Издается в Израиле (Тель-Авив) ● Главный редактор: Ирина Врубель-Голубкина ● E-mail: exprocom@gmail.com

Давид Дектор

ИЗВЛЕЧЕНИЯ

СОПКИ МАНЧЖУРИИ

И видит он русское море

стакан золотого вина

и слышит, как в белом соборе

его отпевает страна.

Малер работал проводником на дальних поездах. Фруктов возить не приходилось – тут всюду юг. Когда ехали через палестинскую автономию, поднимали ихний флаг. Поезд гудел. Дальше шли бедуины, народ, как один, злой, без утайки. Зеленую черту Изя любил. Подкинув угольку, садился с мелкашкой на задней площадке, покуда та щелкала мимо. Федаины, тож ассасины, подходили к движению, думая вскочить на подножку, но скоро отваливались, дальше белел Тель-Авив, Суэц.

Возвратившись, спал сутки прочь, потом уходил в верхний город для бизнеса. Приносил уже другие деньги, динар стоял твердо, его и носил. Там он ее и полюбил, когда ехала она в фаэтоне с двумя пейсатыми родичами. Стал ходить в лавку ее отца, где его уважали, кофе, косяк шел по кругу, но девка была заповедная, глаза под платком. Изя тосковал, динары таскал уже сюда, в чем проку не было, мечтал двинуть с ней на Голаны, в свободную зону, а то и дальше. Папаша курд целил для дочки другого мужа, так и сидели, Изя в ремнях и форме и батька под фоткой Бабы-Сали, говорили больше про биржу. Мордовским своим умом Изя видел, что мазы нет, пока не случилось, что она ночью приехала на арабском шируте, тряслась вся, а он вышел на общую кухню в галифе босиком и говорит – все, Данька, книги тебе, руку пожал, и уехали. Это потом уже к нам эфиопов подселили, книги-то я перетаскал и еще чего было, но чисто, в смысле, появится – верну.

МАЛЬЧИК

Сон, что если его написать,

От грусти растает вода.

Этот сон сейчас случился как жизнь – внятно, подряд и великолепно. Я получаю заказ, который решит-обеспечит все мое будущее. Я соглашаюсь убить мальчика. Во сне ему лет десять, кто он – неважно, он все равно уже «мертвый мальчик». Его абсолютно обязательно убьют, я или другие. Я решаю это сделать, не хочется, но выгода и очевидность перевешивают. Срок – до обеда. Я выслеживаю его в доме на Кинг Джордж, ловлю в подъезде, но как-то не успеваю и просто звоню в квартиру. Он открывает, я говорю, что мне плохо и нужно воды, он впускает, я хожу по квартире, внутри бедно, в одной из комнат старый дед или бабка – лежит. Я выхожу на балкон, первый этаж, сажусь в zen, молюсь и решил, что не буду убивать. Но получается, что, значит, убьют меня. Приходит еще кто-то, убийца или друг? Оказывается, друг, тоже знает (или узнает), и мы собираемся защищать от других, у меня пистолет, у него тоже, наверное. Собираются еще люди, мы как-то вычисляем – кто придет убивать. Мы сидим несколько человек внутри, а снаружи на балконе и всюду те с автоматами. Потом перестрелка, я иду в соседнюю комнату, пытаюсь стрелять оттуда, возвращаюсь, они берут квартиру штурмом – все. И я мальчика пихаю под шкаф. Они ищут, находят, сразу все успокаиваются, и облегчение, что не я показал. А главный говорит – ладно, не убьем вас. Нас берут, мы плывем на остров, и там происходит, для чего и нужен был мальчик. Нам запрещают ходить, только сидим у костра, тут будто изменили реальность, трава «связана» и звери, даже не можно, а обязательно погибнешь. И берут то, что осталось от мальчика, – плод как большая клубничина в форме сердца, она бухает-пульсирует, и они ее закапывают в землю, это очень важно, и все-таки легче, что был смысл в этом убийстве.

Последний абзац, я уже просыпаюсь, и сон текстом. Я покупаю это сердце, что получилось из сердца, уже как предмет, с какой-то новой целью, в киоске или у лотка в том месте, где таракан глядит тем цветом, каким глядится таракан.

ЧЕЛОВЕК БЕЗ ПИЗДЫ

Ну, если это мужик, то естественно, хотя можно и так понять, что никто ему не дает, в таком смысле, а если женщина, потому что женщина тоже человек, тогда это прямо волнующая загадка, если хорошенько подумать, потому что даже монашка без пизды уже не монашка, а что-то совсем другое, без этого ежедневного подвига, или, допустим, библиотекарша, которая живет в мире книг, ну, может, еще телевизор смотрит, и все знакомые так ее и воспринимают, что ей ничего другого не остается, – тогда это драма.

ОКОННИК

Оконник сидит на окне и делает, что ему положено, – чистит, отгоняет летучую сволочь и, понятно, охраняет свое окно от других оконников. Уйти ему не дает железный штырь, пропущенный сквозь обе его икры. Кто не видел, с какой ловкостью скачет оконник вдоль этого штыря, будет весьма впечатлен возможностями живого организма. Жизнь ему сорок лет.

СКАЗКА ДЛЯ ЮЛИ

Жили-были муж и жена. Вообще-то они были колдуны, но люди неплохие. Случалось им и поссориться. Тогда они старались наперегонки – кто кого быстрее переколдует. У мужа коронный номер был превратить жену в кадку с огурцами. А что – очень удобно, ходишь себе в тишине по квартире и хруп-хруп огурчика малосольного. Огурцы, правда, выходили горькие, это уж она ему из кадки старалась. А жена, ежели успевала, превращала мужа в черного котенка. Тот ее обожал, терся об ноги и мурлыкал. Потом исчезал, но возвращался, еще бы, обратно-то ему в человека хотелось.

Ну вот, а однажды, так уж совпало, что оба друг дружку и превратили. Ругались-ругались и хлоп! Стоит кадка, а вокруг нее ходит котенок и мяучит как обалделый. Не знаю, как бы они из этой истории выпутывались, да на их счастье дружок ихний Сашка в гости пришел, тоже колдун. Поглядел, ухмыльнулся, огурчика, правда, из кадки выудил – не пропадать же, ну и расколдовал всех обратно, добрая душа. А они на радостях закатились с ним в ресторан – Метрополь!

СМЕРТЬ ТАМИРА

Прочел в газете, что погиб Тамир. Я газет не читаю, разве что на работе, там и прочел. Мы с Тамиром были напарники в спецчасти, откуда я выпал, а он стал командиром части, я его помню как здорового, чуть неуклюжего парня, кибуцника, конечно, они все были кибуцники. Тогда он был мальчишка, и я тоже, только мы об этом не знали. Еще у него был вросший ноготь на ноге, который его доставал. Днем нас ломали на тренировках, а после отбоя командиры наказывали тех, кого хотели. Мы выстраивались в полном вооружении со специальными такими рюкзачками с песком и бегали шесть километров по кругу, пока сержанту не надоедало вставать каждые сорок минут отмечать нас. Мухлеж не поощрялся, за это выкидывали из части. Однажды гоняли двоих – меня и Тамира, и сержанту чего-то показалось, какое-то недостаточное в нас рвение, и он велел нам «эхад аль эхад» – тащить друг друга. Я поднял Тамира и понял, что не могу, тяжело. Моя и его выкладка, два мешка да он сам, сто сорок кг. Бежать не мог, только стоять. Тогда Тамир поднял меня и пошел. Как-то мы закончили ту ночь, потом жили в палаточке, имея буханку хлеба на двоих и кучку консервов на неделю, это называлось «голодная серия», но мы были такие тупые от нагрузок и бессонницы, что голода я не помню. Потом я сломал ногу и выпал. А в Ливанскую войну часть брала Абу-Фор, крепость крестоносцев на скале, укрепленную до неприступности, и потеряла там шестерых. Говорили, что не было срочности брать этот форпост, кроме как чтобы наш премьер с министром обороны сфотографировались на нем в третий день войны. Они прилетели с прессой на вертолете и стояли там, на этой разъебанной твердыне, премьер и министр обороны, а Тамир, который оставил там шестерых, стоял с ними и будто спорил с министром о количестве убитых. Я помню эту фотографию. А Фрухтер, оставшийся живым на Бофоре, погиб через месяц в случайной аварии. Все это было двадцать лет назад, а сейчас он кинулся на смертника-террориста. Он его застрелил и держал за руки, чтоб тот все-таки не нажал кнопку, дело было на улице, и еще кто-то стрелял и черт его знает, но был взрыв, а Тамир прямо лежал на нем – и все.

ДЕТДОМ

У меня повесился мальчик на работе, к счастью, недоповесился. Я снял с него петлю, мы сидели на окне в темной комнате, я его обнимал и говорил, что казалось правильным, до этого он привязал простыню к решетке окна, не знаю, насколько всерьез, меня позвал другой мальчик, потому что люди с улицы увидели и стали кричать, когда я вошел, он был живой, только придушенный, в углу комнаты возникла ведьма или старуха, там, где была его стойка с кассетами, вот-вот должно было прикатить начальство, я все думал – обошлось и что теперь наконец знаю, что делать.

ЭЗБЕКИЕ

1

Любовь и смерть, желательно насильственная, две вещи, неизбежно занимавшие мое воображение. В четырнадцать лет я, увидев впервые Стену Плача и наученный общим суеверием, сунул в нее записку – хочу быть любимым женщинами. Больше я ничем не досаждал Богу, по крайней мере письменно. Сейчас, сидя на крыше в Стамбуле зимой, в темноте и один, с пустой бутылкой вина и изрядно пройденной жизнью, я чувствую, что пора повторить свои обеты или придумать новые.

2

У женщин за всеми их рейтузами и метампсихозами скрывается щелка вроде нежной раковины. И вся человеческая культура настроена так, чтобы меня в нее не пустить бесплатно. Поэтому мне много чего остается: музыка, чтение, творческие усилия. Иногда я уезжаю из дому и довольно счастлив, хотя, конечно, мысли об этой щелке имеются. Теперь я сижу в кафе, через пару дней меня ждет моя нежная жена и сын, которому я пока не купил пожарную машину. Играет латинская музыка, потому что это такое кафе, я благодарен Богу или тому, что принято называть Богом, моя жизнь слишком сложна, чтобы я мог ее понять, я хочу дожить до возраста красивого старика, хотя это не обязательно.

КОЛЛЕКЦИЯ

Говорили о людях, в смысле о человечестве. Это как если была бы коллекция, сказал Сашка, прекрасная и большая, и есть одна главная вещь, без которой вся коллекция теряет смысл. Так вот – этой вещи в коллекции нету.

РАССКАЗ САШКИ

Всех удивил машинист. «Вот это да! – сказал он. – В такую темень поезд может управлять и сам собой». Сказав это, он сплюнул, легко выпрыгнул на полном ходу из кабинки и побежал, позванивая мелочью, в сельский магазин, который был закрыт. По дороге он споткнулся о какую-то даму, не то мертвую, не то пьяную, лежащую поперек дороги. Он упал рядом с ней, да так и не встал.

1981

НАУКА

В каких-то новостях сказали, что был пойман сигнал от «Пайонера», космического аппарата, запущенного десятилетия назад. Пайонер, бывший вроде пробного шара перед более дорогостоящей программой «Вояджер», прошел невредимым через пояс астероидов, открыл неожиданно мощное магнитное поле Юпитера и ушел дальше. Вдруг оказалось, что эта небольшая машина все еще существует, уже в межзвездном пространстве, и посылает сигналы своим создателям, которые могут быть довольны, хотя все на пенсии или уже умерли.

РОМЕО И ЖУЛЬЕТТА

Он араб, а она такая кобылистая девчонка из нашего района. Полгода, а может, год я вижу эту невозможную пару на детской площадке или на аллейке, куда я вожу свою собаку. Там мы здороваемся. Больше им, кажется, некуда пойти. Одно время я даже засомневался, может, не араб все-таки, но сегодня он сидел один, а на мой вопрос и улыбку – Почему один? – сказал, что сейчас она придет, ответил с таким акцентом, что значит араб. Как он приручил здешних отморозков, орущих ночами напролет, я не знаю. Может, они (отморозки) были покорены силой ихней любви или он им носит наркотики или не знаю что. Вообще-то он бы мог решить свой половой вопрос, как решают его остальные молодые видные арабы вроде него, пользуясь молодыми и не очень еврейками израильской национальности, у которых тоже недоеб, между прочим, но тут другое.

В Калькутте старик китаец ловил туристов в проулке, чтобы спеть им романс за деньги. Старик бежал когда-то от коммунизма, а романс был по-английски следующего содержания: «Джулия ай лав ю, Ромио ай лав ю ту» – печальным китайским голосом и пританцовывал, и я свидетель, что я слышал про любовь и вижу ее каждый день, когда иду гулять с моей собакой.

НА БАЛКОНЕ

На нас надели шубы и выставили на балкон, будто бы дышать свежим воздухом, меня и мою сестру Машку. Машка была старшая, примерно шестилетняя или вроде того. Там была рыба, вонючая и большая, и мы стали в нее играть и ковырять лыжными палками, делать-то на этом балконе было нечего, и когда нас впустили обратно, мы уже хорошо измазались рыбьей дрянью, особенно я, и мать стала кричать, что пропала шуба, а мы сволочи, но дело было сделано, к тому же я все равно бы вырос из этой шубы. Я помню запах этой рыбы и сейчас точно могу сказать, что она была гнилая.

БЕГ

Ворона завозилась на ветке, обрушив шквал снега. Сидящий под деревом вжал голову в воротник, но подниматься не стал, а все смотрел на рукоять меча, воткнутого в сугроб.

Человек этот был слуга, и он заблудился. Сначала все было неплохо. Ири, так его звали, вышел с постоялого двора засветло, как следует разузнав дорогу на перевал о-кама, и шел хорошо, пока не взял левую тропу взамен основной. Уже поняв ошибку, он не стал возвращаться, потому что изрядно забрался вверх, да и вряд ли тропа вела куда-то еще помимо перевала. Потом он карабкался по такой наледи, что обратно, пожалуй, и не пройдешь, а сейчас он смотрел, как угасает день, и шептал молитвы Каннон милосердной, как его научили в монастыре Ису, и думал обо всем понемножку, больше жалея, что у него не осталось сына, ни даже дочери. Огня у него не было, да он и не умел развести костер в зимнем лесу, а умел немножко фехтовать и писать поздравления тушью, поэтому молитва божеству текла из его уст безостановочно.

Стемнело, Ири не двигался, а если и молился, то одним только сердцем, не шевеля губами. Так, закоченевшим, его и нашла процессия. Сначала он услыхал музыку, мелодию из своего детства, и слезы выступили на его остывших глазах, но плакать было не надо, пришли люди с красными фонарями на палках, обступили его, дали халат и повели за собой. Потом он сидел в тепле, и девушка наливала ему подогретое вино, и опять играла музыка, и девушка была рядом и гладила его украдкой, а когда сидеть стало невмоготу, они, взявшись за руки, пошли куда-то.

На дереве были уже три вороны, опять шел снег, и тело внизу понемногу становилось похоже на холмик или ношу, скинутую путником.

НЕ СЮЖЕТ И НЕ ОБРАЗ

Мифологема – это когда ты сидишь на балконе и думаешь, что вот, допустим, в тебя целятся из снайперской винтовки сзади или спереди, и где бы ты хотел получить эту дырку в голове – сзади или спереди, при условии, что так и этак насмерть, и думаешь, что, конечно, спереди, вот это, значит, и есть мифологема.

УФО

– Я все-таки разбираюсь, работаю фонографом по пианинным технологиям, – встрял этот высокий, выше метр девяноста мужик и продолжал нависать над ней, пока автобус ехал довольно быстро по Б. Дорогомиловской, плюс вынул беленькую визитку с именем и фамилией и надписью про технологии и дал ей, так что она взяла от неловкости и сунула в карман пальто, чтоб потом выкинуть, ей этот специалист был пофигу, потому что было два человека, от одного она отдалялась вроде планеты или звезды и осторожно прилунялась ко второму, и эта небесная механика не терпела никаких фонографов, не смогла бы вытерпеть, и пока она это ощущала, дура Верка взамен нашла контакт с этим длинным, уже спрашивала – какое лучше брать пианино, а она глянула вниз на его ботинки, вроде обычные, только очень большие, прямо огромные ботинки, в таких мог ходить пришелец-гуманоид, чтоб скрыть свою неземную сущность, и ей стало реально хреново, чуть ли не плохо, она кивнула Верке и стала пробираться на выход, а гуманоид, настройщик или кто он есть вдруг бросил Верку, та так и осталась со своим поглупевшим лицом, и попер за нею, и они оказались на улице на три остановки раньше, чем ей нужно, и пришелец вынул теперь не визитку, а корочку с золотыми буквами и сказал – ФСБ и другую фамилию, не ту, что на визитке, и, одной рукой уже держа ее под локоть, другой стал останавливать машину, и тут ее вырвало куда попало, на его ботинки тоже.

– Это я беременная, – сказала она.

СОН И ЯВЬ

Крысы:

В старой бане в одном из районов Стамбула ночевали два жулика. Баня не топилась со времен Сулеймана Великолепного, а с тех пор немало голов слетело в Топ Капи Сарае, и не только там. Воры легли спать голодные. Народ вокруг чего-то сильно поумнел, а до месяца Рамадана, когда мусульманин мог подкормиться ради страха божия, было еще далеко. Нынешний султан, как и подобает его величию, вел войны на земле и на море, но жулики знали цену военному счастью, где бичи янычар гонят тебя на вражьи мушкеты, короче, жизнь впроголодь в Царьграде была им милей изрыгающих ядра пушек венецианцев.

Их планы:

Устроившись кое-как на холодном мраморе и пожелав друг другу спокойных снов, оба задумали в общем одно и то же – обокрасть соседа, пока тот спит, а там Аллах знает лучше. Кроме сапог, красть было особо нечего, но это лишь с виду, ибо всякий порядочный вор имеет заначку или две, чтоб откупиться от начальника стражи в злую минуту. Вора, схваченного без монеты, ждали тюрьма и плети, а то и чего похуже. Воззвав каждый к своему шейху и покровителю, оба притворно захрапели. Орхан Бей (эти нищие жулики носили довольно пышные имена от случая к случаю), итак, Орхан Бей первый не выдержал и полез обшаривать Хасан Бека. Со стучащим сердцем Орхан прощупывал складки одежд своего друга и названого брата, но недолго – спящий прянул, схватил вора за бороду, и тот кожей учуял лезвие ножа, готовое вонзиться.

Планы меняются:

– Аман, аман, брат! – завопил схваченный. – Ради Бога и его посланника, ради благословенного дома Али прости, брат, мою нужду и глупость.

Оба стучали зубами от ужаса в этой древней, пустой и холодной бане. Успокоившись и придя в себя, братья по ремеслу решили, что, чем резать друг друга, лучше напасть на первого встречного, кто б он ни оказался, будь то сам шейх уль-ислам или ага янычар, и будь что будет. Скрепив столь мужественное решение клятвами, злодеи провели остаток ночи в обнимку, чтоб согреться, а заодно и следить, не лезет ли другой за ножиком. Разомкнуть объятия им было слишком страшно.

Святой приходит на помощь:

Незадолго до рассвета явился святой шейх Зайн эд-Дин аль-Джунайди аль-Исфахани, обладатель чуда и заступничества, и смежил веки усталому Хасан Беку. Проверив, что его сторож и вправду спит, Орхан неслышно поднялся и канул прочь. Удача была с ним и дальше – ему удалось увести с тележки куртку краснорожего продавца огурцов, пока тот ругался с кричавшими про обвес покупателями. В тот же день его видели за Кучук-базаром, где он ел чорбу с требухой, миску за миской и несколько иносказательно излагал, как его кинул дружок, сукин сын, в одном весьма важном деле, на что слушатели больше помалкивали.

Святой не приходит на помощь:

– Пора, брат, – сказал Хасан.

Прокричал муэдзин, а за ним другой. Мрак заметно поредел. Они привычно стряхнули одежды и тех чертенят, которые любят забираться к людям, ночующим в пустом месте. Потом отлили каждый в своем углу, стараясь не садиться спиной друг к другу. Ночью они обсудили будущее ограбление, и вышло, что каждый из них зарезал по десятку, если не больше сынов Адама, но оба тосковали и знали, что все вранье, а нынче им взаправду идти на мокрое, а там и на меч палача в случае провала.

Облом:

Все-таки они оказались не самыми большими неудачниками в Стамбуле, и первым мимо их засады прошел не силач и не воин, а мирный лавочник, которого дернула нелегкая встать в такую рань на молитву. Тыча в спешке ножами и мешая друг другу, злодеи стали сдирать с него плащ и шарить по телу в поисках кошелька и чего там случится ценного. Лавочник же, вместо того, чтоб расстаться со своим барахлом, вертелся у них в руках, увеличивал путаницу и причитал: «Это ошибка, благодетели мои, львы и тигры ислама! Я нищий каландар, к тому ж я друг и слуга Аслан Бека и Явуз Хана, живи они триста лет!» Имена этих почтенных мародеров ничего не говорили нашим разбойникам, поэтому Хасан-бек, ухватив жертву за горло, пригрозил шепотом: «Заткнись, собачий сын, и давай деньги, пока жив!» Может, они б и добыли свою мзду, но в переулке показались люди, и жулики пустились бегом, что, впрочем, случается в лихом промысле.

Проспал:

Хасан очнулся в сером полумраке бани, понял, что он один и проспал, и ему стало легче. Ночью он просил у шейха заступничества перед Аллахом всевышним, обещая невесть что, лишь бы пережить это утро невредимым. Так и вышло, а там – Господь велик и не даст ему умереть с голоду, но сначала надо было найти этого сукина сына Орхана, предателя и клятвопреступника, и содрать с него отступного.

Павел Пепперштейн

РАССКАЗЫ

ПЕРЕВАЛ

Весной 1945 года отряд итальянских партизан решился перейти высокие Альпы по довольно рискованной горной тропе, чтобы неожиданно ударить в тыл группировке немцев, установивших свою диктатуру в Северной Италии.

Надо было перейти через перевал, о котором в горных областях, где еще говорят на языке романч, рассказывали легенду, что во времена наполеоновских войн французский отряд перешел Альпы в этом опасном месте, чтобы внезапно атаковать австрийцев.

Итальянцы – сорок человек – шли горной тропой, вытянувшись цепью. Впереди два проводника из местных, за ними командир отряда. Внизу, в долинах, уже начинали зацветать деревья, а здесь, наверху, стояла вечная зима, везде разливалась совершенная белизна снега, и небо над пиками казалось зеркалом, которое ничего не отражает, кроме света. В какой-то момент вышли на обрыв, и отряд остановился. Все потрясенно глядели на другую сторону пропасти.

Черные базальтовые скалы, чьи глубокие морщины были полны снегом, отвесно уходили вниз – там, далеко внизу, виднелся крошечный черно-белый лес на отроге горы, а ниже все застилал тихий снежный буран, которому не под силу было взобраться на такую высоту. Но не вниз смотрели партизаны. На противоположной стороне пропасти – совсем близко, на расстоянии не более 10 шагов – на отвесную скалу сверху наползал глетчер, из которого на поверхность скалы как бы стекла и застыла огромная капля прозрачного льда. Эта глыба льда висела над бездной, примерзнув одним свои боком к отвесной скале. Внутри глыбы можно было различить человеческие фигуры, человек двадцать, схваченных льдом словно бы в момент падения (или они боролись с течением неведомого потока?). Старинные мундиры, и белые лица, и золотые позументы сквозь зеленый лед – это были, видимо, наполеоновские гренадеры: отборные, рослые, вытаращенные мужчины. Их пышные усы и  светлые бакенбарды лучиками и завитками разветвлялись во льду, порознь общаясь с его (льда) кавернами и шрамами. Смерть их случилась почти полтора столетия тому назад, а они все таращились сквозь лед на этом отвлеченном от всего земного перевале: кто-то бессмысленно взмахнул саблей, и немало высокогорных солнечных дней, наверное, бликовали в ее клинке, и вспыхивали они праздничными искрами на золотом шитье тесьмы, по эфесу… да, рука мертвого предводителя сжимала бронзовую львиную головку с рубиновыми глазами – деталь сабельной рукояти.

Солнце вдруг проступило в зеркале небес, немного лениво и рассеянно – так иногда навещает людей Господь, ведь Он не всегда приходит судить и страдать, Он ведь, бывает, заглядывает в сотворенные миры случайно или с воображаемой инспекцией, подталкиваемый тем любопытством, с каким оцарапанный на локтях подросток обследует заброшенную стройку.

Да, выглянуло солнышко – и все засверкало и вспыхнуло великолепно в ледяной глыбе. Французских солдат не коснулась и тень тлена, их чувства последнего мига так тщательно сохранил музей-ледник, что страстное изумление одного, ужас другого, тупая седобровая флегма третьего – все сохранилось во льду свежим и чистым, словно только что распустившиеся фиалки. У кого лицо было опутано взметнувшимися аксельбантами, у кого виднелся глубокий шрам от русского палаша или турецкой сабли, на медвежьих шапках серебрился тот иней, что серебрился в день их гибели. В центре неподвижно летящей группы темнела фигура генерала в черном мундире, он падал вместе с белой лошадью, вцепившись одной рукой в уздечку, другой же сжимал саблю, и так отчетливо все виднелось (как если бы лед был линзой), что удавалось прочесть девиз на клинке:

amata nobis quantum amabitur nulla

Бахрома его эполет взметнулась, рот широко открыт. Его заморозило в крике.

Командир итальянского отряда взглянул в замороженные глаза французского генерала. Казалось, эти глаза смотрят прямо на него из сердцевины льда. Взгляды командиров встретились – так всегда бывает на войне, когда встречаются два отряда. Живые, черные глаза итальянского командира взглянули в светлые, распахнутые глаза генерала. Ледниковые глаза. Показалось, что зрачки генерала чуть сузились. Партизан вздрогнул и словно впервые ощутил страшный мороз, убийственный холод, царящий в этих местах. Одновременно среди совершенной тишины родился некий звук: вначале тихий треск, словно далеко на соседней вершине заверещал сверчок, затем звук окреп и перерос в легкий скрежет.

И тут партизанский командир с ужасом увидел, что плотный лед возле открытого рта замороженного генерала начинает таять, и возле рта быстро образуется некий коридор или туннель во льду, словно некая сила пробивает себе дорогу, стремясь вырваться на волю из ледяной глыбы. Это происходило стремительно. За несколько секунд до того, как туннель достиг поверхности глыбы, партизан понял: это крик. И тут же он увидел дыру во льду с тающими слоистыми краями, и в горной тишине разнесся этот предугаданный крик – предсмертный крик генерала. В то же мгновение огромная трещина пробежала по телу ледяного сгустка: с криком смешался оглушительный треск, словно в ответ генералу закричал сам лед. Глыба распалась, и гигантские куски льда рухнули в пропасть, унося с собой вмерзшие в них тела.

Все исчезло далеко внизу, в снежном тумане, и горное эхо гасло и перекликалось, отражая крик и гул падения, и летел снежный вихрь, воспаряя, а партизаны все стояли неподвижно перед пустой отвесной скалой, с которой только что сорвалась ледяная глыба.

Через два дня они спустились с гор и атаковали эсэсовский корпус.

Поезд Москва–Берлин, 2003

БОГ

В 1919 году корпус кавалерийского генерала Белоусова, спешно отступая, натолкнулся на разъезд красных в районе станции Можарово. В ходе внезапного и недолгого боя красные были уничтожены, командир разъезда захвачен в плен. Его привели в полевой штаб полковника Гессена Алексея Михайловича, который приходился братом известному любителю античности. Штаб разместился в комнате станционного директора. Немолодой полковник в спешке писал письмо, когда ввели арестованного. Полковник бросил на него взгляд сквозь хрестоматийное пенсне: перед ним стоял человек лет двадцати пяти, смуглый, подтянутый, в кожаной куртке, галифе и сапогах. Обычный военный, каких Гессен видел тысячи.

– Ваша фамилия? – спросил Гессен, пририсовывая в конце письма к завершающей французской фразе шутливого плачущего ангела.

– Назаров, – ответил арестованный.

Гессен хотел задать еще несколько вопросов, но одновременно зазвонили два телефона и вошли два офицера с сообщениями. Времени на допрос у полковника не нашлось.

– Здесь поручик Ветерков, по вашему распоряжению, – наклонился к Гессену адъютант.

– Очень хорошо, – полковник быстро запечатал письмо и надписал длинный конверт. – Пускай отвезет это в штаб корпуса и передаст Литвинову. Тот сегодня отбывает в Одессу. И вот еще… – Гессен пожевал бледными губами под аккуратной щеточкой полуседых усов. – Этого красноармейца надо бы расстрелять. Мы нынче ночью уходим, и все такое прочее… Некогда с ним возиться. Прикажите Ветеркову, уж заодно… Пусть не взыщет, передайте. И не надо на станции. В лесу. Всё.

Лес, сначала жидкий и скучный, но постепенно густеющий и обретающий даже некоторую сочную красоту, начинался сразу за станцией. Поручик Ветерков шел по тропе, держа в правой руке револьвер, а перед ним на расстоянии пяти шагов шагал красноармеец в кожаной куртке со связанными за спиной руками.

Поручику еще никогда не приходилось никого расстреливать, и он чувствовал себя странно. Пять лет назад он намеренно ранил в руку на глупой дуэли своего товарища и после этого неделю не спал ночей. С тех пор он, будучи кавалеристом, научился махать шашкой на скаку и делать это так, чтобы эти блестящие взмахи смогли доставить смерть всаднику, скачущему навстречу. И, бывало, он совершал эти взмахи в бою, но бой есть бой… Чаще же он скитался между штабами с пакетами и поручениями.

«Главное – не говорить с ним! – нервно думал Ветерков. – Ни в коем случае не заговаривать… отвести поглубже в лес, выстрелить, быстро вернуться на станцию, там – в седло, и скоро оказаться далеко отсюда».

Станцию Можарово, куда он попал только что и первый раз в жизни, он уже ненавидел.

– Поручик Ветерков, если не ошибаюсь? – вдруг спросил конвоируемый через плечо.

– Откуда вам известно? – удивился Ветерков (вопрос вырвался прежде, чем он успел напомнить себе, что собирался ни за что не вступать в разговор).

– Слышал, как вас окликнули. Извините, мы не представлены, я – Назаров. А мне ваша фамилия знакома. Вы не в Тенишевском ли учились?

– Точно так, – согласился Ветерков. – Неужели и вы из тенишевцев?

– Был, но меня выгнали. И с треском. Вы ведь входили в компанию Кучевского, не так ли? Значит, вам должна быть известна история с Фоббсом?

– Так вы тот самый Назаров, который… Слышал, конечно. Ничего себе! Вот не думал встретить тенишевца! И как же вас угораздило оказаться у красных?

– Да так… Сложная история. Сами знаете, как бывает – то так, то эдак. А у нас с вами немало общих знакомых.

– Да, мне рассказывала о вас Лиза Ушакова. Она, кажется, была от вас без ума.

– Я знаю. А вы давно оттуда?

– Из Петербурга? С Корниловым ушел.

– Я хотел вас спросить о семье Роберг. Не слышали о них? Я был близок с этой семьей.

– Они в Одессе. Мэри, говорят, замужем.

– Вот как. Вот оно, значит, как… – Ветерков мельком увидел смуглый профиль Назарова. – Ну и с Богом, значит. Вам ведь расстрелять меня приказали?

– Не стану спорить.

– Смешно. Ну, Робергов увидите, скажите: Назаров просил кланяться и не поминать лихом. Ваш выход, поручик.

Назаров внезапно остановился и повернулся к Ветеркову. Лицо его казалось спокойным.

Ветерков же был смущен.

– Даже не знаю… Это как-то неожиданно – встретить человека своего круга в этих местах, да еще при таких щекотливых обстоятельствах. Глупость какая-то. Я слышал, вы человек смелый, и вообще… Как вас, кстати, по имени-отчеству?

– Константин Сергеевич.

– Вот что, Константин Сергеич… А впрочем, ерунда, господин Назаров. Или товарищ Назаров… Вы ведь теперь товарищ, верно? Предлагаю вам дуэль. Положение, согласитесь, глупое, но я другого выхода не вижу. Отпустить вас просто так не могу, а расстрелять человека своего круга, друга своих друзей – это как-то… Это глупость. Короче, я вас вызываю. Повернитесь-ка!

Ветерков развязал веревку, которой связаны были руки крксноармейца, достал из кобуры второй револьвер и передал его Назарову.

– Как стреляемся? – спокойно спросил Назаров, беря револьвер и равнодушно разминая затекшие кисти рук.

– Предлагаю: с десяти шагов, по жребию.

– Хорошо. – Назаров кивнул.

Они отсчитали шаги, бросили жребий. Выпало стрелять первым Ветеркову.

«Вот все и решилось», – подумал он в тот момент. Он стрелял превосходно, глаз имел острый, охотился с детства. Стоя перед своим противником и целясь ему в сердце (поручик хотел, чтобы смерть Назарову выпала быстрая и безболезненная). Ветерков успел подумать о множестве вещей, как всегда бывает в такие решительные мгновения. Подумал, что в сознании Назарова сейчас проносятся все картинки и чувства завершающейся жизни, подумал, что Назаров держится молодцом, что сам Ветерков держался бы так же, он подумал мимоходом, что это происшествие надо поскорее забыть и поклонов от убитого не передавать. Затем попытался представить себе лицо Мэри Роберг (полагая, что именно это лицо сейчас вспоминает Назаров), но лицо Мэри поручик Ветерков помнил плохо, так как встречал ее лишь несколько раз, в больших компаниях…

Затем он выстрелил. Пуля пришлась прямо в сердце – Ветерков отлично видел своим острым зрением слегка дымящуюся дырку в черной кожаной куртке на груди Назарова. Но тот не падал – стоял, не покачиваясь, и смотрел на Ветеркова, как бы даже слегка улыбаясь.

«Может, у него сердце справа?» – подумал Ветерков и выстрелил еще раз.

Назаров не падал.

Ветерков подумал, что происходит опять какая-то глупость, явно курьез, что надо бы, наверное, испугаться или начать хохотать. Он подождал немного ответного выстрела, одновременно проверяя пули в барабане своего револьвера. Затем выстрелил еще два раза. Последняя пуля пришлась Назарову в лоб, над переносицей – яркая струйка крови скатилась по лицу красноармейца, но он продолжал стоять, спокойно глядя на Ветеркова живыми, не замутненными болью глазами.

Ветерков спрятал револьвер в кобуру. Назаров улыбнулся, и в солнечном луче блеснули его ровные белые зубы.

– Почему вы не умираете? – спросил Ветерков.

– Потому что я – Бог, – ответил Назаров.

Москва, 2003

ПРЕДВОСХИЩЕНИЕ 11 СЕНТЯБРЯ

Здравствуйте, дорогие живущие в дальних краях! Вам пишет ребенок из нашего города. Мне очень полюбились ваши письма, которыми оклеен желтый коридор. Внутри меня есть сердце и другие внутренности, но потрогать их руками можно будет только если я умру. А я, может быть, никогда не умру. Сейчас не все умирают. А раньше было по-другому. Раньше все, кто жил, умирали. Но с тех пор, как объявился в наших краях Стелящийся, помене стало смертей. Зато дома и другие предметы стали, наоборот, совсем непрочные – часто разрушаются, падают внезапно, без причин. Вчера упал огромный небоскреб. Десятки тысяч человек, которые были в небоскребе и в окрестных домах, все остались живые и невредимые среди сплошных руин. Все очень удивлялись, но таково наше время. А вчера по главной улице пронеслось нечто стремительное, на уровне тротуаров. Все попадали: оказалось, у людей тонко срезаны подошвы ботинок, у некоторых повреждена кожа на ступнях. Зато если были среди них больные, все враз выздоровели. Это прошел Стелящийся. Я вас всех люблю, желаю вам крепкого здоровья и крепкого существования.

Кирилл Барсков, ученик 6-го класса «Э».

Это письмо, написанное моей рукой, но странным почерком, я обнаружил в одной из своих тетрадей. Не припоминаю, когда и при каких обстоятельствах я это написал, а поскольку тест «письма» затерян среди записей моих снов, то, видимо, и само «письмо» следует считать сновидением – впрочем, неясно чьим. Вероятнее всего, это  сновидение текста: если часто записывать сны, в самом процессе записи начинает вырабатываться дополнительный слой онейроида, который и выплескивается в виде таких комплиментарных «писем ниоткуда». Записано это было задолго до 11 сентября 2001 года, и падение небоскреба в этом письме теперь кажется «пророческим видением». Как высказался по этому поводу другой сон:

Илия – пророк,

Или я – пророк?

«Пророческие сновидения», в которых (как правило, искаженно и фрагментарно) отражается будущее, – не редкость. Впрочем, сновидения представляют собой постоянно обновляемый свод медийных и миметических приемов и поэтому склонны предвосхищать не столько реальные события будущего, сколько их отражения в сфере медиа. В «письме» подчеркивается, что никто не погиб в упавшем небоскребе – видимо, потому, что доброе сновидение не в силах предчувствовать реальное падение небоскреба, сопровождающееся гибелью множества людей, а «предвидит» лишь бесчисленное повторение этого события как серии визуальных эффектов, запечатленных видеозаписью и тиражируемых телевидением. Анестезирующий эффект в «письме» усугубляется – люди не только не погибли в результате катастрофических событий, но, наоборот, исцелились – их вылечил Стелящийся, который есть собственно Пленка, гибкая и стремительная поверхность записи (видеозаписи, аудиозаписи), которая принимает всех на себя, избавляя вещи от их болезненных причин и от их материального содержания. Впрочем, Кирилл Барсков, ученик 6-го класса «Э», знает об этом больше меня, так как он один из «никогда не существовавших», он – одна из мимолетных вспышек, легких всполохов на горизонте несуществования. И наконец, чтобы глубже понять тот странный пафос, которым пропитано его «письмо», следует добавить: возможно, Кирилл Барсков действительно пророчествует о том отдаленном, но счастливом будущем, когда живые существа обнаружат в глубине чистого и здорового небытия источники «крепкого здоровья и крепкого существования».

2003

ОТЕЛЛО

– Произведение искусства, – сказал скульптор, – как правило, хочет принять некоторую

запоминающуюся форму – форму, которая несколько отличалась бы от других форм и в то же время дополняла бы их. Для этого оно в какой-то момент решается быть таким, а не иным. Что же с ним станет, если оно вдруг вознамерится принять все формы? Если оно захочет быть всевозможным? Оно тогда станет невозможным. – Скульптор усмехнулся, поправил соломенную шляпу.

– Я вот решился, исходя их этих робких соображений, лепить лишь одно – атомный взрыв. Так называемые грибы, – он повел вокруг себя рукой, которая была смуглой, жилистой, к тому же щедро усыпанной темными веснушками, свидетельствующими о вежливом приближении старости.

Гости огляделись. Действительно, всюду в мастерской возвышались изваяния атомных взрывов – эти грибы и грибки разных размеров и оттенков, фарфоровые, мраморные, бронзовые, стальные, из золота, пенопласта, из воска, из коровьего навоза, из теста, стекла, из спрессованной пыли и красного дерева – они стояли то густой и мелкой толпой, на пыльных подоконниках, на столах и верстаках, а то расцветал посередине комнаты пышный и огромный экземпляр, видимо, еще не законченный, находящийся «в работе».

– Да, вот так я ограничил себя, – кивнул скульптор. – Ни стройных девушек, ни абстрактных кубов, ни зверей – одни лишь атомные грибы. Внутри такого гриба, если уж он случается, все гибнет, исчезают все формы – так что мои скульптуры и статуэтки и есть выражение тоски по всевозможному произведению искусства, содержащему все формы внутри себя.

Гости казались немного смущенными и обескураженными. Не зная, что и сказать, они с подавленным безразличием рассматривали изваяния грибов. Наконец одна дама осторожно произнесла:

– Наверное, это травма? В детстве вы, наверное, очень боялись ядерной войны. Может быть, какой-нибудь фильм?

– Да нет, особо не боялся. Как все. К этому выбору меня подтолкнули абстрактные философские размышления и сны. Нет, война мне не снилась никогда. Странно, я человек страстный, в жизни страсти обрушивались на меня, как большие деревья: я влюблялся, ревновал, обожал, ненавидел и прочее. Но снились мне всегда одни лишь отвлеченные рассуждения, так называемые возможности. Возможные формы мысли. Сны мои всегда, с раннего детства, были отвлеченными от моего собственного существования перечислениями этих возможностей. И меня самого в моих снах никогда не было. Никогда. В этом-то все и дело, – скульптор пожевал губами, как задумчивый старик. Печаль и удовлетворенность одновременно присутствовали в его голосе.

Дикий южный сад с кривыми и пышными деревьями виднелся за огромными окнами мастерской. Дальнее море блестело сквозь пыльные стекла. Одна из девушек, из числа гостей, остановила свой взгляд на чашке с остатками чайной заварки. Наверное, ей просто не хотелось смотреть на атомные грибы.

– Да, я обуздал свои страсти с помощью моих скульптур, и теперь, в награду, этот сад делится со мной своими тайнами. Прогуляемся? – хозяин мастерской пригласил гостей в сад.

Они пошли по тропинке, а заросли вокруг становились все гуще, все благоуханнее.

– Я покажу вам одну из тайн этого сада, – сказал скульптор, наклоняясь возле огромного белого камня, на котором виднелись яркие пятна мха. – У нас здесь живет один… тролль. Мы называем его Отелло, потому что он очень ревнив.

Скульптор пошарил рукой в траве, затем быстро прихлопнул комара на загорелой шее. Гости внезапно (все одновременно) разглядели крошечного коричневого человечка, голого и сморщенного, похожего отчасти на ящерицу, который неподвижно сидел у самого края камня, в траве.

– Ну, Отелло, открой-ка свои глазки! – добродушно позвал скульптор.

Морщинистые веки человечка дрогнули, приоткрылись, и на гостей взглянули его темные, глубокие глаза. Когда-то в этих глазах плескалась бездонная злоба, беспричинная и яростная, кажется, способная зажевать мир, как неисправный магнитофон зажевывает магнитную ленту с записью прекрасной музыки. Но потом эти глаза устали, зло этого существа стало кротким, ленивым, даже надломленным, и теперь он просто грелся у теплого камня.

– Он не разговаривает, но ему можно осторожно пожать лапку, – промолвил скульптор.

Гости по очереди наклонились, и каждый бережно прикоснулся кончиками пальцев к крошечной, хрупкой, протянутой вверх для рукопожатия ручке Отелло.

Хидра, 2003

ОТРЯД МАДОННЫ

Банда, известная под названием «Отряд Мадонны», совершила налет на городок, затерянный в степи. Никого не пощадив, они подожгли город и с добычей, привязанной к седлам, поскакали на быстрых своих конях прочь, в открытую степь. Длинные тени коней и всадников неслись перед ними, словно черные тропы, бегущие по красной от дальнего огня траве. Все всадники, с кровью и сажей на лицах, освещенные заревом, улыбались, радуясь добыче и ветру.

Впереди скакала предводительница отряда Мария Чиконе, известная в этих местах под кличкой Мадонна. Не страх, а простой лютый ужас наводило благочестивое это имя в здешних краях. Лицо ее на ночном ветру, промытое отсветами пожара, казалось прекрасным: оно было одновременно пьяным, кукольным и суровым, это экстатическое лицо. Тело Мадонны, невысокое и крепко сложенное, прочно держалось в седле, вздрагивали изящные мускулы под нежной кожей обнаженных предплечий. На груди висела икона ее покровительницы – Пресвятой Девы, вышитая алым бисером, в рамке из крошечных живых белых роз.

По правую руку от нее на вороном жеребце скакал страшный Майкл Джексон – когда-то он был негром, даже негритенком, но с тех пор лицо его покрыли боевые шрамы, и он скрывал их под слоем белоснежной краски. Его именем пугали детей во всех окрестных селеньях, и недаром: он умел быть ужасным и приносить гибель, знал в этом толк. В бою он вертелся, как смертоносная обезьяна, рассылая удары ножа, как петарда разбрасывает искры, но в седле сохранял неподвижность истуканчика: черные очки, белоснежное гипсовое личико, курносый носик (говорят, кончик носа ему отрезали в тюрьме), спутанные длинные черные волосы, летящие за ним по ветру, – все напоминало смерть, столь же острую и узкую, как его нож.

По левую руку от предводительницы скакал худой старый бандит Дэйвид Боуи, один глаз у него был стеклянный, другой же словно замечтался о космосе, мелкие неровные зубы обнажались в якобы смущенной и печально-задумчивой улыбке, что появлялась на его красивом лице в ответ на волны загадочных предчувствий, пенящихся в водоворотах и пучинах его мозга. Чуть поотстав, скакал за ним его верный боевой товарищ Мик Джаггер, с лицом грубым и страшным, а голову его туго стягивала косынка, пропитанная кровью.

Молоденькая и нежная Бритни Спирз неслась на легконогой лошаденке. Эта девушка сохранила на своем милом теле (ради смеха или ради сантимента) школьную юбчонку и курточку с гербом колледжа, где она прилежно училась всего лишь пару лет тому назад, теперь же и юбочка и курточка были запятнаны кровью ее жертв, сама же она кичилась тем, что не пролила еще своей девичьей крови и остается девственницей.

Здесь были и другие красотки, например, Дженнифер Лопес и Кристина Агильера, кровожадные креолки, чьи ласковые пальцы на скаку поглаживали рукояти кинжалов, сохраняя в них возбуждение. Молодые крепкие парни Энрике Иглесиас и Рики Мартин сурово скакали рядом с боевыми подругами, а веселый, подонковатый и беспечный Роби Вильямс насвистывал песенку. Курчавый мулат Ричард Принс по кличке Пушкин нарядился во фрак, снятый с убитого банкира, пальцы его пестрели перстнями, а ногти были длинны и остры.

Были здесь и еще ребята и девушки, кто совсем молоденькие, как брызги молока, кто и постарше, украшение старых банд, закоренелые в грабежах и налетах.

Все лица сияли упоением и счастьем хорошо сделанного дела, все были горды и пугающе прекрасны. Оптический эффект, похожий на выгнутое зеркало, возникший из сочетания скорости, большого огня и открытой степи, делал их огромными, раздвигал каждого и вытягивал, и казалось, страшные боги снизошли на землю и несутся по ее пустому лицу, упиваясь силой, все разрушая и сметая со своего пути.

Впереди, куда они неслись, темный горизонт смыкался с темным небом, и различима была длинная расщелина, заросшая низкими и кривыми деревьями, степной буерак, глубины которого не достигали отблески пожара. И внезапно некий другой отряд выдвинулся из темноты буерака и преградил дорогу отряду Мадонны.

Мадонна подняла вверх руку: отряд ее остановился. Два отряда стояли в степи друг против друга. Шум, лязг и ржанье скачки – все утихло, и внезапно стали слышны тишина и стрекот степи и ее пряные таинственные ароматы. Люди Мадонны рассматривали тех, кто неожиданно преградил им путь. Постепенно изумление, смешанное с гадливостью, воцарялось на их лицах.

Отряд, выдвинувшийся из буерака, был странен. Ребята Мадонны еще не видели в этих местах такой банды и таких ребят, да и ничего никогда не слышали о том, что водится здесь такое. Неизвестную банду возглавляла тоже женщина, полная, немолодая и странная, она тяжело сидела в седле, глядя в сияющее лицо Мадонны непонятным взглядом из-под полуприкрытых век. Во рту она держала кусочек янтаря, обработанный искусным ювелиром так, что он выглядел как кренделек говна. Атаманша перекатывала его во рту, а иногда приоткрывала свои довольно тонкие губы в неожиданно шаловливой улыбке, чтобы показать янтарный кренделек на кончике языка. Зубы у нее были белые и ровные, причем на каждом зубе нарисован череп. Платье, совершенно непригодное для верховой езды, белело огромными ромашками на темном фоне, конек под ней был невысокий, черный и пушистый, и сидела она на нем по-мужски, уверенно раскинув полные ноги в красных морщинистых сапогах. В руке она держала золотую чашечку из кофейного сервиза, наполненную какой-то жидкостью, – это было ее оружие.

Справа от нее восседал верхом полный мужчина в очках. Рубаха у него на груди была разорвана до пупка, а глядел он с такой скучающей брезгливостью, с таким привычным отвращением, что казалось – перед ним живая пыль. На его груди в пухлый мужской сосок продето было золотое кольцо, на котором висела черная коробочка, откуда сочился равнодушный, двоящийся привольный голосок, поющий:

Ты живешь на одном,

Ну а я на другом,

На высоком берегу на крутом…

В руках он держал топор.

Слева от атаманши сидел на коне смуглый и жирный парень, длинные черные волосы, заплетенные в тысячу косичек, рассыпались по плечам, черные вытаращенные глаза нагло сверкали, как маслята из травы, одежду же его составлял красный камзол восемнадцатого века и розовое трико под камзолом. Руки в кружевах поигрывали пилой.

Рядом с ним сидели вместе на одном коне, тесно обнявшись, две девочки, еще совсем маленькие: одна черноволосая, коротко стриженная, с белым вдохновенным личиком, другая рыжая, веснушчатая, похожая на английскую школьницу, второпях сбежавшую из окна. В руках они вместе сжимали осиновый кол, остро заточенный с двух сторон.

Еще виднелся беззубый парень, весь в мехах, с пистолетом, затем несколько крупных женщин, вооруженных бритвами, еще какие-то люди – кто щеголял в тельняшке, кто в парчовом колпачке, кто в гимнастерке, кто совершенно голый. Были и в шубейках или обмазанные салом…

Все это казалось странным. Из каких глубин и какая сила выдавила на поверхность этот пузырь, которому хватило сил вооружиться и встать на дороге.

Но люди Мадонны не привыкли долго удивляться.

Руки потянулись к оружию.

2004

ПОЕДИНОК

Мадонна сплюнула, и ее святая воровская слюна рухнула в траву. В каждом из ее плевков виден был рождественский домик со светозарными оконцами, на который падал снежок, или же церковь сразу же после праздника, откуда выходили люди, все в цветах, и радостно целовались, поздравляя друг друга…

Но Пугачева, которая все еще стояла перед Мадонной, приподняла свои нелегкие веки и с тяжеловесным кокетством взглянула в глаза противнице. Взгляды двух предводительниц встретились – так всегда встречаются взгляды командиров, когда на войне сходтся два отряда.

Атаманши отошли от своих банд, чтобы померяться силами, выяснить отношения в быстром уединенном поединке.

В глазах Пугачевой ничего не отражалось, они были непрозрачно-карими, в них плескался какой-то туман, в тумане обозначалсь снежная дорога, удаль, вьюга, тоска, даль… Кто-то добирался куда-то в санях по этой дороге, но буран и мгла порождали тревожные сны: и вот уже огромный и страшный мужик с черной бородой выдвигался из мглы и преграждал дорогу саням и ручищами указывал на свое тело в одной рубахе, мерзнущее на холодном ветру…

Пугачева быстро поднесла к губам (которые были накрашены, как две темные вишни) золотую чашечку и выпила ее содержимое. Тут же полное тело ее задрожало, пошло быстрыми волнами, ноги в красных сапожках, казалось, вот-вот пустятся в пляс. И действительно, она медленно обернулась вокруг своей оси, развела руки, склонила голову, по-народному передернула пухлыми плечами… Взгляд же ее, обращенный на неприятельницу, стал совсем порнографическим.

Внезапно она резко сорвала с себя нечто вроде короткой шубейки, что была на ней, и метнула ее к ногам Мадонны.

– Тулупчик заячий, – произнесла она хрипло. – Тулупчик… От предка моего достался. Вишь, разошелся весь по швам. Зашей, дочка, тулупчик.

Мадонна взглянула на тулупчик. Тот лежал, рваный, раскинувшись лоскутами грязного меха. Пахнуло от него вонью веков, и диким привольем, и бешенством. Пугачиха вся тряслась уже крупной дрожью.

– Зашей, дочка, зашей тулупчик мой рваненький. Век не забуду, век Бога молить за тя буду…

В хриплом и низком ее голосе все отчетливее слышались кликушеские, гипнотизирующие нотки. Страшная угроза и сила исходила от этих просьб, от этого меха.

Мадонна смотрела на тулупчик, и в суровом лице ее неожиданно обозначилось некое смягчение, даже нежность. Она сняла маленькую белую розу с иконы Пресвятой Девы, что висела у нее на груди, и бросила цветок на темный старый мех. В ту же секунду мех весь вспыхнул от света, распался на крупные клочья. Свет был так ярок, что, казалось, мех сгорит, растворится в нем, но лоскутки меха свернулись в подобие пельменей, завернулись конвертиками… и вдруг свет погас, а там, где лежал тулупчик, там теперь толкалась и прыгала в траве гурьба живых зайчат.

Зайчата блеснули глазками, рассыпались, разбежались и исчезли в темных ночных травах. Мадонна с улыбкой проводила их взглядом. Затем лицо ее снова окаменело, в руке блеснуло оружие. Она устремила свои лучащиеся глаза на противницу, и прозвучал ее голос, тоже хрипловатый и бандитский, но пропитанный холодом:

А теперь – исчезни!

2004

Маргарита Меклина

ЕВРОПЕЙСКИЙ РОМАН

Эльдару

I

Нам пришлось попотеть, прежде чем мы слепили Бернарда. Теперь-то понятно, что и заставляющий прислушиваться к себе ниточный пульс, и повисший, опять же на ниточке, потолок, которому никак не удавалось попасть в ритм с распростершимся, кружащимся телом, и стоячие воды души, в которые, казалось, уже не заглядывал сквознячок, – все это было связано с ним. Вероятно, в то время как нас крутило-ломало, Бернард проходил через какую-то свою мясорубку – он то ступал одной ногой на поверхность листа, то проваливался в чернеющие противоположные бездны; то истончался, превращаясь в бумажную манную кашу, то затвердевал, разживался костюмом, костями и кожей, начинал говорить.

Мы вручили ему (какой болезненный каламбур) свою травму руки – разница только в том, что нам, пережив подобное, удалось выжить, а Бернард, истекши кровью, извелся на нет. Мы поселили его в предместье Парижа, откуда только что возвратились, хотя сам Бернард не преминул бы махнуться с нами местами и жить в США. Ведь если Европа в представленье Бернарда – это тюфяк, то просиживающий жизнь в кресле Бернард, обрисованный нами, – это человек, который сидит на нем и порывается встать.

Во время протекания этого текста отчасти сотканный нами, отчасти принадлежащий себе самому, ранимый, своенравный Бернард умрет и возродится несколько раз. Эти процессы будут проходить по вынесенным за стены повествования трубам, подобно арматуре, выведенной напористым, как вода, архитектором за скобки галереи Бобур. Но разрешите наконец представить его.

– Бонжур, Бернард, – сказал Алессандро. – Казалось бы, Франция близко, а вот, поди, не виделись с тобой уже года три…

Мучнисто-бледный, горбящийся, слегка горбоносый Бернард расцеловался со всеми и был одарен коробкой шоколада «Гобино». Светловолосый, расслабленный Сандро показывал гостям только что купленный дом (в джаккузи хорохорился взъерошенный русский в спортивных штанах, вокруг которого хороводились пивные бутылки). Вскоре распрошенный обо всем на свете, распотрошенный Бернард, присев на край бассейна, одиноко ковырял пластмассовой разлапистой утварью рис, который хозяйка-румынка, зарекшаяся «в Румынию ни ногой!», пыталась выдать за свой – на самом деле еда была принесена из близлежащего ресторана (Бернард краем глаза занырнул в урну и увидел коробки). Из гостиной донеслись позывные футбольного матча, и Бернард с холодком осознал, что поводом для созыва гостей вовсе не был он сам. Стоявшая под локтем у русского бумажная тарелка, подбадриваемая дуновением ветра, взлетела и, попав в воронку, устремилась ко дну, в то время как обглоданная куриная косточка, отделившись от нее, пустилась в отдельное плавание. Вооружившись рампеткой, хозяйка загребла кость и зашвырнула ее в кусты под окно: «будет компост».

Складчатый, сложный, «четвертованный» парижанин Бернард (наполовину итальянец, на четвертинку русский, еще на четверть француз) приехал в Милан навестить мать. Русский дед его, по неуверенности в себе оказавшийся под оплотом и опекой сразу трех государств, вручавших ему каждый раз подновленное на местный манер имя и паспорт, был когда-то богат, но в поисках своего «я» (зыбкие бизнесы, бильярд, belles letters) спустил состояние под откос, а потом решил записаться в американский Peace Corps, да не взяли и, скрывая причину (он был слишком стар), пояснили, что из-за зубов – у него не было денег их вставить; мать была полурусской и для языкастого, язвительного полиглота Бернарда ее девичья фамилия звучала смешно: «Ива Нова», новая ива, и еще были штуки, штукенции, над которыми он хохотал. Например, сбрендившего ливерпульского кэбби, напавшего на копов с ножом, звали Cabonce, что Бернард переводил как «на такси – один раз». Или вот: пробавлявшийся сивухой, скачками и синяками (избивал всех своих жен) американский поэт, жид, жиголо, бомж, вагабонд, написал, что положит «поэм кипу на стол… а когда завоняет, войдут горничная, герлфренд, грабитель и обнаружат разложившийся труп». Что же все-таки пахло, смеялся Бернард, стихи или тело?

Мать Бернарда, так и не свыкшаяся с собственной старостью, изменилась. Когда-то все в ней было взвешено, вымеряно, разложено по местам, а теперь она позволяла всему повисать – чулкам, паутине на потолке, разговору (вешала трубку). Прежде непреклонный отец все время клонился ко сну, и как-то Бернарду позвонили прямо в Париж – отец не доехал до свадьбы кельнской племянницы (торовато спланировав торжество, молодые спустились на планерах прямо на свадебный стол), свалился в какой-то иноязычной деревне, диагноз – инфаркт. Мать во всем винила Бернарда. А он как раз тогда обнаружил в себе голос отца и ни о чем другом думать не мог. Когда Бернард раскрывал рот, он с ужасом слышал, как отец короткими толчками, отрывистыми хриплыми потоками воздуха вырывается из него. Что касается остальных родственников, то ратующая за семейственность мать, зазывавшая Бернарда под родительский кров, сообщила, что все они при смерти и увидеть их посему не получится, но Бернард выклянчил у нее номера и моментально всех возродил, связавшись по мобильнику с напористым троюродным братом по имени Саро.

Отец Саро, пожилой отставной генерал, проверил по интернету состоянье дорог и понял, что Бернард опоздает. Бернард опоздал. Саро час ждал его на развилке: у него было новое лоснящееся авто и лоснящийся череп – кузен был наголо брит. Только Бернард, следуя за его «Ауди», достиг траттории, как отец Саро, бодрый обладатель рака предстательной железы вместо генеральского жезла, сообщил ему, что ищет в Сети новых друзей для игры в гольф. Пока за соседним столом китайская дама делилась светскими сведениями о посещении Пиццы1, Саро рассказывал про себя, и получалось, что по линии матери в его семье все были контрабандистами – и отец, и дед, и прапрадед, который  в начале двадцатого века вывозил из Австрии в Италию пушечные ядра и погорел. Когда Саро отправился за шоколадом в Лугано, таможенники приняли его, тусклоглазого, вислоусого, в кожаной куртке, за контрабандиста и обыскали, чему он, гордившийся предками, был очень рад.

Поскольку не допущенная к пиршеству восьмидесятитрехлетняя Лоредана (восьмидесятилетние родители Саро решили, что ожидание Бернарда и обед в ресторане будут ей не по силам, не по ее фальшивым зубам) была единственной, кого ему не терпелось увидеть, он давился dolce2, зная, что она его ждет. Несколько улочек, лифт, спорое взмывание вверх (в груди тоже взмывало) – и, наконец, пятый этаж. Бернард бежал, Бернард задыхался – а Лоредана, в конце коридора притулившись в дверях, молча стояла. Бернард мчался – а она его всей своей позой укоряла за то, что ее посчитали ненужной, немощной, почти неживой. Стояла с палкой без слов – а он к ней бежал. Боялся, что она умрет у него на глазах? В конце войны ее жениха прямо при ней расстреляли итальянские партизаны, и она на всю жизнь осталась одна. «Ну ничего, ничего, прости, что пообедали без тебя» – Бернард ее, шепчущую беззубые проклятья родным, увиденную в последний раз, обнимал.

У Бернарда было особое отношение к старикам. Однажды, роясь в Сети, он столкнулся взглядом с пожилой супружеской парой: замагнетизированные фотографом мужчина и женщина в мантиях, громоздких коронах и старчески гротескных очках (у мужчины был скипетр) скованно сидели каждый на своем краешке стула, а под фотографией была подпись: «Праздничный вечер, дом престарелых, Нью-Йорк, не знакомые прежде Регина и Чарльз, чьи имена были разыграны в лотерею, за несколько минут до снимка не знали, что станут королевой и королем».

Так Бернард узнал о работах Ди Энн, а вскоре уже скачивал ее автопортрет и превращал ее, покончившую с собой в сорок семь лет, но до сих пор усталую, властную, цельную, в свою конфидантку. Что-то скрывалось за декорациями ее фотографий, что-то было в угодивших в ее объектив негодных обществу душевнобольных, которые спешили, непроницаемые, недостижимые, под грозовым небом куда-то за кадр, что позволяло Бернарду ощущать всем нутром: «Ди Энн здесь».

Только утром исправный служащий французской писчебумажной фабрики Фогола Б. задиктовывал потенциальному американскому работодателю свое имя, поясняя, что «f как во freaks», как ночью он был пронзен, узнав, что она любила именно freaks… поглощателей шпаг и огня, даунов, двойняшек, гигантов, женщин без головы в цирке, женщин без всего на кровати, ждущих клиента, женщин, переодетых в мужчин. И утренние телефонные фрики Бернарда откликались найденным ночью в инете фрикам Ди Энн, как будто между жизнью Бернарда и жизнью Ди Энн была связь.

Мертвые, по мнению Бернарда, вообще отличались завидным, заведомым постоянством, не уклоняясь от образа, который сами при жизни создали (и можно было быть уверенным в том, что Ди Энн останется к нему неизменна); живые же избегали взглядов в упор, которые беспрекословно позволяли изображенья умерших и постоянно переезжали с места на место (парижских приятелей Бернард не завел). Присущая мертвым энергия, очевидно, была свойственна и старикам, иначе как объяснить, что в присутствии Лореданы он млел.

Он обещал ей, впавшей в депрессию и будто в рот горя набравшей, что мать ее навестит, и потому по возвращенье в Милан был очень расстроен: мать заявила, что не сдвинется с места. Вместо этого, заведя разговор о еще не дряхлом, но внутренне дряблом отце и прикусывая злые слезы, просила: «Давай к нам, мне не справиться с ним», а затем швырнула Бернарду журнал: «Ну тогда забирай». В верху страницы стояло его имя: «Бернард». Его статья, опубликованная в годы студенчества; скаредная скверная полиграфия, нечто высохшее, плоское, хлипкое, как комариная смерть. А он и забыл, как в юности строчил памфлеты о поднадоевшей, надсаживающейся о правах смуглых народов Европе, как засылал свою неприкаянность в канадское и южноафриканское консульства, взыскуя въезд в иной мир.

Но зачем мать ворошила кочергой потухшее прошлое сына? Зачем, сидя у своей паучихи-подруги, заставляла его надеть только что подаренный Ирмой галстук от «Гуччи» и пыталась сосватать ему Ирмину дочь? Он чуть не задохнулся, когда мать, затягивая на нем галстук, спросила: «Ну что, забыл уже свою блядь?» Непонятно было, кого она имела в виду: бывшую жену Бернарда Валентину Вторую? Аннелизу? Изетту? Или мошенницу из Краснотуринска, Валентину номер один?

Сначала была кроткая, хрупкая Аннелиза, с которой поцеловались два раза, когда ему исполнилось двадцать: она не покидала своего городка, опасалась визитов в столицу, в метро пряталась под мышкой Бернарда, сложив тело в вопросительный знак и ожидая подвоха, и единственным важным событием считала недавнее землетрясение (разбилось стекло). В открытом миланском кафе Бернард навел на нее объектив, а павлин, бродивший по саду, вдруг распустил хвост, и получилось, будто над головой Аннелизы, уже успевшей выйти замуж за другого Бернарда, «холодную рыбу», как она его называла, – сказка, любовь, радужный нимб, неожиданно напомнивший Бернарду те два поцелуя. В тридцать у него появилась Изетта, отвергнутая лидером партии пресноватая девушка, верившая в то, что коммунизм – это кубинский курорт (там он и бросил ее, сразу после фуршета с Фиделем, а Бернард потом подобрал). Как-то она заявила некому господину: «Как я завидую, ты жил в СССР», не ведая, что тот был диссидентом, вынужденным бежать из страны. А затем, когда Бернарду стукнуло тридцать семь, появилась первая Валентина.

Он до сих пор помнил, как разглядывал Валентинины васильковые фото, надеясь, что дипломантка скрипичного конкурса сойдет, как с котурн, с доски объявлений и привезет с собой изголодавшуюся по зарубежной шоколадности и гладкости дней трехлетнюю дочь, чей отец – прекрасный принципиальный принц, как Валентина писала – был взорван своим беспринципным конкурентом в новогоднюю ночь.

Ожидая приезда будущих дочки с женой, Бернард наполнял ванну надувными мячами, дельфинами, манной небесной, выстраивал медвежат на диване, высылал деньги на сборы – и наконец: Бернард, аэропорт, преддверие блаженства, букет. Так и не дождавшись своего скрипичного счастья, он поехал домой, отстраненно положив руки на руль, туда, где на часах располагаются десять и два (расписание рейса). Дома принялся вызванивать Краснотуринск, стряхивая комочки пепла с шерсти медведей, с толстой морской свинки из плюша, лежа на кушетке с болью в паху, больше не в силах прошептать все те нежности, которые, глядя на ее податливый, потертый портрет, выкрикивал уже несколько раз.

Когда через месяц пришло сообщение («Валька собралась ехать, а на вокзале ее обокрали и все деньги забрали, а потом она хату сняла и ждала, что сеструха ей подбросит капусты, но утром хозяйка принялась вещи ее вышвыривать из фатеры, так Валька восстала и набросилась на шалаву со стулом, и менты ее повязали, а теперь ей нужны баксы на подмащение прокурорши, а счет банка такой»), мать, поясняя ему какую-то непонятную фразу, сказала: «Мне она сразу показалась знакомой, а вчера видела ее в новостях», и Бернард догадался, что ему было выслано фото первой ракетки, которая только что вышла в финал.

После fiasco con fiancée, как на чудовищной смеси французского с нижегородским окрестила его матримониальное приключение мать, Бернард замкнулся в себе и, придя с работы, сразу же погружался в инет, определяя по снимкам объявленных в розыск людей, кто жив, а кто мертв, или зачитываясь «жизненными историями», которыми кишмя кишели газеты. Загружая файлы в отдельную папку, он будто составлял из них бессвязный роман: особо запомнилась «глава» о страдающей Альцгеймером лесбиянке, которая начинала биться в истерике и рыдать при попытках облачить ее в больничный халат – доктор, полагая, что болезнь прогрессирует, исправно фиксировал все обострения, пока навестившая больную подруга не сообщила ему, что Лидия предпочитала носить мужскую одежду и теперь встревожена тем, что ее принуждают быть кем-то другим. И еще были рельефные репортажи, позже вошедшие в брошюру по охране труда, которую Бернарду поручил написать босс: один повествовал о мексиканце, на молочной ферме в Калифорнии прочищающем трубы и утонувшем в навозе, а другой – о засыпанном заживо в строительной яме рабочем, жена которого отказалась хоронить его под землей, где он «достаточно натерпелся», и возвела для него мавзолей.

Истории, вычитанные в интернете, вызывали такое же сильное чувство, как и те, что происходили у него на глазах: когда хмельной, расхристанный русский столкнул в бассейн свою итальянку-жену, академичного вида аккуратную даму в «индейской», с бахромой, замшевой куртке, обсуждающую с кем-то макет своей книжки-раскраски, Бернард тут же кинулся к ней, а когда она, не заметив его, убежала, выловил из воды белый альбом. Просушивая на солнце, раскрыл: «Эта сказка посвящена моему дорогому Сереже и вдохновлена тоже им». И это окончательно разорвало сердце Бернарда – Сережино равнодушие; ее мокрое, жалкое тело; запечатленная в никому не нужной детской книжке-раскраске любовь.

Бернарда беспокоило все: и сидящий перед «шапочками и тапочками шестерых убитых американской бомбой детей» молодой моджахед, и скрывающийся в грязной дыре от расправы старый правитель: выросший в нищете кровопролитный, лютый мужлан, очутившись у власти, начал строить дворцы, все для того, чтобы перед смертью снова стать тем, кем всегда был, – кудловатым крестьянином с запущенной бородой и потемневшими, неуклюжими пальцами. Или сообщение о падении пассажирского авиалайнера, которое Бернард (глаза как раскаленные угли, жаровня во лбу) принял один на один со снежным экраном, ежесекундно, будто скаженный, нажимая aggiorna 3 и уточняя постоянно скачущее число потерпевших – а вдруг кто-то может спастись? Той ночью Бернард неожиданно осознал, что он, испещренный заголовками, как тату уголовник, является единственным получателем всех новостей.

Когда на новостном портале появилась заметка о том, что в камере был убит до этого пропесоченный во всех СМИ поп-педофил (убийца накинул на того простыню и повалил, а затем потоптался на шее и пару раз спортивно подпрыгнул), Бернард, остерегаясь подробно представить себе убогость убийства (целеустремленный киллер, голые стены тюрьмы, беззащитный низложенный поп), несколько дней обходил интернет стороной. Затем, решившись, все-таки принялся разглядывать снимки: убийца с волнистыми волосами и мозгами волнистого попугайчика, психопат и расист; его жертва – щуплый священник со сморщенным, зеленоватым, будто заплесневелым лицом; и, наконец, жертва священника, простой, как пень, работяга, один из тех алтарных, атласных мальчиков, с которыми педофил плавал в бассейне, мальчиков, которые, став никем не любимыми взрослыми в пиджаках, надетых на голое тело, почему-то выглядели теперь неприглядными тенями того, кто, по их словам, насиловал их.

А потом упавший духом Бернард узнал, что из комы вышел мужчина, находившийся без сознания в течение пятнадцати лет. Ему непременно захотелось узнать, что тот сказал, признал ли дочь и жену, каким было его с трудом вытолканное изо рта первое слово?.. И эти регулярно обновлявшиеся сведения о далеком чужом человеке, заставлявшие апатичного, потерявшего надежду Бернарда подходить к монитору, узнавая о чьем-то пробудившемся счастье, его тогда, после «неудачи с невестой», спасли.II

После общения с матерью, после того, как увидел себя распластавшимся на белом листе, его стало тошнить. Чтобы развеяться, он отправился в луна-парк в Идроскало4, знакомый со школы, но мутное чувство тревоги никуда не ушло. Было как-то не по себе, и когда погнался, бешено педаля, за утками, игнорирующими его одышливый, разлившийся красными пятнами по груди спортивно-счастливый потуг, и когда увидел проплывающий мимо крашеный веселеньким желтым катамаран с четырьмя изваяниями в мрачных черных одеждах, но белых платках: женщины-мусульманки.

Похожие балахоны, кстати, носила познакомившая его с Валентиной Второй бесноватая Беа с волосами, свисающими по бокам ее сигаретного, как шпиль, заостренного тела, просящая пойти вместе с ней в сад, чтобы перед посещеньем онколога нарвать свежих цветов. «Они всегда были со мной. Моя крепость, мое укромное место. И вот теперь то, что позволяло укутывать в одеяло из дыма сумасшедшую жизнь, что помогало думать, что я не одна (под рукой всегда было двадцать продолговатых, облаченных бумагой, друзей), теперь превратилось в страшную смерть».

Рак горла; так исхудала, что о колени можно было уколоться; смахивала на коричневую, тонкую More5. Пока Бернард сидел с ней в приемной врача, он вспоминал просмотренную вчера, повисшую в сетевой невесомости (все ссылки с нее вели в никуда) страничку ученого, бороздящего в поисках змей дальние страны… Пышущий здоровьем бодряк погиб от укуса гадюки в бирмской глуши, и так случайно совпало, что как раз тогда, когда он умирал, девятнадцать противоестественно надушенных, эпилированных, бритых мужчин вонзались на самолетах в торговые башни…

А вдруг по ту сторону, пытался найти смысл в загробье Бернард, нас окружает то, чему отдали всю жизнь: герпетолог сводничает, спаривая жаб-повитух, ихтиолог озабочен судьбой окуней, мультипликатор окунается в любимый мультфильм, наркоман превращается в шприц, а обозреватель готовит ежедневные сводки… А что же Бернард? Неужели продолжал бы работать от зари до зари? Анатоль, давний знакомый (три года назад обнялись и состыкнулись заслонки от солнца, раздался стирающий натуральную идиллию встречи синтетический звук – и отныне Бернард, готовясь к приветствию, заблаговременно стаскивал с носа очки), когда зашел разговор о работе Бернарда, вдруг вспомнил какой-то чешский роман об одичалом одиноком пражанине, сортировавшем макулатуру и погибшем под прессом, а потом встрепенулся: «А мой триллер никто не купил, им теперь сенсации подавай вроде скульптора Ц.6, да и вообще роман как жанр устарел».

И действительно, Ц., на которого ломились охочие толпы (одни стремились подтвердить свое мнение о нынешнем «дегенеративном» искусстве, другие – испытать нервы; Бернард же не принадлежал ни к тем, ни к другим), захватил в интернете верхние этажи новостей. Бернард наткнулся на такую картинку: череп напряженно мыслящего шахматиста был вскрыт (в качестве скульптур использовались настоящие трупы, или, по выраженью Бернарда, «скультрупы»), и виднелось замысловатое содержимое; рука шахматиста была занесена над головой короля.

– Тебе сказали уже, что я примкнул к роялистам? – неожиданно спросил Анатоль, и в этот момент из водоема выполз распаренный русский,  присел рядом с ними и, чпокнув пивной банкой, на чистом итальянском сказал: «Se mi tagliassi, vedrei scorrere la birra invece del sangue… Ecco il fradicio punto a cui sono arrivato!» 7. А через минуту после этого Бернард прямо в рубашке оказался в воде и долго боролся с ватным шумом, с всплытием вверх.

Шуточки подпившего русского. Бернарда в момент сокровенных раздумий столкнули в бассейн. Вряд ли он станет теперь нам доверять.

– Ее называют девчушка, – не давая Бернарду обсохнуть, тормошил его Анатоль, подвигая к нему фигуристую бутылку с вином, но Бернард, знавший о его жизни (не квартира, а спичечный коробок, мать-паралитик, зарплата величиной с почтовую марку), молчал, пытаясь избежать болтовни, пока тот все повторял: – Девчушку, девчушечку себе заказал!

Профиль у Анатоля был совершенно спокоен, но стоило ему повернуться, как обнаруживался перекошенный, дикий анфас, и поэтому, даже когда он говорил о самых обыкновенных вещах, казалось, что он кричал или кривлялся.

– Кто поверит, что какой-то бандит с дырой в черепушке, ставший скульптурой, – а Ц. заполучает трупы в тюрьме – теперь шахматный гений или штангист? А товарищ мой добыл некий архив (у них там в цехах черт ногу сломит, не то что рабочий!) – и в пику Ц. придумал интересный проект. Идея такая: выбрать одну из самых душераздирающих жертв и воссоздать, с помощью принадлежавших пострадавшему статей, финтифлюшек, тишоток, всю его жизнь. Ну вот, например, один парень заменял в устройстве деталь, а в это время с крюка сорвалась двухтонная глыба бумаги… И Фабрицио собирается соорудить памятник из нее, чтобы доказать всем толстомордикам, что человек – это не просто приход и расход…

– Валечка была бы от этих идей без ума…

– Ах да, ведь скоро три года как ты женился…

Бернард погрустнел. «Вся жизнь Бернарда была глупым романом, – в третьем лице  подумал он про себя и продолжал дерганой рысью: – Бернард-мужчина, наверно, смешон. Моя лапочка, девочка, хочешь туда, пойдем туда, не хочешь туда, двинем сюда, размельчала мясо ему на кусочки, сама мелкая, бледная, а плаксивость свою объясняла болезнью и, на нее же ссылаясь, прикрывала в своей комнате дверь…»

Бернард был большеголовый, борцововошеий брюнет, а богемная бойкая Валечка, перебравшаяся с родителями десять лет назад из Петербурга в Милан (где не отличавшийся постоянством отец-академик, в честь которого назвали константу, тут же завел вторую семью), – каланча и худышка выше его на ладонь, но когда она ночью утыкалась носом в его грудь, все различия исчезали. В их первую встречу (билеты им дала Беа) они слушали Баха в четыре руки. Сизые безликие близнецы (вместо волос – вытертый ворс, одинаковые воротнички, бедное вороватое детство), не помещаясь на приставленной к роялю банкетке, пробивали себе дорогу к клавиатуре локтями, а в афишке было написано, что несимпатичные, симметричные Cantalamessa 8 (над их фамилией Бернард долго смеялся) недавно открыли для себя дома престарелых и сумасшедших и с тех пор выступают в основном только там.

Благотворительные бесталанные близнецы напомнили Бернарду героев Ди Энн, и он, предполагая, что Ди Энн это одобрит, сделал две вещи. Первая – сразу же после концерта предложил Валечке перебраться к нему, а вторая – когда она споро к нему переехала, съехав с материнской квартиры, – подарил ей Ди Эннин альбом. «Знай, что искусство – это страшная вещь. На него больно глядеть». И Валечка тогда сказала в ответ: «Были бы деньги, основала бы такой музей небольшой, выставляя в нем то, что называется концептуальным искусством…»

И вот теперь о ней, о его до сих пор вписанной в страховой полис и до сих пор любимой бывшей жене, в перерыве футбольного матча выйдя к бассейну, спросил Анатоль.

…Он ее, добытую, как нефть, как рыжеволосую юркую руду из России, подозревал во всем, влезая в мусорное ведерко лэптопа, раскидывая лопатой по снегу экрана черные буквы, взламывая ее переписку, сметая все на своем электронном пути…

Валечка, здравствуй!

Отмечали вчера свадьбу Сереги, пока он с женой был на Мальдивах. А мы тут одни веселились: грибочки, селедка, а зазванный нами Михаил Иванович так наклюкался с Юрием Гаевичем (Гаич без приглашенья пришел), что забрались на елки. Только Гаич слез сам, а Михаилу Ивановичу пожарку пришлось вызывать. А Светка побывала на выборах: ей дали в качестве подарка корову (игрушку), а другим – либо макаку, либо красивую чашку. Жаль, мы все пропустили. Ты слышала, что случилось в Иране! Там во время землетрясения семьдесят тысяч людей погибло во сне! А у нас начинается грипп. По твоей просьбе шлю тексты. Я их так долго искала, у меня ведь в квартире просто Бермудский треугольник какой-то, все пропадает! А потом «Отче наш» прочла и нашла. Теперь без молитвы в чулан не вхожу. Лесом к бабушке иду, Громко песенку пою, Ей несу для угощенья Пироги, компот, печенье. Там можно задействовать пятеро-семеро ребятишек, а движенья ты знаешь. Засылаю тебе сразу второе письмо. Валечка, здравствуй! Михаил Иванович на дереве так взволновался, что у него потом случился инфаркт. Поздравляю с Праздником введения Девы Марии во Храм. Будем надеяться, что Бог сбережет.«ПЕСНЯ МЕСЯЦА»

Ночь настала, ночь настала!

Всем прохожим страшно стало.

Не найти нигде пути!

Не проехать не пройти!

Припев:

А я Месяцем зовусь!

Никого я не боюсь.

Бернард вчитывался в «Песню месяца» и рыдал. Валечка от него уходила. И уйдет, со своим глупым месяцем, и со своей шапочкой красной, и со своим полным молитв и моли чуланом, и со своим детсадиком, который на деньги Бернарда она основала, и с юриями и михаилами на елках зеленых, о которых Бернард ничего совершенно не знал, кроме дурацких поговорок про колючки и попу, которым его Валя учила, и со своей икебаной, уйдет.

Как-то она его зазвала на выставку, чтобы предъявить своего обучения плоды и цветы… С каким восхищеньем смотрел, как алкал ее алых тюльпанов и лилий… А потом она, этакий ходячий букет (туловище закрывали зелень и ваза), выйдя, направилась было к машине Бернарда, но потом ее обошла и встала у ядовито-зеленой «божьей коровки» с заляпанной дверцей; у нее и ключ оказался, хотя сама она, ссылаясь на астигматизм, за руль не садилась – но мясо разрезала прекрасно – открой рот, Бернардик, а-ам! Бернардик, а-ам! – и колокольчики в ее голосе звенели, звенели… и колокольчики в висках у него зазвенели, когда он увидел цветы, как бы сами вплывающие в салон чьей-то машины и красотку в красной кожаной куртке, а на следующий день после Валечкиной машинальной ошибки разразился скандал, и Бернард остался совершенно один.

Анатоль же, разведав, что Бернард официально еще не развелся, снова забормотал что-то свое: «Роман как жанр устарел; информационную и игровую функции на себя взяло кино, морализаторскую – церковь и американцы, которые прикрывают Фемиде обнаженную грудь, а еще феминизм… а вместе с романом и Европе кранты».

Но ничему, что говорил Анатоль, вышивающий все слова по криминальной канве («я крал, я угрожал, я сидел»), чтобы распродать свой детектив, нельзя было верить. Однако в Европе Бернард задыхался. Перефразируя слова Анатоля, можно было сказать, что она превращалась для Бернарда в отживший, неактуальный роман, из которого он намеревался сбежать. К сожалению, как ни старался он убедить зазывающую его в Милан мать в том, что намерение уехать в Америку возникло у него еще в детстве при чтении комиксов Tex 9, все было напрасно.

Риторика рисованных персонажей была близка и понятна ему самому, однако, когда он попробовал симпатией к ковбою из комиксов объяснить свою любовь к США («разве их президент не напоминает такого подкованного в различении добра и зла молодца, который, созвав апокалипсных ангелов, осваивает новые территории и срывает с предрассудков чадры?»), вышла такая витиеватость, что мать только губы поджала. Получалось, что любое политическое убеждение, стоило лишь копнуть под него, начинало выказывать глубоководные, интимные корни, те, что лозунгами или при помощи логики объяснить было нельзя.

Усложняло ситуацию то, что мать воспринимала все тоже очень интимно («это мы, а не Европа, не рискуем ничем, это у нас нет ответственности за весь мир, это мы трусливо прячемся в своих уютных улиточных домиках, а ты нас презираешь, так как мы отдалились от всех и вся и хотим отдохнуть»). А когда Бернард сдуру ляпнул, что пилигримы, по его мнению, оказались в Америке не только из-за религиозных гонений, но и потому, что им наскучила какая-нибудь английская «тетушка Полли», мать тут же съязвила: «Ну разумеется, тетушка, как две капли воды похожая на меня!» Восприимчивая к красочному, хорошо оформленному несчастью других, она с готовностью ссыпала мелочь марокканским мальчишкам и безоговорочно доверяла палестинским юнцам («практически безоружным!»), идущим с камнями на танк. Бернард давно научился избегать разговоров о «биологических бомбах» в зеленых повязках, зная, что мать сама как бомба взорвется и обвинит его во всех смертных сионистских грехах.

Еще его беспокоило то, что со временем все, что он полагал яркими, обособленными эпизодами, постепенно стягивалось в одну туго сплетенную, тесную вещь. К примеру, не отвечавшая ему взаимностью девочка спустя двадцать пять лет стала пассией Валентины (этот слух передала матери Ирма); сама Валентина, как выяснилось, прежде прозывалась Галиной10, но, поскольку ее дразнили «наседкой», взяла себе имя в честь сексапильной героини комиксов Кречмакса11 (генерировавших самые выпуклые эротические фантазии подростка Бернарда), а те люди, на чьи фамилии он когда-то завистливо натыкался в модных журналах, теперь натыкались, в гостях у Сандро, на него самого. Переезд же на новое место предполагал, хотя бы на время, появление новых ярких, неоседланных эпизодов, которые впоследствии снова свяжутся в объезженную, невыносимую жизнь (именно в поисках спасительной новизны Бернард, расставшись с женой, переехал в Париж).

Ну вот, пора ему уже туда возвращаться. Распрощавшись с матерью и отцом, он прилетел на самолете в «Де Голль» и в аэропорту увидел ажанов, стремительно волокших по коридору двух желтолицых, небритых мужчин. Спины их были согнуты, а руки бесцеремонно выкручены за спиной, и если бы Бернард не остановился, перекрывая дорогу идущим вслед за ним пассажирам, он угодил бы им прямо под ноги. Вечером, жадно набросившись на инет, он прочитал, что как раз в этот день были пойманы какие-то арабские террористы, и это была единственная новость, рядом с которой он увидел себя.

Наутро его ожидала худшая новость: явившись на работу после загорелого и, как оказалось, зряшнего отпуска, он был оглоушен: на фабрике произошли сокращения. Бернард был не нужен, Бернард попал под приказ.

Вот он на балконе, выходит курить. Если бы он жил на десятом, откуда люди внизу кажутся черными буквами, он и не подумал бы броситься вниз. А третий – манил. Здесь исход будет ясен скорее. Вспрыгиваешь на перила (хочется затушить сигарету о мокрый язык) – и секунду спустя ты на траве, и возникает вопрос: что потом? Чем ниже этаж, тем быстрее все разрешится (суждено ли мне жить?). А если прыгнешь с десятого – так Бернард размышлял – то провидению не останется  шансов: сразу умрешь. Но и без раздумий о самогубстве вся левая половина головы и надбровья болели. Напившись, Бернард лежал на кровати и глядел вправо, а потолок бежал влево; Бернард глядел влево, а потолок все равно убегал. Изо рта, будто черви, хлынула гуща: жалко поролоновых, рыхлых белых кальмаров и испорченных черных туфлей.

И тут, когда ногтем уже прочерчена финишная черта на странице, нам непонятно, что делать: возможно ли описать Бернардову смерть? Ведь перепады наших настроений похожи: когда у Бернарда опускаются руки, мы не можем пошевелить даже пальцем (и посему мизерабельные моменты его жизни нам плохо даются), а когда он находится в прекрасном расположении духа (обычно это случается на природе), мы, как и он, находимся вдали от текстового редактора и новостей… Вместе с ним мы ищем себя в заголовках – и попадаем в параллельный к нам, плоский, размазанный по монитору сборчатый мир. Как и он, мы часами сидим, вперившись глазами в томительный, чуть дрожащий, как уровень воды в океане (когда тонешь), экран, и читаем о том, как сделать удобными жмущие туфли. Или нажимаем на кнопку – и синие штаны становятся белыми, а белые – цветом «утренней росы», «морского прибоя» или «снежного шторма», а затем из сетевого австралийского каталога с домашними тапками мы узнаем, что «погружение в теплоту и доброту овечьего меха станет резоном торопиться домой» – а оставшийся без дела Бернард, возвращаясь домой, спешил в интернет, чтобы разглядывать в магазинах в Сети недоступный ему домашний уют.

Вот что он записал в своем «живом дневнике»12: «Мир – это новости. Воображения нет. Не вижу себя в складках залинкованных лент13. Мое существование – window shopping. Мир смотрит окнами на людей. А подоконники заставлены дребеденью. Жемчуг для женщин, мотоспорт для мужчин. Прогулки с матерью были содержанием детства (моя ли вина в том, что в основном мы ходили с ней лишь в магазин?). А теперь она так изменилась, что остались лишь тесьма, ножницы, мыло – галантерейные символы близости к ней».

И получается парадокс: когда мы собираем Бернарда из его поездок в Милан, из его недолгой жизни в Париже, из его отношений с чопорной матерью и железным, теперь как желе мягким, отцом, из его разговоров порой со случайными и бессмысленно квохчущими, порой с несущими золотой мессидж людьми, мы в то же самое время подводим его к смертельной кончине: Бернард, убывая, в то же самое время наращивается нашими словами о нем.

Раздался звонок. Бернард совсем забыл об этом Вальтере-Сломанном-Носе, личности достаточно темной, которому мать, еще не зная о «сокращенье» Бернарда, просила помочь. Вальтер, в полном соответствии с характеристикой, что Бернард ему дал, предпочитал действовать в темноте: он настаивал на посещении фабрики ночью (то ли намереваясь купить предприятие и предварительно, без излишнего скопления менеджеров, все рассмотреть, то ли желая выведать какой-то фабричный секрет), и Бернард не смог ему отказать.

На проходной его знали в лицо. Одни, как обычно, делали вид, что не замечают его; другие, не подозревая об его увольнении, кивали, интересуясь, как он отдохнул. Какой-то мужик подмигнул: «Сейчас перекурим, и все будет тип-топ», и Бернард заметил, что войлочное полотно замешкалось между двух валиков, остановив весь процесс. Поправляя его, он просунул руки в узкую щель. Вдруг обе руки оказались в тисках, а голова осталась на свободе и думала. Его белая, так быстро меняющая цвет плоть… Когда он ходил в католический колледж, педагог, страдавший подагрой, задал им сочинение о «радостях carne14», и Бернард, вместе с другими мальчишками, с подростковой серьезностью принявшийся рассуждать о бренности плоти, схватил низший балл, так как никем не любимый учитель, как оказалось, подразумевал радость от вкушения мяса (которое было ему недоступно)…

С перекура вернулся рабочий, увидел застывшего с поднятыми руками Бернарда и одним прыжком достиг пульта – придавивший руки Бернарда верхний валик поднялся, и Бернард, освободившись, упал. Он был отгорожен от всего болью, как плотной стеной. Его вырвало, выкрутило, вытрясло каким-то слежавшимся черным брикетом (потому что поужинал макаронами с чернилами каракатицы?), как будто под светлой обложкой души скрывалась черная темь. Затем наступила белая, неокрашенная тишина, и слова на нескольких языках ссыпались ему на лоб и замерцали как звезды; он не обязан был говорить. Кто-то ругнулся. Кто-то побежал за врачом. Кто-то принес бинт, не зная, как намотать его на обрубок руки. Кто-то с опозданием закричал.

Но в то самое время, когда истекающий кровью Бернард умирал, где-то, на невидимой периферии его тела (и уже вне его тела), поднимали голову силы, которые заново собирали его: они всегда были в нем, будто переплетенные двойные цепочки дирибонуклеиновой кислоты или пряди волос, но затем разошлись и теперь находились примерно в тысяче километров одна от другой: первая, обесточившая и продолжающая тянуть его вниз, скрючилась на холодном бетонном полу, мелкими крючочками, будто когтями, расцарапывая его изнутри и рассоединяя плоть на кусочки, а другая, та, чьей обязанностью было исправно учитывать и индексировать каждый мельчайший остаток, движение и достижение всех прожитых лет, неожиданно оказалась в Милане, где пока еще неизвестный скульптор провел всю ночь до рассвета без сна в своем кожаном кресле, лишь изредка совершая пробежки к микроволновой плите, в которой он заваривал чай и там же порой сушил разные мелкие вещи (как только одна сигарета заканчивалась, он незамедлительно прикуривал от другой, приставляя их нос к носу, плюс к плюсу, как обескровленные батарейки), старательно обходя разложенные на полу и при порывах воздуха отталкивающиеся друг от друга листки, переставляя с места на место пыльную, грязную, когда-то предназначавшуюся к уничтожению, а теперь спасенную им из мусорной кучи коробку, содержавшую представлявшие для него интерес документы; разглядывал инициалы «Б.Ф.» на брошюре по охране труда, расшифровывал невнятные схемы, изучал какие-то репортажи, составляя из фабричных фактов и цифр и показаний коллег сборный образ рабочего, которого он хотел «возродить»… и поэтому, когда через несколько дней ему попалось сообщение о гибели инженера с этой же фабрики, он сразу же осознал, впервые с появления идеи проекта, что был на верном пути, – более того, оказавшийся в его владенье архив и произошедшая сразу же вслед за этим авария, как подсказывал ему его внутренний голос (и голос этот имел свою логику, не соотносившуюся ни с корыстью политики, ни с количеством жертв), были, несомненно, крупной удачей. Познакомившись поближе с механизмом отжатия воды из бумаги, он сразу решил, что замесит в материал, из которого изготовит скульптуру, кусочки войлока, который уволенный инженер пытался расправить: войлок часто использовался в инсталляциях Йозефа Бойса15, а Фабрицио, чувствуя на себе внимание (нет, лучше сказать, «ощущая влияние») магического, давно мертвого Бойса, своими работами как бы дискутировал с ним. Когда же он узнал о Бернардовой фиксации на Ди Энн, он почувствовал себя его близнецом и понял, что должен повесить на искусство полезную бирку, при помощи Бернарда номер один добиваясь того, чтобы в аварию не угодил Бернард номер два.

…И постепенно, из разговоров с Изеттой, из открыток, посылаемых на Рождество Лоредане (она их все сохранила, жила от одной до другой), из пространных писем потрясенного и, как оказалось, слегка поврежденного умом Анатоля, который, подобно герою своего детектива, наконец совершил преступление и теперь собирался в тюрьму, из звонков Беатриче (оказалось, что у нее нет рака горла), из двух фотоснимков, присланных Аннелизой (у которой обнаружили рак языка), из диалогов с уставшей от фантомных поисков своей женщины-фем Валентиной Второй, составлялся новый Бернард. В квартире его было пустынно. На столе лежал испещренный закорючками лист белой бумаги: статья Бернарда, выдранная из журнала о странах Европы, будто отпечаток узорчатой подошвы ботинка, вышвырнутое на бумажный асфальт плоское тело, расплющенный экспонат под стеклом.

Бернард высох, Бернард превратился в испещренный тонкими серыми разводами и закорючками белый листок.

15 июня 2003 – 15 марта 2004

1 Дама спутала «пиццу» (еда) и «Пизу» (город, в котором находится знаменитая падающая башня).

2 Dolce (итал.) – десерт.

3 Aggiorna (итал.) – обновляя страницу.

4 Луна-парк недалеко от Милана, изначально задумывавшийся Муссолини как аэропорт на воде.

5 Марка длинных, тонких коричневых сигарет, обычно предпочитаемых женщинами.

6 Отсылка к «пластифицированным» трупам, «скульптурам» знаменитого в Европе доктора Хагена.

7 Когда порежусь – из меня пиво течет, так я им весь пропитался (итал.).

8 Достаточно распространенная итальянская фамилия, которую можно перевести как «Давайте петь мессу».

9 Tex – название популярного итальянского комикса, героем в котором выступает ковбой по имени Текс.

10 Galina в переводе с итальянского значит «цыпленок».

11 Очевидно, имеется в виду итальянский художник Гвидо Крепакс, автор серии эротических комиксов Valentina.

12 Модный во всем мире LiveJournal, сетевой журнал, разработанный в США.

13 «Лент новостей».

14 Carne (итал.) – переводится как «мясо» и одновременно как «плоть».

15 Joseph Beuys, немецкий художник-перформансист, бывший летчик Luftwaffe, спасенный во время войны крымскими татарами с помощью войлока и с тех пор использовавший войлок во многих работах.


Fatal error: Call to undefined function bloqinfo() in /homepages/22/d395850660/htdocs/wp-content/themes/typogriph/index.php on line 32