газетой. Позади в витрине книжного магазина постер. На нем фотография: высадка союзников в Нормандии. И подпись: «“Iliad“, Homer. Translated by Stanlеy Lombardo».

– Ну что? – нетерпеливо спрашивает Этьен.

Станислас переводит:

– «Публика долгой овацией провожала Этьена Пистоля, давая понять, что предпочитает вокальное мастерство мастерству фехтовальщика. Не менее теплого приема удостоился и Станислас Жюпьен, которому можно только посочувствовать: умирать Валентину пришлось под гомерический хохот зала».

– Дальше.

– Это «Индепендент». «Сцена поединка, вопреки замыслу режиссера, была достойна Чарли Чаплина или Макса Линдера. Фауст, вместо того чтобы поразить своего обреченного противника, спотыкается и кубарем выкатывается на просцениум, после чего влетает головой в суфлерскую будку. С такой силой, что суфлеру требуется медицинская помощь».

– Негодяи.

– «На сей раз причина смерти Валентина не установлена, поскольку Станислас Жюпьен, несмотря ни на что, довел свою партию до конца. К тому же сделал это с глубочайшим драматизмом, который еще больше способствовал веселью публики. Не будет преувеличением сказать, что зал катался от смеха». Морис обхохочется.

– Только посмей ему рассказать.

Первые полосы газет сплошь в заголовках, посвященных англо-американской высадке в Ираке. Там же фотоснимки: разрушенные здания, тела погибших, солдаты, напоминающие инопланетян, подле гражданского населения.

В витрине книжного магазина отражается радужный флаг с белозубым «Peace», свешивающийся из окна дома напротив.

Втроем – Этьен, Станислас и Морис – на природе. Морис хохочет во все горло.

Станислас:

– …И я не знаю, что мне делать. Умирать – не умирать. Оркестр играет. Я падаю, – хватается за сердце и, падая, поет: – «Проклятье!..» А сам вижу: только ноги его торчат.

– Это Мур подставил мне ногу.

– Мефистофель?

– Сволочь он, а не Мефистофель. Я, как ракета… – изображает ракету, – гляжу: на меня несется вот такая рожа… – делает страшное лицо. – Суфлер… Расквасил ему нос.

Любуются видом, освещением.

– Морис, а знаешь, ты подрос, – говорит Этьен.

– Что значит «подрос»? Сделался взрослым… – протестует Станислас. – Морис, я хочу тебе сказать одну вещь. Есть такое замечательное государство, Виагаре…

– Еще бы! Робер Гюискар отпустил там своих матросов на берег. А теперь геям там можно жениться и иметь детей.

– С детьми еще не ясно… – уточняет Этьен.

На холме, против солнца, стоит девушка в профиль и мочится по-мужски: сверкающая струйка бьет вперед.

– Полная унификация пола… полнейшая… – шепчет Этьен.

Но струйка вдруг превращается в хребет собаки, присевшей на задние лапы, – эффект светотени.

Этьен ограничивается междометием «хм…».

Станислас:

– Сегодня, Морис, решается наша судьба…

Этьен:

– И твоя тоже. Сегодня Национальное собрание Виагаре должно принять закон, который позволил бы тебе навсегда остаться с нами. Видит Бог, это было бы справедливо.

– Потому что это было бы человечно. А то, что человечно, не может быть ни против Бога, ни против природы.

Красивый, волнующий сердце пейзаж. Вдали – городок, церковь, звон колоколов.

Национальное собрание республики Виагаре. Флаг, герб – все атрибуты государственности. На декорированной под ленту лепнине надпись на виагарском языке – по преимуществу из согласных. Немногочисленные гласные были б еще немногочисленней, если б не удваивались.

Впрочем, дебаты ведутся на языке недавней метрополии. Лишь один депутат выступает по-виагарски, а выступления других демонстративно слушает в наушниках.

– Сегодня нам представляется уникальная историческая возможность: первыми сорвать печать тысячелетнего табу…

– Я допускаю, что какие-то сиюминутные экономические выгоды это, может, и принесет, но завтра нас постигнет участь Содома и Гоморры…

– Houstizjja ? seempraa! Traajjskaa ? seempraa! – все хватаются за наушники.

– Уважаемый депутат от партии «Наш дом – Виагаре» сам не понимает, что говорит. Уж если на то пошло, от увеличения числа однополых браков количество абортов как раз снизится.

– Это вам только кажется!

– Вы же неспособны на компромисс. Вы одновременно выступаете и против абортов, и против однополых браков. Где логика? Либо одно, либо другое!..

– Да! В Содом и Гоморру! Так и скажите им: берите, что хотите, за умеренную плату…

– Постойте! Кто говорит, что за умеренную?

– …берите наши семьи, наших детей, устраивайте оффшорную зону для наркоманов всего мира, и завтра Виагаре превратится в одно большое, оборудованное по последнему слову техники кладбище.

– Дайте дожить до завтра, с вашей помощью мы еще сегодня протянем ноги.

Хозяин кафе в окружении пустых столиков – которые под его мысленным взором моментально оказываются заняты респектабельными мужчинами, заботливо потчующими своих чад.

Соскучившихся по пассажирам таксистов вдруг, как по мановению волшебной палочки, окружают мужчины с колясками, между которыми снуют неугомонные подростки.

– Как женщина я заявляю свое решительное «да» гомосексуализму. Ваша борьба – это и наша борьба. Ваша свобода – это и наша свобода.

– Houstizjja traajjskaa ? seempraa Viagaar, – все припадают к наушникам.

Председательствующий:

–          Дебаты по этому вопросу не могут продолжаться вечность. Объявляю голосование по законопроекту, выдвинутому депутатами от фракции «За прогресс в границах разумного». Напоминаю: проголосовавший за отсутствующего депутата автоматически лишается права пользования депутатским бистро.

Произносит, вероятно, то же самое по-виагарски – запинаясь и подглядывая в шпаргалку. Депутат от партии «Наш дом – Виагаре» демонстративно снимает наушники.

Прощание в кабинете директора. Кроме Поля и секретарши, мадам Петипа, школу представляет учитель, страдающий тиком. Он избегает встречаться глазами со Станисласом и Этьеном. Последний разглядывает рисунки детей на стене, смотрит в окно, что позволяет ему скрыть волнение. Станислас даже не пытается этого делать.

Говорит Поль, обращаясь к Морису:

– Мы все здесь одна большая семья. Но бывает, когда маленькая семья все же лучше. Желаем тебе счастья.

При слове «счастье» Станислас поднимает на мадам Петипа сверкающие от слез глаза. Та отвечает на его взгляд с вызовом – ведьма такая.

У учителя разыгрался тик.

Шофер кладет чемодан Мориса в багажник. На заднем сиденье втроем, прижавшись друг к другу, – Этьен, Станислас и, между ними, Морис.

– Морис, кого ты больше любишь, меня или Станисласа?

– А ты кого?

Автомобиль трогается.

К окнам прижаты лица подростков. Гримье сказал что-то Николь и засмеялся, та окрысилась.

В модном магазине.

Этьен – старшему приказчику, держащему наготове блокнот:

– Мы женимся. А вот наш будущий сын.

– О! – приказчик хлопает в ладоши. – Гран шампань!

– Начинаем с нуля. Все, от и до.

Среди прочих манекенов, владеющих секретом счастья, имелся один, уподобиться которому предлагалось Морису.

– Учтите, – уточнил Станислас, – мы перебираемся на остров, где вечное лето, где температура воздуха не опускается ниже двадцати четырех градусов, а воды – ниже двадцати пяти.

– Льда побольше! – это относится к шампанскому.

Его несут. Щелкает пробка, в бокалах праздничная влага.

– За тебя, за то, чтоб все на тебе всегда сходилось, – говорит Этьен.

Далее – показ молодежной моды с пояснениями типа: «Кроссовки «супер-найк» заставят одноклассников почернеть от зависти. Сорочка «Смелый наездник» многообещающе выглядывает из-под пуловера».

– Я еще никогда не летал самолетом.

Они затемно возвращаются домой.

– А я еще никогда не оказывался в роли преступника, у которого берут отпечатки пальцев, – говорит Этьен.

– У русских есть поговорка: от наручников и от «воронка» не страхуют.

– Пусть у твоего Родиона и берут отпечатки пальцев. Они там привыкли, а мне это унизительно.

– А меня бы это не унизило. Пусть у меня берут отпечатки пальцев, только бы уже исполнилось восемнадцать…

Станислас:

– Успеешь, куда тебе спешить?

– На дискотеку всегда будут пускать. И я смогу получить разрешение на ношение оружия.

Станислас всплескивает руками.

– Господи, зачем оно тебе?

– А знаешь, как это унизительно, когда на дискотеку не пускают.

Станислас молчит. Между тем кто-то сидит на ступеньке, какой-то пьяный, уронив голову на грудь, – человеческое существо только потому, что ничем иным быть не может.

– Помнишь печальную историю рабочего Рене? Вот и он. Тоже не ожидал, что этим кончится… Никто ни от чего не застрахован.

– Да ты посмотри, кто это!

Станислас опешил.

– О Господи, это же Портос…

Этьен наклоняется к нему:

– Портос, дружище, ты меня узнаешь?

– Я сам себя не узнаю… а ты хочешь, чтоб я узнал тебя… – Язык у него еле ворочается. – Эх, кто не женится, тот не пьет шампанское… Вы уже пили шампанское? Наверное, мало. А я достаточно, как видите. Все, развожусь…

– Слушай, его надо отвезти домой, – говорит Этьен.

– Нет у меня больше дома… А это и есть плод вашей любви?.. «Сатирикон», чистый «Сатирикон».

– Портос, приди в чувство, – трясет его. – Идите с Морисом домой, я вас догоню.

– И будешь последний дурак… «Сатирикон»… чистый «Сатирикон»…

После тщетных попыток остановить такси Этьен кричит им вдогонку:

– И вызовите нам такси!.. Грузовое!..

–          Вы его усыновили? Ну и дураки. Я уже предвижу, какой балет у вас начнется… чистый «Сатирикон»…

Закрывает глаза. В старой телевизионной рамке черно-белое изображение. Сауна. Три спины: два отца, посредине сын. Встают и под «Танец маленьких лебедей» исполняют балетную сценку «Соломонов суд» – о том, как не могут поделить юношу.

Самолет идет на посадку. На здании аэропорта: «Добро пожаловать в Виагаре. Bjjnvouu ouu Viagaar». Одновременно с прибытием самолета из Франции начинается посадка на самолет, улетающий в Ливию. Его пассажиры – нелегальные эмигранты. Телевизионщики и репортеры снимают как прибывших, так и отбывающих. Есть встречающие, есть провожающие. Их легко спутать, поскольку антивоенная символика представлена и на плакатах в защиту беженцев, и на плакатах в поддержку однополых браков.

Прибывших сопровождает служащий аэропорта, отбывающих эскортирует полиция – это напоминает обмен шпионов.

Морис смотрит им вслед.

Служащий:

– Нелегальные эмигранты. На плоту плыли из Ливии, представляете? Этих депортируют, новые приплывут.

– Не понимаю, на что они рассчитывают, – говорит Этьен. – У европейцев нет выхода.

Станислас:

– И у них нет.

Морис – ему:

– Ты видел? Там одни только мужчины. А может, они все геи?

– О Господи, их же побьют камнями, – Станислас оглядывается на них в ужасе.

Во главе встречающих дама с букетом чайных роз.

– Мосье Пистоль! Мосье Жюпьен! Добро пожаловать! Я Жаннет Кон-Лекок, депутат Национального собрания от фракции «За прогресс в границах разумного».

– Мадам Кон-Лекок, мы до сих пор не верим, что это не сон.

Станислас взял цветы. Они с депутатом сердечно ткнулись щеками друг в друга. То же и с Этьеном.

– А это Морис? Я так и подумала… У меня тоже есть дети, вы еще окажетесь в одном классе. Мы еще обо всем поговорим.

Забегающие вперед им репортеры, пятящиеся камеры, сование под нос микрофонов.

– Вы уже знаете, где будете жить?

– Бывали ли вы на Виагаре прежде?

– Какую школу вы выберете для вашего сына, на французском или на виагарском языке?

– На суахили, – отвечает Этьен.

– Вы в центре внимания прессы, – говорит Жаннет Кон-Лекок.

Протестующие против депортации стоят с зажженными свечами.

Осматривают дом, распахивают двери из комнаты в комнату.

– Это «хоббитека», – говорит Этьен. – У человека должно быть хобби. Ты больше не коллекционируешь эти фигурки, «киндер-сюрпризы»?

– Вот мое хобби! – Морис делает каратистское па.

– Осторожно! – Этьен заслонился. (Переходят в следующую комнату.) – Здесь ты сможешь принимать своих друзей.

Станислас:

– И подруг.

За окном красное закатное солнце, поверх – черный силуэт парусника. Рекламный постер, который Этьен резким движением разрывает пополам: это вжикнула молния дорожного гардероба, и двумя половинками обвисла стенка.

– Что я надену? – спрашивает Станислас.

– А что, этому есть альтернатива? – Этьен извлекает это – визитку. Ломает чайную розу и продевает в петлицу.

– Мы оба будем одинаково одеты? Хотелось бы какого-нибудь подтекста. Может, накинуть алый шарф? На языке цветов знаешь что это означает?

– А я надену… – Морис задумывается.

– Черный костюм, я полагаю, – говорит Этьен. – На бракосочетание родителей.

– В черном костюме хоронят. Ну, ты даешь…

Вспыхивает телеэкран. В виду догорающих фрагментов самолета – поисково-спасательные работы. Голос диктора, говорящего что-то на местном наречии. Следующий сюжет – их прибытие.

Морис:

– Смотрите! Смотрите! Это я!

Голос, вещающий на виагарском языке.

Этьен:

– Интересно же послушать, что он говорит. Тут что, нет французского канала?

Морис шарит по каналам. Снова потерпевший крушение самолет. «…На его борту находились семьдесят три нелегальных эмигранта, отправленных специальным рейсом из Виагаре в Триполи». Кадры депортации, провожающие со свечками.

Станислас:

– Какой ужас! Они все погибли? А если они были геями?

На экране – Этьен, Станислас и Морис, в руках у Станисласа огромный букет роз. «Две недели назад был принят закон, позволяющий гомосексуальным парам адаптировать детей. И вот уже первые ласточки. Сегодня на Виагаре прибыл известный тенор Этьен Пистоль со своим не менее прославленным другом Станисласом Жюпьеном. Артисты намерены воспользоваться прогрессивным законодательством по полной программе: не только вступить в брак, но и усыновить пятнадцатилетнего Мориса Риваля, который прилетел вместе с ними. Морис Риваль – круглый сирота – воспитывался в одном из детских домов Парижа».

Морис скачет от восторга:

– Это я! Это я!

– Я знаю, что я надену, – говорит Станислас. – Я буду в белом костюме.

Морис:

– И я тоже знаю. Но это секрет.

Мэрия. За синтезатором, звучащим как орган, распинается местный лабух. На Этьене черная визитка, серые в полоску панталоны, в петлице красная роза. Станислас с ног до головы в белом, полупрозрачный красный шарф огненным языком лижет пенящееся жабо. Мэр, препоясанный национальным флагом, свершает обряд бракосочетания.

– Платон учил: поначалу человек соединял в себе и мужское и женское начало и был всемогущ настолько, что боги убоялись и разделили его на две половинки. С тех пор эти половинки стремятся друг к другу, и необязательно, чтобы мужские стремились к женским. Преодолеть это стремление не по силам ни людям, ни богам. Я счастлив, что мне сегодня выпала честь сочетать две такие половинки и признать их законное право любить и воспитывать третьего человека.

Морис здесь же. И тоже проникся торжественностью момента – что в комическом противоречии с подростковой модой, которой он следует. На нем сползающие, «сумчатые» джинсы, огромные кеды с распущенной шнуровкой, голова – лакированным ежиком. Среди множества приглашенных – мадам Кон-Лекок. Пресса, телевидение. Выстроились официантки, держа подносы с бокалами.

Поль и Мари перед телевизором – на экране Этьен надевает Станисласу на палец обручальное кольцо. Долгий поцелуй.

– Говори, что хочешь, но когда они целуются, меня тошнит.

– А может, тебе только кажется, что тебя тошнит, на самом деле наоборот. О, как сладок запретный плод.

Наконец уста их разъяты. Оба знаменитых певца в унисон поют «Ave Maria», за синтезатором – их сын Морис.

В гостях у депутата Национального собрания мадам Кон-Лекок. Кроме семейства Пистоль за столом – престарелая мать хозяйки. Мадам Кон-Лекок разливает чай. Морис, сидящий у Станисласа на кончике колена, получает литровую бутыль «афраколы».

– Это новый напиток, – говорит ему мадам Кон-Лекок. – А как, – обращается она к Станисласу, – публика отнесется к тому, что у вас теперь другая фамилия? Публике придется привыкать, вас будут путать.

– Нет, Жюпьен как сценическое имя я оставляю за собой. Но по жизни мы теперь все Пистоли, – смотрит на Мориса, подрагивая коленом.

Престарелая дама, шамкая:

– Мои ученицы испекли такие же точно коржики, когда коллеж Робера Гюискара посетил Пьер Лаваль.

– Даладье, мама, ты путаешь… Она путает.

– Да нет, это был Пьер Лаваль, премьер-министр Французской республики. Что, я не помню, как мы его встречали? Его еще потом повесили.

Мадам Кон-Лекок:

– Я принципиальная противница смертной казни.

– Это ужасно, – соглашается Этьен.

– Может быть, за групповое изнасилование все же… – робко замечает Станислас.

Мадам Кон-Лекок меняет тему:

– Мама в свое время преподавала домоводство в коллеже Робера Гюискара. Я вам очень рекомендую этот коллеж.

– Да-да, попробуйте, мосье Лаваль остался очень доволен. – Обращается к Морису, видя, что ее никто не слушает: – Попробуйте, детка. Я их теперь могу только сосать, – вынимает изо рта обсосанный коржик и показывает его.

Морис делает лицом «бэ».

– В этом коллеже практикуется индивидуальный подход к ученикам. В результате все учатся на «хорошо» и «отлично». И это несмотря на то, что домашних заданий вообще не задают. Преподаватели пришли к выводу: чем ниже требования, тем выше успеваемость. В других школах дети света белого не видят, а табель стыдно показать.

Морис:

– А сейчас где ваши дети?

– Они у себя, они застенчивые. Хочешь познакомиться?

Морис поднимается по лестнице, приоткрывает дверь: посреди комнаты стоит его ровесник, смотрит на него и молчит. Вдруг у него вырастает еще две головы. Морис зажмуривается. Открывает глаза: нет, одноглавый…

– Слушай, мне показалось… Я Морис Пистоль, урожденный Риваль… – Хочет войти, головы вырастают снова – совершенно между собой неразличимые. – Ты чего… с тремя головами?

Чаепитие внизу.

– Это был первый случай тройни на Виагаре. Об этом столько говорилось. Я тогда и занялась политикой. Возглавила список «Матушка Лекок и ее дети». Я – урожденная Лекок. Кон – имя моего покойного мужа.

У Этьена и Станисласа почтительно вытягиваются физиономии.

– Я его называю покойным, потому что для меня он умер.

Понимающе кивают.

– А как зовут ваших сыновей?

– Наф-Наф, Ниф-Ниф и Нуф-Нуф. Такие смешные мальчишки. Одну молоденькую учительницу разыграли – она неделю в себя не могла прийти. Сама виновата. Раз учительница, то должна понимать: с тремя головами людей не бывает.

Два брата прячутся за спиной у третьего: боком, чуть согнув ноги в коленях. И вдруг одновременно выпрямляются, поворачивая шеи.

Морис смотрит.

– Угу, въехал, – говорит он по-деловому, когда ему объяснили устройство трехглавого дракона.

Каждая из голов отмечена следами недавнего сражения – неизбежного, ежели дракону на пути встречается герой.

– Это я с перепугу, – оправдывается Морис.

За чаем.

– Я горда за наше маленькое государство – что именно у нас впервые был принят этот закон. А вот эвтаназия не прошла.

– Я так надеялась, – вздыхает мадам Лекок-старшая. – И как это людям не страшно так бояться смерти?

Этьен утешает:

– Еще примут.

Кон-Лекок:

– После того, как Голландия разрешила у себя ее бесплатно? Это уже ничего не даст… По крайней мере в вашем случае здравый смысл возобладал над предрассудками.

Этьен:

– Не сомневаюсь, скоро и другие страны последуют вашему примеру, нужен был прецедент.

– Совсем в этом не уверена. Увидите, нам еще придется ограничивать приток желающих.

– Вы хотите сказать, что начнется нелегальная эмиграция сексуальных меньшинств? – спрашивает Станислас. – И их будут вот так же насильно депорировать?

– Не напоминайте мне об этой страшной трагедии. И потом это такой позор для страны…

Станислас:

– Может быть, для них это был не худший вариант.

Мадам Кон-Лекок – страшным голосом:

– Как вы можете такое говорить?!

Встает.

На улице.

Станислас:

– Я имел в виду, что если они геи, то там их растерзают, камнями побьют. А так они избежали мучительной смерти.

Идут в суровом молчании. Ужас как неприятно.

Буклет: «Коллеж Робера Гюискара». Уроки, совместный досуг, спортивные состязания. Во весь разворот изображено великое историческое событие. Морис объясняет своим приемным родителям, какое именно:

– Это матросы сходят на берег, а это жители. Видите, один боится, залез в кусты. Этим любопытно. А один матрос уже кадрит эту, с кувшином на голове. Ее бой-френд сжал кулаки. Сейчас он ему покажет. Это сам Робер Гюискар, он плывет дальше.

Тому же посвящается настенная живопись кисти местного Диего Риверы.

Все взгляды направлены на Мориса. Директор спешит к нему с распростертыми объятиями. Нет, съемочная группа извиняется: они еще не готовы. Снова откуда-то вываливается директор с распростертыми объятиями. Остальные, наоборот, сразу перестают обращать на Мориса внимание, у каждого свои дела. К Морису подходит маленькая девочка:

– Привет, я покажу тебе твой класс.

Продолжение в классе.

Учительница:

– Это ваш новый товарищ, Морис Пистоль. Кто хочет сидеть с Морисом?

– Я!.. Я!.. Я!..

Сюжет отснят, телевизионщики уходят.

Колаковски, классенфюрер, Морису:

– Это мое место.

Морис пересаживается.

– И это мое место.

– Сколько у тебя задниц?

– Сколько б ни было, все мои. Чего о твоей не скажешь.

Смех.

Учительница начеку.

– Морис, садись сюда, – и сажает его на свое место. – Ты когда-нибудь сидел лицом против класса? Против целого класса? Нет. Будешь как я. Это сегодня твое задание. У нас каждый получает свое задание. Месье-дам, – обращается к классу, – чем мы будем сегодня заниматься?

Голоса: «Историей!.. Урок музыки!..»

– Тихо. Не все хором. Катрин?

– Я бы хотела учиться писать по-китайски.

– Так. Еще кто-нибудь хочет?

Желающих не оказалось.

– Возьми у себя из шкафа все необходимое и приступай.

Пока Катрин достает из своего шкафчика узкий бумажный рулон, игрушечного цыпленка и баночку с краской, учительница продолжает:

– Кто из вас хочет заниматься музыкой?

Нашлось несколько желающих.

– Пожалуйста, – раздает им бумагу. – Запишете свои впечатления… И не забудьте указать свою фамилию.

Пожелавшие заниматься музыкой достали свои дискмэны. Едва их головы были оседланы наушниками, как начались сомнамбулические скачки. Во времена Робера Гюискара решили бы, что на них кто-то навел порчу.

– Остальные – историей? Хорошо. Наша сегодняшняя тема: битва при Магнесии. Сражаются греки с римлянами. Кто греки, кто римляне?

– А кто победил?

–          Кто победил, не помню. Сейчас выясним. Итак, кто греки, кто римляне? – Чертит мелом расположение войск. – Здесь римская конница, здесь греческие боевые слоны.

Это повысило акции греков. Римская конница и боевые слоны греков уже построились в боевые порядки.

– А ты, – говорит она Морису, – решишь, кто победил. Внимательно за всем следи.

– А кто на самом деле?

– Сейчас это неважно. Исторические сведения не всегда достоверны. Вот мы их и проверим. От тебя все зависит. Ты историк. Как историк скажет, так и будет. Вперед!

Сражение началось. Слоны, верховые – все смешалось в кучу. «Ты уже мертвый!» – кричит кому-то Морис. Но в настоящих конвульсиях бьются те, кто уроку истории предпочел урок музыки. При этом время от времени они пишут какое-нибудь слово. Катрин учится «писать по-китайски». Она сосредоточенно обмакивает игрушечного цыпленка лапками в краску и потом прикладывает к бумажной ленте.

Станислас:

– Ну как там мой Морис? Первый день… Ты знаешь, я немного волнуюсь, – прижимается к Этьену.

Тот обнимает его.

– Ну не волнуйся. Морис за себя умеет постоять.

– Да, Морис – настоящий мужчина. Я думаю, что буду его ужасно ревновать. Интересно, как сложатся у нас отношения с его подружками.

– Если ты будешь ужасно ревновать…

Телефонный звонок. Станислас мечется в поисках телефона. То горячо, то холодно. Находит: «Алло… Алло…» Оказывается, что не тот.

Этьен:

– Да он у тебя в руках!

– Где? – разводит руками.

– Да вот, – телефон в руке у куклы по имени Станислас.

– Алло, – лицо Станисласа меняется, он молча слушает.

– Что, из школы? – Станислас делает рукой жест: мол, не мешай. – I understand… But today is Tuesday… Wait a sec… Это Памела. «Паяцы» в Гамбурге. Завтра. Но им нужен только Тонио.

– Один в Гамбург ты полетишь только через мой труп. Слышал, что сказал Морис? Мы работаем двоечкой.

– На один день. А ты побудешь с Морисом.

– А ты с Родионом.

– Hello, Pamela, it’s impossible.

Перемена. У дверей уборной Морису преграждает путь Колаковски.

– Ты читать умеешь? Это мужская уборная. А тебе надо вон туда, в женскую.

Морис отталкивает Колаковски и входит. Внутри его уже дожидаются. Битва при писсуарах. По ее завершении Морис справляет нужду прямо над телом поверженного врага. Еще четверо корчатся по углам.

Учительница – директору:

– Просто не представляю себе, как будет дальше. Воображаю, какие дома разговоры.

– Да, не было печали. И почему именно нам такая честь?..

Звонок.

– Ну хорошо. Следующий урок зоология. Потом два часа придется проветривать класс.

После ее ухода директор звонит по телефону.

– Мосье Колаковски?.. Да, совершенно верно… И не без сложностей.

Колаковски-старший:

– Я предупреждал, чтобы в один класс с Марком его не зачисляли. И я повторяю: добром это не кончится. Я не для того отремонтировал бассейн в школе, чтобы он сделался источником заразы. Нравственная сторона меня мало волнует. За Марка мне опасаться не приходится. Если я еще и не нянчу внуков, то лишь благодаря чуду. Нашему чертенку не по вкусу приемы борьбы со спидом… Ха-ха-ха!.. – хлопает себя по ляжке. (На стене большой календарь. Под стандартным логотипом «Не давай спиду шанс» разноцветные колечки презервативов образуют цветок.) – Но я не желаю, чтобы какой-то там вич-инфицированный учился в одном классе с моим сыном. Родительский комитет весь на моей стороне. Предупреждаю: это будет скандал.

Директор:

– Вы думаете, что я сам в восторге? Но отказать в зачислении я не мог, сегодня мы козыряем своим законодательством. Вы телевизор иногда смотрите? Скандал был бы на уровне Европарламента, а вы говорите «родительский комитет»… Погодите, не перебивайте меня. Есть только одна возможность. Школа перестает быть франкоязычной. Все уроки ведутся по-виагарски… Видите, я занят! – это относится к приоткрывшейся двери. – Что значит «никто виагарского не знает»? При нашем методе преподавания его и знать не надо… Извините, – прикрывает трубку. – Что?! – В трубку: – Только что была драка в уборной. Пятеро на одного…

Колаковски-старший:

– И прекрасно. Может, это сделает их понятливей. Если они по-другому не понимают…

Директор:

– Кто «они»? Кто «они»? Все пятеро в травматологическом пункте. Этот парень оказался крепкий орешек.

– Ну, как школа? Рассказывай, – спрашивает Этьен. – Было трудно?

– Ничего, справился.

– Какие уроки были?

– Разные. История, музыка, китайский.

– Они изучают китайский? – всплеснул руками Станислас.

– Да, одна девочка. Она отстающая. По специальной программе занимается. Остальные проходили битву при Магнесии.

Этьен:

– А ты?

– Я был героем сражения.

– Я бы очень удивился, если бы это было не так.

– Погоди… А еще что?

– Ну, про обезьян, что мы от них произошли. Я изображал орангутанга.

– А как у тебя с товарищами отношения складываются?

– Отлично.

– А у нас проблемы. Нам надо слетать на один спектакль в Гамбург.

– Это в Америке?

– В Германии.

– Хайль Гитлер! Я с вами, можно?

Этьен:

– Мы всего на один день. Тебе надо в школу ходить. Зато мы на каникулах куда-нибудь махнем. Куда захочешь.

– В Париж.

Станислас:

– В Париж? Почему в Париж? Ты соскучился по своим друзьям?

– Я бы Гримье показал, какие у меня шузы.

Прощаются. Шофер выносит чемоданы.

– Мы будем все время звонить, – говорит Этьен.

– Из «Глотки Гаргантюа» тебе будут приносить все, что ты закажешь. Ну… – Станислас обнимает Мориса. – Как члены одной фамилии мы впервые расстаемся.

Морис развалился в кресле и переключает программы: новости; спорт; старый диснеевский мультик; черно-белая хроника: де Голль в окружении толпы на Елисейских полях – повсюду французские, английские, американские флаги; постельная сцена; фильм карате – который он оставляет. Устраивается поудобней и звонит по телефону:

– У вас есть крем «Бавария»?.. А что у вас есть?.. Хорошо, «кубок чемпионов».

На экране спортсмен с кубком в обнимку. В такой же точно у Мориса запущена рука по самый локоть.

Огни дискотеки. Марк Колаковски говорит толстому охраннику:

– Вот он. Впускать не советую, – показывает на пластырь.

Тот останавливает Мориса.

– А тебе спать пора.

– Почему?

– Я сказал: пора спать. – Пропускает других.

– А я хочу знать почему.

– Будешь много знать – скоро состаришься. Видишь, там – твоя компания, – показывает на компанию подростков в отдалении – магрибинцев.

– Не имеете права. Раз я плачу…

– В последний раз говорю, – подносит трубку к уху. – Хозяин, у меня тут один нарывается на неприятности. Устроить их ему?

Владелец дискотеки видит на мониторе Мориса, препирающегося у входа с охранником.

– Посмотри-ка, – обращается он к какому-то типу, – это не его по телевизору показывали? Сын двух папаш.

– Чего? Каких папаш? Я только футбол смотрю.

Владелец дискотеки – в трубку:

– Впусти. Это тот, что живет с двумя педерастами… ну, которых в мэрии поженили. И помни: если что с ним случится, мы сами рискуем оказаться в группе риска.

Охранник, понижая голос:

– Без мордобоя не обойдется. Меня уже ввели в курс дела.

– Значит, будешь при нем. Ни на шаг не отходи. Поставь вместо себя Люсьена.

– Понял… Понял… – Сует трубку в карман. – Эй, Люсьен! Постой на воротах.

Техно, подсветка, свистопляска. Рядом с Морисом, обливаясь потом, трясет животом охранник. Колаковски посрамлен.

Школьный звонок, время обеда. Школа пустеет.

Час сиесты. Морис бредет по вымершему городу, не отбрасывая тени. Его окружает компания подростков – тех, кому вход в дискотеку заказан. В следующую секунду он погребен под кучей навалившихся на него тел. Как забивший фонтан, летят вверх брюки, трусы, майка, кеды.

Кто-то, чьего лица не видно, издали наблюдает за этим.

Извивающееся тело Мориса множество рук облачает в кружевное белье, на ногах – ажурные чулки с подвязками. Сдавив горло, ему помадят губы. Каждая из этих метаморфоз фиксируется голубой вспышкой. После чего хулиганы разбегаются. Какой-то замешкавшийся мальчонка убегает последним.

Неизвестный стремительно уходит.

Вооруженной фотокамерой Колаковски расплачивается с предводителем уличной банды.

Морис – как звереныш, забившийся в нору. Кругом груды строительного мусора. Его тело – по-прежнему в кружевном белье – содрогается от рыданий. Кто-то трогает его за плечо, кидает ему его одежду. Морис одевается. Из кармана выпадает ключ, на брелке фотомодель в кружевном белье. Человек, чья принадлежность к миру благодатного полумесяца не оставляла сомнений, отрывает брелок, топчет его и отшвыривает носком ботинка.

– Грязные шлюхи! Они все больны. Чистая женщина стыдлива, она награда, а не грязь, которая липнет ко всем подметкам. – Наступает на валяющееся кружевное белье. – Если ты мужчина, ты отомстишь. Пророк Мухаммед, мир ему и благословение Аллаха, говорит, что месть – сестра благодарности. – Протягивает Морису листок. – Это мой адрес, это мое имя. Шейх Наср-эд-Дин. Наср-эд-Дин значит «Победа веры». У нас, правоверных, тот, кто оставляет зло без наказания, сам творит зло. Поэтому Аллах, да будет воля Его, и сделал так, что месть сладка.

Оперная сцена. Станислас, загримированный Паяцем, поет: «Oh non sai come lito ne son!» Лица у слушателей одинаково запрокинуты, все читают бегущую строку перевода: «О, ты не знаешь, как месть сладка».

Уж вечер… Морис лежит на диване лицом к стене. Свет выключен. Телевизор тоже. Звучит мелодия – та, что, по словам Мориса, «иногда привязывается к нему».

Звонок в дверь. Встает. Как пьяный идет в прихожую.

– Кто там?

Голос в репродукторе:

– «Почта Меркурия».

Нажимает кнопку. В дверях молодой человек в крылатом шлеме и узких велосипедных шортах. В руке конверт.

– Мосье Пистоль?

Морис расписывается. Дверь захлопнулась.

В конверте фотографии: Морис в апогее своего бесчестья: в женском белье и т.п. Там же записка (голосом Марка Колаковски): «Если еще раз придешь на занятия, это будет в интернете».

В эмигрантском квартале взрослые как дети, а дети как взрослые: спать ложатся поздно все. Свет в окнах, свет в лавках. Уличная жизнь густая, плотная, совсем другой замес. Мы словно перенеслись в мир, где расплачиваются драхмами или динарами. Все всё друг о друге знают, но круговая порука самообороны это знание делает эзотерическим.

Морис неуверенно стучится в незапертую дверь. Высовывается вязаная тюбетейка. Видна кухня, стряпающая женщина.

– Могу я видеть… – Морис показывает записку с именем и адресом.

Тюбетейка исчезает. В кухне женщина что-то лепит и бросает на сковородку. Морис принюхивается к чужому запаху, не без приязни.

Шейх Наср-эд-Дин идет по улице, следом – Морис. Перед ними расступаются. Отблеск уважения и на Морисе.

– …И пусть это будет твой первый шаг к праведной жизни. Их предстоит тебе тысяча и один. Но ты обрел милость в глазах Аллаха – да будет воля Его – раз Он тебя привел ко мне.

Они входят в дом. Хозяин напуган. Шейх спрашивает, где его старший сын. Из комнаты, откуда орет телевизор, с любопытством выглядывает мальчонка. Ему велят найти брата. Женщина приносит угощение: печенье, фрукты, орехи. Ставит на стол кувшин и три стакана. Гость молча ест гранат, разделанный хозяином.

На пороге старший сын – он тяжело дышит, обескуражен. При виде Мориса глаза начинают бегать. Морис глядит на него исподлобья.

– Ты был занчинщик, – говорит шейх. – Одеть человека женщиной, шлюхой – за это полагается… – он не договаривает.

– Это все тот, с рю Бари, – вступается за старшего брата младший. – Он зачинщик.

Шейх не удостаивает его взглядом.

– Это правда, – хрипло говорит старший.

– Он – кафир, его Аллах покарает вместе с другими неверными, когда придет их час. А ты понесешь наказание теперь. – Отцу подростка: – Пятьдесят ударов.

Перепуганный, тот заискивающе кивает.

– Он заслуживает побития камнями.

Отец продолжает кивать.

– Поэтому пусть каждый удар будет как удар камнем.

Кивает.

Шейх сказал что-то женщине, та приносит палку. Кроме женщины все переходят в комнату, откуда благим матом орет телевизор.

– Ты тоже, – Морису дан знак, чтобы присутствовал при экзекуции.

Оставшись одна, женщина не находит себе места…

Появляются шейх, Морис, мальчонка – чуть позже отец, который налил себе стакан воды из кувшина и залпом выпил. И тогда в комнату юркнула женщина.

У шейха дома. Крашеные масляной краской стены, ковер, полка с книгами.

– Морис, ты можешь стать великим героем, у тебя глаза шахида. Не смей возвращаться. Нет большей мерзости в глазах Создателя, чем мужчина, живущий с мужчиной, как с женщиной. Ты не своей волею пришел ко мне, тебя привел Аллах. Он даровал тебе другое имя и другую судьбу. Зовись отныне Мухаммед Али.

– Я? Мухаммед Али?

– Да, ты. Носитель святого имени Пророка, мир ему и благословение Аллаха, и имени зятя его Али, великого калифа и воина, да будет милостив к нему Аллах.

– Мухаммед Али…

– Положись во всем на волю Аллаха и слушай, что я тебе скажу. Тогда ты обретешь блаженство, о котором не смел и мечтать. Испытай себя испытанием, ниспосланным тебе Аллахом. Родись в мир заново!

Ржавая посудина под филиппинским флагом, говорящий по-русски экипаж, груз: сколоченные из досок ящики с водкой, маскирующие партию оружия.

Морис и его новый друг Абд. Матрос приносит одеяла, чайник с тонким выгнутым носиком и большие в ржавых выбоинах эмалированные кружки.

– Водка нехорошо – вода, – снисходительно смеется матрос. Уходя, он прихватывает из ящика бутылку. – Водка. Хочешь? – качает головой. – Нельзя, – указывает пальцем вверх.

– Оружие моджахедам доставляет пьяный корабль, – говорит Абд, когда они остаются одни. – Всевышний их скотство обратил нам во благо. Я был три месяца в Чечне. Там за бутылку водки солдат отдаст тебе свой автомат.

– Но ведь ты его же из него и убьешь.

– А он за водку готов умереть. Они тоже шахиды, за водку. С ними и воевать-то противно. Американцы, те – гвардия сатаны. Здорово им пересчитали зубы одиннадцатого сентября.

Абд подносит к свету картинку: крылатый кулак выбивает дракону два передних зуба в виде небоскребов-близнецов. Потом достает пластмассовую коробку со сластями.

– Моя тетка приготовила, – съедает пирожное.

– Конфеты, сладкое – я этого не ем. Это не для меня.

– Это ты брось. Ты у себя в интернате ковбойских фильмов насмотрелся. Вот они там пускай и пьют виски. А настоящие мужчины любят сладкое. А самое сладкое нас еще ждет. Что может быть слаще райских дев.

– Ты правда так думаешь? – Морис съедает кусочек пирожного и облизывает липкие пальцы. – Абд, ты воевал, ты видел трусов. Как ты думаешь, честно, я бы не испугался?

– Шейх Наср-эд-Дин сказал, что ты будешь великим воином Всевышнего, что тебе храбрости не занимать. А ему достаточно только увидеть человека, чтобы прочесть всю его судьбу.

Морис сжимает кулак.

– А мне знаешь что он сказал? Что смелый обязан отомстить за унижение любой ценою…

«Смелый обязан отомстить любой ценой. И если ценою собственной жизни, то это совсем недорого. Надо быть готовым ко всему. И тысячи жизней не жалко, чтобы искупить позор. Вы опозорили меня».

Станислас уронил голову на руки, безвольно лежащие на коленях, – и рыдает. Этьен нудит слезу вспять, письмо в руке дрожит.

– Что могло случиться? Мы его опозорили. Его кто-то оскорбил. Не надо было его оставлять здесь одного. Он как чувствовал – хотел лететь с нами. Это ты: один спектакль…

– Нет уж, извини! Я бы слетал в Гамбург без тебя. Мачо. В Гамбург – не пущу… – Рыдает. – Все. Вот увидишь, я сейчас голос потеряю. – Поет: – «Mein Vater» (из «Парсифаля»).

– Ну прошу, успокойся. Мы его найдем. Его кто-то обидел. Он гордый мальчик. Он где-то прячется. Увидишь, он сам объявится.

– Не объявится. Дай письмо. – Читает. – Это его почерк.

Этьен вскидывает брови: то есть….

– А кажется, – продолжает Станислас, – будто он не сам писал.

Этьен принимается ходить по комнате.

– По-твоему, его похитили? – Опускается в кресло, включает телевизор.

Кадры из Ирака: похищенный в красный робе с завязанными глазами, за его спиной люди в масках. Один из них пригибает жертву к полу и заносит над нею нож.

Этьен выключает телевизор и быстро выходит из комнаты.

Слышится его голос: «Что это?»

Он возвращается, держа разорванный конверт.

– Смотри, он что-то получил.

Конверт пуст.

Поиски – повсюду, включая мусорный ящик. В туалете Станислас находит обрывок какой-то картинки. Смотрит и так и этак.

– Это не из журнала.

Под портретом высшего должностного лица Виагаре восседает комиссар. Тут же фотография Лино Вентури. В простенке между окнами часы – как у директора интерната – с кукушкой, что высвистывает «Gaudeamus igitur».

Этьен:

– Он получил в этом конверте какую-то картинку, какое-то изображение, разорвал на мелкие кусочки и спустил в унитаз.

– Вы уже говорили, действительно похоже на распечатку. Это все сейчас выясняется. Вы утверждаете, что сам он письма написать не мог, что его заставили, ему продиктовали.

Станислас:

– Не слышу его голоса.

–          Вы предполагаете похищение? Все возможно. Но учтите, если это похищение с целью вымогательства, то вас об этом обязательно известят. Только подыщут местечко понадежней.

Станислас:

– Боже…

Этьен:

– Наоборот, раз они ищут, где его прятать, значит, он жив и здоров.

Телефон.

– Комиссар Горн. – Выслушивает и кладет трубку. – Установлено, что пакет был вручен. Сейчас выясняется, кто отправитель. – Комиссар встает. – Думаю, что, – смотрит на часы, – к пяти часам я смогу представить вам полный отчет о случившемся. Наверняка скажу лишь одно: под своим именем он Виагаре не покидал. Ни по воздуху, ни морем.

Этьен:

– А есть еще какие-то способы?

Комиссар молитвенно обратил ладони вверх:

– Алла акбар.

Комиссар Горн из припаркованного автомобиля наблюдает, как школьники расходятся на обед. На соседнем сиденье – посыльный в крылатом шлеме («Почта Меркурия»). Вдруг глаза посыльного округляются. Он видит школьника о трех головах.

– Вот этот? – Горн указывает на Марка Колаковски.

Посыльный, потрясенный зрелищем трехголового учащегося, не сразу понимает, о чем его спрашивают.

– Да! Это он!

Горн смотрит на часы.

Марк едет на «харлей-дэвидсоне», Горн за ним. Марк въезжает во двор фешенебельной виллы. Горн останавливается, выходит из машины и несколько раз звонит.

Появляется Колаковски-отец.

– По какому праву вы преследуете моего сына?

Марк выглядывает из-за отцовской спины.

– Сейчас приедет полиция.

– Уже приехала, – комиссар Горн небрежно предъявляет удостоверение, словно дает на чай. – Я к нему, вы уже догадались. Но от вас, мосье, у нас тайн нет.

В доме. Садятся.

– Вчера бесследно исчез некто Морис Пистоль. Знакомое имя, а? Похищение, убийство, самоубийство – нужное подчеркнуть. Хотелось бы знать только, что именно. Известно, что парень получил какой-то пакет, – тычет пальцем в Марка, – от своего друга. Вы уже успели подружиться? Итак, выкладывай начистоту.

Горн садится в машину. Прежде чем отъехать, смотрит на фотографию, где Морис представлен трансвеститом. Прячет ее и записывает в записную книжку: «Хашим Букийя, рю Сеемпраа Виагаар 21». Смотрит на часы.

В дверях женщина в платке. При виде Горна перепугалась.

– Полиция. – Входит в квартиру, быстро проходит по комнатам, женщина – за ним. – Ага, дрыхнешь?

На подушке чернеет голова подростка.

– Он болен, – говорит женщина.

– Ты Хашим?

– Да, – слабым голосом.

– И чем это ты болен?

Молчание. Горн сдергивает одеяло. Вместо кожи у Хашима на спине тигровая шкура.

Квартира шейха Наср-эд-Дина. Гость и хозяин неспешно пьют чай из маленьких стаканчиков.

– Все, что случается, случается по воле Всевышнего, – наконец произносит Наср-эд-Дин.

Подумав, Горн соглашается с этим:

– Да, и задача полиции – эту волю угадать. Я бы очень хотел знать, какова была воля Всевышнего в отношении Мориса Пистоля. Вы ближе к небесам, не подскажете ли мне?

– Чтобы просветить чье-либо незнание, надо сперва услышать, что же человеку известно, а не утомлять его понапрасну.

– Совершенно с вами согласен. Поэтому я сразу выкладываю карты на стол – простите, если не так выразился. Нам в полиции приходится иметь дело со всяким сбродом. Невольно перенимаешь их словечки и выражения. С именем Мориса Пистоля у многих связывается то, что еще недавно считалось смертным грехом… и, возможно, по сей день считается. Ваш единоверец Хашим Букийя, нанятый моим единоверцем Марком Колаковски, организует нападение на этого блудника, Мориса Пистоля. При этом Колаковски удается сделать вот такие интересные снимки, – показывает фотографию. – Но Хашиму это с рук не сошло: он нарушил одну из заповедей Пророка и был жестоко наказан. Настолько жестоко, что это можно квалифицировать как нанесение тяжких телесных повреждений. И тогда виновному не избежать неприятностей. Впрочем, от самого потерпевшего жалобы пока не поступало. Полиция может и не давать делу ход. При условии: мы хотим знать, где Морис Пистоль, что с ним.

– Волею Аллаха он уже далеко. Он обратился на путь истины, да хранит его Аллах ради подвигов, которые ему уготованы.

– Вы знаете, вопросы религиозного характера не входят в мою компетенцию. Будем считать, что я этого не слышал. Если никто никого ни к чему не принуждал, если никто никого не держит в заточении против его воли, хотя бы и в согласии с волей Аллаха, то остальное – дело береговой охраны. А она, насколько я понимаю, уже бессильна что-либо предпринять, – смотрит на часы. – Я, к сожалению, спешу. Чай просто восхитительный. Но вы же не поделитесь секретом его приготовления. Хотя я – страстный коллекционер чужих секретов. Обожаю пополнять мою личную коллекцию всевозможными сведениями. Например, как называется судно, капитан которого любезно согласился взять на борт пассажира в обход разных бюрократических условностей. Уверен, что там был еще кое-какой неоприходованный груз. Помните, вы мой должник.

Горн в машине, говорит по телефону:

– Да, под филиппинским флагом. Команда русская… Сущая ерунда, четыре десятка «калашниковых» и несколько гранатометов… Да еще пополнение в Афганистан.

Уже скоро пять. Нервы у Этьена и Станисласа на пределе. А во взгляде барышни-полицейской, принесшей им кофе, больше насмешки, чем сострадания. Горн точен, как часы. Под звуки «Gaudеamus igitur» он стремительно входит в кабинет.

– У меня две новости: одна – хорошая, другая – плохая. Вопреки обыкновению, начну с хорошей. Морис Пистоль не подвергался насилию. Он добровольно покинул Виагаре, хоть и не совсем легально. Его теперешнее местонахождение представляет больший интерес для интерпола, чем для нас. Это, разумеется, в том случае, если дело получит огласку, – демонстрирует изображение трансвестированного Мориса. – Вот что ему прислали в конверте. Наш юноша – несовершеннолетний, это сильно тянет на детскую порнографию.

Состояние Этьена и Станисласа не передать никакими словами. Горн продолжает:

– Мы живем в парадоксальное время. Борьба за права сексуальных меньшинств усиливается, но и борьба с педофилией тоже. Лично у меня такое ощущение, будто одно борется с другим. Это так, к слову. Ваш Морис испугался и сбежал. И правильно сделал. Он, видно, мальчик умный. Не сочтите за обиду, он испугался за вас. Подумают: вот чем эта семейка занималась. Судей очень трудно будет переубедить. Поэтому советую последовать его примеру. Способов покинуть Виагаре у него имелось предостаточно. Было б чем заплатить… А ему было чем, – щелкает пальцем по фотографии, – как мы видим.

Звук падающего тела. Этьен в обмороке.

Разгром, чемоданы.

Станислас поет:

– «Mein Vater…» Еще звучит. Карузо говорил: «Пока не потерян голос, не потеряна надежда».

– Это ужасно, – вздыхает Этьен. – Лгать. Кому – нам. Так лгать.

– Ты не знаешь, ты ничего не знаешь.

Этьен горько усмехается:

– Интернаты всегда были главным источником детской проституции.

– Не смей… «Mein Vater…» Не смей так говорить, ты не знаешь… Ни ты, ни я – мы оба даже представить себе не можем, через что ему пришлось пройти и к чему их приучали… Как ты только мог сказать этому полицейскому: «Он для меня умер»? Твой сын… Он – твой сын, ты понимаешь?

Звонит по телефону.

Бодрым голосом:

– Мари, как дела?.. Тоже нормально. Давно не говорили… Что Поль?.. А когда он уехал на эту конференцию? – Этьену: – Представляешь, Поль уже три дня как на конференции в Лионе… Я знаю там один неплохой ресторанчик, рядом с оперой… Не говори, так изуродовать здание… Ну хорошо, передавай ему привет.

Мари кладет трубку, на лице недоумение – на миг. Она в дезабилье, смотрит фильм по телевизору.

Станислас говорит Этьену:

– Помнишь, он все рвался в Париж? Я подумал: а вдруг он вернулся туда к себе? Поль просто может еще не знать. Он же в Лионе на конференции.

– Конференция… Лучше б детей берегли.

Звонит телефон. Этьен хватает трубку.

– Алло!.. Хорошо, в двадцать три двадцать в Орли… Да.

– Я знаю одно: он честный и смелый.

– Смелый…

Тренировочный лагерь моджахедов. Морис по канату спускается в пропасть. Один из стоящих у подножья скалы прицеливается и стреляет. Пуля ударяется о скалу возле самого его башмака. Морис – невозмутим. Инструктор внизу смотрит на бородатого человека в чалме. Тот кивает.

Кабинет директора интерната. Станислас рассказывает Полю о случившемся. Здесь же и Этьен.

– …И после этого он исчез. Что произошло – я не понимаю. Я думал, может, он вернулся сюда, к вам.

– А я это от вас скрыл, так, что ли?

– Не знаю, что и думать. Тамошний комиссар сказал, что его шантажировали нами, и посоветовал нам помалкивать в тряпочку.

Этьен:

– Вообще дал понять, что лучше нам убраться.

Поль:

– Откуда взялись эти снимки?

Станислас:

– Клянусь тебе, мы не знаем. Ты мне веришь? Ни где Морис, ни где его искать… Он вспоминал какого-то Гримье.

Поль подходит к двери:

– Мадам Петипа!

Из окна видно, как та проходит по двору и входит в класс.

Введенный в кабинет директора Гримье говорит Станисласу:

– Мосье, вы хотите меня тоже усыновить? Вам одного Мориса мало?

– Гримье, что за тон? – осаживает его Поль.

– Я просто подумал… Простите меня, мосье Сен-Жак. – К Станисласу: – Простите меня, мосье.

– Я что-то не припомню, чтобы вы с Морисом дружили.

– Мы с ним очень дружили, мосье Сен-Жак. Он всегда делился со мной своими яйцами.

– А после того, как он уехал, ты больше его не встречал?

– Только во сне, мосье Сен-Жак.

За столиком в кафе две пары: супруги Сен-Жак и супруги Пистоль. Мари берет брата за руку – возражая мужу:

– Нет, я знаю, что надо делать. Помнишь, когда у Паскаль пропал Жанно, она ходила на рю Лористон к ясновидящей. И та ей все как по нотам: где он и что с ним… Ну помнишь?

Станислас:

– И что же, Жанно нашелся?

– Да, как она и сказала, с перебитой лапой. Это знаменитая каббалистка, мадам Цирцея. К ней записываются за три месяца.

Квартира ясновидящей.

– Кто первый? – спрашивает ассистентка.

– А можно вместе?

– Мадам Цирцея принимает только по одному. Вам придется ненадолго разлучиться. Потерпите?

– Ну, кто первый? Ты или я?

– Иди ты.

Станислас встает, у него в руках большая рама.

Ассистентка возвращается.

– Да вы не волнуйтесь, все еще будет хорошо. Хотите кофе? А потом я вам погадаю на кофейной гуще. Это входит в стоимость услуг.

Цирцея возлежит на оттоманке в окружении аксессуаров своего магического ремесла: книг, символов, таинственных предметов. Мрак…

– Ложитесь. Расстегните пуговицу, распустите узел, ослабьте ремень. Почувствуйте себя в полете. Вы любите музыку? Ах да, вы же певец, – убирает звук. – Вы сами сейчас все мне расскажете… Вы знаете гораздо больше, чем вам кажется… закройте глаза и молчите… – Кладет ему руку на грудь. – Пусть говорит сердце-вещун.

Большой портрет Мориса против изголовья начинает светиться, как экран телевизора.

Голос Цирцеи:

– Дикая скалистая местность… суровый край, по которому скитаются души мертвых в поисках пристанища…

На лице Мориса проступают горы. Отряд, пробирающийся горными тропами.

– …преследуемые демонами…

Вертолет в небе и облачко выпущенной ракеты.

– …Они терзают их и днем, и ночью…

В темноте разрывы снарядов озаряют мятущиеся тени.

– …и ни на мгновение нет им покоя…

Двое моджахедов сидят «орлами». Слышны крики. Один другому: «Быстро! Быстро! Подъезжают!» Кидаются к орудиям. Стрельба по едущей колонне.

Морис совершил намаз и взял в руки автомат. Сумеречные краски, мир фантазии. Кругом ни души. И видит он: не то человек, не то дух – в длинном сказочном облачении. Его фигура напоминает полотна Эль Греко. И такое же удлиненное лицо, длинная жемчужно-пепельная борода. Мягкий, проникновенный взгляд.

Морис зачарован неземным видением. Звучит его, Мориса, мелодия. Он протирает глаза – никого.

Морис – Абду:

– Я его видел, он стоял вон там.

– Кого ты видел?

– Кого, кого… его! Он стоял вон там, – показывает рукой.

Взрыв, еще один – в точности там, куда он показал, словно по его наводке. Абд бросается на землю, увлекая за собой Мориса, но тот вырывается и бежит в направлении взрывов.

– Стой!

– Я должен его спасти!

Абд настигает Мориса, сталкивает его с холма. Новый взрыв, оказавшийся для Абда роковым.

Морис сдавливает голову руками. Вопль отчаяния.

За экраном, в который превратился портрет Мориса, голос волшебницы Цирцеи:

– Не там… не там… там не найти…

По экрану пробегают волны. Море. Морис глядит со дна морского.

– Вы знаете, где искать… вспоминайте, вспоминайте… вы это уже видели.

Переполненный корабль входит в итальянскую гавань. Разбитая лодка в прибое. Сцена бури из фильма «Синдбад-мореход».

– Он вернется туда, откуда пришел… идите по следу вашей памяти… по следу вашей памяти… она выведет вас… приведет вас… к Морису…

Станислас выглядит как пассажир общественного транспорта, пробившийся к выходу ценой потери всех пуговиц. Этьен держит перед собой большую фотографию Мориса. У обоих вид, заставляющий прохожих оборачиваться.

– Это невозможно, но это так, – говорит Этьен.

Поздно, темно. В сопровождении Поля они входят в интернат. Поль открывает своим директорским ключом дверь.

Вспыхивает свет в окнах кабинета.

Станислас:

– «Море… море…» И ему про то же, – имея в виду Этьена, которому говорит: – Помнишь, как он испугался тогда этого фильма? Там, где корабль тонет…

Поль:

– Хорошо, до утра это все-таки могло потерпеть.

Спускаются по лестнице, входят в помещение, перегороженное стеллажами с папками.

– Начиная с пятьдесят пятого года все хранится в неприкосновенности.

– До страшного суда? – спрашивает Станислас.

Идут между стеллажами.

– Девяносто второй год… Рабле… Рахман… Риваль… Морис Риваль, – берет папку с полки. – Имя и фамилия даны на основании астрологического прогноза на семнадцатое сентября 1992 года. Это обычная практика. Либо астрология, либо телефонная книга. Выписка из протокола: «17 сентября сего года около трех часов ночи супругов Гастона и Иветту Проссак де Вилье разбудил громкий плач ребенка, доносившийся с заднего сиденья автомобиля. Сидевшая за рулем Иветта Проссак де Вилье… гм, странная история… от неожиданности чуть не выехала на полосу встречного движения. В последний раз супруги Проссак де Вилье покидали салон автомобиля (двухдверный «Порше 911») на бензозаправочной станции «Эссо» близ населенного пункта Арш-ан-По. Это было по завершении футбольного матча «Челси» – «Реал-Мадрид». До пробуждения ребенок находился в состоянии сна… гм… возможно, усиленного действием транквилизатора. Супруги Проссак де Вилье немедленно доставили ребенка в полицейский комиссариат Мезон-Лафита, по месту своего проживания». Копия медицинского освидетельствования: «Ребенок мужского пола, не старше четырех и не младше трех лет. Значительные нарушения речевой деятельности, возможно, вследствие перенесенного шока. Физическое состояние удовлетворительное».

– Мы можем встретиться с этими людьми? – спрашивает Станислас у Поля.

– Ну сейчас, может быть, поздно…

– Завтра?

– Ты думаешь, Морис вернулся к ним? С тем же успехом он мог бы вернуться и к своим настоящим родителям.

– Как знать… как знать…

Поль – жене:

– Это все ты им насоветовала. Ясновидящие в одном точно не имеют себе равных: в умении делать своих клиентов чокнутыми.

Шато XVII века.

– Хорошо быть чемпионом мира по парусному спорту, – говорит Поль.

В большом количестве модели яхт, по стенам развешаны фотографии парусников и картины с изображением каравелл, галеонов и просто морские виды. Под потолком висит чучело акулы.

Входит сияющая улыбкой молодая дама.

– Прошу прощения, этот Поль совершенно невыносим…

– Поль Сен-Жак…

– О, простите, я не вас имела в виду.

– Этьен Пистоль…

– Не продолжайте! Этьен Пистоль, Станислас Жюпьен… Я брала уроки у Веры Рожи в Лондоне. Не пугайтесь, дальше уроков дело не пошло. Позвольте что-нибудь вам предложить, месье…

Грохот, детский крик.

– Сюзанна, ну что там у вас еще?

Анфилады комнат. В глубине негритянка.

– Все в порядке, ма… – будто на полуслове кто-то выдергивает ее из кадра.

– Мадам, я директор интерната на рю Корчак… – начинает Поль.

–          Не продолжайте! Этьен Пистоль и Станислас Жюпьен дают концерт в пользу сирот. Это замечательно! И то, что вы здесь…

– Мадам, это не совсем так. Мы хотели с вами поговорить о том, что случилось тринадцать лет назад, когда вы с мужем ночью возвращались…

– Тринадцать лет назад я еще не была замужем. Это в Индии девочки выходят замуж в одиннадцать лет, во Франции пока еще нет.

– Простите, мне страшно неловко…

– Не продолжайте! Я все знаю. Это когда Гастон нашел в лодке ребенка, да? Который, как Моисей, плыл, а эта сумасшедшая… его первая жена… возомнила себя нильской принцессой. О!.. Вы не знаете? Ну конечно, вы ничего не знаете, вы думаете, им его подбросили. Бедный Гастон, она была ненормальная. Они подобрали его в море, когда плыли на яхте, и она сперва не хотела о нем даже сообщать, говорила, будет сама воспитывать. Через две недели ей надоело, тогда заявили в полицию. Есть фотографии. – Уходит и возвращается. – Это яхта, на которой они плыли… А это наша теперешняя, Гастон с тех пор уже три сменил… Видите, Гастон подтягивает лодку? – Фотография лодки крупным планом. Поль зажимает себе рукой рот, чтоб не вскрикнуть. – А это ребенок в лодке… все-все сфотографировано. А это она с ребенком, уже здесь, в Мезон-Лафите. Хотела его втайне воспитывать и назвать Моисеем. – Обращаясь к Станисласу: – Я слышала «Моисея в Египте» – с вами, это было в «Ковент Гардене». – Нахмурившись, низким контральто: – Та-ра, та-ра, та-рам-па…

Станислас, словно в трансе, сурово подтягивает.

Поль:

– А где сейчас первая жена вашего мужа?

– На Мадагаскаре. Изучает жизнь обезьян. Ей там самое место.

Поль за рулем. Какое-то время все молчат.

– «Море… идите по следу вашей памяти…» – говорит Станислас.

Поль:

– Вы помните эту лодку – на снимке?

Станислас вздыхает:

– Рыбачья лодка.

– Вы помните, на ней был изображен морской конек?

– Может быть.

– Я помню эти кадры: пустая лодка бьется о скалы. У нас были гости, и Мари тогда сказала экспромт. Я вам говорю, это та же самая лодка.

Поль – жене, с порога:

– Мари, ты помнишь?

Как больно смолоду быть старым,

Как больно в старость быть щенком,

Но ничего, смириться надо,

Раз родился морским коньком.

Мари недоумевающе смотрит на мужа, потом на Этьена со Станисласом.

– Это же я сочинила… когда-то.

– А помнишь, когда?

– Не помню. Давно. А что? Что с вами?

– Помнишь, в последних известиях показали? Лодка, а на ней морской конек, много лет назад… Кого-то спасли, а ребенок утонул… Потом эту лодку, пустую, к берегу прибило…

– Я не понимаю, о чем ты.

Этьен:

– Вы хотите сказать, что родители Мориса…

– Кажется, албанцы… Они были албанцами…

Контора адвоката.

– Могу рекомендовать нашего детектива. Мы уже давно работаем вместе. Это один из лучших частных детективов.

Этьен и Станислас, разумеется, согласны.

Звонит.

– Луи?.. Понятно. – Набирает другой номер. – Луи, вы мне срочно нужны. – Этьену и Станисласу: – Всё. Сейчас будет. Оставит все дела и примчится.

Открывается дверь, входит частный сыщик.

– Луи, знакомьтесь. Мосье Жюпьен, мосье Пистоль. Господа, наш многолетний партнер мосье Монти.

–          С мосье Пистолем мы вроде бы знакомы. Это было хоть и непродолжительное, но очень впечатляющее знакомство. Чем могу быть полезен?

Последние известия тринадцатилетней давности. Перемотка. Корабль, кишмя кишащий беженцами. Порт в Бриндизи, причал, оцепленный карабинерами. Бьющийся о скалы баркас. Нелегальные эмигранты, закутанные в одеяла. Родители, потерявшие своего ребенка.

Монти демонстрирует видеокассету.

– Вы имели в виду эти кадры?

Этьен и Станислас в один голос:

– Да.

– Чтобы выйти на след этих людей, мне надо побывать в Бриндизи. Но даже если я их и сумею разыскать, к Морису это нас ни на йоту не приблизит.

– Все равно. Это наш долг. Они должны знать, что их сын жив… что тогда он выжил… – Станисласу трудно говорить.

Этьен:

– Мы будем постоянно держать с вами связь, мосье Монти. Завтра мы улетаем в Торонто.

Терминал с птичьего полета.

Монти, смотрящийся образцовым пассажиром, отыскивает на табло слово «Бриндизи». Стоящий с ним бок о бок Морис ищет слово «Дамаск». Он сильно повзрослел – уже пора бриться. Бросив взгляд на Мориса, Монти идет на регистрацию.

Морис нервничает. Чья-то спина темным пятном заслоняет его. Когда собеседник Мориса поворачивается, чтоб уйти, того уже нет.

– Счастливого пути, мосье Ламьель. – Стюардесса протягивает Морису паспорт и билет.

Морис проходит. Видно, как он становится в очередь на досмотр.

Аэропорт как живая открытка: переворачиваешь – но на обороте тоже аэропорт, только в Бриндизи. В толпе прибывших Монти, образцовый пассажир с рекламного проспекта.

В холле гостиницы он листает телефонный справочник Бриндизи. «Албанский культурный центр „Влоре”». Переписывает адрес в записную книжку.

На красном поле черный геральдический орел и черными же буквами написано: «Албанский культурный центр „Влоре”».

В помещении за столиками по двое сидят совершенно неотличимые друг от друга седовласые орлы в черных кожаных пиджаках и играют в шеш-беш. Все как один они провожают глазами Монти, который подходит к буфетной стойке. Зеленоглазая буфетчица, читающая «Графа Монте-Кристо», вполне может сойти за одну из героинь этого романа. Никакой дежурной улыбки, лицо каменное.

– Добрый день, синьорина, – говорит Монти. – Я бы хотел побеседовать с синьором директором по личному делу. – Протягивает визитную карточку.

Неулыбчивая албанская красавица внимательно читает визитную карточку и, не говоря ни слова, скрывается за занавеской из пластмассовых бус.

Монти оглядывается. Кругом постеры с видами Албании, а также большой портрет Кастриота Скандербега, выполненный художником-любителем.

Выходит седовласый мужчина в черном кожаном пиджаке.

– Моя дочь сказала, что вы хотите со мной говорить. – У него сильный акцент.

– Я разыскиваю одну албанскую семью. – Монти кладет перед ним несколько фотографий. – Это было тринадцать лет назад. Они пытались добраться до Италии. Вот в этой лодке. Попали в бурю. Их спасли, но трехлетний ребенок утонул.

Мужчина смотрит на фотографии и кивает головой.

– Я хочу знать, что с ними стало, как их звали.

– Зачем это вам?

– Я вам скажу. Есть все основания считать, что этот ребенок жив, его подобрала в море французская яхта. Вот его фотография, – достает фотографию Мориса.

Албанец поднимает на него глаза, его дочь, до того с отрешенным видом читавшая «Графа Монте-Кристо», тоже…

Монти в вагоне поезда. Ему что-то не дает покоя. Он принимается разглядывать фотографию Мориса.

Морис, смотрящий на табло в аэропорту.

Морис на снимке.

Достает записную книжку и что-то записывает.

Монти садится в такси.

– Гарибальди, тринадцать.

Таксист кивает. Потом, вздохнув, качает головой:

– Потерять ребенка… А теперь такое с мужем… Лучше б жили там у себя…

– Погодите… О чем вы?.. Что вы хотите сказать?

Шофер смотрит на Монти:

– Я решил, вы туда едете, к этим албанцам.

Такси останавливается. Кругом люди, телевидение, несколько радужных полотнищ со словом «Мир».

Диктор на экране телевизора:

«По-прежнему остается неизвестной судьба похищенного в Багдаде сотрудника итальянской фирмы».

Кадры, снятые на улице Гарибальди: люди, стоящие в молчании, флаги.

Голос диктора:

«Албион Крижьи, по происхождению албанец, был похищен неизвестными, которые угрожают его убить, если в течение сорока восьми часов Италия не выведет свои войска из Ирака. Сорокавосьмилетний Албион Крижьи работал охранником в частной фирме. Вчера его жена обратилась по телевидению к похитителям с призывом сохранить жизнь ее мужу».

На экране плачущая женщина в платке.

«Прошу вас, не убивайте моего мужа. Он никому не сделал зла. Мы бедные люди, у нас была очень тяжелая жизнь. Я прошу вас, во имя Аллаха милостивого, справедливого…»

Поль и Мари у экрана телевизора.

Диктор:

«Арабская телекомпания «Аль-Джазира» передала видеозапись, на которой показан заложник-албанец».

На экране – сидящий на полу человек с завязанными глазами в оранжевом балахоне смертника. За его спиной – люди в черном камуфляже с автоматами.

Та же сцена, но только не на экране. Человек в маске, с большим, как у мясника, ножом.

Другой, сидя на полу и опустив голову, шепчет:

– Бисмилла Рахман Рахмин…

Но вдруг срывает повязку с глаз и начинает петь – то, что когда-то в раннем детстве слышал Морис. На руке у него татуировка в виде морского конька. Он оброс седой бородой, отчего лицо, узкое и продолговатое, кажется еще более вытянутым, чем на полотнах Эль Греко.

«Парсифаль». Амфортас-Станислас простирает руки к телу отца:

– Mein Vater…

А бегущая строка над рампой не в силах остановиться: «Отец мой! Отец мой! Отец мой!..»

Один из террористов тоже срывает камуфляж и бросается к сидящему на полу. Косящая всех автоматная очередь.

На капитанском мостике две фигуры. Их лиц не видно. Корабль Синдбада держит курс на ослепительную радугу, которая висит в небе. Радуга во весь экран, ее полосы распрямляются. В центре проступают белые буквы: «Конец».

Звучит песня. В субтитрах – перевод:

Спи, мой дитятко родной,

Ждет тебя конек морской.

Поскачет он с тобой

В страну, где счастье и покой.


Fatal error: Call to undefined function bloqinfo() in /homepages/22/d395850660/htdocs/wp-content/themes/typogriph/index.php on line 32