Издается в Израиле (Тель-Авив) ● Главный редактор: Ирина Врубель-Голубкина ● E-mail: exprocom@gmail.com

 

Николай Пророков

 

 

 

Избранное

1963–1967

 

1.

///

Эта стена не занята.

И не заняты мы.

Эта стена, словно часть и память

Белой большой зимы.

 

Сторонятся ее афиши.

Ей неведом оконный плен.

Эта стена грустней и тише

Всех придорожных стен.

 

Ей не знакомы приказы строгие,

Крик объявлений вздорных.

Эта стена далеко от дороги

Прячется на задворках.

 

Светел и чист в тумане

Смутный просвет стены.

Эта стена не занята,

И не заняты мы.

 

1963

 

 

2.

///

Усталость налегла.

Ни осудить, ни обласкать,

своих не защитить, чужих не тронуть.

В буфете не осталось ни куска –

задумчиво слезаю с трона

и направляюсь в магазин.

 

Так неуютно щёлкает замок,

квартира, словно выдохнув, закрылась.

Вниз по ступенькам – экая бескрылость,

пешком, пешком. И сеточка со мной.

Входная дверь маячит вдалеке,

пуская всех – законных и случайных.

И сквозь неё с добром и налегке

проходят люди, звякая ключами.

Налево  первый взгляд.

Там, за громадой дома,

черней угля,

река ползёт, грязна, знакома,

любима как и прежде,

когда мне не была видна

неряшливость

в её одежде.

 

За три квартала в магазин.

Там мясо продают мужчины,

А женщины не без причины

Ругают продавцов и рыночных грузин.

 

Я очередь безмолвно отстою,

Как будто ихних слов не знаю.

И вот спешу домой,

несу авоську словно знамя

того, что буду жить,

и есть и пить,

и снова заберусь на трон.

 

Март 1967

 

 

3.

///

Изба полна,

Полны ладони.

Вне дома – темнота,

Внутри – огонь.

Желание агоний гонит

Голодных в этот дом.

Не искупленье – цель,

Свободное страданье –

Предмет и страсть.

Нет пригласительных.

Их надо выдумать

и у себя украсть.

 

1967

 

4.

///

Бледные беды.

Не вылезти из дыр.

Рвутся штаны

не по шву –

по мясу.

На тряпки.

 

Обеты,

как меню,

с утра полны,

к вечеру

самое вкусное

вычеркнут.

 

Прятки, прятки –

Игра для больших:

от двадцати и выше.

Сунуть голову

в жаркий песок –

высший шик.

Пляши, пляши:

Тут себя

и выдашь.

 

Осень 1967

 

 

5.

///

Нет, не пора

крепить слова любовью

и строить карточный квартал,

где короли –

ступени лестниц,

а дамы – двери.

 

Труд лестный

отвергаю с болью.

 

Я знаю,

не пора,

мне не поверят.

 

1967

Павел Зальцман родился в 1912 году в Кишиневе, детство провел в Одессе, с 1924 года жил в Ленинграде. Рисовать начал рано, сохранившиеся рисунки конца 20-х годов — в основном, ленинградские пейзажи, — свидетельствуют об основательных профессиональных навыках, уверенной руке, романтическом мироощущении. И об увлеченности утонченной поэзией русского «серебряного века» и художниками «Мира искусства». Восемнадцатилетним юношей П.Зальцман приходит в «Школу мастеров аналитического искусства» Павла Филонова, и это стало решающим обстоятельством в его творческой биографии. Вместе с другими «филоновцами» он участвует в коллективной работе МАИ над иллюстрациями к «Калевале» (издание 1933 года), и в дальнейшем, когда Школа подверглась сокрушительному разгрому и многие ученики Филонова —  вспомним, например, Е.Кибрика, —  поспешили отречься от учителя, П.Зальцман остался верным и ему, и его заветам. Но и цена была высокой — фактическое отлучение от художественной жизни: участие всего в двух ленинградских выставках 1935—1936 годов и долгие годы работы «для себя». Хлеб свой насущный П.Зальцман добывал в качестве художника-постановщика на студии «Ленфильм»; с 1931  года профессия художника кино стала его официальным статусом. В 1942 году вместе со студией П.Зальцман эвакуируется из блокадного Ленинграда в Алма-Ату и там продолжает работу  сначала  на  Центральной объединенной киностудии, а затем на «Казахфильме», совмещая ее с чтением лекций по истории и теории искусства в художественном училище, педагогическом институте, университете. Много работал, довольно регулярно выставлялся в Казахстане, изредка в Москве — на выставках акварели или других («Русский и советский автопортрет»), но основной массив его творчества оставался доступным лишь узкому кругу близких и проверенных друзей. («Спецучет в МВД на протяжении сорока лет, а в 1983 году, когда в Караганде и Алма-Ате состоялась персональная выставка, в ЦК партии и «компетентные органы» посыпались анонимки и доносы на «чуждую идеологию»). Лишь в последние годы, перед смертью художника в 1985 году и после нее, на персональной выставке в Москве, в каталогах, статьях, альбоме стали проступать контуры яркой и самобытной творческой индивидуальности П.Зальцмана-художника. С каким же невосполнимым опозданием приходит пора глубокого и всестороннего знания и взвешенных оценок его богатейшего наследия.

Еще более трагична судьба литературного творчества Павла Зальцмана: лишь очень немногие из друзей знали о существовании затертых до крайности школьных тетрадей; самому же писателю не довелось при жизни увидеть напечатанной ни одной строчки. В молодости он хорошо знал Хармса и Введенского, бывал на собраниях «обериутов»; с ранних лет и до последнего часа преданно служил литературе, оставив нам рукописи нескольких десятков рассказов, двух романов, стихотворений. Вряд ли есть необходимость объяснять, почему в те времена они были настолько «непроходными», что автор никогда и не пытался предложить их журналам или издательствам. Читатель сам поймет это, ознакомившись с предложенными его вниманию рассказами, и, надо полагать, сумеет по достоинству оценить мастерство увлекательного и остроумного рассказчика, многозначность метафорического письма, гротескную остроту социальной сатиры, парадоксы и алогизмы сюрреалистических ситуаций при непреложной достоверности жизненных реалий.

Не забывая о кардинальных отличиях природы изобразительного искусства от литературы, можно сказать, что творчество П.Зальцмана — художника и писателя существовало и развивалось в одном духовном пространстве и потому столь явственны аналогии, переклички, скрещения. Над всеми различиями доминирует целостная и неразъемная личность автора, вобравшего очень разнородные импульсы и воздействия — от «Мира искусства» до Павла Филонова и от раннего Возрождения до немецких романтиков — и сумевшего сохранить и реализовать свою бесспорную самостоятельность, крупную и своеобразную творческую индивидуальность. Жизнь, наполненную нуждой, тревогами, неуверенностью и гнетущей не-свободой, художник преображает в мир «новой реальности» и раскрепощенного воображения, оказывающегося не менее осязаемым, чем окружающая действительность, мир, в котором гротескное уродство лишь оборотная сторона возвышенно поэтической, одухотворенной красоты. В этом мире архетипы современного и мифологизированного Востока поставлены в один ряд с персонажами польской провинции, образы немецкого или византийского средневековья со зримыми воспоминаниями об Одессе времен гражданской войны, Рыбнице, еврейских местечках Молдавии и Украины, казахские юрты с безлюдными городами, на площадях которых гигантские пыточные колеса с острыми шипами, а лестницы уводят в никуда, болезненные фантасмагории Кафки встречаются с обытовленным сарказмом Зощенко или антиутопиями братьев Стругацких…

В качестве определяющих признаков как живописи, так и прозы П.Зальцмана выступают идущая от аналитического метода П.Филонова «сделанность вещи», несовместимая с какой-либо незавершенностью или небрежностью, обостренная зоркость видения каждой детали, целокупность общего и частного, главного и второстепенного, которого в сущности нет, ибо все главное, первого плана и «фона», играющего столь же важную и существенную роль. В единстве образного мировидения возникает ощущение «перевернутого» бытия, в котором осязаемый до жути параноидальный бред служит своего рода «эстетическим кодом» к сложности и простоте нашей жизни.

Павлу Зальцману не судилось ступить на землю Израиля, но есть символический смысл в том, что именно здесь проходит его «открытие», означающее прежде всего приращение нашего культурного потенциала. В Иерусалиме состоялась выставка живописных и графических работ художника; готовится к печати его проза. Остается добавить, что этой и будущими публикациями мы обязаны недавним израильтянам — дочери художника искусствоведу Лотте Зальцман и ее мужу Алексею Зусмановичу, взявшим на себя нелегкий, но благодарный труд расшифровать и подготовить к печати рукописи писателя.

Григорий Островский

ВАЛЬС СИБЕЛИУСА

Павел Зальцман

Постоянно я ощущал отсутствие активного интереса к чему бы то ни было. Я крайне не любопытен. Это мой серьезный недостаток. Я никогда не стремился ни к каким знаниям, кроме тех, которые были нужны для какого-нибудь очередного дела, у меня от природы ленивый ум. Любимая мною женщина однажды сказала:

— Ты ленивый, как дикарь. Поэтому мне всегда трудно, так сказать, оснастить подробностями мои воспоминания, которые в большинстве случаев, сверх того, весьма смутны. Вот и в этой истории… Совершенно не помню, где я встретился со стариком. Как он был одет, как выглядел? Черт его знает. Помню только, что старик.

И никогда бы я с ним не заговорил и, следовательно, не мог бы пересказать его рассказа, если бы он не обратился ко мне сам. Нет, подумать только! Мне следовало бы всегда выспрашивать, всеми интересоваться, всюду совать нос. Неплохо бы сразу и записывать, так сказать, накапливать материал. Скажем, где-нибудь в очереди за кефиром вместо того, чтобы зря нервничать, следовало бы вслушиваться в речи каких-нибудь двух старушек, даже по временам прерывая и переспрашивая чего не разобрал.

—  Как это вы сказали? «Молчит лупо»? Не надо так быстро, одну минутку, так, записал, ну, продолжайте, пожалуйста.

А я… ничуть не бывало. Глазами хлопаю, в ушах вата и т.д. Можно представить, какие крохи из того, что видел, я мог прибрать к рукам.

Увы! Итак, никаких подробностей встречи. Может быть, он сидел где-нибудь и все началось с того, что он чертыхнулся, а я подумал:

— Ну, если он еще что-нибудь скажет, надо сматываться.

Но где он мог сидеть? В трамвае, на скамейке в саду? Но в трамвае я иногда глазею на декольте девочек, но совершенно индифферентен ко всему остальному. А на скамейках в саду… что мне на них делать?! Я предпочитаю свой топчан.

Ума не приложу. И не стоит в этом копаться. Одним словом, старик, кажется, выругался. И я хотел подняться и уйти по своей идиотской привычке не слушать посторонних разговоров. Но, кажется, он попросил сигарету, и пока я доставал из кармана свой старый портсигар из карельской березы и сигарету, а потом шарил по карманам спички и выскребал их из коробка, он уже начал. Начал он без каких-либо моих приглашений, но мне уже неудобно было уйти и я из деликатности слушал, готовясь все это тут же забыть. С другой стороны, не исключено, что этот старик был из какой-нибудь архангельской канцелярии и был специально командирован сюда, вниз, чтобы сообщить мне эту историю. Все может быть. Я плохо ориентируюсь в том, что может быть и что не может.

— Вот, — сказал он, — еще толкуют: семья… брак. Рассуждают… А чего рассуждать?.. Знать надо. Я-то хорошо знаю, с чего это началось. И мне совершенно понятно, что все это потом перепутали.

Что перепутали, о чем речь, ничего я пока не понимал.

—   Во-первых, у него уже была жена и вовсе не та, — продолжал старик, — он уже пятнадцать лет был женат. И должен сказать, что первая жена… Да, пожалуй, это была первая жена. Я помню, я ему очень сочувствовал. Просыпалась она озабоченная и кислая, с тоской на лице и бежала к ручью мыть горло и там булькала. Завтрак она ела торопливо, пила большими глотками и глотала непрожеванные куски. Затем она начинала одеваться. И тут она изумительно расцветала. Венки, листья, гирлянды… Это она торопилась к птицам.

— К каким птицам? — невольно и с неудовольствием спросил я. Чего он плетет, ничего не понимаю.

— Ну, к разным, — неопределенно ответил старик. — Там было много птиц. Они разговаривали.

—  Кто разговаривал?

—  Ну, она и птицы. Она очень любила разговаривать. Конечно, не с ним. А когда он приходил за ней, она устраивала скандал и долго жаловалась, что он не дал им окончить, что было важнейшее дело, что он совершенно не интересуется ее переживаниями и т.д. и т.п. Обычно после беседы она была усталой, и он принужден был кормить ее и мыть в ручье лопухи.

— Какие лопухи? — спросил я.

—  Ну, из которых они ели.

— Ах вот что! Они ели из лопухов.

—  Ну да, — сказал старик, — а как же? — И затем она заваливалась спать. Венки и гирлянды она разбрасывала куда попало и, проснувшись, долго искала их. Он помогал ей. Нарядившись, она опять делалась прекрасной, так как вечером к ним прилетали ангелы.

—  Что, — воскликнул я, — какие еще ангелы?

— Ну, ангелы. Какие ангелы! Обыкновенные. И начиналась опять болтовня. А он смертельно скучал и чертыхался. Иногда они увозили ее…

— Куда? — спросил я.

—  Вверх. — А… а…

— Да. Это разъяряло его, так как он страшно боялся, что она как-нибудь нечаянно вывихнет ногу или что-нибудь в этом роде. А сам ездить он не любил и предпочитал валяться под деревом… Впрочем, иногда от беспокойства он ездил с ней на эти концерты и томился. Он не любил музыки. Если же ангелы засиживались у них, она тащила его провожать их. Это было невыносимо. Вместо того, чтобы попросту проводить их до ближайшего бугра, откуда они могли спокойно разлететься по домам, она требовала, чтобы их провожали через все имевшиеся в округе овраги, болота и заросли, так что под конец и ангелы казались измученными.

А она оживленно прыгала, тряся гирляндами и очаровывая болотных лягушек. Но как только ангелы, наконец, с грехом пополам улетали, спотыкаясь в воздухе от усталости, она обессиленно падала на землю. Тогда он взваливал ее на плечи и тащил домой. Добравшись до дерева, где была их подстилка из цветов тимбутаку, она, борясь со сном, рассказывала ему о последних птичьих новостях, потом вздыхала, стонала и засыпала. А когда он дотрагивался до нее, дрыгала ногами и чертыхалась, ссылаясь на крайнее изнеможение и упрекая его в скотском эгоизме. Если же все-таки ей не удавалось отбиться, она обиженно глядела в сторону и мысли ее были направлены на очередной слет птиц и ангелов.

В общем, он однажды задумал… — Старик остановился и помотал головой. — Но никаких материалов под рукой не было. Совершенно никаких подходящих. Тогда он выломал у себя ребро.

—    Да  что  вы?  —  удивленно спросил я. Но старик не обратил на это внимания.

—  Ну, и стал из него вырезать, знаете, резьба по кости…

—  Но обычно, кажется, режут из слоновой кости, — сказал я.

—  Какая есть, — пожал плечами старик. — Гм, — оживившись, продолжал он, — слоновой, говорите, а вы пробовали выдернуть из него эту кость? Не очень это просто.

—  Ну, не кость, а клык, — поправил я.

—  Еще того чище, — сказал старик. — Нет, он резал из своего ребра.

— Что же он резал?

— Женщину.

—  Вот это да! Мало ему было одной?

—  В том-то и дело. Мы все так и думали, что он сошел с ума. Он ее вырезал. Получилась красивая женщина. Белая.

Тут я должен прервать себя. Кажется, пока я рассказывал, мне что-то припомнилось. Уж не был ли это тот старик, мимо которого я проезжал верхом по дороге из Ура-Тюбе к Заравшану? Помню, что перед ним лежал намазлык, а на нем лежали монеты. Хотя нет. Как же это могло быть?! Я не слезал с лошади. Уж раз я сидел и ехал, чего бы я стал слезать. Но явно старик был старый и, кажется, какой-то темный. С другой стороны, если это был не тот, так может быть, это который ехал со мной в санях из Лоухи в Кестонгу. Вот этот подходит, поскольку он мог рассказывать сколько угодно и деваться мне было некуда. Но тот был вроде очень седой и посветлей. В общем, черт его разберет, нет, не помню…

—  Итак, — продолжал старик, — он был очень доволен. У нее, у этой костяной женщины, все было на местах, и он любовался ею, а налюбовавшись, прятал ее в листья и говорил: «Молчи, стерва, лежи». А ночью он тихонько уходил с нею… Куда уходил, неизвестно, даже я не знаю.

Ленинград, 1966-1967

ЗДРАСТЕ, КУДА Я ЗВОНЮ?

Было уже пять часов. Начиналось рабочее утро. Краснодеревщик Митрий приладил к станку рубанок и фуганок и принялся рубать и фугать. Золотые стружки сыпались на пол.

Митрий был плотный мужчина еще не старых лет. Однако седина окаймляла его гладкую небольшую лысину, какие свойственны неторопливым и бережным прозелитам, а также неофитам.

Митрий, как масло, вливал режущий инструмент в теплое и даже золотое тело карельской доски с птичьим глазом и столь нежно и тонко выбирал в нем фалец, что оно как бы пело наподобие сирены и страстно звучало, как какая-нибудь куртизанка под рукой старательного ментора.

Митрий был столяр высшего класса, а жил он в далекие времена Византицкой империи, при каких-то древнейших Палеологах. Это были столь давние времена, что даже трудно сказать, как наименовалась тогда обширная Забалканская держава. Была ли она действительно Византицкой или, может быть, Византичной?.. Во всяком случае, в те времена она была в известной мере единственной и даже неповторимой.

С другой стороны, этот маленький исторический экскурс и не очень обязателен, так как собственно на жизнь Митрия географические и исторические ситуации влияния не имели. Так что упоминаем здесь о его местожительстве более для округленной точности и из художественной взыскательности, чем по существу.

Сделавши после шестичасовой стружки маленький перерыв, Митрий позавтракал репой с салатом, выпил, как это было принято в ту эпоху, стакан воды с разведенным в ней виноградным соком, вытер рот тыльной стороной своей плотной неторопливой руки и принялся опять фугать.

Солнце высоко стояло в небе. Золотые пчелы спускались и поднимались, волнуя золотые чашечки жасмина в палисаднике. Натертые воском доски мягко лоснились, сложенные в аккуратный штабелек.

Затем он стал изобретать затейливый орнамент, которым следовало окаймить спинку кресла. Четыре ножки в форме львиных лапок, уже изготовленные для связи в шап, в зуб и в обло, с наложенной на них царгой для мягкой эпикурии, как тогда называлось сидение, а также гнутые поручни с изящными вольтами — все это было уже готово и разносило по мастерской вязкий и тугой аромат столярного клея. Дело было за спинкой.

И сдерживая возбужденную торопливость мастера, торжествующий Митрий внутренне просматривал общую гармонию очертаний изящного и вместе с тем величественного кресла.

Проработавший еще шесть часов мастер снова принудил себя, — что было заранее определено, размерено и необходимо, — к получасовому отдыху. Он вытер лоб и лысину клетчатым платком, опустился в углу на полосатый домотканный коврик, закусил и сделал маленький перекур.

Вода мягко булькала в кальяне. За окном последние пчелы, тихонько жужжа, отлетали от цветов жасмина. Издали, из города, доносилось ржание коней, треск ломаемых колесниц и радостные возгласы народа.

С нетерпением дождавшись конца положенного отдыха, Митрий сладострастно размялся и вернулся к работе. Спинка кресла уже возвышалась над эпикурией, плавно переходя в изящные подлокотники.

Солнце склонялось, наступала тихая забалканская ночь.

Митрий засветил светильник. Масляный огонек побежал по фитилю и озарил мастерскую желтым, как мед, трепетным светом. Но, однако ж, на верстаке сиял полдень. Митрий еще и еще раз просматривал полировку. И уже не столько притираниями и легким терпентиновым массированием посредством бархоток и щеточек, сколько дыханием мастера оживлял ее и кое-где матово теплил, а кое-где — где нужно, — разжигал до торжественного горения.

В общем, кресло было давно готово. Но так сразу отойти от него, конечно, было не просто. Митрий требовательно расхаживал вокруг, оглядывал, как стыдливую, но страстную рабыню на рынке оглядывает все тот же опытный ментор и цензор.

Ничего не поделаешь, кресло было безукоризненно. Приходилось идти спать. Пчелы не только давно уже спали, но даже, очевидно, во сне уже готовились к новому трудовому дню.

Митрий проснулся рано. Очень интересно было в новом солнечном свете оглядеть ночную работу. Да, кресло было великолепно!

Митрий повез его сдавать заказчику.

Перед входом загородной виллы господаря Нутрия стояли лениво дремлющие драбанты со своими щитами и секирами. Поручив им ослика, Митрий собственноручно взнес кресло по ступенькам и, осторожно поставив его в прихожей, присел на корточки рядом и стал ожидать.

Во внутренних покоях была тишина. Очевидно, господарь Нутрий еще завтракал. Но вот Митрия кликнули. Дверь широко растворилась, и он втащил кресло в атрий.

Нутрий сидел в глубине и омывал руки розовой водой. Потом он встал и подошел к креслу.

— Тэк-с, — сказал он, — ага! Это кресло!

—  Кресло, — радостно подтвердил Митрий.

—  Что ж, — сказал Нутрий, — ничего.

Он присел, пробуя, мягка ли эпи-курия:

—  Мягко, — сказал он.

—   А  это  что  обозначает?  — спросил он, рассматривая орнамент на спинке.

—  Это калиты и капторги, — радостно объяснил Митрий, — символ богатства и процветания.

—  А вот эти штучки? — спросил Нутрий.

— А это коники, — сказал довольный Митрий, — это как, знаете ли, гремящие подвески, символ радуги, дождя и тучных стад.

—  Хорошо, — вздохнул Нутрий, — очень здорово. Немножко неясно, но ничего, подходяще.

— А вот эти штуковинки?

— А это пчелы Персефоны, — сказал, улыбаясь, Митрий.

— Тоже символ? — спросил Нутрий.

—  Символ! А как же! — сказал Митрий.

—  М-да… — протянул Нутрий. — Ну что ж… Ножки как будто коротковаты, подлокотники как-то выгнуты… спинка вроде слишком блестит… Но в общем — недурно… Ребята, — крикнул он в открытую дверь.

Драбанты взбежали со своими щитами и секирами.

—  Давай, ребята, — сказал Нутрий, — руби!

Драбанты взмахнули секирами и начали рубить кресло. Митрий отошел в сторонку, чтобы не задело щепой, и стал ожидать.

— Уберите это, — сказал Нутрий, указывая на мусор. — Ну, валяй, — обратился он к Митрию, — двигай.

—  В том же стиле? — спросил Митрий. — Или, может, что-нибудь новое, в духе неоплатоников?

—  Да как хочешь — можно и неоплатоников, — сказал Нутрий.

Митрий откланялся, сел на ослика и неспешно отправился домой. Он сдерживал себя, заставляя подышать чистым забалканским воздухом, а уже творческая лихорадка разжигала его. Его внутреннему взору представлялось новое неоплатоническое кресло с плоской эпикурией и строгим орнаментом из кивориев и акваманилов.

Спрыгнув с ослика, он вошел в мастерскую и, потирая руки, принялся налаживать верстак.

— Вот так и живем, — думал он, радостно улыбаясь.

Непонятно только, что за странное название у этого исторического очерка — «Здрасте, куда я звоню?». А это можно просто и легко объяснить. Автор никак не мог придумать названия всему этому. Сидел и думал. А тут раздался телефонный звонок и одна знакомая дама начала разговор именно этой фразой: — Здрасте, куда я звоню?

Да, не те стали нравы, что когда-то в древние византичные времена: нет той безмятежной неколебимости.

Ленинград, 1964

ЛОШАДЬ В ЯБЛОКАХ

Зимним вечером тысяча девятьсот тридцать шестого года по Чернышеву переулку проезжала телега на шинах, груженная ящиками. Сырой переулок перевернут в асфальт, так зима стояла теплая и текло до января. Небо отражалось в незамерзшей реке, а темная арка у Щукина рынка в разбухших деревянных торцах. А главное, подвалы под домами, полные картошки и снабженные только деревянными отдушинами в форме колен квадратного сечения, — прогнили и люди пробегали переулок на коньках-снегурочках, зажав двумя пальцами нос или заложивши его березовой дранкой. Дойдя до набережной реки Мойки, этот запах проник в переплетную мастерскую на углу. Переплетчик кричал:

— Меня ворочает, меня задушит!

Наконец он слег, и ночью голодные крысы, распухшие от питания картошкой, объели у него волосы и подгрызали ногти. И все-таки, часов в семь уже глубоких сумерек, когда проезжала телега, у окон гастронома на Чернышевом стояла большая очередь. Она состояла преимущественно из нечувствительных старух с наклейными носами и на таких же спичечных ногах; кроме того, без щек, так что из облупленной кое-где известки выглядывали желтые кости. За окном гастронома мясник рубил кости топором. Два куска белой сахарной и пористой, так называемой мозговой, отлетели от жестяного прилавка. И в это время раздался крик:

— Держи его, держи суку! Один из покупателей на собачьем меху схватил за руку мальчика-шпингалета, который схватил кость и зажал ее так, что все перепуталось. С визгом и криком «Вор, вор!» он не выпускал его, и тот тоже. Так что кости трещали. Очередь кричала:

— Они здесь так и шнырят! Так и шнырят! И всё жрут.

В это время мальчик Аркашка укусил его в руку и, блестя капельками крови на губах, выскочил из лавки. Женщины по дороге били его пустыми сетками-авоськами, но бежать за ним никто не мог. Выскочив на улицу, он припрыгнул и остановился.

Мимо гастронома проезжала телега, и очередь с удивлением за-оглядывалась, так как сквозь обычную вонь гнилой картошки вдруг прорезался страшный запах свежих яблок. Две маленькие девочки школьницы пошатнулись, свернули тонкие ножки и лежали, плеща руками в талой воде. А лошадь, тряся головой, вытягивая ее все вперед и вперед, как бы понуждая ею свою заднюю часть с хвостом, везла не меньше дюжины аккуратных сосновых ящиков. Пока у людей замирал дух, она ускорила шаг и, стуча копытами, в то время как мягкие шины беззвучно бегут по призрачному асфальту, — увозит яблоки через Чернышев мост. Из очереди, однако, успевают заметить, что возчика незаметно. Видимо, он спит где-нибудь в ящике или как-нибудь еще, так как широкий красный пояс — кушак тут же обмотан поверх подпруги вокруг лошади, как если бы сама лошадь была возчиком. Выбежавший из гастронома Аркашка с костью тоже заметил, что возчика не видно.

Через три дня в тот же вечерний час совершенно случайно четверо мальчиков собралось в подворотне одного из домов недалеко от гастронома. Аркашка воспомнил об яблоках и как раз рассказывал о них, в то время как вдруг раздалось цоканье и та же телега показалась снова. Опять никто на ней не сидел и не шел рядом. Высматривая возчика где-нибудь здесь, рядом на тротуаре, мальчики выскочили из подворотни.

— А ну, давай, пацаны, — сказал Аркашка, привскочил, схватился за рейку ящика, она оторвалась и оттуда выдавилось одно яблоко и упало на мостовую. Не обошлось без драки. Яблоко раскололи на два куска. Аркашка упал на спину. Послышался рев грузовика. Кучка мальчиков раскатилась, и две половины яблока были раздавлены, так что и искать было нечего.

Еще через три дня участники свалки, будто чего-то ожидая, сошлись в той же подворотне. У Аркашки побаливала спина. А у Жоры в кармане был кусок хлеба с маслом. Он время от времени вынимал его, счищал налипший мусор, протягивал ко ртам товарищей и дразня их: т… т… т…, — поедал сам. Все они нервничали, часто выглядывали из подворотни. Но моросил мокрый дождь и из-за густых туч было особенно темно. Но вот из темноты внезапно вынырнула та же белая лошадь и мальчики разглядели, что у ящиков не было крышек и яблоки навалены в них кучей. Они были готовы дать честное слово, что несмотря на темноту различают золотые и румяные бока и даже рябинки, крапинки и жилки мокрых яблок. Возбужденные, скрежеща зубами, они догнали телегу уже за Чернышевым мостом и, убедившись, что никого в ней нет, взобрались на нее, хватаясь друг за друга. Видимо, испуганная этим лошадь ускорила шаги и уже бежала бегом, так что ящики стали трещать и биться друг о друга. От громкого смеха мальчиков и стука ящиков лошадь еще больше испугалась и понеслась вскачь. Они еле держались на ногах и никак не могли добраться до передних открытых ящиков. Поэтому они постарались отбить крышку от ближайшего и несколько минут провозились с ней. Не успели они оглянуться, как телега, перемахнув Малую Невку, очутилась где-то на островах. Наконец, им удалось оторвать крышку, но оказалось, что именно этот ящик какой-то полупустой. Была там мягкая пенистая стружка и непривычное городское обоняние поражал чудесный яблочный запах. Они совали туда кулаки и хватали их, думая, что это яблоко. Но яблок именно в этом ящике не было. А также и второй был тоже взломан, наступило общее ползанье и даже скатывание на самое дно соснового ящика. Тем временем влажноватая

темнота сгустилась,и лошадь везла все быстрее, видимо, куда глаза глядят. Аркашка-зачинщик первый и испугался и, махнув рукой на это дело, спрыгнул, но неудачно. Все содрогнулись, держась за прыгающие ящики, так как его шваркнуло о ствол дерева и опять ему перехватило спину, когда он отлетел от ствола, и он только сказал: — Ой!

Мальчики на разные голоса, раздирая рты и колотясь об ящики, начали звать на помощь:

— Мама! Жерлерзол! Ржу!

Но скрытая деревьями и затянутая туманом дорога была совершенно пустынна. Кроме того, здесь вся она состоит из кочек и обледенелых выбоин, так как за последние дни стало подмораживать. Поэтому мальчиков подбрасывает и рвет на куски, вроде как то яблоко. И напрасно они кричат: Мама! Жерлерзол!

Вдруг деревья кончились и открылась заснеженная поверхность взморья с кое-где торчащими тростинками тростника. Тут лошадь сильно странно вытянулась всем своим белым длинным туловищем и рванула вперед. Кончилась отмель. Подо льдом стояла черная вода. Лед с треском рассекся. Все погрузилось в воду. Разбитые ящики рассыпались, и на поверхность всплыло множество исключительно лошадиных яблок, поскольку, как известно, они не тонут.

Алма-Ата, 1944

Игорь Холин

БЕДНАЯ ЧЕРЕПАХА

Фрагмент из романа

Проснулся я в семь.

Зажег настольную лампу. Даже не лампу, а осветитель готовый у меня приспособлен для этой цели.

Зажег.

Шарю по столику.

Где часы?

Вот они.

Столик рядом с диваном, на котором сплю.

На столике книги и бумаги. Не люблю, если нужная вещь не оказывается на месте. Привычка дурацкая, а поделать с собой ничего не могу.

Вот «Немецкая философия» лежит уже несколько месяцев.

Нет времени найти нужное место, а теперь уже и забыл, какое. Вот еще одна книжка, тоже недочитанная, и когда дочитаю, неизвестно, застрял где-то на 159-й странице.

Старушку-пенсионерку, у которой снимаю комнату, предупредил: тронешь вещь – съеду немедля.

И радиоприемник под рукой.

Дотянулся.

Повернул ручку.

Щелк.

Заговорил.

Приемник старый.

«Рига-6».

Купленный по случаю в комиссионном магазине года два тому назад за 15 р.

Главное – утром, как проснешься, чтобы не вылезать из-под одеяла.

Пунктик?

Старая, укоренившаяся привычка.

Однако эта привычка определяет всю мою жизнь. Самая последняя мелочь иногда может испортить настроение на весь день: потянулся, скажем, за книгой, а ее, увы, нет на месте. Не оказалось там, где она лежала вчера и позавчера.

Вздор!

А нервы напрягаются, вроде по ним пропустили электрический ток. И чем больше успокаиваешь себя, тем больше расходятся нервы.

Ерунда.

Сущая ерунда!

Но поделать с собой ничего не могу.

Иногда до того доведешь себя, что хочется выпрыгнуть в окно, привязать веревку к крюку в уборной, который торчит неизвестно по какой причине на потолке.

Автор: Эта маленькая деталь может объяснить многое из того, что произошло потом.

Николай Сергеич: Я что-то сказал не то?

Автор: Да что ты, все в порядке.

Николай Сергеич: После такой встряски никакая работа потом в течение целого дня не клеится.

Думается, так вот люди и сходят с ума – начинается с мелочей, а кончается петлей.

Автор: Вот-вот! Психологически верный штрих.

Николай Сергеич: Проснулся я в семь. Вставать, хоть убей, неохота. Повернулся. Полежал немного на другом боку. Убедился окончательно: больше не уснуть.

Мочевой пузырь разрывается.

Ооо!

Аааа!

Пузырь вздут, как воздушный шар. В сортир, однако, идти неохота.

Терплю. Живот трещит.

Теперь вот мне уже 46 лет, а в уборную, как в детстве, вставать трудно.

Закрыл глаза и фантазирую: почему это люди не изобрели до сего времени приспособления, чтоб не нужно было подниматься, вставать, выходить в коридор, а чтоб можно было совершать весь этот процесс не вставая, лежа в постели.

Уборная напротив.

Дверь в дверь.

Можно сбегать в одних трусах.

Утром, замечали, чувствуешь себя полуживым, раздавленным, расчлененным на две половины?

Взаимодействие меж этими половинами отсутствует.

Голова диктует одно.

Туловище – другое.

Голова подает сигнал: «Вставай, надевай порты, рубаху, открывай дверь, открывай вторую дверь, входи в сортир, вынимай свою штуку, дуй в унитаз, чтобы струя звенела и пела».

Туловище как бревно, ни-ни, ни одного движения, ни одного еле заметного шевеления.

Человек – мертв!

Мозг работает судорожно, импульсивно, с удвоенной энергией ищет выход из создавшегося положения.

Выхода нет!

В таком состоянии перевернуться на другой бок – проблема.

В постели тепло.

Удобно.

Уютно!

Все бугорки и ямки – свои, боками обжитые.

Комната небольшая, 10 квадратных метров. Хозяйка старенькая, но интеллигентная: пенсию получает, комнату сдает таким, как я – бездомным.

Прежде – секретарша у министра, теперь никому не нужна:

Слава Богу, – говорила она, – министр Владислав Петрович похлопотал, дали вот эти две комнатки. Жить можно.

Старушка старенькая, подслеповатая порядком. Старенькая старушка, но живая: топ-топ-топ, потопала на кухню, топ-топ-топ, в ванную, топ-топ-топ, покатилась в магазин.

В квартире слышимость идеальная. Слышно все – что делается на кухне, что в ванной, что в уборной.

Люди привыкают и перестают стесняться друг друга.

Другая соседка, молодая, частенько в туалете не закрывает дверь на задвижку.

Нарвешься, когда она пускает струю, забравшись с ногами на толчок и вывернув свое волосатое лоно, только вскрикнет, а дверь все равно не запрет.

Плату старушка с меня берет умеренную, всего 30 р. То, что она несколько глуховата, мне на руку. Не подслушивает, что у меня, когда приходят гости.

Мне же она не надоедает.

Заходит один раз в месяц, чтобы получить деньги за постой.

Мне кажется, что Автора несколько коробит от моего слишком натуралистичного рассказа. Он поторопился представить меня неким литературным героем, который не ест, не пьет, за женщинами не утрепывает. Я живу как все, без романтических бредней. За молодой соседкой подсматриваю, когда она в своем драном халате с одной пуговицей на животе выскакивает на кухню. Халат, между прочим, она надевает прямо на голое тело.

Весьма эротичная особа. Кажется, прямо бы на кухне повалил ее на линолеумный пол… Догадывается, бестия, что нравится, норовит нарочно так повернуться, чтобы все тело обнажилось до самого пупа.

Проснулся я в семь.

Уборная рядом. Слышно, как булькает призывно унитаз. Звуки далеко не музыкальные.

А мысли сами лезут в голову, как солдаты, продираются сквозь кущи, сквозь рогатки, которые я пытаюсь выставить на их пути.

Здравствуй!

Приперся 38 год.

Был я в те времена юношей неотесанным, забитым. Ходил в заплатанных на заднице брюках.

Стыд.

Какие тут девушки.

Танцульки.

Голый стыд.

И голая задница.

Однажды знакомые ребята постарше затащили в пьяную компанию.

Девушка подсела.

Уже опьянел.

Не соображаю, что делаю, принялся обнимать ее, целовать. Все смеются надо мной. Над тем, как я все это делаю неумело.

Оказались вдвоем в беседке.

Только у меня ничего не получилось. Остался невинным, несмышленым мальцом.

С другой в Костроме.

Уже во время войны, в 1942 году.

Успел побывать на фронте.

Получил свою пулю. Хорошо, что в руку.

Отморозил себе ноги. Чуть не отрезали. Но все обошлось благополучно.

Госпиталь.

Запасной полк.

Курсы для офицеров «Выстрел».

Не очень приятные воспоминания, скука смертная. Ходили полуголодные.

Потом учебная бригада в лесу. 20 км от Костромы.

Познакомились на переправе через Волгу.

Она – матрос на пристани.

Несколько пристальных взглядов, несколько случайных слов. И – знакомство состоялось.

Некрасива.

Это увидел сразу.

Приземистое, нечистоплотное существо.

Что поделаешь? Влечение огромное. На козу полезешь.

Эта лошадка быстренько обучила меня всем нехитрым премудростям любовных утех.

Жутковато без привычки, неприятно, хочется рвануть от нее куда глядят глаза.

Затем привыкаешь, втягиваешься.

Ужасно – если женщина нечистоплотна.

Первый раз после свершившегося удрал в окошко. Она на кухне, а я вниз. Едва не сломал ногу.

Через неделю снова у нее. Простила после небольшой перепалки.

Летом я приятеля прихватил.

Подыскала подружку и для него. Та постарше, но малость посимпатичней.

Завертелось все, закружилось.

Вакханалия.

Ходим голыми по квартире. Забыли уже, кому из нас которая принадлежит.

Форменное скотство.

Так впервые в жизни я увидел нагое женское тело на двадцать втором году от роду.

Вскоре и меня, и дружка отправили на фронт. Кто-то донес, что шлялись в город к полюбовницам. Так и написали: «Шлялися к полюбовницам».

Да, впрочем, мы не горевали. Сами были не прочь улизнуть из этого «милого» города хоть в пекло.

Про этих рабочих скотинок больше не вспоминал. Теперь вот только вспомнил. Всплыло в сознании все тогдашнее. Лица у этих женщин в картине воспоминаний – плоские, как деревянные лопаты: ни глаз, ни носов, но тела – грудастые, жопастые, сильные и молодые.

Все мое существо восставало против подобной «любви».

Потом, уже с годами, убедился, что, в сущности, все женщины одинаковы. А если и есть разница, то она микроскопически невелика.

Прежде, в юности, мне казалось, что любовь возвышенное, неповторимое, исключительное чувство.

Спасибо тебе, костромская лошадка, за этот прекрасный урок.

Где ты теперь?

Может, еще жива?

Может, до сего времени вспоминаешь случайного лейтенанта, промелькнувшего, как неясное видение.

Тем, которые начинают жить с женщинами лет с 15, легче, они привыкают ко всему, не вникая в суть.

Мне было 22.

Ждал чего-то особенного, а напоролся на обыкновенное скотство.

Третья – тамбовская.

Лежал в госпитале.

Пуля угодила чуть ли не в рот. Раздробила скулу.

Ранение – тяжелое, сопровождавшееся не менее тяжелой контузией.

Перед самой выпиской сижу в столовой.

Обедаю.

Полушутя говорю официантке, что деваться, когда окажусь в незнакомом городе, некуда: знакомых нет. Придется ночевать на вокзале.

Предложила свои услуги.

Во время войны нравы упрощены.

Не посмел отказаться.

Женщину эту тоже забыл, мелькает какой-то неясный образ в тумане времени.

Тамбов тоже забыл.

Пришел к ней.

А она отправила меня погулять. Какие-то дела у нее оказались в городе.

Предложила:

– Хотите, посидите дома, хотите – сходите в кино.

Выбрал последнее. Дома не больно охота одному.

Пошел в кино.

Перед сеансом танцулька.

Играет военная музыка.

Солдаты с медными трубами – на сцене. Вдоль стены стоят девушки. Посматривают на музыкантов. В особенности на чернявого трубача. Чувствуется, что все влюблены в него до ужаса.

Танцевать я не стал.

Полагал себя не совсем окрепшим.

Трубачу девушки строят глазки. Кокетничают напропалую. На меня ноль внимания, хотя я офицер, лейтенант.

Чернявый в новенькой, подогнанной по кости шинели. Шапка-ушанка на нем, перекроенная noд кубанку. Мода военного времени в глубоком тылу. Чуб вьется из-под этой кубанки. Знай наших!

Герой, да и только.

На мне солдатская шинелька, местами пятна запекшейся крови, оставшиеся после ранения. В этой самой шинельке старшина мой и ординарец, дай Бог им здоровья, из боя меня, раненого, выносили на Дону. Снайпер, как тетерю, меня подловил, целил в лоб, а попал в скулу, в челюсть. Я в это время из бинокля рассматривал вражескую позицию.

Стекло блеснуло.

Паразит этот взял меня на мушку и… Результат – несколько месяцев провел в госпитале.

Досталось моим спасителям.

Траншея узкая.

Солдат в ней – битком.

Волокли по дну траншеи.

А неприятель лупит из минометов.

А я – как колода.

Дон.

Лед.

Кровь.

Мина – ах!

Пошли солдаты под лед. Не выплыть. Амуниция тяжелая, тянет на дно.

Декабрь.

Mopоз.

Вода ледяная.

Больше одной минуты на поверхности не продержаться.

Лед хлипкий, а тут еще ахают мины, одна за одной и тут, и там, бам,

бам,

бам!

В юности я был юноша застенчивый. Это теперь обнаглел. В молодости боялся к девушкам подходить, робел и стушевывался.

А потом!

Однажды в походе мы с помощником оказались у казачек. Напились сами и их напоили.

Девки – здоровенные. Завалились с ними.

Та, с которой пришлось мне, по голому телу перепоясалась веревкой из мочалы. Так и отдавалась. Не позволила снять.

Примета, что ли, такая?

Полк догнали на марше. Проснулись утром, а в станице ни души.

Где полк?

Один старикан указал дорогу, куда ушли войска.

Командир полка – хороший мужик – в трибунал не отдал, отругал хорошо.

Как устроен мир? Сколько тогда всего происходило, сколько мелькало перед глазами людей, с которыми хлебали из одного котелка. Ничего не осталось в памяти. Одни эмоции.

Где вы, ребята?

Живы?

Здоровы?

Я рад, что сбросил с себя груз воспоминаний. Ну его к шуту!

Доброго вам здравия, дорогие, позабытые друзья-однополчане! Потерло нас, покачало, побросало из стороны в сторону достаточно. Сколько крови людской, сколько крови-то утекло! Большого вам счастья, живые и мертвые!

Вы ведь, друзья мои, заслужили частичку счастья, не так ли?

Женщин потом в моей жизни было предостаточно. Были и те, которых любил, и любовницы на одну ночь.

Не очень-то прилично, понимаю, рассказывать о своих связях с женщинами, но что поделаешь, таковы свойства писательского ремесла.

Вот они – мои красавицы:

1.  Истеричка.

2.  Неповоротлива даже в постели.

3.  Приходила. Заводила радиолу. Раздевалась догола. Танцевала. Удивлялась, когда предлагал лечь в постель.

4.  Всегда спешила.

5.  Грязное белье. Волосы расчесывала редко.

6.  Деловита. Все рассчитывала по часам.

7.  Красилась так, что после нее в прачечной не могли отстирать белье.

8.  Всегда опаздывала.

9.  Алкоголичка.

10. Говорила каждый раз одно и то же: «Посмотри, какие у меня красивые ноги, милый».

11. Родинка на правой ноге, почти возле самого бедра.

12. Изменяла даже с телеграфным столбом.

13. Говорила, что безумно любит мужа.

14. Считала себя интеллектуалкой. Когда-то прочитала роман Льва Толстого «Война и мир».

15. Допытывалась, что я говорил женщинам перед тем, как лечь в постель.

16. После соития прыгала минут 20, чтобы не забеременеть. Уверяла, что помогает.

17. Неизвестно для чего приходила.

18. Любила подарки.

19. Непомерно огромные груди. При всяком удобном случае выставляла их напоказ.

20. Что ни день, то новая прическа. К остальному относилась равнодушно.

21. Называла меня – Лапа.

22. Называла меня – Рыбонька.

23. Невероятно худа. Морила себя голодом.

24. Любила рассказывать, как ее любили предыдущие мужчины.

25. Умело приготовляла кофе.

26. Молчала.

27. Ходила нагишом по всей квартире, чем приводила соседей в неописуемый ужас.

28. Не сводишь в ВТО – ночевать не останется. Ни разу не уклонилась от этого правила.

29. Приезжала только на такси. Представляете, во сколько мне это обходилось?

30. Ни за что не соглашалась раздеваться. Ложилась в постель в верхней одежде.

31. Любила выражение: «Я этого не понимаю», употребляла его во всех случаях жизни.

32. Ела и пила за троих. В ресторан водить накладно.

33. Всем курортам предпочитала Гагры.

34. Спрашивала: «Ты еще меня любишь»?

35. Жила в высотном доме на 26 этаже.

36. Ходила во всем красном. Называл ее «взбесившаяся свекла».

37. За любовь старалась получить деньги. Иногда у нее это получалось

38. Рыдала по делу и без дела.

39. Волосатые ноги.

40. Познакомились на «Плешке», возле метро «Пл. Революции».

41. О Федоре Михайловиче Достоевском отзывалась, что он ужасный идиот!

42. Требовала, чтобы уходил от нее через окно. Хорошо, что жила на 1 зтаже.

43. Помешана на театре.

44. Зла, как кошка. Даже корябалась.

45. Кажется, любила пирожные «эклер».

46. Крашеная блондинка.

47. Жена хорошего знакомого.

48. Кроме меня, имела 3 любовников.

49. Знала английский язык.

50. Танцевала даже в постели.

51. Ржала как лошадь.

52. Об этой неприлично говорить.

53. Не могу вспомнить, что она любила?

54. Цистерна.

55. Вроде бы мы любили друг друга.

56. Близорука.

57. Невероятно музыкальна. Пела в самый неподходящий момент.

58. Никогда не оставалась ночевать.

59. Металлические зубы.

60. Приходила со своими простынями.

61. Уверяла, что впервые изменила мужу.

62. Что-то я от нее подцепил?

63. Дрянь, каких свет не видывал.

64. Если бы еще один горб, можно было бы сравнить с двугорбым верблюдом.

65. Любила стихи. Но ничего в них не смыслила.

66. Возил в Ялту.

67. Требовала, чтобы разошелся с женой.

68. Украла часы.

69. Приглашала в кабак.

70. Хотела иметь от меня ребенка.

71. Думала, что у нее красивое тело.

72. Нe знала, что я женат. Допытывалась непрестанно.

73. Сексуальная маньячка, пояснять неудобно.

74. Ругалась, как сапожник.

75. Приходила. И всегда не хотела уходить. Приходилось выставлять силой.

76. Хозяйственная. Любила наводить чистоту и порядок.

77. Бешеная собака. Разговаривал при помощи палки. Изредка помогало.

78. Нежна до неприличия. Повторяла: «Можно, я поцелую тебя в лобик»?

79. Раздевалась мгновенно. Одевалась часа два.

80. Паскудина.

81. Ничего себе.

82. Ресторан называла «кабаком», мужика – «чуваком».

83. Работала в доме моделей или в литературном журнале.

84. Похожа на эскимоску.

85. Считала, что неотразима. Однако, кроме меня, никто на нее не польстился.

86. 28 лет. Четверо детей. Все от разных мужчин. С мужем отношения хорошие.

87. Этой казалось, что Николай Васильевич Гоголь – игрок футбольной команды страны.

88. Умоляла, чтобы я не рассказывал о наших отношениях. Сама трепалась об этом на каждом перекрестке.

89. Самая короткая встреча. Зашел к знакомому. Вместо него в квартире оказалась девушка. Повалил на диван. Через 20 минут попросила, чтобы ушел: мог появиться знакомый. Больше не виделись.

90. Употребляла духи «Москва».

91. Туфли на очень высоких каблуках.

92. Громыхала, как грузовик.

93. Засыпала на самом интересном месте.

94. Каждый раз приходилось все начинать сначала: клясться в вечной любви, говорить, что она единственная.

95. Самая продолжительная связь, 1,5 месяца.

96. Любовница-утешительница. Появлялась в трудную минуту.

97. Эта действительно была красива.

98. Скрипучий голос.

99. Что-то мягкое, что-то теплое. Сомневаюсь, она ли это?

100. Встречались ночью. Лица не разглядел.

101. Был пьян. Кажется, у меня была женщина?

102. Без конца выясняли отношения. Больше в памяти ничего не осталось.

103. Была ли она женщиной?

104. Своего добилась. Познакомила с мужем.

Сколько народу погибло тогда, сколько еще костей неубранных, незахороненных валяется по лесам и долинам, не счесть!

Про себя знал – останусь жить. Сослуживцы не верили, когда об этом заходил разговор. На рожон я не лез. Трусом тоже меня не считали. Делал свое дело спокойно, без спешки, как надо. Опыт большой: летит снаряд, а ты предполагаешь, где он приземлится, определяешь по звуку. Хотя, как говорят сведующие люди, свой не услышишь. Погибали, в основной массе своей, новички, новобранцы, несмышленыши. Видел я немало таких, предназначенных для пушечного мяса.

Мне везло.

Рота автоматчиков, которой я командовал, почти всегда при штабе полка. Так, иногда бросят в бой от случая к случаю.

Проснулся я в семь.

Где это носило меня вчера? Заходил, что ли, в «Националь»?

С кем-то вчера о чем-то договаривался? Куда-то меня приглашали?

Полежу.

Может, вспомню.

Попал в какую-то круговерть: с кем встречаешься, о чем говоришь, спроси через час –
не ответишь.

Тоска.

Непроходимая скука. Хоть вешайся или стреляйся.

Деваться некуда, вот и торчишь в «Национале» вкупе с Голевыми и Далацкими.

Когда мы с помощником отстали от части, тогда все обошлось. В трибунал не загремели.

В бой полк бросили прямо с марша.

Вызвал командир полка. Ну, думаю грешным делом, мораль будет читать. А у него нечто вроде военного совета. За столом важный генерал. Рядом с ним наш полковник и другие чины.

Командир третьего батальона – красавец-грузин – стоит навытяжку. Выслушивает приказ.

Вижу, про меня забыли. Присел в уголок. Прикорнул.

Или я тогда в Тамбове в кинотеатре задремал?

В Тамбове – девушки. Тут одни военные: полковники и генерал. Один я – лейтенант да грузин-комбат, который застыл перед генералом, как гончий пес.

Про меня забыли.

Соображаю: во сколько я должен к этой женщине заявиться?

Чувствую, однако, что наутро готовится крупное наступление.

Наконец и про меня вспомнили. Командир полка говорит:

– Вот еще командир роты автоматчиков вызван, товарищ генерал!

Меня кто-то растолкал.

Поднялся.

Стою.

Спросонья соображаю плохо.

Сунул генерал карту мне под нос:

– Вот тут правый фланг вашего полка, видишь?

– Вижу.

– Прикроешь своей ротой!

– Есть!

– Можешь идти!

– Есть!

– Погоди!

– Есть!

– Держи связь с соседним батальоном!

– Есть!

Комбат соседнего батальона в ямке на берегу Дона.

Залез к нему.

На двоих места хватает.

Наступление на рассвете.

Сигнал: три зеленые ракеты.

Подремали часок.

Вперед, сукины сыны!

Кому говорят, вперед!

Спускайся на лед!

Опускайся под лед на дно Дона в студеную воду…

Смелей!

За мной!

В атаку!

Ураааааа!

Бей ураганным огнем!

Круши!

Кроши!

Ложись, деть вашу мать!

Вперед!

Назад!

Вход – выход!

Вдох – выдох!

Ложись!

Держись!

Патроны давай, давай патроны! Снимай кальсоны! Залезай в вагоны!

Ползи вперед, скользи под лед!

Алло, алло! Кто у телефона? А я говорю, всех перебьют: впереди проволочное заграждение и рогатки.

Тащи рогатки. Растаскивай их в стороны!

Caпepы!

Где саперы?

Саперы – вперед!

Если нет ножниц, грызи колючую проволоку зубами, в душу вас и в печенку!

– Товарищ командир, там одни трупы!

– Грызи трупы, теть твою в треть!

Рота бежит в овражек. Иначе всех перебьют.

Потихоньку, помаленьку в овражек забирайся, к высоте подбирайся.

Огонь!

Огонь!

Огонь!

Гонь в загонь!

Пали из всех стволов.

Головы не поднимать: теть, меть, в гaть!

Новобра… бра… бра! Жопы не поднимать.

Патроны береги! Bпepeд беги!

Назад не моги!

Товарищ второй, высоту взяли. Дела неважные. Потери огромные. В одной моей роте… А про остальных говорить не приходится… Остальные…

Как бра… бра… новобра…

Мои ухитрились забраться в овражек.

Сидят.

Лежат.

Все в порядке, товарищ второй, все в порядке. Взятки ведь с нас – гладки!

Только вот фрицы ухлопали моего зама лейтенанта Чеснокова, где мне теперь найти такого? С которым мы у баб…

Что вы говорите, все оживут?

Чудеса!

Очень рад!

Немцы, фрицы проклятые, жмут, как проклятые. Если будет так продолжаться, они нас с высоты, которую мы с таким трудом… попрут. Что они уже и делали не один раз.

Мы, товарищ второй, овражек заняли, лежим в обнимку с «бабами», в обнимку, говорю: с «бабами»!

– С какими бабами?

– С такими «бабами»!

Автоматы мои солдаты называют «бабами» и ласкают их, и лелеют. Что еще им остается? Им же ППЖ по закону не полагается.

Вот сейчас дам команду, и солдатики мои все как один помчатся вперед.

Есть держаться до последнего патрона! До последнего живого солдата! А может, и мертвые пригодятся?

– Товарищ полковник, я говорю из медсанбата, я держусь за нежную ручку не автомата, а медицинской сестры. Ужасно симпатичная девушка, загляденье. У нее такие же глаза, как у немца, которого я в упор… Весь диск всадил в него.

Решето.

Решето, говорю!

Говорю, что этот бедняга немец превратился в решето.

Ну и немцы, ну и фрицы, лупят из всех минометов и пулеметов сразу.

Может, это не немцы, а итальянцы или испанцы?

Говорили, что тут занимает оборону испанская «Голубая дивизия».

Окопчик впереди узкий и длинный. Сотни две набились в него. Мои в овражке.

Спят.

– Почему спят?

– Да потому спят, что не спали три ночи подряд, когда нас по окрестным дорогам, как проклятых, неизвестно для чего таскали.

Со мной старшина и ординарец. Как фамилия этого ординарца?

Черный?

Черногрудый?

Червонный?

Или Чернего?

Или Диего?

Теснота в окопе офигенная. Kaк только они меня, раненого, будут из этого ада выносить?

Мины тяпают.

Тяп!

Тяп!

Тяп!

Человек сто: кого на тот свет, кого в медсанбат.

Вот мина угодила в самую гущу человеческих тел!

Взззы!

Это не моя кровь.

Я еще жив!!

В медсанбате хорошо.

– Сестричка, можно я вас поцелую? Я не ощущал запаха женщин уже около года, можно? Дайте мне прикоснуться к вашей невообразимой ручке…

Привет!

Всем, кто погиб, привет!

Доктор: Рана у вас, лейтенант, на удивление удачная. Еще бы несколько миллиметров, и сонную артерию – к черту! Вы ведь не маленький, надеюсь, понимаете, что такое сонная артерия? Снайпер, видимо, был джентльмен.

– А я, доктор, в этого немца, итальянца или испанца всадил весь диск. Изрешетил его в пух!

Доктор: Не может быть!

– Клянусь!

Доктор: Интересная операция!

– Что вы, доктор, от него ничего не осталось. Семьдесят один патрон в диске, представляете?

Медсестра: Что прикажете? Местную анестезию?

Доктор: Да, да, пожалуйста. Пуля застряла чуть ниже лопатки. Видите, вот в углу рта входное отверстие, Затем – шея, как она ему сонную артерию не расколошматила, тогда бы конец, раз – и нет человека, ничего нет!

Так что повезло вам, молодой человек, повезло! Можно сказать, уникальное ранение.

– Возьмите пулю!

– Зачем?

– На память. Многие двуногие просят, вешают на шнурочке на шею.

– Не нужно, доктор, мне пулю, медсестру не нужно отсылать! Я уже сто лет не видел такой симпатичной девушки. Прежде я был застенчив. Жаль полковника. Хороший. Хороший был человек, отзывчивый.

Почему на Дону в этом году такой тонкий лед в декабре? Какое сегодня число?

Доктор: Вам зачем?

– Полковник убит в первый день наступления. Правый фланг, за который я отвечал, так загнулся, что никакого правого на том месте, где он должен быть, не оказалось.

Впереди немцы, итальянцы или испанцы засели в ДЗОТах. Наши артиллеристы живого места не оставили на этой высоте. За 30 минут артподготови ребята выпустили 12 тысяч снарядов. Фантастика даже по теперешним временам. В окопах у них остался в живых один немец, итальянец или испанец. Да и тот соскочил с ума.

Ад!

Сущий ад!

Полковник, передайте привет моим автоматчикам.

А я – жив!

Да – жив!

Перед самым наступлением мы с лейтенантом Чесноковым, моим помощником, ночевали у баб.

Как в раю!

Сказка наяву!

Одного не могу понять до сих пор, для чего она перепоясывалась мочалой?

Доктор: Вот народ, что за народ, о чем они только думают на передовой.

– А что?

Доктор: Возят в медсанбат мертвецов!

– Вы считаете меня мертвецом?

Доктор: Да не вас. Час тому назад привезли мертвого полковника. Спрашиваю, зачем? Говорят, скоты, что нужно сделать операцию. Какая там операция, если он – мертвяк! Если ему бомба угодила в голову, если от него ничего не осталось. Не могли, лентяи, похоронить на месте!

– Я знаю полковника. Это наш командир полка. Бомба разорвалась в нескольких шагах от него. Может, это не его сапог и подбородок? Там была такая каша, полегло несколько сот человек.

Злополучная переправа!.

Доктор: Всех бы и хоронили в братской могиле, как полагается, чего тут рассуждать. Мы не успеваем управляться с живыми. Мой помощник, военврач III ранга, смоталась к мужу.

– Жена нашего полковника?

Доктор: Да!

– Бедная черепаха!

Доктор: Какая черепаха?

– В окопах у немцев, итальянцев или испанцев нашли черепаху. Она была мертва.

Доктор: Черепаха?

– Нет, полковая аптечка!

На переправе погибла уйма народа. Если бы вы только видели, доктор, что там творилось!

Самолеты.

Дело случая – выскочили из-за высоты, никто не успел укрыться. Не могли, черт побери, немцы, итальянцы или испанцы знать, что в этом месте скопление наших войск. Нелепое происшествие.

Черепаха оказалась мертва.

Не кормили они ее совершенно. Затем ударили сильные морозы. Черепаха – существо нежное, морозов боится.

Немцы, итальянцы или испанцы драпанули.

Женщин у нас в полку не было. А у вас, какая у вас нежная рука, сестричка, какая приятная рука. Как замечательно пахнет ваша бесподобная кожа!

Я никогда не встречал…

Доктор: Это моя рука. Оставьте ее в покое. Сестра занята. Она пришивает сапог полковника к подбородку. Нужно же что-то делать.

– Простите, доктор, во Владимире, в соборе похоронен палец Александра Невского. Почему бы не похоронить подбородок полковника? А если есть еще и кусок сапога, то этого больше чем достаточно.

Какой я, однако, балда: нужно было похоронить живот этого немца, итальянца или испанца. Бедный немец, бедный итальянец, бедный испанец.

Жаль мне их, очень жаль! Они на морозе гибнут, как черепахи. Совершенно не приучены к холоду.

Доктор, может человек погибнуть от царапины?

Может?

А если я ему оцарапал живот, если всадил весь диск, 71 патрон?

Там и хоронить, честно говоря, нечего.

Kaк только бомба шмякнула в человеческие тела, так все и потекло в разные стороны.

Шмяк!

Шмяк!

Шмяк!

Всего одна штука. А какая куча мяса, какая куча!

Мудреное дело, каким образом удалось разыскать кусок сапога и подбородок полковника?

Доктор: Опознала жена. Как не опознать, сколько раз ей приходилось целовать это место!

– Ясно!

Пришел я в Тамбове к этой женщине. Она уже дома. Публика из кинотеатра разошлась, как только прекратилась музыка. Картину смотреть не стали. Ее показывали уже в 25-й раз. Девушки приходили только затем, чтобы поглазеть на музыкантов.

Бомба ведь, которая угодила в полковника, могла ухлопать кинотеатр?

Такие случаи во время войны бывали не раз. В Тамбове все обошлось благополучно.

Только музыка смолкла, девушки ринулись на сцену.

Целуют чернявого.

Оказывается, все они как одна в него влюблены, только ради него и приходят в кинотеатр… Стоят возле стены, а потом, как по команде, бросаются на сцену:

– Уррра! В атаку!

Что им остается делать, если в Тамбове, кроме случайных, вроде меня, одни музыканты и есть.

Чернявый что надо!

Красавчик.

Он даже шестимесячную завивку себе накрутил. Знает, бестия, что девушки приходят на него пялить зенки.

Рад.

На меня, хоть я офицер, девушки не обращают внимания, все уставились на чернявого.

Кинулись они на него.

Пуговицы.

Воротник.

Хлястик.

Петлицы. Клочья белья.

Одна оторвала нос, другая – ухо, третья – кусок щеки.

Зал замер.

Прибежала милиция.

Поздно.

От чернявого остался один шестимесячный чуб.

От греха подальше, я смылся из кинотеатра. Говорят, что он к утру сгорел.

Вот вам и бомба.

Сколько народу сгорело, если он вспыхнул во время показа картины?

А ведь скорей всего так и было.

Самая рьяная поклонница прижала чуб чернявого к груди и рыдала на весь город.

Добежали с ординарцем и старшиной до окопа, а там уже наших полно. Откуда они взялись? Втиснуться невозможно.

Немцы, итальянцы или испанцы шпарят из всех минометов на чем свет, долбят, как кувалдой по башке.

– Какая вы приятная, хоть и официантка из госпиталя.

– Прежде я была женой офицера. Такого, как вы. Он у меня был лейтенантом. Мы перед войной служили на самой границе. Как только «они» напали, муж отправил меня в Тамбов вместе с мальчиком. Очень трудно приходилось поначалу. Чуть не погибли с голоду. Потом встретила знакомого врача, он и устроил в госпиталь. Я – член Тамбовского городского совета, депутат.

Мужчин в нашем городе почти нет…

– Какие у вас мягкие волосы, какие упругие груди.

– Тише, вы меня задушите!

– От вашего тела так приятно пахнет. Та, в Костроме, была не такая. Та – рабочая лошадка. И запахи от нее соответствующие, дегтем и потом. А у вас такие приятные глаза, такие поразительные ноги. Вы у меня всего только третья.

– Милый, охота тебе заниматься подсчетом, терять понапрасну время.

– Но я не знаю… не знаю, что нужно в таких случаях делать.

– Целуй меня, крепче целуй, только не задуши.

– Можно, я…

– Нет, уже поздно. Проснулся сын. Я ухожу к нему.

– Но я…

– Какой ты еще зеленый, совсем мальчик, как мой сын, хоть такой большой.

– Но вы у меня всего только…

Я был на войне.

Я остался жив.

Я знал, что не погибну на войне.

Если бы я в свое время не ушел от полковника, я бы тоже лежал в общей могиле, и доктор обдумывал бы, как лучше пришить мой подбородок к остаткам сапога.

Женщина ушла на другую кровать.

Я настаивать не стал.

Я – устал.

Я был, в сущности, еще очень слаб. Ничего не мог сделать для женщины, которая пригласила меня к себе.

Я робел.

Я не знал, что говорить.

Я был еще…

Потом все происходило на удивление просто, я говорил женщинам:

– Раздевайся, ложись…

И женщины раздевались, ложились, как по команде.

Та, в Костроме, сама затащила меня на себя.

Утром женщина ушла на работу.

Боже мой, как она на меня посмотрела.

Город без мужчин, а я – идиот, кретин. Я не знал… Впрочем, зачем оправдываться, зачем?

Она пригласила меня затем, чтобы я с ней… Ей нужен был мужчина, а не зеленый юнец.

Тамбов.

Вокзал.

Подбородок.

Сапог.

Хлястик от шинели.

Чуб чернявого.

Музыканта разорвали на части.

Разве он виноват?

Он – завитой барашек.

Ему очень хотелось жить. Красоваться на сцене. Дуть в свою медную трубу.

Обнимать девушек.

Да, картина в тамбовском кинотеатре пострашнее, чем на войне.

На фронте я приходил в деревню, тащил женщину на сеновал. Слова не скажет. Дашь банку тушенки или буханку хлеба – рада безумно.

В атаку ходил я три раза.

Первый paз в декабре 1941 года под Москвой, будучи курсантом пехотного училища. Немцы не выдержали, побежали или отошли, чтобы не нести чрезмерных потерь. В другой – на Дону, в тот самый день, когда был убит мой полковник. Бомба трахнула его по голове. Остался кусок сапога и подбородок. Опознала жена. Но она могла ошибиться. Хотя, если рассудить здраво, должно же что-то остаться от человека, чтобы можно было отдать последние почести.

Третий – Днепр. Без особого энтузиазма:

Бежали.

Лежали.

Стреляли!

Женщины во время войны согласны на все. В этом спасение нации, повышение деторождаемости.

Что мы вытворяли тогда у казачек.

Бедный мой зам Чесноков. Ухлопали его немцы, итальянцы или испанцы.

В госпитале я эту официантку поначалу не замечал.

Разговорились в последний день.

Как ей хотелось иметь мужчину хоть на один день, на одну ночь.

Я был непроходимо глуп.

Глуп – вот и все!

Да и ранение тяжелое. Провалялся в госпитале месяца три.

Ослаб.

Первый раз как вышел на улицу, шатался из стороны в сторону. Два шага ступил и присел на лавочку, как старичок.

Ранение было тяжелое.

До чего во время войны солдаты не любили автоматическое оружие!. Автоматические винтовки бросали, предпочитали обыкновенные, а перезарядить их зимой в мороз чрезвычайно трудно. Убедился сам, когда под Москвой в 41-м ходил в атаку.

У моих в роте – автоматы, я их приучил, доказал, что это выгодно и удобно. А если еще два диска в запасе, то стреляй, сколько душе угодно.

Артиллеристы тогда сделали из высоты отбивную котлету в буквальном смысле этого слова. Одна стрелковая рота ворвалась в неприятельские окопы прежде времени, так вся там и осталась.

Накрыли свои.

А мы с Чесноковым у казачек подхватили по триппаку.

Триппер не страшен.

Черт с ним, с триппером. Ходили к одному врачу.

Нет, кажется, триппер в другом месте, от других баб подхватили, да – в другом!. А может, и не в другом, а в тот раз, в том самом месте?

Доктор: Вы думаете у военного врача одна забота – лечить ваши триппера? Ошибаетесь. У нас есть приказ: всех заболевших этой непотребной болезнью отправлять в штрафбаты!

Полковник:  Вам кажется, что в штрафбатах не люди?

Доктор: Здравствуйте, полковник!

Полковник: Вы не ответили на мой вопрос, милостивый государь, потрудитесь отвечать!

Доктор: Спокойно, полковник, ничего мне не кажется. Я не об этом. Ваша жена до сего времени не является на службу. Куда она могла запропаститься?

Полковник: Нужно же человеку немного поплакать. Вы сухарь, доктор, а она женщина чувствительная, нежная. Раз муж погиб, нужно оросить могилу обильными слезами.

Доктор: С вашим лейтенантом ничего плохого, пуля прошила его насквозь. Как только он ухитрился остаться в живых?

Чудеса!

Полковник: Вы говорите о моем бывшем адъютанте?

Доктор: О нем.

Полковник: Неплохой юноша. Непроходимый глупец. Все время рвался на передовую. Будто там кормят медом.

Доктор: Все они теперь такие, непоседливые.

Полковник: Что он, спрашивается, потерял на передовой? Война ведь заключается не только в том, чтобы бежать вперед, кричать во всю глотку: «Урра!» Он, этот паршивый мальчишка, так мне был нужен, так нужен. Кто знает, может быть, возле него меня бы не убили, не разорвали в куски авиабомбой?

Да, я уже говорил, что я обладал способностью чувствовать опасность заранее и ухитрялся от нее уклоняться.

Полковник: Вижу, добрая половина моего полка здесь, со мной, на том свете.

Доктор: Там веселей!

Полковник: Какое там веселье, если они: один без ноги, другой без обеих рук, а третий и вовсе – без головы!

Доктор: Ну и что? Каждый может веселиться, как может!

Полковник: Из твоей роты, лейтенант, тоже достаточно народа. Сейчас прикажу всем построиться. Произведу перекличку. Пересчитаю всех до одного.

Доктор: Не надо, полковник, не считайте. Это вас взволнует, а вам нельзя волноваться. Вам нужно дышать глубоко.

Полковник: Как я могу дышать одним подбородком?

Доктор: У вас есть кусок сапога. Дышите сапогом. На фронте, как вам известно, случаются вещи почище. Иногда от человека остается всего и дел, что одна медная пуговица. И с этой пуговицей приходится возиться.

– После медсестры из медсанбата, которая вторично наградила меня триппером, в деревне я встретил еше одну бабу. Ну и здорова была. Отродясь не видывал таких толстых баб.

Сама – как печка.

Залезла на печку.

Я залез на нее.

Я залез на нее. Да так всю ночь и не слезал.

Сопим.

Пыхтим.

Ерзаем по горячим кирпичам. То она на мне отдыхает, то я на ней, весело получается.

Полковник: Из противотанковых ружей стрелять по «тиграм», да ведь это чистой воды безумие! Говорю, чтобы прислали противотанковые орудия нужного калибра. У этих их «тигров» лобовая броня около 22 сантиметров, а бок он не подставит, не дураки у них ведь в танках сидят.

Доктор: Сколько вам лет, полковник?

Полковник: Сорок четыре.

Доктор: Для своих лет, черт возьми, вы выглядите, милый полковник, прекрасно. И у вас ужасно симпатичная жена.

Полковник: Мы живем с ней уже 4 года. Ей на прошлой неделе исполнилось 28 лет.

Доктор: Какая женщина!

Полковник: Так только кажется. В постели она… даже… Я бы сказал… Ну, впрочем, не будем об этом. У нее есть один малозаметный… Впрочем, вы сами скоро об этом узнаете, убедитесь сами!

Доктор: Каким образом?

Полковник: Теперь, наверное, вы наконец с ней переспите. Вы ведь давно ей на это намекали пространно.

Проснулся я в семь.

Не могу вспомнить, что делал вчера вечером.

Больше, однако, не уснуть.

Знаю.

Всегда так.

В последнее время в особенности. Нужно сходить к врачу.

В уборную вставать неохота.

Протянул руку.

Включил приемник.

Потер бока и пальцы рук.

Отлежал.

Куда девалась девушка?

Кажется, вчера пришел домой не один. Девушка говорила, что ей рано вставать на работу. Неужели я так крепко уснул, что не слышал, как она ушла?

Может, девушки не было? А я видел сон, в котором ко мне приходила девушка?

Диктор: Потери убитыми и ранеными…

– Кто говорит о потерях? Война давно закончилась, а пропала всего одна девушка. Исчезла из моей постели.

Диктор: Во Вьетнаме американские захватчики предприняли новое наступление, но оно закончилось полным поражением… В районе реки Меконг… На переправе… Погибло…

Самолет…

Недолет…

Перелет…

Лед…

Под лед!

– Опять лед?

– Да, лед!

– Пить, я хочу пить.

– Дайте ему воды!

– Я хочу пи… пи… са…

– Не понимаю, прием.

– Я хочу писать!

Полковник: Милая Джойс, ты будешь меня ждать? Я вернусь, я обязательно вepнусь!

– В чем дело, полковник?

– Не знаю.

– Почему вы не включили катапульту?

– Отказала автоматика. Механики – портачи. Только и знают, что таскаются в Сайгоне по борделям.

– Теперь вам дадут медаль за храбрость. Все видели, как вы сгорели в своем «громовержце». Вы – храбрый человек, полковник. В газетах напишут большую статью о вашем героическом поступке, о вашей отваге. Большую статью, в которой укажут, что вы погибли смертью храбрых.

Сгорели в снегах Вьетнама.

Упали на голый лед реки Меконг.

Полковник: Но, позвольте, позвольте, во Вьетнаме не бывает морозов. Река Меконг не замерзает.

– Не в этом дело.

Полковник: Я за точность информации. Я погиб не во Вьетнаме, а на Дону в 1942 году. Бомба упала рядом. Мой лейтенант, к которому я относился, как к сыну, остался жив. Теперь он уже взрослый человек.

Над Вьетнамом сгорел другой полковник, полковник американской армии. Классный пилот, отважный человек, хороший и отзывчивый товарищ. Принимал активное участие в общественной жизни страны, член партии, командир авиационного подразделения. Мог бы сам не летать. Но его понесло, не выдержали нервы.

Да, полковник мог не присутствовать на Дону на переправе. Что поделаешь, каждому хочется быть примером для подчиненных офицеров и нижних чинов. Показать, как честные командиры погибают в бою.

– Интересно, полковник, вам тоже не хотелось по утрам вставать в туалет?

Полковник: Вы обо мне?

– Нет, об американском летчике.

– О нем я ничего не знаю.

– Бедняга этот пилот, он, как и я, был лунатиком. Ходил ночью по всему Вьетнаму. В детстве лечился в психиатрической больнице.

– Я был сбит над джунглями. Ракета зацепила левое крыло. Самолет потерял управление. Я ничего не мог поделать, чтобы спасти положение.

– Глупости! Я не верю, что теперь, как тогда, убивают людей:

Нет!

Нет!

И нет!

Но их убивают!

– Каким образом?

Полковник: И в бою, и по приговору военного трибунала. Тех, которые отказываются воевать или бегут с поля боя, расстреливают на месте, без суда и следствия.

– Какой ужас, какая дичь! Теперь стало совершенно невозможно ходить в это кафе. Что они там вытворяют!

Полковник: Кто?

– Музыканты! Ударник лупит в барабан, вроде на него натянута шкура слона или носорога по меньшей мере, а не папиросная бумага.

Полковник: Не верю, чтобы самолеты делались из папиросной бумаги.

– Но их делают!

– Ты ошибаешься, ты еще не проснулся, лейтенант, ты еще спишь.

– Пусть убивают бумагу, а людей оставят в покое!

Там, на Дону, люди гибли без счета. Люди падали под градом пуль и снарядов! Шли под лед: сибиряки, парни из Подмосковья, из-под Ленинграда, вятичи, кривичи, суздальцы и владимирцы, молодые и старые, живые и мертвые.

Проснулся я в семь.

Поворочался с боку на бок.

Живот трещит, как барабан, обтянутый папиросной бумагой.

Терплю.

Думаю, полежу еще часок.

В детстве, как и теперь, по утрам не хотелось вставать в туалет.

Терпел.

Мерзли коленки.

Плохо топили печи, не было дров.

Откуда во Вьетнаме дрова? Там ведь кругом сплошные джунгли, а в них вместо деревьев растут сбитые самолеты.

У нас на Украине топят печи соломой, а во Вьетнаме жара доходит до 50 градусов. Почему же мерзнут коленки?

Еще бы: я стою по колено в ледяной воде Дона.

Нужно сходить в туалет. Для этого необходимо перейти на другой берег реки.

Нужно выбить немцев, итальянцев или испанцев с высоты!

Хорошо, когда тебе 20 лет и ты не застенчив, как я.

Старшина Алексеев: Вот теперь я могу сказать наверняка: Автор, вместе со своим мертвяком, сходит с ума. Я знаю в точности, как это происходит. Писатель Сундуков не раз на моих разыгрывал эту комедь. Нужно срочно вызывать тачку из дурдома.

Маня: Не верьте старшине. Николай Сергеич хоть и мертв, но он ухаживал за мной на дне рождения, и я не позволю его обижать! Я его обожаю!

Старшина Алексеев: То, что мы называем винденцией, на самом деле есть милицейская портупея.

Я – не Наполеонов, я – патефонов и самоплафонов!

Автор: Цвира,

мура,

радекура,

Зимаиура: ца-ца-ца!

Ципа,

Мипа!

Старшина Алексеев: Если теперь заказать треуголку, то она будет готова только в 3970 году.

Петр Петрович: Наши люди заняты строительством счастливой жизни. Им некогда шить для вас треуголки. Они выполняют план. План нужен для выполнения плана. А если плана не будет, то он не будет выполняться.

Настасья Петровна: Пойдем, пойдем в другую комнату, я тебе не всю историю досказала!

Петр Петрович: Оставь меня в покое: мумра,

гумра,

Мамра,

Дамра!

Проснулся я в семь.

Однажды в детстве нас водили в театр.

Может, это был Большой театр.

А может – Малый.

Там все было красное:

Люди – красные.

Лошади – красные.

Пушки – красные.

И убивали они друг друга, как во Вьетнаме.

Вот красный человек упал с красной лошади на красную траву. Из красной груди потекла красная кровь.

Прибежали красные санитары. Забинтовали красного человека красными бинтами, положили на красные носилки и понесли в красную деревню, которая находилась на красном холме.

Оставшиеся в живых красные люди вскочили на красных коней и поскакали в красное завтра по красной земле навстречу красной опасности.

Красные женщины встали на красные колени и принялись плакать над красными могилами. Из красных глаз катились красные слезы. Из красной земли вырастали красные цветы.

Потом красные женщины вскочили на красных коней и полетели в красное никуда.

Красные гривы

красных коней развевались на

Красном ветру!

Спектакль назывался:

«Красная звезда», «Красная планета», «Красная ночь»,

«Красная галактика», «Красная река». «Красное завтра»!

Голубая девушка: Я больше всего люблю голубой цвет.

Голубые цветы,

голубое небо,

голубые саночки,

голубой лед,

голубое никуда.

Спектакль хороший.

Запомнился.

Происходили какие-то состязания. Люди тянули канат, или катили бочку, или рыли канаву, или хоронили собаку.

Голубая девушка. Голубые люди катили голубую звезду!

– Простите, я очень застенчив, как вас зовут?

Голубая девушка: Меня зовут Мир асимметричен, вас устраивает?

– Вполне. Какие у вас красивые голубые груди!.

– Мне все мужчины об этом говорят.

Если бы встать, сходить в уборную, которая тут, рядом, дверь в дверь.

Голубая девушка: Я вас полюбила с первого взгляда. Я готова пойти с вами на край туалета.

Сейчас встану.

Натяну штаны.

Нет, штаны надевать не стану, не успею. Соседка, кажется, еще спит.

А если не спит?

Голубая девушка: Голубой цвет,

голубой цвет,

лучше цвета в мире нет!.

Я так люблю все голубое!

– Но вы же вся фиолетовая?

– Вы ошибаетесь, я не фиолетовая, я – голубая, голубая, голубай, яяяя!

Я вся голубая, вся! Я работаю в Московском доме мод на Кузнецком мосту.

– Глаза у вас фиолетовые, с фиолетовой поволокой.

– Не фиолетовые, а голубые. Вы все перепутали, дорогой. Мы так мало знаем друг друга, совсем не знаем.

– Откуда вы взялись такая красивая?

– Прилетела с голубой звезды.

– Можно я вас поцелую?

– Как вы смеете невинной девушке говорить такие неприличные вещи!

– Но я художник.

Голубая девушка: Тогда другое дело. Тогда целуйте меня, целуйте крепче! Да возьмите же скорей в руку зубную щетку!

– Зачем?

Голубая девушка: В кафе «Националь» теперь не пускают без зубной щетки. И Голев, и Далацкий уже приобрели по одной штуке.

Голубая девушка: Вы большой чудак!

Если встать.

Сделать несколько шагов в сторону двери.

Открыть дверь.

Два шага вперед… Открыть дверь.

Открыть еше одну дверь.

Там долгожданный унитаз.

Первая соседка: Почем брали это дерьмо?

Вторая соседка: Какое дерьмо?

Первая соседка: Вот это!

Вторая соседка: Это не дерьмо, а камбала. Тут была, там была!

Первая соседка: Что вы с ней намерены делать?

Вторая соседка: Ты что, никогда не покупала камбалу?

Первая соседка: Фу, какая дрянь. Мы с мужем покупаем дорогую рыбу, осетровых пород!

Вторая соседка: А мы с мужем любим камбалу и всегда ее покупаем.

Унитаз: Уррр, гуррр, буррр!

Унитаз призывает меня на рандеву. Вставать неохота. Сейчас вернется голубая девушка. Нет, она не вернется, она голубой сон, который растворился в моей моче.

…Проснулся я в семь. Лежу.

В голову лезут всякие дикие мысли. Недавно приезжал к нам из Питера один поэт. Выступал с чтением стихов в какой-то московской библиотеке.

Лежу и думаю:

– Был я знаком с этим поэтом прежде или нет?

Мысль пустяковая.

Отогнать ее, однако, никакими силами невозможно. Она поработила весь мой разум, все мое существо.

Знакомы мы?

Или не знакомы?

Глупо.

Смешно.

Что это – отсутствие воли или расслабленность после сна?

Подошел ко мне этот питерец после выступления и заговорил, даже руку для пожатия протянул.

Стою, ничего не понимаю.

Думаю:

– В первый раз вижу человека, а он мне протягивает руку, как старому знакомому.

В свою очередь делаю вид, что знаком с ним тысячу лет.

Не понимаю, для чего я рассказываю вам об этом поэте.

Не поэт он вовсе, а – лошадь!

Стихи, если они никуда не годятся, прекрасный корм для лошадей рысистой породы.

Морда у этого поэта суще лошадиная.

И ржет он, как мерин.

Протягивает мне копыто:

– Привет, старик!

– Привет, лошадь!

– Как поживаете в Москве?

– А как в Ленинграде?

– Стихи понравились?

При этом вопросе лошадь три раза грохнула копытом об пол. Что тут оставалось делать? Она могла ведь грохнуть и не по полу, а по моей голове.

– Понравились.

– А какое в особенности?

– «Я помню чудную минуту».

– О, да! Я над ним трудился около двух лет. Представляешь, старик, сколько вложено?

– Представляю, представляю, вы совершили лошадиный подвиг. Пора копыта поменять на рога.

– Всему свое время, всему свое время. Приезжай, старик, к нам в Питер, там продолжим разговор.

Думаю:

– Человек этот мне положительно не знаком, а относится ко мне фамильярно, чуть ли не на шею вешается…

А что же, впрочем, тут такого?

Если бы мы с ним встретились на необитаемом острове? Тогда что?

Тогда бы мы, в любом случае, стали лучшими друзьями!

Унитаз: Пуррр, дуррр, уррр!

Hа необитаемом острове мы с этой лошадью сразу бы сошлись накоротке. Хотя он мне и не знаком.

Теперь уже окончательно вспомнил, что встретились мы в этот вечер впервые. В Ленинграде я был всего один раз. Ни с кем, кроме Бродского и Битова, не общался.

Не необитаемом острове мы сразу бы бросились целоваться. Теперь же не о чем разговаривать.

Стою и размышляю:

– А может, все же…

Нет!

Вспомнил – один московский на него до чрезвычайности похож, да не один, а
десятка два.

Может, подошел он ко мне просто так, без всякой задней мысли, узнать о своих стихах?

Я же испугался копыт его громогласных, соврал, сказал, что мне нравятся его дерьмовые стихи.

Воля ваша, но такую вот лошадь я домой к себе не пущу. Стихи его рассчитаны на таких же кретинов, как он сам.

Да еще – когда он говорит, то с губы у него стекает пена желтоватого цвета.

Нет. Под одной шкурой я с такой лошадью спать не лягу даже на необитаемом острове.

Почему я ему сразу не сказал, что он противен мне до глубины души?

Вот почему: я заметил, что прежде чем подойти ко мне, он довольно сильно лягнул одного хиленького старичка, который, жестикулируя левой рукой, разговаривал с непомерно толстой дамой.

Что, собственно, может делать такая вот лошадь на необитаемом острове? Скачек ведь там нет!

Скачки поэтовы бывают только в крупных городах планеты:

Лондоне,

Москве,

Париже,

Нью-Йорке.

Поэт-лошадь по фамилии:

Коневский,

Лошадевский,

Кобылевский,

Жеребьевский,

Копытов,

Гривов,

Недоуздков?

Проклятая фамилия, не могу вспомнить все утро.

Память напрягается до предела. Вроде от этого зависит вся дальнейшая жизнь.

Удивительна способность мыслей привязываться к человеку, в особенности по утрам, когда голова – пуста, воля – дремлет.

Что же я вчера делал в «Национале»?

Да, вспомнил!

Слушал Далацкого.

Опустошит кого угодно.

А поэт из Питера, какой он к шутам поэт. Лошадь, а не поэт!

Почему в библиотеках начали проводить скачки?

Поэт-лошадь: Так я и знал, что вы не знаете, как проехать к стадиону «Динамо»!

Поясняю – нужно сесть на триперинадцатый тровембус, понятно?

При чем тут, собственно, поэт-лошадь, если туалет находится в нескольких шагах, а я не могу встать?

Если бы я встал,

Я бы дотянулся до самого туалета. Но что-то придавило, прижало меня к постели и не дает встать: теть твою дать!

Я ничего не могу поделать: вдруг от него воняет луком или чесноком?

Съест он меня, съест.

За милую душу съест!

Съест живьем!

И губы вытрет копытом.

Черт с ним, только бы перестал читать стихи!

Первая соседка: Зараза! Рыбу в раковине чистила, а убрать за собой забыла! Думает, дрянь, что я за нее должна убирать!

Унитаз: Жур, мур, вур!.

Вторая соседка: Хоть бы ему десятку прибавили к зарплате. Пусть пьянствует на эту десятку. Три бутылки ведь можно купить и пить!

Петр Петрович: Под звериными шкурами теперь не спят. Даже эскимосы укрываются ватными одеялами.

Николай Сергеич: Да я ведь фигурально, не в буквальном смысле. Под звериной шкурой спать неудобно. Да и блохи не дадут житья. Хоть у нас теперь и люди, как блохи, лезут в дом.

Тебе хочется полежать.

Почитать книжечку на досуге.

Звонок!!!

– Привет, старик, мы к тебе на одну минутку!

Рожи совершенно незнакомые.

Один из наиболее незнакомых бросается на шею, обнимает, целует, как старинного знакомого.

– Давай чай! – кричит один.

– Давай водку! – кричит другой.

А где водку взять, если в доме ни гроша?

Хлеба и картошки нет!

Гости уже, как есть, с грязными ногами забрались на одеяло.

Слова сказать не смей!

Посмеешь – схлопочешь по роже!

Может, я преувеличиваю?

Может, такого не бывает?

Однако, очень даже схожие сценки иногда приходится наблюдать.

Придут гости.

Начнут шнырять по комнате.

Всюду заглядывать.

Залезут в стол.

Еду выволокут.

Не столько съедят, сколько побросают на пол. Все, что можно перебить, – перебьют!

Заглянул на днях ко мне приятель, из инженеров. В трезвом состоянии человек милый.

А тут в дупель пьян.

Лыка не вяжет.

С ним двое.

Хари у обоих подозрительные, хоть милицию вызывай.

Посидели.

Начали требовать выпивку.

Сказал:

– Денег нет, занимать к соседям не пойду, не ждите!

Один шарит в шкафу. Ничего подходящего не нашел.

Побежали в магазин.

Притащили два пол-литра водки.

И так пьяны, а еще выпили – совсем раскисли, окончательно.

Один особенно обнаглел:

– Поцелуй меня, гад (это он мне), я тебя ужасно люблю, сукиного сына! Не хочешь?! Я тебя сам поцелую!

При этих словах говорящий потерял равновесие и брякнулся на пол. Другой об него
споткнулся и тоже полетел.

Минут пятнадцать они шкандыбались друг о друга.

Мне лень вмешиваться, поднимать. Пусть сами разбираются. Рад, что не лезут целоваться.

Купили в магазине большой кусок сала, жрать не стали, натыкали в него окурков.

Вот ущерб, который понес в результате такого «приятного» посещения:

1. Прожгли ватное одеяло (один усиленно пытался о него затушить сигарету).

2. Разбили два стакана.

3. Сломали стальную ложку.

4. Разорвали в клочья металлический обруч.

5. Испортили дверцу шкафа. Облевали туалет.

6. Обругали молодую соседку.

Представьте себе, что пришли они не ко мне (человеку ко всему привычному), а в благополучный, порядочный дом, где мебель 18 века: гобелены, картины, фарфор.

Ад!

Дом превращается в сущий ад! Бесплатное представление с битьем: посуды, мебели, зубов и носов.

Один – блюет,

другой – пьет.

Третий и пьет, и блюет одновременно!

Первый лезет под юбку к жене хозяина.

Второй пытается облобызать дочь.

Третий – гоняется по всей квартире за бабкой.

Дом, благополучный дом – превращается в сумасшедший дом.

Через час в квартире остаются эти трое, остальные разбегаются в разные стороны.

На необитаемом острове на все их чудачества не обратишь ни малейшего внимания. Почтешь за благо, если они обратят на тебя внимание. И покажутся они тебе милей родных братьев и сестер.

Этим я хочу сказать:

– Отчужденность внесла в нас цивилизация.

Город – разъединил людей!

Чем дальше от города, тем люди живут дружнее, сплоченнее.

Подошел ко мне поэт-лошадь в библиотеке, спрашивает про стихи. Я говорю:

– Я тоже люблю овсянку.

На этом мы и сошлись.

Потом заговорили о Боцком.

Я сказал, что знал одного питерского поэта по фамилии Боцкий, что этот поэт мне положительно нравится.

Посмотрел не меня поэт-лошадь отсутствующим взглядом, стукнул копытом, чуть палец на ноге не отдавил.

– Боцкий? О каком Боцком ты, старик, говоришь? Может, не Боцкий, а Жоцкий, или Чотский, или Хотский, или Оцкий?

– Да нет же, я говорю о Боцком!

– Так бы сразу и сказал, что имеешь в виду эту бездарь! Таких поэтов, как Боцкий, у нас в Питере пруд пруди! Боцкий, ха-ха-ха! Рассмешил ты меня, старик! Да у Боцкого, если хочешь знать, ни одной своей строчки, все содрал у меня. Возьмет самое лучшее мое стихотворение и выдает за свое.

Востенко – другое дело. Востенко – настоящий поэт. О Боцком не стоит говорить. Читал, тюли-люли, стихи Востенко?

– Читал.

– Ну и как?

– Хорошие стихи.

– И только?

– А что еще?

Поэт-лошадь: Востенко – гений! В Москве его не понимают. И никогда не поймут. Все москвичи пресмыкаются перед Боцким. Москва давно уже устарела. Москва – болото, в котором барахтаются поклонники Боцкого!

– Может, Востенко гений, не спорю, но почему одновременно и Боцкий не может быть выдающимся поэтом?

– Поверь, старик, поверь один раз в жизни, Боцкий – бездарь!

– А вы читали стихи Боцкого?

Поэт-лошадь: Читал. Помню, в прошлом году он написал… написал… есть у него одно стихотворение… ну… как его? Сейчас… В этом стихотворении есть одна строчка, которую я написал… О которой один человек сказал, что это находка нашего времени…

Понимаешь, старик, Боцкий – это такое… с позволения сказать… Стихи его читать ну просто невозможно. Сам удивляюсь, что прочитал одно.

– А Востенко читали?

– Востенко? Какого Востенко? Первый раз слышу.

Ну и тип, видать, ваш Востенко! Теперь каждый хмырь, хрим-хрем-храм, пишет стихи. Дать бы им всем по мозгам, хрим-хрем, храм!

Востенко? Ха! Ты меня убил!

Есть у нас один Востенко, да он на студии «Ленфильм» подвизался, работает помрежем. Вот уж не знал, что он и стихи пишет.

Удивил ты меня, старик, очень удивил!

– Да я про того Востенко, которого вы всего одну минуту тому назад превозносили.

– Востенко! Как же, конечно, знаю, знаком… Друг на века!

Кто в Питере не знает Востенко! Читал стихи его не один раз. Он сам давал их мне. Даст и скажет бывало… Мы с ним у баб… Он одно стихотворение… В нем описана одна штучка, которую я в одном своем стихотворении…

Приходим с ним к Тамаре, а у нее уже собрались девочки: Галя и Соня…

Я сначала Галю, потом Соню, а Тамару оставил под занавес.

Понимаешь, старик, еду из Питера в скором, повесил пиджак на вешалку, а у меня кошелек из кармана свистнули вместе с документами. Сижу на мели без гроша. Потом встретил поэтессу, да ты ее знаешь. Венера Губарева.

Ну и ну! Девочка что надо. Я ей говорю… Пили три дня… А потом…

Займи, старик, трояк, займи, пожалуйста, выпить хочется. Как только получу перевод из Питера, отдам. С Боцким не общайся. Люби Востенко. Он этого стоит. Поверь один раз в жизни!

Надоела мне эта лошадь офигенно. Теперь вспомнил, где я его видел. Несколько дней тому назад он шлялся по столикам в кафе «Националь. И к нам пытался подсесть, да Голев его попер. Вот я и решил отвязаться.

Послушай, говорю, поэт-лошадь, если ты хоть одно стихотворение Востенко или Боцкого прочтешь, дам пятерку без отдачи.

– Что ж, – отвечает поэт-лошадь, – если денег нет, так бы сразу и сказал. Нечего зря голову морочить честному труженику.

Отошел он от меня.

Еще к кому-то прилип.

Через минуту по залу разносилось:

– Боцкий – говно! Востенко – гений!

Настоящий,

Стоящий поэт.

А Боцкий – хрум-храм!

А в ответ доносилось:

– Я тебе дам, хрум-хрум, храм-храм, по мордасам дам!

Поэт-лошадь: Я хотел сказать… Боцкий, Боцкий как поэт не стоит мизинца Востенко!

А в ответ доносилось:

– Мы без твоего Востенко проживем. Ставь бутылку, гад!

Поэт-лошадь: Да я… Чтобы не сойти… Клянусь… вчера, позавчера… денег нет…

А в ответ доносилось:

– Ну и мотай отсюда, если денег не имеешь, хмырь, хмурь, хмарь!

Поэт-лошадь: Да я ничего… Овес теперича вздорожал. Прихо… голода…

Мера овса,

мера муки,

мера зерна.

Мера водки, селедки, стерлись подметки!

Официантка: Извините, мы больше 100 гр. в одни руки не даем. У нас кафе, а не забегаловка.

Поэт-лошадь: Я ничего, я посижу так.

Официантка: Теперь в наше кафе повадились ходить лошади и другие животные.

Поэт-лошадь: Хрум!

Официантка: Все они говорят, что они гении:

Рявкин,

Тявкин,

Гавкин,

Давкин,

Мевкин,

Девкин,

Мимизон,

Ригизон,

Хигачев,

Мигачев,

Двигачев,

Хигидан,

Зигидан,

Ригидан!

Поэт-лошадь: Знаю их всех. Одни бездари. Только Востенко… Мы с ним… Хрым!

А в ответ доносилось:

– Имели мы твоего Востенко!

Поэт-лошадь: Ничего вы не петрите в искусстве!

А в ответ доносилось:

– Катись, сука, харю свернем на один бок!

Далацкий: Поэзия! Как это прекрасно. Я ее сравниваю с благоухающей весной. Поэзия! Какое это возвышенное слово!

Творить, произносить заклинанья над распростертым в прахе миром, будоражить сердца сограждан – вот в чем смысл этого возвышенного искусства!

Но скажу вам откровенно: современная поэзия – глупа, невыносмо глупа!!!

Невыразительна,

Беззуба!!!

Какая, господа, может быть поэзия в наш электронно-кибернетический век? Машины коренным образом изменили восприятие людей к прекрасному, возвышенному, несравненному!

Разумом понимаю, что современная поэзия не может обойтись без элементов модернизма, но принять не могу, не могу и еще раз не могу!

Бах, если хотите, или Блок – были модернистами для своего времени, но они наряду с этим вынашивали в себе чувство возвышенного, прекрасного, ждали, когда оно выплеснется через край.

Вспомните «Незнакомку»:

По вечерам над ресторанами

Горячий воздух дик и глух,

И правит окликами пьяными

Весенний и тлетворный дух.

Цитирую по памяти.

Разве это не новаторство? Правда, слово «тлетворный» несколько диссонирует, я бы сказал, выпадает из общего тона, но не в этом дело: для Блока слово свято, Блок не разрушает эстетического представления о прекрасном, а дополняет его.

И вот вам образчик модернизма нынешнего дня. Цитирую стихотворение Востенко тоже по памяти:

А = Я

Са /хватит/

Са /имеется много О/

– oго!

За

или

/возможно, пауза/

для АХ!

И поэтому

Что – неизвестно

Что?

или

ХА!

———— О, ДА!

Л А

И этому  ХЕ-ХЕ!

ХА=ХА       или

Что?

Стихотворение, господа, говорит само за себя. Многие в наше неспокойное время принимают подобную чепуху не ради настоящего, неповторимого, а ради – христаради.
ХА=ХА. Урааа! Спать пора! Я чувствую, что после прочитанного стихотворения у меня на спине вырастает дверная ручка, ручка – сюсючка!

Выходите в меня, закрывайте мою спину. Ык! Видите, из моего живота выскочил билет на балет в большой «Котлет». Вы обманываетесь, перед вами Вальшивовостенко!!!

Другой поэт: Вы имеете в виду меня?

Далацкий: Да, ты!

Другой поэт: Но я не хотел. Это произошло случайно. У меня из ноздрей стали выскакивать сигареты вместо зубных щеток. Произошло какое-то смешение или замыкание.

Члены приемной комиссии СП СССР: Все ясно. Вы приговариваетесь (дальнейшие препирательства бесполезны) быть машиной по уборке улиц города сроком на 200 лет. Если будете вести себя хорошо, идеологически выдержанно:

…______= О, ДА

ЛА

Тогда посмотрим

ХА=ХА

He перебивайте!

Поэт-лошадь: А я говорю…

А в ответ доносилось: «Нам от ваших разговорчиков блевать охота, сейчас побежим в сортир!»

Человек за соседним столиком: Зачем бежать! Блюйте здесь, прямо под стол. Теперь так принято!

Поэт-лошадь: Будете платить за уборку. Никто задаром вашу блевотину соскабливать не собирается!

Далацкий: Кроме Боцкого и Востенко, у нас есть еще Штуковский и Домойлов!

Официантка: Я бедная женщина. Мне вечно приходится решать одну и ту же проблему: дать или не дать? Ехать в гостиницу с чернявыми или не ехать? У нас в кафе план, план, у мужа в ЖЭКе план, план!

Я была бы рада, если бы муж совсем с работы не приходил домой. Чтоб ему захлебнуться в своем водопроводе! Во саду ли в огороде, муж утонул в водопроводе!

Если я пересплю с директором издательства, он напечатает книжку любого поэта, о котором я попрошу!

Поэты – бедненькие. Все в издательстве в очереди стоят, ждут год, другой, третий.

А мне их жалко. Я их всех безумно люблю.

Востенко тоже симпатичный мальчик.

Черномазые тоже стихи пишут. Днем торгуют редиской на Центральном рынке, а в свободное время носятся по издательствам. Мне их тоже жалко.

Поэт-лошадь: Вы заказываете осетрину-с с хреном-с?

Посетитель: Заказывал.

Поэт-лошадь: Осетринки-с нет-с.

Посетитель: А в меню есть.

Поэт-лошадь: По ошибке-с записали-с. А на самом деле-с нет-с. Была, а теперь нет-с. Она с душком-с оказалась.

Посетитель: Да что вы, любезный!

Поэт-лошадь: Истинно говорю, осетрина – тухлая-с. Посетители по этому поводу выражаются самыми непотребными словесами, выставляя на первый план те члены нашего организма, через которые мы выпускаем мочу.

Посетитель: Почему вы решили, что я ругаюсь? Я не ругаюсь, а требую то, что мне полагается как гражданину нашей замечательной страны!

Поэт-лошадь: Возьмите котлетку деволяй, которая теперь называется шницель по-министерски. Осетрина паскудная, я же о вашем здоровье забочусь!

Посетитель: Нечего обо мне беспокоиться. Я сам о себе побеспокоюсь, когда нужно!

Поэт-лошадь: Вы вот сердитесь, а я с самыми лучшими намереньями вас предупреждаю. Я же не виноват, что теперь осетрина прямо в реках ловится тухлой! Вонь от нее идет на всю округу. Жители окрестных квартир пишут жалобы в Верховный Совет.

Посетитель: Сгинь, лошадь!

Официантка: Зря вы его прогнали. Он так хорошо обслуживает клиентов, вроде родился мастером по этой части. Хороший из него получился подавальщик.

Проснулся я в семь.

Воюю с собственным мочевым пузырем.

Соседи на кухне продолжают лаяться. Что-то не поделили или просто лаются без причины? А я не могу встать. Лежу.

Терплю.

Ура! В атаку сво… гво… дво!

Где я вчера был?

Ростов.

Тамбов.

Калуга. Луга.

Питер.

Ветер.

Кого-то мне этот поэт-лошадь напоминает. А может, он не поэт-лошадь,

А поэт-паровоз,

Поэт-подъемный кран,

Поэт-автомобиль или, скажем, самолет?

Куда от таких поэтов деваться?

Зачитают.

Загонят в гроб!

Не хочу стихов, а хочу в туалет!

Все к черту!

Полковник погиб на Дону в 1942 году.

Лед.

Дон.

Переправа.

Мины, снаряды, бомбы!

Бомбы, – говорю, – лупят по мочевому пузырю!

Ха-ха!

Полковник погиб в дельте реки Меконг.

Джойс будет ждать его 1000 лет.

Старая дура!

Получай, Джойс, кусок сапога и подбородок полковника. Больше ничего не удалось разыскать.

Претензии посылайте по адресу: полевая почта № 33/85.

Джойс, открыв посылку, моментально превратилась в морщины, которые успел запечатлеть на полотне художник-морщинист.

Полковник в это время выступал на одном юбилейном вечере поэзии с одной известной поэтессой.

Вечер был организован Министерством обороны.

Полковник говорил:

– Если бы не этот негодный мальчишка, мой адъютант, который больше всего любил валяться с бабами, я был бы жив, я бы не погиб на войне в 1942 году. Зачем он ушел от меня? Если бы он остался, моей Джойс не пришлось бы своими драгоценными слезами орошать эти никчемные останки.

Официантка: Устраивают в нашем кафе вечер поэзии, а приходят одни мертвые полковники.

Николай Сергеич: С одним из этих полковников я служил во время войны в одном полку, который почти весь остался там, на Дону.

Одни пошли под лед.

Другие погибли при бомбежке!

Официантка: А я и не знала, что вы бывали на войне, воевали.

Николай Сергеич: Молчать (это я не вам, дорогая), не разговаривать!

В атаку!

Туалет нужно взять!

– Товарищ полковник, докладывает ваш лейтенант, командир роты автоматчиков, как вы себя чувствуете на вечере поэзии?

Теперь пишут другие стихи,

Не такие, как в ваше время.

Поэт-лошадь: Поэт Востенко годится для всех времен.

Николай Сергеич: Лежу под огнем не минометов, а соответственных воспоминаний:

До тебя мне дойти нелегко,

А до смерти четыре шага…

Полковник: Вперед, лейтенант!

Высоту приказываю взять!

– Товарищ полковник, не могу встать. Лопается мочевой пузырь. Сообщаю, что Штуковский и Домойлов четко выполняют приказ.

Я им кричу: «Штуковский, бей Домойлова! Домойлов, бей Штуковского!»

И они бьют!

Да, полковник, тысячу раз, да!! Ребята они хорошие, хоть в музыканты не годятся.

Ревут, как сивучи.

Можно подумать, что играют не менее 100 человек.

Певичка ничего, хоть и стара.

Поет на удивление прилично.

Домойлов худ, как глиста, Штуковский толст и лысоват.

Официантка: Вы не подумайте чего, Николай Сергеич. Они, когда приходят в кафе, всегда садятся за мой столик.

Оба такие противные, скользкие.

Штуковский старается при всяком удобном случае запустить свою глистообразную руку мне под юбку.

Говорят, один из них импотент.

Однажды их отправляли в милицию.

Николай Сергеич: Штуковского и Домойлова?

Официантка: Их самых. Отказались по счету. Три копейки, видите ли, им приписали. Сквалыги!

Привели в отделение, а они ссылаются на какой-то указ, в котором говорится, что платить не надо. Говорят, что за них теперь платить должны те, кто выпускал этот указ.

В милиции не знают, что это за господа. На всякий случай повели их к начальнику.

А тот оказался таким же алкашом. Вместе лечились от этой болезни в психушке.

Обнимаются.

Целуются.

Боцкий тоже каким-то образом оказался там. Ехал зайцем из Питера и попался.

Через час вваливаются всей компанией. Пьянствовали весь вечер. Потом взяли три бутылки и отправились к начальнику в кабинет. И устроили там натуральный бардак. Их четверо, а я одна, бедная.

Поэт-лошадь: Боцкого из Питера выслали. За дело выслали. Попробовал тягаться с Востенко. Объявил себя первым поэтом Питера. Судить хотели, пожалели. Не его пожалели, а кучу детишек, которых у него штук пять во всех городах и весях.

Вот какие пироги, мать вашу в овсы!

Официантка: Какое твое лошадиное дело, сколько у Боцкого детей! Нет, стихи этой лошади мы с директором издательства печатать не будем, пусть он хоть треснет. А Боцкого и Востенко напечатаем. А лошадь пусть в очереди постоит лет двадцать пять.

Поэт-лошадь: Да я… Да вы… Вы неправильно меня поняли. Я хотел…

Официантка: Разборчивые все стали. Подали ему не то блюдо. Жрите, что дают. Овес ему показался не тот.

Паразит! Я тебе дам жалобную книгу, я тебе дам! Вот тебе (задирает юбку) жалобная книга!

Поэт-лошадь: А еще вот я вам что скажу: никаких стихов Востенко не пишет. Он разыскивает их на помойках. Так они и называются: «Помоечные стихи». Наберут на помойках бумажек со словами, а потом в шапку их, помешают, помешают, вытащат по одному и стихи из них складывают. А Штуковский и Домойлов…

Далацкий: Штуковский и Домойлов – одно лицо. Фамилия у них Штуковский-Домойлов.

Официантка: То-то они всегда вместе приходят.

Поэт-лошадь: И всегда заказывают одно блюдо на двоих.

Далацкий: Если таким образом спарить всех людей, то нам легче будет их обслуживать, и государству выгода, сразу решится вся продовольственная проблема!

Поэт-лошадь: Кто теперь не любит выпить, и-го-го! А стихи писать – самое гнусное занятие. Выдумываешь, выдумываешь…

Придумываешь,

Придумываешь…

Аж мозги начинают сохнуть, вот их и спрыскиваешь спиртным и другим пригодным для этой цели материалом.

Торчишь целыми днями в библиотеках.

Строчки дергаешь, дергаешь из других произведений, будь они неладны. Все одна чепуха вроде Штуковского и Домойлова.

Я с вами откровенно, как с родными братьями. Не побежите ведь доносить на бедного поэта?

Официантом намного выгодней работать, спокойней и доходней. Да и унижений, чем от редакторов, меньше. Поэтов на нашей благословенной земле не щадят – трешку взаймы не дадут, когда выпить хотца.

Меценаты в наше время перевелись. Каждый старается с говном смешать твою личность. Автор вот окрестил меня поэтом-лошадью, За что, спрашивается, и на что это похоже? Теперь совсем печатать перестанут. Никто не давал права переходить на личности.

Автор: Да что вы говорите! Это же Николай Сергеич вас рекомендовал.

Поэт-лошадь: Рассказывайте сказки своим персонажам, что вы уже и делали не раз, а я вам не юнец. Нечего из меня делать шута горохового. Я обижаюся на вас так, можно сказать, не очень, если бы вы всерьез, я бы копытом в лоб, хлоп, по мозгам хрум, храм!

Под лошадиной кличкой оно и легче жить, меньше спроса. Да и корму полно: все овсы и травы для хрумканья годятся.

Николай Сергеич: Вы же сами так представились в библиотеке при знакомстве: «Будем знакомы, поэт-лошадь». Ваши слова?

Поэт-лошадь: Пошутил, а вы и всерьез. Все недоразумения отношу за счет Автора.

Роман бестолков,

Бессюжетен,

Бесскелетен!

Диву даешься, что такой пожилой человек может писать подобную дребедень.

Займи, Автор, трояк.

Автор: Вот, пожалуйста, возьмите!

Поэт-лошадь: Тут десятка, сейчас прибегу, верну сдачу!

Автор: Оставьте, не нужно.

Поэт-лошадь: Достойнейший,

Благодарю,

Вовек не забуду, во веки веков!

Старшина Алексеев: Я тоже выпить обожаю. И ничего такого в этом не замечаю. Начальство на эту мою слабость ноль внимания, не ругает, хоть и не поощряет, врать не буду. Если бы я, как эта лошадь, писал стихи, тогда оно меня поперло бы как пить дать!

Настасья Петровна: Всех пьяниц нужно ссылать на необитаемый остров. В Москве даже днем валяются по улицам пьяницы!

Официантка: Сказала еще. Если пить не будут, как мы выполним план?

И про поэта-лошадь Николай Сергеич все в точности рассказал. Иду на работу вчера, смотрю, катится навстречу телега, а в нее он впряжен.

Заметив меня, он слегка застеснялся. А потом замахал приветливо хвостом. Заржал на всю улицу.

Прохожие нездорово оглядываются, неизвестно что думают.

Он оправдывается, что приходится по утрам подрабатывать в артели «Гужи». На стихи не проживешь – это я и без него знаю. Гонорары грошовые, на них купишь – кукиш!

А эта гражданка (она кивнула в сторону Настасьи Петровны) не знаю, как ее зовут, неправа. Нельзя запрещать пить. Запретишь, они еще больше начнут лакать. По своему пропойце знаю – вещь сопрет, продаст, пропьет. За бесценок продаст, задаром.

Ирина: Ей давно пора зенки повыцарапать. Лезет в каждую дырку, в замочную скважину подсматривает, а сама первостепенная блядища.

Официантка: Я бить ее не собираюсь. Руки о ее рожу неохота марать. Придет в кафе – скажу швейцару, чтобы гнал в шею!

Настасья Петровна: Ходить в вашу кафю не собираюсь. Туда ходит одно жулье и авантюристы. А меня поклонники в хорошие рестораны приглашают, в ресторан «Кавказский», например. Этот ресторан не чета вашему кафе. Там утощают и ликером, и шампанью. А у вас шампани не бывает.

Официантка: Врешь, дура!

Настасья Петровна: От дуры слышу!

Официантка: Сучка!

Настасья Петровна: От сучки слышу!

Поэт-лошадь: Можно я ее копытом по голове грохну?

Автор: Оставьте!

Напильников: Вот и я! Пока вы тут шуры-муры, я домой сбегал, статейку накатал. Завтра в редакцию сволоку. Пишу, а в голове грохот, как при артобстреле. У кого-то вчера нализался. Может, у Рубиловского. Нет, не у него, он жаден, как собака. Вчера пили у Горобца, а потом у кого-то добавили.

Потом кто-то из Питера прикатил. Еще по бутылке добавили.

Скажу откровенно, Питер стал теперь, как необитаемый остров. Одна Нева посреди города течет.

Так вот, у Горобца была одна симпатичная девчонка по имени Любка. Упились мы с ней вусмерть.

Утром Горобец вопит на всю мастерскую, что мы у него все картины облевали.

Врет, блядь!

У него не осталось ни одной картины. Пришли жэковские деятели и все выбросили на помойку, когда он с этой Любой уезжал куда-то на юг.

Поэт-лошадь: Не Питер, а Москва изжила себя. В Москве даже Невы нет, а московская Москва-река давно пересохла, превратилась в ручеек. В Москве одна сплошная азиатчина!

В Питере:

Дома – красивые,

Соборы – высокие,

Реки – широкие,

Моря – глубокие!

Напильников: Чушь!

Поэт-лошадь: Займи трешку?

Напильников: Где я тебе возьму!

Проснулся я в семь. Полковника мы похоронили в братской могиле. Хорошо, что я тогда от него смылся.

Чувствовал, что если в этого немца, итальянца или испанца не всажу весь диск, то он прикончит меня. Изрешетил я его классически. Удивляюсь, как он после этого остался жив? Доктор сказал:

– Особый случай, такое случается не чаще одного раза в сто лет!

В животе у этого немца, итальянца или испанца сидела черепаха, которую он из гуманных соображений, чтобы она не замерзла, засунул за пазуху.

Стреляю я его, а пули отскакивают, как от брони тяжелого танка. Думаю, что убил,
а он – жив!

Обнимаемся!

Полковник мужественно принял удар авиабомбы. Если бы у него на голове сидела черепаха, может быть, бомба отскочила бы в сторону? И полковник остался бы жив?

Виноват его новый адъютант. Не нужно было отпускать полковника на передовую.

Нужно было удержать силой!

Что ему там делать, если ему приказали сесть в самолет и бомбить скопление противника в дельте реки Меконг?

Нет, полковник: Вьетнам – это не шутка!

Джойс будет вас ожидать до тех пор, пока у нее останется хоть одна живая морщина. Она будет самозабвенно целовать ваш оставшийся подбородок и кусок сапога.

Уррра!

Вперед!

Вперед в атаку на черепах!

Официантка: Мне жалко всех: Востенко жалко, Боцкого жалко, поэта-лошадь жалко и директора издательства жалко!

И полковников тоже жалко!

Настасья Петровна: Эта бесстыжая особа всюду вставляет свой нос. Кто она такая и какое имеет на это право?

Николай Сергеич: Официантка из кафе «Националь». Весьма приятная женщина.

Настасья Петровна: Впервые вижу такую нахальную бабу!

Официантка: К нам в кафе ходят всякие поэты. Один из них недавно перевел стихотворение:

С калмыцкого на украинский,

С украинского на грузинский,

С грузинского на английский.

После чего выдал за свое.

А еще ходят поэты:

Писин

Сисин

Мисин

Висин

Сисисин

Мисисин

Поэт-лошадь: Все наши, питерцы . Один из них недавно перевел шум Балтийского моря на скрежет станков.

Питер, колыбель поэзии!

Далацкий: Не Питер, а кафе «Националь»!

Поэт-лошадь: В Москве живут одни коблы. Все столики обойдешь, рюмку водки не поднесут.

В Питере так не поступают. В Питере трояк дадут, не откажут. А в Москве норовят не трояк дать, а в ухо! Справедливо ли это? Отвечаю: «Нет, не справедливо!»

Приезжайте в Питер. Всех угощу водой из Невы. Пей сколько хочешь!

В Москве мои стихи печатать не хотят. Прошлось пойти на хитрость: свои за стихи А.С. Пушкина выдаю.

Не верят.

Говорят, что для Александра Сергеича слишком хорошо написано.

Если бы в Москве был такой собор, как Исакий,

Если бы в Москве была такая река, как Нева,

Если бы в Москве… Храм-хром-хрум!

Напильников: Плевал я на ваш Питер!

Проснулся я в семь.

Вспоминаю:

Операцию в медсанбате доктор сделал мне наспех. Торопился на свидание к жене убитого полковника.

Если бы он опоздал хоть на одну минуту… Там столько молодых офицеров… Они бы не растерялись… Не стали бы ждать, когда пожалует доктор.

Двое из-за нее стрелялись,

Двое утопились!

Доктор сделал жене полковника укол. Она уснула.

А он сказал всем, что она мертва!

Офицеры поверили…

Пошли в бой!

Вот наши войска идут вперед.

Продвинулись на 100 метров,

Оставляя на каждом шагу уйму трупов.

Полковник скользит по вьетнамскому небу. Следом стелется кровь и дым.

Господи!

Неужели ты не отведешь удар водородной бомбы?

На фронте тишина.

В кафе «Националь» все играют в преферанс:

Цапов

Голев

Далацкий

Критик Напильников

Немцы спят в обнимку с итальянцами, итальянцы с испанцами, а мы и с теми, и с другими. Поймите правильно, спят, а не пере-пи-пе…

Раненых нет.

Сгорел один полковник.

Притащил я этого немца, итальянца или испанца в медсанбат вместе с черепахой. Доктор быстренько сделал ему операцию и удрал с женой полковника на юг или на восток.

Идет война.

Гремит земля.

Я лежу в медсанбате. Жду, когда отправят в госпиталь, в тыл.

Я стреляю из автомата в немца, итальянца или испанца.

Иду в атаку.

Я – адъютант командира полка.

Я – командир роты автоматчиков.

Я – лейтенант!

В магазине 71 патрон.

Живот у немца, испанца или итальянца один.

Я всаживаю 71 патрон немцу, итальянцу или испанцу.

В живот.

Это вам не шутка, когда горит кинотеатр.

Стою возле горящей стены.

Мимо проходят девушки, как на параде, как на кровавом параде: несут чуб и хлястик чернявого. Все это хоронят рядом с животом кинотеатра

Дал я последнюю очередь и проснулся.

Крутом снег.

Мы с помощником, лейтенантом Чесноковым отстали от собственных мочевых пузырей.

Теперь нас в трибунал!

Алло!

Полковник!

Есть на том свете трибунал?

Ладно, до свиданья, полковник. Едва ли мы еще увидимся. У нас с вами разные пути.

Вам – жить!

А мне – умирать!

Жена ваша, полковник, теперь на юге.

Да здравствует юг!

Юг – наш друг!

Жена у полковника была красавица.

Недаром мы все были в нее влюблены. Хоть это было не совсем безопасно.

Один капитан попробовал было ее поцеловать. Вы его быстренько сплавили, полковник, в штрафбат.

«Нравственность надо соблюдать и на фронте» (слова полковника).

За полковником и его женой возили великолепную цинковую ванну. Женщина должна быть хорошо вымыта, чтобы можно было целовать ее всю.

Вы, полковник, целовали, а мы только представляли, как вы это делаете.

Вы купались, да, вы купались в собственной крови на переправе.

А я жив!

Да, жив, черт побери!

И буду жить не одну тысячу лет, сколько захочу. Продолжу свой род до бесконечности.

Проснулся я в семь.

Неприятное ощущение во рту.

В глотке все пересохло.

Значит, вчера выпивал. Нализался, как сапожник.

Зря я в этого немца, итальянца или испанца весь магазин.

А если бы он в меня?

Тогда бы хоронили мой живот в общей могиле!

Лежу.

Руки затекли.

Как мне дойти до тебя, мой любимый, родной туалет?

В ата…

Каза…

Да, глаза…

Лежу. Лицо…

Сколько лиц?

Ты лицемер…

Немцемер…

Громовер…

Морщемер…

Вот идет бой на стене. Гром… ер… вер… Недолет, перелет, хлоп, погиб клоп! На стене кровавое пятно. Я с ними воюю не один год. Не квартира, а клоподыра.

Вот бы всех их из автомата!

Если не хватает людей, можно послать в атаку клопов!

ДДТ,

Керосин,

Трави их,

Жги!

Я говорю, кинотеатр в Тамбове сгорел!

Я хочу в туалат.

До тебя мне дойти нелегко…

До туалета четыре шага.

Да, при… три… четы… ры…принес… пронес… раз… нос… в чем вопрос… раз… сам… прос… дзынь…

камб…

бал…

к нам…

Радиоприемник: Дзань… дзень… Присылайте в ад… говорят… то… я не кра…

Так, где же он… брон… трон…пат… хо… меж… преж…

Разум… ведь… Вьет… кет.

Хватит.

Выключил приемник.

Встал.

Помахал руками. Раза два присел. Раза три нагнулся. Натянул трусы.

Раз!

Бешено бросился вперед. Думая, что на кухне никого нет.

Ошибся.

Напоролся на молодую соседку.

Лается.

Говорю:

– Не волнуйтесь, милая, в атаку на туалет лучше всего ходить в одних трусах.

Продолжает ругаться.

Говорю:

– На Дону мы всегда!..

Она говорит:

– Сумасшедший художник, какой ты мужчина, если у тебя задница наружу, трусы драные.

Соседка ругается, а сама на кухню выходит чуть не голая. Я на нее не обижаюсь, рассматриваю сквозь драный халат ее розовое тело с любопытством, а может, и она?..

Вернулся в комнату. Натянул штаны. Подогрел водичку, чтобы приятней было
чистить зубы.

Умылся.

Побрился.

Проснулся.

Соседка ворчит.

Не может успокоиться.

Перегородка между нашими комнатами такая, что все слышно. Они с мужем целую ночь пыхтят и сопят. Меня не стесняются.

Понимаю, что дело не в трусах, а ей просто хочется поговорить, разрядиться.

Женщина она молодая.

Работает в рыбном магазине.

Питается с мужем одной рыбой.

Провоняли всю квартиру.

Муж – жэковский электрик. Прохиндей каких мало.

Пьянь и рвань.

Как и полагается жэковскому деятелю.

Прихалтуривает.

Кому выключатель, кому розетку поставит. К концу рабочего дня всегда хорош.

Молодая соседка за этого уродца вышла со зла. Могла найти и посимпатичней. И кличка у этого электрика была подходящая – Пескарь.

Он и действительно ужасно, ужасно походил на пескаря.

По моему разумению, соседка тоже стервоза хорошая. Кажется, что от ругани получает неизъяснимое удовольствие.

До этого Пескаря у нее был парень поприличней. Отбила баба из соседней квартиры.

С этой бабой у моей соседки свары каждый день. Орут друг на друга до хрипоты, до одурения.

Баба та ряба и худа.

Через некоторое время выяснилось, что тот хахаль немногим лучше Пескаря. Такой же пьяница и прохвост: ворует, тащит все из дома, изменяет на каждом шагу своей, как ее прозвали, Терке.

Зла у них друг на друга давно уже нет. Собачатся по обязанности.

Варит и парит моя соседка рыбу.

На первое – рыба,

На второе – рыба,

Целый день рыба,

рыба,

рыба.

Сидит она обычно, поджидает мужа, а он припрется на четвереньках, мычит что-то невнятное.

Место, где напиваются эти сизари, я знаю.

Есть у нас в районе одна заветная, неприметная палаточка. Может, на всю Москву и есть одна такая, всем алкашам известная.

Там в любое время дня и ночи можно и опохмелиться, и напиться. Название она имеет поэтическое: «Голубой Дунай».

Стоит в закутке.

В прежнее, стародавнее время она, возможно, и была голубого цвета, теперь давным-давно выцвела. Сделалась грязной. Дождями и ветрами обмытой и обдутой.

Проснулся я в семь.

Пережевываю вчерашний день.

Вспомнил наконец: встретил вчера знакомую статистку с «Мосфильма». Бабенка ничего себе, разбитная, по имени Сима или Римма. Рискованая и раскованная, в общем, подходящая.

Трещала она так, что я ничего не понял из сказанного.

– Радость-то какая!

Иду.

Вижу – ты стоишь.

В Одессе полный порядок. Ты в Одессе бывал? Там такая красотища, блеск, полный блеск. Сто лет не видела тебя. Что новенького в Москве?

– Ничего нового, а в Одессе?

– И в Одессе ничего. Понимаешь, я туда ездила с этим… Да ты его знаешь… Он там снимает фильм.

Восемь месяцев торчала возле, таскала горшки с дерьмом. А он поступил в высшей степени по-хамски. Теперь завел другую, а меня – в отставку. Ты ее знаешь.

Думает, что она будет за ним горшки выносить, старый кретин. Она из него все соки выжмет, как из лимона.

Мне роль обещал, не дал.

Ждала,

Ждала,

Вижу – за нос водит, уехала!

На фига мне сдалась такая самодеятельность.

Восемь месяцев таскала горшки.

Офонареть можно.

Ничего, я ему хорошо отплатила за все.

Горшок с мочой на голову надела, во!

Так мы и разошлись, как в море корабли.

Этой дохлятине сразу дал роль. Я на нее не обижаюсь. Баба ничего, не злая, да ты ее знаешь.

Этот мудила одной ногой в могиле стоит, а все выдрючивается, как молоденький!

Чем она лучше меня?

Он думает, что я должна горшки за ним выносить. Хватит с меня. Пусть теперь Дольникова носит, да она не станет. Она у него последние волосенки на башке повыдергает.

Представляешь, какую он состроил маразматическую рожу, когда я ему горшок нахлобучила?

Ух, и довольна я собой! Спектакль получился расчудесный. Знаешь Дольникову? Я тебя в прошлом году с ней знакомила у Сисиновских. Хотя нет, там я тебя с Ельниковой знакомила, а не с Дольниковой. Баба – симпатичная, а картина, которую он ставит, маразматическая, дурацкая.

Засылают к нам шпиона, а майор наш его вылавливает. Майора играет Винтопряхов, ты его знаешь, я тебя с ним знакомила у Щелкуновских. Как тебе нравится?

У меня его горшки поперек горла. Закрою глаза, горшки чудятся и все похожи на его мерзкую рожу. Начнешь раздеваться – у него слюна с губы капает. Сиську называет: «Ти-ти-титенька». Глядит, сюсюкает, а сам все пальцем своим костлявым в сосок тычет.

Хорошо, что художника встретила, ужасно на тебя похожий. Он молился на меня!

Хожу к художнику. Ты же знаешь, какая у меня замечательная фигура. Лысик злится. Художник с меня пишет Венеру. С Дольниковой Венеру не напишешь: костлява и угловата.

Дольникова мне сама говорила, что как только отснимут картину, она сама ему нассыт на лысину.

Забыла сказать, Дольникова сейчас в Москве, представляешь? Хочешь, познакомлю?

Режиссер – дрянь, Дольникова – баба мировая!

Вот, оказывается, в чем дело, к этой Дольниковой мы и собирались вечером.

Завтракать пошел в столовку, благо она рядом с домом.

Вонь,

Грязь,

И рожи за столиками торчат, которые целыми днями там околачиваются. А ведь эта столовка в самом центре города.

Один подошел, попросил пятилтынный. Дал.

Конечно, народ сюда заходит определенный, чтобы сообразить на троих.

В буфете прошлогодние бутерброды с сыром и колбасой.

Официантки – старые грымзы, плавающие по залу, как груженные кирпичами баржи.

Вернулся из столовки.

Соседка жарит камбалу, которую таскает из магазина. Им она, чувствую, опостылела, а я бы откушал с превеликим удовольствием.

Несчастный народ – мои Гулливеры: жрут, спят, размножаются, работают до обалдения, как проклятые.

Возьмите мою молодую соседку – ведь ей приходится 8 часов ишачить в магазине и все на ногах, на ногах, а потом дома дела: мужику жратву готовить, стирать, убирать и т. д.

Пришел из столовой.

Старушка затеяла уборку у меня в комнате, дабы меня в комнате не оказалось.

Чтобы не мешать, пошел на Малую Лубянку, к художнику Василию Ситникову.

Живет он с обывательской точки зрения – смешно.

Две комнаты.

Обе загромождены всякого рода хламом настолько, что не проехать, как говорится, не пройти. Даже потолок не пустует. На потолке висят три или четыре байдарки, сработанные его же всеведущими руками.

И хлам,

хлам,

хлам:

Старый поднос, прибитый к стене ржавым гвоздём, самовар без ручек и крана, чайник, тоже ржавый, без носика, картонный ящик с металлическими пробками от бутылок, какие-то изогнутые железяки, кусок водопроводной трубы

и многое другое,

Всего не перечислишь.

В другой комнате иконы,

Много икон

И чисто.

Василий Павлович – человек глубоко религиозный и большой любитель, как уназ называют, древнерусской живописи, а попросту – старых икон.

Пришёл к нему.

На мальберте картина.

– Хорошая, – говорю, – картина.

– Да что ты, Николай Сергеич, – отвечает, – процентов пять сделано работы. Снегу мало.

Нужно снегу добавить.

Угощение обычное:

Чай.

Сушки.

Ни есть, ни пить не хочу.

Жую сушку, чтобы не обидеть Василия Павловича.

Иногда, если в ударе, он рассказывает всякие занимательные истории с присущими только ему одному языковыми историями.

– Вот как ты, Николай Сергеич, говорил мне кагдата, я тоды люблю па парку Горького погулять, с девушками загаваривать.

Харошае эта занятие я тебе скажу.

Подайдёшь к девушки и загаваришь с ней о хароший пагоди.

Инагда пападаюца такие, што ни атвичают.

Можить ани стисняюца? А другии не атвичают патаму, што ажидают кавалеров.

Атвичать ани баяца.

Кавалер увидит и будит кипятица и будит зверь сущий.

Тагда эта девушка пастрадаит из-за маей ниастарожнасти.

Другии девушки саглашаюца пахадить са мной па парку.

Инагда ани ходят са мной в кино.

Интиреснае занятие знакомица с девушками и разгаваривать.

Я тоже знакомица с ними маненько стисняюсь. Но я стараюсь приадалеть в сибе эта стиснение.

Инагда у миня из-под самага носа уводят девушик другии кавалеры, каторыи проткии как питухи.

Инагда девушки пападаются очень красивыи, как графини.

Ани пахожи на графинь, а работают прастыми работницами на фабриках и заводах.

Такая девушка как загаварит, сразу видна, што ана не графиня, а прастая тружаница.

Такая девушка как загаварит, так сразу выдаст сибя.

Сразу видна што ана из сибя придставляит.

Инагда пападаюца очени пародистыи: шея длинная, руки узкии, глаза балшии с длинными рисницами.

А адиваца ани не умеют. Ходят в банальных адеждах.

Меня ани не слушаюца, какда я им гаварил об этом.

Я на таких красавиц сматрю с удаволствием, толька мне хателась штобы ани малчали, гаварить я сам харашо умею сколька угодна.

Я хачу видить савиршенства женскаго тела, а не слушать што ани гаварят.

Адна девушка гаварила што ей адинакава всё равно какой паринь красивый или не красивый, а штоб харашо адивался и вадил в ристаран.

Другая гаварила што любит толька маладых, высоких и стройных. А што я ей не падхажу.

Я гаварю што я стройный и деньги есть в кармани. Ана атвичаит што я старый што ей стыдна са мной хадить па парку што я плоха адет.

На мне надеты кирзавыи сапаги каторыи я купил на «Приабраженском» рынки, джынцы драныи. Из аднаго сапага выглядываит голый палиц. Сапог этат жал и прахудился.  Я ей фсё эта сказал  как гаварю тибе.

Ана пахадила со мной немнога и ушла дамой.

Што я замечательный художник таких девушик сафсем не интирисуит. Ани думают што я абарваниц, а не  настоящий художник.

Художник по их мнению должен харашо адиваца.

Вот и фся недалга.

Так ани рассуждают.

А я адиваца харашо не люблю. Мне так хадить нравица в такой абарванчиской адежде.

Я им гаварю што сапагоф магу купить сколька угодна. А ани думают што я враль.

Эти джынцы я купил у аднаго инастранца лет пять таму назат. Я нарисавал ему адну картинку за катораю он мне дал их, а типерь ани разарвались, а тагда-были сафсем новыми с иголачки.

Дырка находица на самай жопи, но я палажил харошую заплату. Если я гаварю типерь так, ты на меня, Никалай Сиргеич, не абрачай внимания, я нарочна так ниправилно гаварю. Люди антилигентныи щитают што так ни нада гаварить как я гаварю.

Я ни знаю кто из нас праф.  Девушки в парки Горькава мой разгавор панимают. Ани ево не стисняюца.

Мы харашо панимаим друг дружку. Их стисняит што я плоха адет.

Инагда в парки пападаюца студентки. Ани всигда гаварят про сваи икзамины. Ани не удивляюца што я плоха адет. Ани удивляюца што я фсё знаю.

Какда девушки пиристают стисняца, я их абнимаю за талию, глажу им груди.

А типерь, Никалай Сергеич, я раскажу тибе антиресную, ахуитильную историю.

Захадил ка мне нидавна адин вадаправодчик. Он работаит в ЖЭКИ а вечиром учица в вечерний школи.

Мне с ним тожа интиресно побиседавать на разныи темы. Мне интиресно знать што он обофсём думаит.

Этат вадаправодчик хатя он из ЖЭКа а уже член партии. Какда он закончит школу то он пайдёт учится далыши а патом будит балышим начальником.

Будит рукавадить другими людьми.

А можить будит рукавадить искуствами.

Я нарисавал для ниго адну картинку, чтобы он фсё время на нию сматрел и учился панимать настаящие искуства. Как его нада панимать.

У ниго дома дапрежди висела адна рипрадукция художника Шишкина.

Пускай он типер любуица маей картиной.

Был у нас в институти Сурикава (кагда я там работал фанарщикам) адин студент он тожи интирисавался искуством. Он бегал по фсиму институту, сабирал прафсаюзныи фзносы.

Начальники института ни магли без ниго ступить аднаго шага, не магли абайтись без его помащи.

Рисавать картины у ниго время ни аставалась.

По этай причини начальники прадвигали ево по абчественной линии.

Адин раз чериз нескалка лет я ево встретил на улицы Горькава. Я с ним паздоровался, а он мне гаварит:

– Как паживаишь, братиц?

Я атвичаю што живу ничиго сибе хорашо.

Патом мы абминялись фсякими другими славами и фразами.

И разашлись в разныи сторыны.

Он хадил в магазин пакупать жине дарагую шубу.

Ани её ни купили, апаздали. Пришли кагда фсе шубы кончились.

Типерь этат мой знакомый работаит в ЦК камсамола. Он сказал тагда штобы я к ниму захадил пагаварить.

Я ни стал его абижать и сказал што абязатилно зайду. Так мы и разашлись как в мори карабли. Аднажды я зашол к ниму в ЦК.

– Почиму, – падумал я, – ни зайти к харошиму знакомаму?

У них в ЦК возли двери стаит чисавой с наганом и правиряит прапуска.

Этат ахраник спрасил миня к каму я хачу итти?

Я назвал фамилию знакомаго.

Челавек с наганам сказал, штобы я падаждал маненько, пасидел на диривяном дивани, какие бывают в киназалах где паказывают разныи фильмы.

А сам стал названивать па тилифону.

Патом пришёл дижурный с красный павяской на рукаве. Мы с этим дижурным пашли на третий итаж.

На стенах в каридори висят копии извесных всем картин с инвинтарными знаками: намерками, прибитыми к рамам. Копии плахии, а уплачивают за них бальшии деньги. За такую халтуру ни нада платить этим художникам.

Я бы на этих картинах нарисавал бы им другии замичатильныы картины настаящии.

Каридори тишина и спакойствие, как в криматории. Я думал, што фсе ушли абедать. Но тут из кабинетаф стали выглядавать фсякии лица и миня разглядавать со фсех старон.

На мне адеты залатанныи джинцы и тилагрейка, а чериз пличо висит сумка ат пративагаза.

Сам пративагаз я выбрасил, а сумку аставил. Очинь удобная сумка. В ниё харашо класть фсякии вещи.

Патом дижурный падвел миня к двери, на каторой висела табличка: «Зам. зав. отд.».

В эту дверь мы вашли и увидили симпатичнаю сикритаршу. У сикритарши на стале стаяли три тилифона: адин – синий, другой – красный, третий – белый.

Дижурный ушол.

Сикритарша сказала, штобы я падаждал. А сама скрылась в другую комнату. Мне паказалась, што ана прашла туда сквозь дверь. Толька я заинтирисавался, как эта магло праизайти. А ана апять аказалась в комнати, в каторый я сидел на жоском дивани.

Ана ширако раскрыла дверь и я вашёл в кабинет.

Из этаго кабинета можно сделать харошаю мастирскую.

На палу лижал настаящий пирсидский кавёр.

Красавиц, а ни кавёр.

У миня душа забалела об этам кавре, што он валаица на палу, а не красуица в музеи.

В кабинети агромный писминый стол. На таком стале можна свабодна спать.

На стине над сталом партрет В.И. Ленина.

Этат партрет тожа написан халтурна. Такии партреты нада заказывать ни халтурщикам, а харошим талантливым художникам.

У миня ат бесхазяйсвиннасти начинаит сильна балеть душа.

Знакомаго, каторый сидел за сталом я ни сразу заметил так я заинтирисавался красавцем кавром. Он миня тожа ни заметил, а прадалжал писать.

Патом он палажил ручку на чирнильницу, каторая стаяла перид ним.

Он улыбнуся мне дижурной улыбкой и сказал, штобы я садился в мягкаё кресла, каторае аказалась сафсем не удобным для сидения.

Я увидил, что мой знакомый миня не стисняица и стал с ним разгаваривать.

Мой знакомый абищал дать мне харошую работу, за каторую платят харошии деньги.

Я атветил, што мне балышие деньги не нужны, што у миня фсё есть, што я палучаю пензию за сваю шизафринию.

Этих дениг мне фпалне хватаит на житьё-бытьё.

Я пакупаю в магазини триску и варю из неё для сибя суп.

Патом я ушёл.

И апять из двирей сматрели всякии люди. Ани думали, што я не панимаю, што ани на миня смотрят как на диковинного зверя.

Ещё адин раз я видил сваего знакомаго в ЦДРИ.

Там была выставка художников.

Какда закрывали выставку, он сидел в призидиуми.

Ево ещё болыши павысили в должнасти.

Мой знакомай, каторый работаит в ЖЭКИ вадаправодчиком, тоже можит стать таким бальшим начальником, если будит харашо заниматься абчествиной работай. Я ево васпитую, штобы он нанимал харошае искуство…

Не дослушав историю, я попрощался с художником и пошёл домой, открыв дверь, обнаружил записку, засунутую в щель между дверью и косяком.

Вот её содержание:

«Лысик прислал телеграмму. Даёт роль. Срочно вылитаю в Одессу. К Дольниковой зайдёшь сам. Она тебя любит!!! Целую!

Твоя навеки…»

Догадаться, от кого записка, не составляло труда.

Нет.

К Дольниковой не пойду.

Лучше на «Абельмановку» к Холли!

Москва, 1972–1990 гг.

Евгений Штейнер

Об Александре Викторовиче Коваленском

Минувшей весною по поручению журнала «Зеркало» я разбирал архив Алексея Смирнова (1937–2009). Среди множества папок и разрозненных листков со стихами лежал самодельный машинописный сборник под названием «Отроги гор» и датой 1941 на титульной странице. Это был единственный сохранившийся сборник Александра Коваленского, друга семьи Смирновых, мистика и поэта, более известного в качестве переводчика или участника «дела Даниила Андреева».

Пожалуй, почти все, что можно прочитать о Коваленском, было написано самим Смирновым в его воспоминаниях и эссе, опубликованных в «Зеркале», включая два стихотворения из «Отрогов гор», и в парижском журнале «Символ»1, где среди пестрой галереи фриков, сумасшедших и обломков империи Смирнов несколько раз касался личности Коваленского. Мелькает Коваленский и в примечаниях к воспоминаниям Д.Л.Андреева2.

Краткие сведения о Коваленском можно найти на сайте «Век перевода» Евгения Витковского3.

Все известные данные сводятся к следующему: Александр Викторович Коваленский (1897–1965) происходил из богатой дворянской семьи. Был троюродным братом Александра Блока и старшим другом Даниила Андреева, оказавшим на него большое влияние как поэт и духовидец. В автобиографии, которую красноармеец Андреев, боец похоронной команды, составил на фронте в 1943 г., он называет Коваленского пятым в списке родственников – после своей двоюродной сестры Александры Филипповны Добровой-Коваленской, и указывает тот же адрес, по которому проживал сам: Москва, 34, М. Левшинский пер., д. 5, кв. 4. Об этом доме и семье Добровых написала и Алла Александровна Андреева, вдова Даниила:

«Весьма типичная для старой Москвы семья Добровых жила в Малом Левшинском переулке. До начала 60-х годов там стоял двухэтажный домик, ничем не примечательный. Был он очень старый, пережил еще пожар Москвы и приход Наполеона. Такие дома в Москве так и назывались: донаполеоновскими.

Добровы занимали весь первый этаж, а кухня и всякие подсобные помещения были в подвале, куда вела крутая и узкая лестница. Вход в дом был с переулка – на двери была медная табличка: «Доктор Филипп Александрович Добров». Войдя, надо было подняться по нескольким широким деревянным ступеням, а встречало всех входящих огромное, во всю стену, очень красивое зеркало. Дальше большая белая, со стеклами, дверь вела налево, в переднюю. Направо была дверь в кабинет Филиппа Александровича, где потом жил его сын, Александр Филиппович, а позже это была комната Даниила Леонидовича, а еще позже – наша с ним, любимая, которая в книге «Русские боги» осталась в названии одной из глав: «Из маленькой комнаты».

Кроме «стариков» и Даниила, в третьей комнате, принадлежавшей семье, жили дочь Добровых, Александра Филипповна, и ее муж, Александр Викторович Коваленский, очень интересный человек, большого, своеобразного, какого-то «холодно-пламенного» ума. Переводчик Конопницкой, Словацкого, Ибсена, он сам был незаурядным поэтом и писателем. Не печатался. Читал написанное немногим друзьям. Все его произведения уничтожили на Лубянке – он и его жена были арестованы по нашему делу. В молодости Даниила Александр Викторович имел на него большое влияние, подчас подавляющее»4.

Литературные произведения остались ненапечатанными и погибли5. Жил переводами и сочинениями детских книжек. В 1944 году была издана книга его переводов из Юлиуша Словацкого, а также перевод поэмы Адама Мицкевича «Гражина»; в 1946-м – книга стихотворений Марии Конопницкой. После войны был арестован, прошел тюрьмы и выжил. Освобожден в середине пятидесятых. В последние годы опубликовал перевод пьесы Ибсена «Бранд», значительно уступающий, по мнению, выраженному Е. Витковским, его ранним работам. По свидетельству В. Г. Адмони, ему пришлось подписать своей фамилией часть переводов Коваленского из лирики Ибсена в собрании сочинений последнего.

От Витковского я слышал, что кто-то ему говорил, будто бы в Тарусе были обнаружены недавно в чьем-то альбоме – вроде бы дальних родственников – стихи Коваленского, но ничего конкретного покамест не известно. Таким образом, складывается впечатление о практически неизвестной, незаурядной и трагической фигуре. Вот что писал о нем А.Смирнов:

«Коваленский был в родстве с Александром Блоком, который бывал в родовом имении Коваленских Дедово Звенигородского уезда. С Коваленским я несколько раз встречался после его возвращения из ссылки и у него дома в Лефортове, и в Перловке, куда он приезжал к моим родителям. Домашними учителями Коваленского были поэт Эллис (Кобылинский) и Б.Н.Бугаев – Андрей Белый, который однажды, зачитавшись, по неосторожности сжег библиотечный флигель в Дедове, о чем Коваленский сожалел и в преклонные годы. От Дедова после революции уцелел только один старинный дуб перед домом. <…>

Коваленский был человеком тени, несомненно, посвященным в тайны некоторых мистических европейских сообществ, ему было что скрывать. <…>

Таким же человеком – сосудом Грааля – был и Коваленский. Но Коваленский, в отличие от восторженного, увлекающего Даниила Леонидовича, был от рождения большой барин, чуть ироничный, чуть лукавый, он обо всем вспоминал с полуулыбкой. Революция застала его эстетом-денди, блестящим богатым молодым помещиком, одним из первых дореволюционных московских автомобилиcтов, человеком, посвященным с детства в высшие мистические тайны. В другую эпоху он был бы очень заметной фигурой. К большевикам он приспосабливаться не пожелал, оставаясь в тени ради самосохранения. Он вспоминал одного француза, который на вопрос: «Что вы делали в годы террора?» отвечал: «Я оставался живым». Зная несколько европейских языков, бывая с детства за границей, Коваленский зарабатывал в тридцатые годы переводами Ибсена, Выспянского и других предтеч символизма. Его переводы переиздавались даже когда он был в лагере. Жизнь и Коваленского, и Андреева сломало «дело Андреева», сфабрикованное бериевской Лубянкой из воздуха. <…>

Весь его архив был конфискован и сожжен, погибло все его творчество. В ссылке умерла жена Коваленского. Сам Андреев и Коваленский пережили в тюрьме тяжелые инфаркты и прожили после выхода на свободу очень недолго. Коваленский прожил дольше. <…>

Чем особенно ценны и дороги Коваленский и Андреев? Тем, что они как личности развивались в России в среде внутренней эмиграции, вне советской культуры, не вступая с нею в контакт. В этом их уникальность. <…> Когда Корней Чуковский, хорошо знавший семью Андреевых, хотел напечатать стихи Даниила Леонидовича, то говорил: «Два ваших подлинных стихотворения, а два –
подленьких», то есть угождающих советскому режиму, на что Андреев ему ответил: «А подленьких у меня нет»6.

Нимало не возражая вышеприведенным характеристикам, я считаю нужным внести некоторое уточнение, точнее, дополнительный – и далеко не самый важный для портрета Коваленского – штрих. Когда Андреев не был бойцом погребальной команды, он добывал скудные средства на пропитание ремеслом шрифтовика – писал вывески для всяких коммунальных служб – и был озабочен не их содержанием, а количеством знаков. У Коваленского же вовлеченность в систему была все же чуть более нагружена смыслом. Он сочинил, в стихах и прозе, как минимум 34 книги для детей: ровно столько значится в каталоге Российской государственной библиотеки. Многие книги на протяжении примерно пятнадцати довоенных лет выходили повторными изданиями. Разумеется, писание детских стишков было формой социальной адаптации – и одной из лучших при этом в то кромешное время. Этим занимались и обэриуты, а начинающий сионистский поэт Самуил Маршак именно как детский поэт и организатор советской детской литературы и прославился. Только вот детские стишки получались у разных поэтов совсем разные – иной раз вполне «подленькие», если использовать выражение Чуковского, которое он, ясное дело, употребил исключительно в качестве смешной аллитерации к «подлинные». Скажем, тот же Введенский написал в коллективной агиткнижке «Песня-молния»7 стихотворение «Враги и друзья пионерского слета», где были такие строки:

Это кто же с толстой рожей?

Это римский папа Пий.

Молит бога – боже, боже,

Ты Советы потопи.


Пусть эти стишки были порождены жуткой жизнью, но стоит задуматься над тем, насколько бесследно и безобидно они проскакивали через детское сознание. А ведь, например, Софья Федорченко, фронтовая – в Первую мировую – сестра милосердия, составившая потрясающую книгу в трех томах «Народ на войне», работая ради добывания хлеба для своих детей, ограничилась только книжками про животных. Что же касается Коваленского, то хотя большая часть его книжек была про природу (или уничтожение мух), он, тем не менее, не чурался писать и про железную дорогу8, и про крестьянского мальчика:

Отца застрелили в борьбе за свободу,

Село погорело дотла;

От тифа, должно быть, в голодные годы

Ванюхина мать померла9.


Можно только догадываться, что приходилось претерпевать светскому барину, да еще розенкрейцеру, чтобы писать такие стишки. Сочинил он и толстую книжку (в соавторстве с известной детской писательницей Ольгой Гурьян) под названием «Октябренок первый»10. Книжка скучная, изредка встречаются милые шутки, но без сколько-нибудь заметной фиги в кармане.

В ряде книжек у него сквозят ощутимые мотивы страха и бегства – например, в книжке, относящейся в весьма популярной в те годы категории детских книг о транспорте, «Кто как ездит». Пассажиры на пароходе говорят капитану:

– Капитан, капитан!

Ветер не на шутку.

Справа, слева лег туман,

Стало очень жутко!

– Что вы, что вы, братцы,

Нечего бояться.



– Капитан, капитан!

Мы сейчас потонем.

Разозлился ураган,

И ревет, и стонет.

– Что вы, что вы, братцы,

Нечего бояться11.


Любопытно отметить, что тот же самый мотив – страха и бури на море – заметен и в вышедшей годом ранее книжке А. Введенского «Путешествие в Крым», где капитан успокаивает перепуганных пассажиров: «Ничего, как-нибудь доплывем»12.

В другой книжке Коваленского под названием «Волки»13 крестьянские дети едут ночью через лес, убегают от волков, и, чтобы спастись, бросают им в критический момент поросенка на растерзание. В иллюстрациях (даже не в одном, а в двух рисунках) художника Д. Мельникова подробно и реалистически показан швыряемый с саней в середину волчьей стаи и потом разрываемый на части поросенок. Стоит ли толковать эту сцену как сублимацию страшных советских кошмаров и принесение кровавой жертвы?  Вряд ли так уж прямолинейно изложил автор свою тайную программу, но это могло отразить его жуткий душевный настрой.

Или взять одну из лучших детских книжек Коваленского – «Гуси летят», оформленную Петром Митуричем. Эта довольно длинная поэма, написанная отнюдь не детским размером и лексиконом, рассказывает о вольных перелетных гусях и тоске их домашних родичей, не способных летать.

… в небе над полями

в недостижимой высоте,

шумя могучими крылами,

играя в солнечном луче,

на север, с дальнего зимовья,

несется птиц тяжелых ряд, –

то гуси дикие к гнездовью

назад, на родину, спешат.

На земле в это время происходит следующее:

А по деревне там и сям,

по грязи ковыляя жалко,

задравши клювы к небесам,

торопятся, бегут вразвалку –

стада домашние гусей.

И все – от мала до велика,

приветствуют тоскливым кликом

воздушный путь своих друзей.

Вон там – гусак спешит, гогочет,

Стремится крылья развернуть,

лететь он вольной птицей хочет,

манит его далекий путь!

Но бесполезны все усилья,

и смотрит он тоскливо вслед, –

подрезанные слабы крылья,

подняться в воздух силы нет!


Потом, когда дикие гуси остановились передохнуть на озере за деревней, к ним, тяжко переваливаясь, добрались кое-как домашние. И

… дикий гусь гусей домашних

встречает, мирно гогоча,

своих сородичей вчерашних

в закатном отсвете луча.


Но как только начинается вольное общение перелетных и их бескрылых родственников,

Вдруг там, где берег скрыл камыш,

охотник выстрелом зловещим

вечернюю нарушил тишь.

Блеснула молния из дула,

над водной гладью дым повис…


В итоге – дикие гуси улетают, а бессильные домашние возвращаются в деревню:

Тоскливо, грустно, вперевалку

они бредут в своим дворам,

а там хозяйки длинной палкой

их загоняют по домам.


Грустная история. И не шибко детская. Кстати, от «Чудесного путешествия Нильса с дикими гусями», которое начинается со сходного мотива, развитие сюжета и общая тональность отличаются радикально. Зато как раз те, кто работали в советской детской литературе, понимали мотив домашних гусей однозначно. Известно, как отозвался Маршак о песне советских композиторов «А я остаюся с тобою, родная моя сторона»: «Это же песня домашнего гуся», – воскликнул он. Коваленский вряд ли был похож на домашнего гуся. В силу каких причин он остался в России, сказать теперь уже невозможно. Жизнь его была раздавлена, книги не написаны, а написанное – уничтожено. Найденная в архиве Алексея Смирнова тетрадка стихов – 24 страницы формата А4, сложенные вдвое, первый машинописный экземпляр – это все, что осталось от его творчества (не считая переводов и детских книжек). Спустя семьдесят лет после составления «Отрогов гор» этот сборник печатается сейчас в полном виде впервые14.

ПРИМЕЧАНИЯ

1 А.Смирнов. «Угасшие непоминающие в беге времени». Символ (Париж), № 40, 1998, сс. 193–94, примеч. 73.

2 См., например, примеч. 10–12 к «Некоторым заметкам по стиховедению», опубл. в томе Даниила Андреева (М., Урания, 2000).

3 См.: http://www.vekperevoda.com/1887/kovalen.htm

4 http://roza—mira.narod.ru/Andreev_D_L.htm

5 Вот что, например, писал в воспоминаниях В.В.Налимов: «Александр Коваленский… –
выдающийся писатель и поэт, чьи произведения, кажется, безвозвратно погибли, оставшись мало кому известными, – был осужден по делу Андреева, также вышел из тюрьмы больным и вскоре умер». (Налимов В.В. Канатоходец. М., Прогресс, 1994, из инернета.)

6 Смирнов А. «Предтеча нового московского мистицизма». Зеркало, №1-2, 1996.

7 А.Введенский, С.Кирсанов, С.Маршак, В.Маяковский, Б.Уральский, Д.Хармс, Э.Эмден. Песня-молния. М.-Л., Госиздат, 1930.

8 Коваленский А. Железная дорога. Киев, Культура, 1930. Илл. Б.Крюкова. Кстати, о Крюкове, крепком представителе бодрого среднеконструктивистского стиля. В конце войны он предпочел больше не участвовать в строительстве, стал перемещенным лицом и сумел выбраться в Аргентину, где и дожил до 1967 года.

9 Коваленский А. Дружок, выручай! М., Госиздат, 1926. Илл. П. Бучкина.

10 Коваленский А., Гурьян О. Октябренок первый. М.-Л., Молодая гвардия, 1931. 144 сс. Илл. В.Ивановой.

11 Коваленский А. Кто как ездит. Киев, Культура, 1930. Илл. Б.Крюкова.

12 Введенский А. Путешествие в Крым. М., ГИЗ, 1929. Илл. Е.Сафоновой.

13 Коваленский А. Волки. М., ГИЗ, 1928. Илл. Д.Мельникова.

14 Два стихотворения были напечатаны ранее в эссе А. Смирнова «Предтеча нового московского мистицизма». Зеркало, №1–2, 1996.

Александр Коваленский (1897–1965)

ОТРОГИ ГОР

Никем не найден он. Напрасно вихрь летучий

Скулит, как пленный зверь, над шумною рекой,

Могучих елей ряд хранит его покой,

И по отрогам гор ползут, цепляясь, тучи.

Широкий парапет навис над синей кручей,

Из камня иссечен заботливой рукой,

Где узкая тропа, следы ноги людской,

По склону чертит вязь, как некий стих певучий.

Полынь кудрявая укрыла сонный двор,

Приземистых дверей темнеет облик смутный

В суровой толще скал под лунным перламутром,

И – никого. Нигде. Лишь заглушенный хор

Невнятных голосов да вечных звезд сиянье

Медлительно плывет над Садом Покаянья.

1.

Уже не в первый раз, когда

Еще незримая беда

Стучится к нам, как гость случайный,

Мы слышим в смутной глубине

Не наяву и не во сне

Их голос тайный.

Уже не в первый раз, когда

Как путеводная звезда,

Нам слышится их голос строгий,

Мы видим в смутной вышине

Вершину в ледяной броне

И гор отроги.

Не знаем, кто, не знаем, где,

В паденьи, в горести, в беде

Лелеет нас, как пашня – семя, –

Но слышим: радостен привет,

Но видим: ближе, ярче свет,

И гаснет время.

Не знаем, где, не знаем, кто,

И не поймем вовек, за что

В их синие вошли мы страны,

Но чует сердце – здесь Они, –

Протянутая в злые дни

Рука охраны.

2.

Мы купили пучочек вербы

И пошли в магазин за хлебом

(Вечер в небе тихонько гас).

Ты сказала: – Вот в этот сквер бы

Заглянуть нам – апрельским небом

Надышаться в вечерний час! –

Вот тогда и раздался голос.

Мы такого еще не слыхали,

Да такого и нет наяву, –

Может быть, так шепчется колос,

Или перекликаются дали

Сквозь полдневную синеву…

Мощный лоб. Поседевшие пряди,

Точно серая пыль дороги.

Лапти. Кажется, борода.

Он кивнул нам, куда-то глядя. –

И увидели мы отроги

Дальних гор, и потоки льда,

И поля, где над синим фирном

Нимбов алых и нимбов белых

Полыхала в небе гроза…

Мы очнулись. В дверях опустелых

Он истаял светло и мирно,

Заглянув напоследок в глаза.

Вот тогда-то раненой птицей

Над замызганным тротуаром

Ты склонилась – ты долго ждала…

– Верь, любимая, он возвратится,

Незаслуженно, тайно, даром, –

Путь укажет – и свяжет дела.

3.

Уже не в первый раз в минуты роковые

Они приходят в мир для тайного труда,

Когда бьет грозный час возмездья и суда,

И морок гонит нас, и страх сгибает выи…

В подполья ваших дум, где дремлют чуть живые

Останки чистоты, доверия, стыда,

Являются они – откуда и куда?

Пройдя сквозь все посты и рвы сторожевые.

И каждый, кто хоть раз воочью повстречал

Кого-нибудь из них – в сермяжном зипуне ли

Январским вечером, на знойной ли панели

Страдой июльскою, – на благостный причал

Торопит челн души, все муки, боли, раны,

Забыв под ласкою целительной охраны.

4.

Вот в этой комнате, у круглого стола,

Являлся он не раз. Вползала в окна мгла,

Отравленная  липким газом.

На стынущий асфальт сходил белесый пар.

Внизу хрипел баян. И визг любовных пар

Плыл со двора, как сгустки джаза.

Я видел сквозь него и дверь, и телефон

На низком столике – но был ли это он,

Иль лунный луч, седой и длинный,

Я различить не мог. То ль серебро кудрей

Дышало надо мной, то ль отсвет фонарей

На люстре вспыхивал старинной…

И как всегда, в ушах звенела тишина

Аккордом длительным – и пела мне она,

Как некий бессловесный голос,

О том, что нет вины для тех, кто сам вина,

Что всем дано испить духовного вина,

Что солнце греет каждый колос,

И в том, что мы растем – незаслуженный дар, –

Есть воля тайная вот этих самых «пар»,

Несущих труд за песню брата, –

И он оплотневал, как луговой туман,

Уж смутно видел я высокий лоб и стан

Приземистый, чуть-чуть горбатый…

5.

Бывают злые дни, когда тянуть невмочь

Сквозь чащу мелких бед трудов постылых бремя

И хочется кричать: приди же нам помочь

Ты, знающий! Смотри: воронкой вьется время,

Высасывает мозг и дух уводит в ночь.

И снова сходит ночь. За окнами пурга

Бьет в стекла мутные, чуть-чуть колебля шторы.

А тут, где был диван, уже поют рога,

Скликая стадо коз, дремотно дышат горы,

Звенят источники, ковром цветут луга.

Цветущие луга! Живой воды родник!

Опять я вижу вас, увалы, горы, логи,

Опять слежу всю ночь, как всходит мой двойник

Тропой кремнистою на горные отроги,

Мой вождь полуночный, мой верный проводник!

Спеши, мой проводник! Тропа тесна, узка.

Неправый помысел, нестройное движенье…

Туманы волоча, кипит внизу река,

В лиловом сумраке двоится отраженье, –

Скорей! Дай руку мне! Пойдем, моя тоска!

Усни, моя тоска! Крыльцо, ступени, дверь,

И комната, и стол из досок горной ели.

Он входит. Он вошел. Что видит он теперь?

Чей голос слышит он? Опять крыло метели

Бьет в стекла мутные, скуля, как пленный зверь.

Скуля, как пленный зверь, о чем же в час мечты,

Душа, ты плачешь вновь под этим мирным кровом?

О том ли, что на миг ты поняла черты

Избранья? О себе ль? О долге ли суровом?

О тишине трудов, каких не знала ты?

Теперь их знаешь ты. Ни боли, ни тоски,

Лишь гарь пожарища. Вы, щедрыми дарами

Мой путь устлавшие, вы, сердца маяки,

Опять я вижу вас за синими горами,

И все мои труды ничтожны и легки.

6.

Снова часами ночными

Мерные плещутся волны:

В нимбах далекого света

Образов внятная речь,

Снова смятением полный,

Слышу знакомое имя;

Если бы мог я хоть ЭТО

В мире круженья сберечь!

Если бы в песне правдивой

Солнца хоть капля осталась,

Если бы голос широкий

Мог в ней и звать, и звучать!

Если бы дух нерадивый,

Годы, болезни, усталость

Сумерек века на строки

Не налагали печать!

Плотно задернуты шторы,

Крепко заставлены ставни, –

Сердце, скорей! Помоги мне

Прясть созерцания нить!

Вот он, мой строгий наставник,

Слышу далекие хоры,

Дай же и мне в этом гимне

Смысл и напев уловить!

7.

Мороз. В осажденном пургой переулке

Январь выдувает обрывки симфоний

И очередь жмется, как злой хоровод.

Окончил поэму. Ни чая. Ни булки.

Что делать? Умолкли гудки в телефоне

И стих замерзающий водопровод.

Пошел на Остоженку. Шарю в кармане.

Старик в зипуне (за окном магазина)

Стоит, прислонившись к железу ворот,

И смотрит в упор. И кивает, и манит.

(Трехтонка, обдав перегаром бензина,

Скрежещет и воет, начав разворот.)

Но глуше и глуше назойливый скрежет,

Измученный взор утопает во взоре

И вижу: над кручей навис парапет.

Русло каменистое надвое режет

Равнину, звуча в оснеженном угаре,

Как стих, что еще никому не пропет…

… – Не в силах! Помедли! Прости меня! Рано!

Я знаю: наступит иное свиданье,

Иное служенье растопит снега…

Молчанье. Горит наболевшая рана,

Как очередь, жмутся продрогшие зданья,

Сугроб у ворот – и грохочет пурга.

8.

Когда, склонившись ниц над грядкою порея,

Он травы сорные выпалывает вон,

Невольно чудится: то вышел на амвон

Смиренный Пастырь сам, свой посох иерея

Сменив на грабельки, а кажется: быстрее

Рассада тянется. Слышней подземный звон

Ключей. И солнца луч нежней целует склон

Роями бабочек над сединами рея.

Нет! То не пестрый сон, не чахлая мечта,

Души истерзанной угрюмое созданье –

Нам так же ведом бой! Под молотом изгнанья

Меч сердца выкован – и сталь его чиста!

Приди же, будь нам друг, приветь нас, безымянный,

И дай стиху звенеть торжественной осанной!

9.

Здесь каждое дерево, каждый куст

И каждый злак на счету;

Здесь воздух, как мед, золотист и густ,

И каждая ветвь в цвету,

Здесь вольный и радостный вьется путь

Сквозь подвиг в нищету.

Когда же туманов влажная муть

Ползти начинает из нор,

Когда тревожней вздохнет река

И гулкие груди гор,

Всю ночь здесь слышится издалека

Едва различимый хор.

Из снежной берлоги в дальней стране,

Из края боев и вьюг,

В напеве том удастся ли мне

Понять хоть единый звук,

И как оплету я вязью стиха

Твой голос, хранитель-друг?

…Долина мира ясна  и тиха.

Без счета цветов в саду.

Как ласка матери, пала, звеня,

Роса на мою гряду,

И старый Садовник холит меня:

– Расти, пока я приду!

10.

Полынь и мох, и купы горной ели.

Лиловый ирис. Белый анемон.

Вон – стадо коз взбирается на склон

Крутой тропой. Их серебристый звон

Доносится до кручи еле-еле…

А там, внизу, в туманах как всегда

Шумит река по каменным порогам,

Спят валуны. И на челне двурогом

Плывет вдали над розовым отрогом

Звезда рассвета, мирная звезда.

В душистых смолах доски перед дверью,

Стучится утро в узкое окно.

Под кручею еще совсем темно,

А здесь, вверху, горит уже руно,

Багряные бросая в небо перья.

Застыл топор в дряхлеющей руке.

Не оторвать взволнованного взгляда:

О, страны памяти! Калитка сада,

Лопух, терновник, ветхая ограда

И ствол ветлы, склонившийся к реке.

Он с детских лет в старинное поверье

Привык вникать. Он долго, страстно ждал.

Когда же час, как грозный дар, настал,

Восток над ним был, как сегодня, ал,

И сеял в небе пурпурные перья.

Он сразу понял: то не ствол ветлы,

Не легкий клок тумана лугового…

Избраннику не надо было слова, –

И тридцать лет прошли в нужде суровой,

Как этот день, как этот час, легки.

…Рога пастушьи под окном пропели,

Раздался ближе серебристый звон,

И солнца луч, смеясь, упал на склон,

Лиловый ирис, белый анемон,

Полынь и мох, и купы горной ели.

11.

Розово-серый валун у откоса,

Мудрый, спокойный и гладкий.

Справа – метелки незрелого проса,

Слева – капустные грядки.

Так и стоять бы и слушать жалейку

В этом земном изобильи…

Желтая бабочка села на лейку,

Парусом сложены крылья.

Может продлиться неделю  и боле

Этот целительный отдых,

Труд благодатный на зреющем поле,

Солнце, безмолвие, воздух…

Взять бы с собой – из юдоли, из стыни.

Только пойдут ли? Суметь ли?

Вон – балабан в знойно-синей пустыне

Чертит широкие петли…

Сердце – как этот валун у откоса –

Сгладят лишь бурные воды:

Мудрый не жнет недозревшего проса,

И не страшится невзгоды.

12.

– Виновных нет. И нет вины ни в ком.

И ничему не нужно оправданья.

Я сею жизнь. Я костной плоти ком

Влеку к себе путем самосозданья.

Но Я – не жизнь. Не смерть. Не плоть. Не дух.

Я не творю и не уничтожаю.

Я – я в тебе. Я – в нем.  Я – в тайне двух,

Я лишь внутри. Я только окружаю.

Не знаю Я ни меры, ни весов,

И чужды Мне закон и воздаянье,

Со дна души – Я – твой последний зов.

Я – боль греха. Я – радость покаянья.

Мгновенье Мне – тебе – миллионы лет,

Но Я с тобою каждое мгновенье,

И каждый шаг твой оставляет след

Во Мне самом, не знающем забвенья.

Лицо всему, Я миру без лица,

Чтоб мир не слеп от Моего блистанья,

Чтоб со своим лицом под кров Отца

Как зрелый муж, пришел он из скитанья.

Так и тебя низверг я в плоть. Я тын

Возвел кругом. Я в прах окутал дольный,

Чтоб стал и ты, возлюбленный мой сын,

В любви Моей – друг и причастник вольный.

13.

– Что отдал ты, – и что дано тебе?

Пойди, сочти. И пусть подскажет совесть

Чем отплатить сумеешь ты судьбе.

А нам к чему докучливая повесть

Все об одном: себе, себе, себе,

Держащем дух и сердце на засове?

Припомни все: дары, заботы, труд,

Которыми ты был осыпан в жизни.

Что ты вернул? Кому? И долго ль тут

Он будет ждать смиренно, он, твой ближний,

Твой друг и брат? Смотри, – они растут,

Застенки духа глыбой неподвижной…

– Кто это был? Знакомый? Твой сосед?

Что ж, он ушел утешенный, согретый?

Нет? Отчего? Тебе не до бесед?

Ах, ты «избранник», ты «хранитель света»!

Иди же прочь с своей химерой бед

И никогда не жди от нас ответа. –

14.

Лишь о преддверьи. Об испытаньи.

Высь недоступна. Над гранями гор

В вечном круженьи, в вечном блистаньи

В реяньи солнц над пылающей лавой

Что различит неокрепший взор?

Слова и звука старинная слава

Меркнет в крылатом дыханьи огня.

Мыслей привычных дневные урочья,

Вер и надежд обветшавшие клочья

Тлеют в сияньи лазурного дня.

В песню ли втиснешь, из бронзы ли выльешь

Эту звенящую речь тишины?

Это звенят белоснежные крылья,

Это к земле по ступеням из фирна

Творческие приближаются сны.

Но не в серебряном пении лирном,

Не в одеяньи блистающих риз, –

В снежной Москве, в переулке Арбата,

Неторопливый, чуть-чуть горбатый,

Долго стучится в оконный карниз.

Кто там звездою проносится синей,

Что так снега в переулке пылят?

Только деревья да ласковый иней

В скверах и садиках видят воочью

Поступь, осанку, одежду, взгляд.

Только читающий долгой ночью

Льдистый узор на морозном стекле

Зияет: сегодня опять до рассвета

Город обходят Хранители Света,

По многогрешной ступая земле.

15.

Веленье избранья сурово и строго:

На Запад далекий уводит дорога,

Туда, где рожденные в гари и дыме

Уснули навек под снегами седыми,

Где нет ни уюта, ни мирного крова,

Где небо всю ночь от разрывов багрово,

Где воздух густеет от едкого смрада,

Где ризу земную порвали снаряды,-

На Запад далекий, сквозь снежную муть

Ложится их вольный и благостный путь.

И снова дивятся ночные селенья,

Дышащие воздухом страха и тленья, –

Кто мудрой рукою врачует их раны?

Кто стелет покров благодатной охраны?

Кто в темных сердцах разгребает сугробы

Мятущейся лжи, намерзающей злобы?

И кто это ходит неслышным дозором

И смотрит, и смотрит внимательным взором,

Как клочья тумана на поле пустом,

Склоняясь к земле перед каждым крестом?

Ни в песне широкой, ни в мудром сказанье

Никто не отыщет их имя, их званье,

Никто не затеплит свечи благодарной

Ни в сердце своем, ни у двери алтарной,–

И снова уходят они по дороге

Туда, где синеют родные отроги,

Где перекликаются в пеньи стихирном

Седые громады над блещущим фирном, –

Веленье избранья – в сердце вдохнуть,

И к новым скитаньям готовиться в путь.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

О том, что в мире есть, о том, что достоверно,

Что рождено не мной и не во мне росло,

Звени, крылатый стих, прими в свое русло

И в равнодушный мир неси волною мерной.

Хитрит ли гордый ум, полно ли сердце скверной,

Иль ветром века дух в пустыню занесло,

Едва твоей волны касается весло,

Ты вновь влечешь меня мечтою непомерной.

Не измени же мне и в Дни грядущих сеч,

Они не за горой – ты слышишь ветер боя?

Шуми же надо мной, как знамя боевое,

О тишине трудов, о горьком счастье встреч,

О щедрой помощи в пути самосозданья,

О выси всех высот – твердыне состраданья.

1941 г.

Александр Гольдштейн

 

О СЕЛЬВИНСКОМ

Праздник воскрешения смыслов, полтора десятилетия, со дня объявления Москвою гласности, бушующий в русской литературе, Ильи Сельвинского не коснулся. Имя его упоминают редко и по малозначительным поводам, книги почти не переиздают, изыскательский пыл, чьим бескорыстием или предощущеньем поживы образы прошлого очищаются от праха забвения, сосредотачивается на других, по нынешним вкусам, более импозантных, трагических, томных фигурах. Интерес к некогда легендарному поэту упал до точки замерзания, и, кажется, невелика надежда на то, что чьи-нибудь теплые руки отогреют стихи, без которых история русской словесности века искажена, неполна. Причина небрежения, может быть, в следующем. Произошедший в 1930 году разгром возглавляемого Сельвинским литцентра конструктивистов побудил автора, искренне желавшего быть в ладу с эпохой, – и тем более эта искренность в нем разгоралась и пламенела, чем истеричней, плотней и махровей клубилась в стране атмосфера, – взяться за переделку опубликованных вещей, наиглавнейших, центральных, принесших ему всесоветскую славу: «Улялаевщины» и «Пушторга». На этой стезе Илья Львович безоговорочный победитель, в другие времена за его триумфаторской колесницей обезьяной скакал бы сквернословящий шут, ибо никто в кириллической письменности не собирал столько воли, чтобы бестрепетно изуродовать живое потомство свое – впечатленье, что ткани лица травил кислотой и ножом отъявленный компрачикос. Постепенно освобождаемые от памяти и крамолы, от неподобающих семантических ореолов, приставших к словам, речениям, целым картинам и, что хуже, к замыслу как таковому, тексты, через несколько редакций, растянувшихся на тридцать лет, обрели наконец тот именно облик, коего добивался придирчивый испытатель, но здесь, на исходе пути, подстерегал его печальный афронт. Во-первых, отчасти размякшая власть хоть снисходила, одобрительно гримасничая, к тому, что учинял над собою стихослагатель, и в дежурных отчетах фиксировала полезность живосечений, по сути относилась к ним наплевательски, ибо в крайностях таких уже не нуждалась, да и полагаться любила на циников, к задачам обслуживания подходивших с жовиальной улыбкой и нерасщепляемой полнотою души, без надрывной риторики самоисправления, внутренней перековки и ревизии сердца; декадентские вывихи начальных революционных этапов давным-давно надлежало забыть. Во-вторых, а это было даже печальней, новое читательское поколение, на которое рассчитывал автор, почтение к идеологической крупноформатной поэме, наипаче к идеологическому роману в стихах, утратило напрочь (идеология, между тем, определяет структурные качества длинных текстов Сельвинского), и, какую редакцию ни предложи, диалектикой стихийных и сознательных сил в «Улялаевщине» или эволюцией административного слоя в «Пушторге» увлеклось бы не больше, чем антицезарианской парадною выправкой «Фарсалии» Марка Аннея Лукана. Во всяком случае, дабы эти тонкости с дегустаторской вдумчивостью на языке раскатать, потребовался бы омут дез-эссентова внимания, досуга и неутоляемой развращенности восприятия – лишь тогда сквозь пелену гражданского чувства блеснуло бы, как выразился Гюисманс, эмалевое, осыпанное бриллиантами слово.

У романизированных, в исходных поэтических версиях, вещей Сельвинского подобный читатель все же возможен, так ли трудно вообразить юношу, девушку, которых непредубежденный слух зачарован степной, ковыльной, душной аритмией борьбы за тотальную разверстку анархии в революции или жестоким и северным, кровь на снегу, прологом к мрачному действу о бюрократии. Тут, вопреки сказанному выше, довольно будет отзывчивой чуткости, довольно естественной самоотдачи гармоничным звучаниям (остальное рифмованные строки не обинуясь возьмут на себя), а свойства эти в людях держатся покамест. Иное – пьесы, патриотическая драматургия поэта, сочинявшийся им в наихудшие советские годы «государственный театр»; Аркадий Белинков молвил однажды, что публика не забудет драмтворений писателя и когда-нибудь ему о них напомнит.

Но и в сей бесплодной пустыне есть свой оазис – «Тушинский лагерь». Трагедия эта свыше 60 лет пролежала в архиве Сельвинского, настоящая публикация в «Зеркале» фрагментов из нее – первая (авторский машинописный экземпляр любезно предоставлен дочерью поэта Татьяной Ильиничной Сельвинской). Сенсационно извлекаемый из-под спуда десятилетий, «Тушинский лагерь» нуждается либо в обширных, развернутых комментариях, либо в коротеньком предуведомлении, благо в предисловии автор доходчиво трактует материал и концепцию, послужившие исторической основою пьесы. Остановившись на кратчайшем варианте, прежде всего подчеркнем очевидное, бросающееся в глаза: высокий класс письма. Так пишут классики (и ставшие ими авангардисты). И еще один, столь же существенный момент: если попытки Ильи Львовича уловить эпохальный темпо-ритм, как правило, бывали удачными, то породниться с общеобязательными идейными установками удавалось ему через раз. Энтузиастическая апелляция к повстанческим ценностям и еврейско-мессианскому субстрату нашествия инородцев в 1939 году, в пору сложения новой, постреволюционной, национал-государственной мифологии, была абсолютно не к месту. Это вопиющее несовпаденье с тем, о чем в полный голос говорили газеты и тарелки репродукторов и что обрекло отменную драму на безвестность, и придает ей двойную прелесть анахронизма.

 

 

 

Илья Сельвинский

 

ТУШИНСКИЙ ЛАГЕРЬ

 

«Хотя историк судит без свидетелей, хотя не может допрашивать мертвых, однако истина всегда заранивает искру для наблюдателя беспристрастного; должно ее отыскать в пепле».

Н. Карамзин

 

От автора

Если бы Отелло не был мавром, что изменилось бы в трагедии Шекспира? Почти ничего. Автору пришлось бы убрать кое-какие фразы о «берберийском жеребце» и т. д., но самый характер венецианского генерала остался бы нетронутым, хотя и потерял бы в красочности. Ревность, которая сделала Отелло убийцей, свойственна не одним маврам: ведь Яго преступной клеветой доводит Отелло до преступления тоже из ревности! Совсем другое дело Шейлок. Глубина этого образа не только в том, что он – отец, стремящийся отомстить за обольщение дочери, но и в том, что он еврей, мстящий за свое национальное угнетение. Здесь уже нельзя изменить ни одного существенного штриха. Национальная особенность Отелло – краска, национальная особенность Шейлока – идея.

Эти соображения возникли передо мной и превратились в проблему, когда, изучая образ Лжедмитрия II, я вдруг наткнулся на материалы, обнаруживающие еврейское его происхождение. Лжедмитрий II – еврей – это почти сенсация.

«Поверит ли потомство? – восклицал историк Устрялов. – Несколько сот тысяч россиян с боярами, с князьями предались жиду – вору тушинскому» (предисловие к летописи Бэра. СПб, 1831).

В качестве удивленного потомка я счел необходимым проверить утверждение Устрялова и заглянуть в исторические документы. Оказалось, что этой версии придерживаются по крайней мере четыре источника: «Записки» маршала Мартына Стадницкого, «Записки» Самуила Маскевича, «История короля Владислава» Кобержицкого и послание царя Михаила Федоровича Романова принцу Морицу Оранскому.

Нет сомненья, что об этой черте личности Лжедмитрия знали многие русские люди еще сто лет назад. Пушкин, например, пишет об этом совершенно определенно:

 

«Aprez avoir gônté de la royalité, voyez-la, ivre d’une himère, se prostutuer d’aventuriers en aventuriers – partager tantôt la lit dégoûtant d’un juif, tantôt la tente d’un cosaque, tojours préte à se livrer à quiconque peut lui présenter la faible espérance d’un trône qui n’exstait plus».

 

(«Наброски предисловия к «Борису Годунову»»*)

 

__________________________

* «После того, как она (Марина) вкусила царской власти, поглядите, как опьяненная химерой, отдается она одному авантюристу за другим, деля то извращенное ложе еврея, то палатку казака, всегда готовая отдаться каждому, кто может подарить ей слабую надежду на трон, который уже не существует».

__________________________

 

Если этим казаком мог быть только Заруцкий, то евреем, обещавшим Марине «слабую надежду на трон, никто другой, кроме Лжедмитрия, быть не мог.

Но тут возникает основной для художника вопрос: что такое еврейство Лжедмитрия: краска или идея? Иначе говоря, был ли самозванец, подобно Гришке Отрепьеву, авантюристом, жаждавшим власти, богатства, разгульной жизни, и, следовательно, то, что он был евреем так же несущественно, как и то, что он носил бороду, или, быть может, национальная особенность Лжедмитрия в связи с условиями жизни евреев XVII века определила его психику таким образом, что в действиях тушинца следует искать нечто большее, чем авантюру?

Прежде всего отметим, что тушинец был человеком очень религиозным именно в иудейском смысле. Согласно запискам Маскевича, после смерти самозванца среди его вещей нашли ящики с книгами на древнееврейском языке. По свидетельству Мартына Стадницкого, который долгое время находился в тушинском лагере, самозванец даже в самых опасностях воинских читал Талмуд и раввинские книги. Однако зачем религиозному человеку рваться к бурям политических треволнений? Обычно начитанные талмудисты и каббалисты отличались своей отрешенностью от будничной и уж тем более политической жизни. Чтобы ответить на этот вопрос, надо вспомнить, что XVII век был веком, когда сбывался предсказанный иудейской легендой срок появления Мессии, надо вспомнить, что именно поэтому в этом веке то тут, то там возникали «мессии»: Саббатай Цеви в Турции, Якоб Франк в Польше и т. д. Не считал ли тушинец и себя Мессией? Догадка смелая, согласен, но имеющая под собой некоторое историческое основание. Но если личные мотивы действий тушинца для нас сейчас действительно область чистых догадок, то каков был сам характер этих действий? Говорит ли он об авантюризме самозванца или пред нами все-таки человек идейный, какими бы причинами ни обусловливалась его идейность?

Историк С.Ф. Платонов в V главе своего труда «История русской смуты» пишет о самозванце так: «Русский народ дал Лжедмитрию меткое прозвище «тушинского вора»». Из этого можно сделать вывод, будто историк Платонов, как и мы сегодня, придаем слову «вор» уголовный смысл. Между тем в XVII веке этот смысл носило слово «тать», а «вор» значило совсем другое. «Вором» называли бояре народного вождя Болотникова. «Воровской» у бояр именовалась целая Комаринская волость, первая из русских земель восставшая против царя Василия Шуйского. И народ принял это прозвище: «Ливны всем ворам дивны», «Елец – всем ворам отец», – говорили о себе елецкие и ливенские крестьяне. В таких народных песнях, как «Вор Гаврюшка» и «Вор Копейкин», образы Гаврюшки и Копейкина овеяны сочувствием, нежностью, теплым лиризмом. «Вор Гаврюшенька» – называет его певец.

Слово «вор» означало «повстанец». Глагол «заворовать» – значил: «восстать». Любопытно, что двумя главами выше – на стр. 357 тот же Платонов пишет:

«Все эти туземные элементы принадлежали к «воровской» стороне московского общества. Увлеченные в борьбу с правительством Шуйского под знаменами Болотникова, они были выразителями социального протеста».

И дальше:

«К вору они являлись с тем же протестом и с тою же жаждой переворота».

Итак, Платонов великолепно знал подлинную окраску слова «вор» в XVII в. Отметим, кстати, что применительно к Лжедмитрию II он пишет «Вор» с большой буквы. Здесь это звучит как «вожак». Не данью ли царской цензуре следует объяснить это брошенное вскользь и явно антиисторическое перенесение понятия «вор» из одной эпохи в другую? Как бы там ни было – для нас сейчас важно отметить, что даже Платонов, историк, наиболее враждебно настроенный к тушинцу, видит в нем продолжателя дела Болотникова.

До него ту же мысль выразил Карамзин:

«Следуя правилу Шаховского и Болотникова, (Лжедмитрий II)… возмущал крестьян, объявлял независимость и свободу всем, коих господа служили царю, жаловал холопей в чины» («Ист. госуд. Российского», стр. 50).

То же утверждал Ключевский:

«Болотников призывал под свои знамена всех, кто хотел добиться воли, чести и богатства. Настоящим царем этого люда был вор тушинский, олицетворение всякого непорядка и беззакония в глазах благонамеренных граждан» («Курс русской истории», ч. III, стр. 58).

Самое избрание польского королевича Владислава на российский трон произошло именно из страха перед народной массой, руководимой тушинцем:

«Степенные люди, скрепя сердце, соглашались принять королевича, чтобы не пустить на престол вора тушинского, кандидата черни».

Это мнение Ключевского подтверждается и записками поляка Самуила Маскевича:

«Между тем Самозванец, узнав о пострижении Шуйского… произвел между русскими несогласие: чернь желала возвести его на престол, бояре же хотели королевича» («Дневник», стр. 48).

Страх московской знати перед Лжедмитрием II был так силен, что, заключая со старым своим врагом – Польшей договор об избрании Владислава на царство, боярские послы специально оговорили необходимость истребления тушинца московско-польскими соединенными силами.

Когда 23 мая 1871 г. на заседании генерального совета I Итернационала подвергся обсуждению факт разгрома Парижской Коммуны соединенными франко-прусскими силами, Карл Маркс в своей речи указал, что приблизительно так же  окончилась в XI веке война между французскими и нормандскими рыцарями: те и другие вдруг трогательно объединились для того, чтобы сообща раздавить движение восставших крестьян. Маркс назвал этот испытанный маневр – «старой историей».

Эта «старая история» впервые возникла на Руси в связи с появлением Лжедмитрия II – и уже один этот факт для всякого марксиста должен стать фактом первостепенного значения. Вот почему странно и даже дико читать в наши дни статьи некоторых советских историков, сваливающих в одну кучу Лжедмитрия I и Лжедмитрия II, харакеризуя обоих как польских интервентов.

Когда в своем учебнике русской истории М. Покровский называл Лжедмитрия Второго «казацко-крестьянским царем» – то это было неточно потому, что Покровский начисто игнорировал наличие в тушинском лагере большого количества польских войск и то огромное влияние, которое имели в штабе Лжедмитрия польские рыцари – Меховецкий, Зборовский, Ружицкий, бывшие командующие его армией. Но когда противники Покровского исходят исключительно из существования в тушинском лагере Меховецкого, Зборовского и Ружицкого с их отрядами, то историки эти так же далеки от истины, как и Покровский. Недолет снаряда практически ничем не лучше перелета.

Как же, однако, обстоит вопрос с поляками в тушинском лагере? Кто были эти поляки? Поляки эти были людьми двух сортов: во-первых, «рокошане», т. е. рыцари, восставшие против польского короля Сигизмунда III и вынужденные искать спасения за пределами родной земли (среди них были заочно приговоренные к смертной казни); и во-вторых – авантюристы, пришедшие на Русь пограбить, а в случае воцарения Лжедмитрия II – приобрести титулы, крестьян, поместья. То обстоятельство, что «рокошане» были большой и опасной для короля силой, явствует хотя бы из того, что при обсуждении на сейме вопроса о возможности нашествия на Русь – опытные люди посоветовали разделить польскую армию на четыре части, причем четвертую держать специально против «рокошан». Конечно, среди тушинских поляков были и королевские шпионы, например, Адам Вишневецкий, но официальных ставленников короля, которые играли примерно ту же роль, что англичане при Юдениче или французы при Врангеле, в лагере не было и не могло быть. Думать иначе все равно, что видеть в современных белоэмигрантах ставленников правительства СССР.

Любопытно, что, когда Сигизмунд III осадил Смоленск, тушинские поляки поскакали к нему ссориться: он являлся для них конкурентом, и они, естественно, требовали немедленного удаления его за пределы русской земли. Общегосударственных идей у них, как видим, не было абсолютно. Это были кондотьеры, рассчитывавшие, однако, не столько на жалованье, сколько на грабеж в настоящем и захват в будущем.

Не менее характерно и то, что когда Сигизмунд нашел в конце концов общий язык с этими кондотьерами – они решили перебежать к нему из тушинского стана. Не соединиться, а именно  п е р е б е ж а т ь.

Все эти факты в достаточной мере убеждают нас в том, что тушинские поляки и поляки короны – явление не одного порядка.

Что касается самого Лжедмитрия II, то (в отличие от Лжедмитря I) ничего общего с польской короной у него не было. Попытки Сигизмунда купить его обещанием пожизненных доходов с лучших городов Польши – Самбора и Кракова не увенчались успехом. Супругу свою Марину Мнишек он сумел настроить таким образом, что и она отказалась от обещанных королем доходов с Варшавы и ответила ему высокомерно и дерзко. Польское правительство увидело, что тушинский лагерь не только нельзя будет использовать в качестве базы для интервенции, но наоборот – он явится одной из сильнейших преград при попытке короны двинуть войска на Русь. Вот почему те же опытные люди, которые посоветовали четвертую армию держать против рокошан, вторую предполагали направить против тушинского «вора».

Во внутренних своих взаимоотношениях c тушинскими поляками Лжедмитрий держался также недвусмысленно: отвергнуть поляков он не мог, т. к. их вербовал его хозяин князь Шаховской, который, обжегшись на Болотникове, стремился ограничить власть Лжедмитрия, на зато Лжедмитрий зорко следил за тем, чтобы в его армии русских было вдвое больше, чем поляков. По словам С. Маскевича, «соотношение это Дмитрий соблюдал строго».

Личные отношения самозванца со своими гетманами и маршалами были явно болезненными. По словам того же Маскевича, он старался не подпускать к себе поляков и немцев, предпочитая русских и татар, а под конец своей краткой жизни и вовсе бежал от своего штаба в Калугу, где начал организовывать войско заново, без всякого участия в нем польских частей.

Таким образом, тушинский лагерь был раздираем противоречиями. Его князья и бояре стремились взять Москву, чтобы согнать Шуйского с престола и обеспечить власть за своею кастой, при этом они поддерживали тушинских поляков, т. к. боялись Лжедмитрия, как боялись Болотникова, и видели в тушинских поляках реакционную силу, которую в случае нужды можно будет направить против Лжедмитрия и его казаков. Иначе говоря, тушинские поляки были гвардией при Шаховском и жандармским корпусом по отношению к Лжедмитрию. Что касается самих поляков, то они лелеяли мечту о захвате Москвы, чтобы под маркой Лжедмитрия самостоятельно править Русью и богатеть на ее крови. И, наконец, крестьяне и казаки – основная масса лагеря, ненавидевшая и поляков и бояр, шла на Москву, чтобы, разгромив Шуйского, поделить завоеванные пашни между собой.

Вражда между этими тремя силами все накалялась. Именно поэтому Москва не подверглась разгрому со стороны Тушина: отсутствие единства обессиливало лагерь Лжедмитрия. Так, например, когда самозванец подошел к Москве, его поляки потребовали взятия столицы пушечным боем. Но Лжедмитрий не хотел разрушать Москву. Он отказался от штурма огнем и предпочел тактику осады, совершив этим, по мнению Маскевича, роковую ошибку, определившую всю его дальнейшую судьбу. На что рассчитывал Лжедмитрий, откладывая срок взятия Москвы, сказать трудно. Но совершенно ясно одно: будь Лжедмитрий интервентом, он не стал бы стесняться в средствах.

Итак, все приведенные исторические факты говорят о том, что Лжедмитрий II не был ставленником польской короны, каким был Лжедмитрий I, но, будучи ставленником князя Шаховского и князя Телятевского, принял, как и Болотников, сторону крестьян, вопреки замыслу и планам своих хозяев.

Болотников и Тушинец… Два повстанца, боровшиеся за народное счастье и погибшие насильственной смертью. Две судьбы, похожие друг на друга, как две капли воды. Но разная посмертная слава досталась Болотникову и Тушинцу: одного в сущности скрыли от потомков трехсотлетним молчанием, и только революция услышала его и подняла на высоту Разина и Пугачева; другой же, которого скрыть не удалось, до сих пор пребывает в дурной славе иноземного захватчика. Не пора ли исправить эту историческую несправедливость?

 

 

 

Илья Сельвинский

ТУШИНСКИЙ ЛАГЕРЬ

Трагедия

 

1606 год.

Белорусское сельцо Сокол. Маленькая мрачная молельня, освещенная семисвечником. За столом над книгами – три еврея: старик Иосиф, Самойло и человек могучего склада Абрагам. В глубине – молодой проповедник с одутловатым лицом и неистовыми глазами фанатика, вылезающими из орбит.

Абрагам трижды протрубил в рог, чтобы отогнать нечистых духов, после чего юноша начинает проповедь.

 

Проповедник.            И говорит Каббала: будет чудо.

И будет явлен царь. И этот царь

Вернет земле ее первоначальность,

Как было в оны лета. И земля

Вновь окунется в лоно тишины

И беспечальность первых дней творенья.

Вы верите ли в это, иудеи?

Евреи. Мы верим, рабби.

Абрагам (язвительно).              Верим, верим… Да.

Мы верим. А вчера мои детишки

Так и заснули без кусочка хлеба.

Мы верим, рабби, верим.

 

Иосиф.                        Ну и что же?

 

Самойло. Ах, вечно этот Абрагам!

 

Абрагам.                     Молчите.

 

Самойло. Нет, ты молчи! Пусть рабби говорит!

 

Иосиф. Да, да… не слушайте чумного, рабби.

 

Проповедник.            И если в мирных долах лев и агнец

Уже не сдружатся, как в оны лета,

То все же все наречия мирские

Соединятся вновь, как это было

При нашем праотце Адаме.

 

Абрагам.                     Рабби!

Что вы такое, рабби, говорите?

Кой дьявол вспоминать нам про Адама?

 

(Бьет себя в грудь.)

 

Скажи про Аб-ра-гама!

 

Иосиф.                               Святотатство!

Как смел ты в синагоге помянуть

Нечистого?

 

Абрагам.             Молчите вы, ханжи!

Вас убивает даже имя черта.

А почему, скажите, почему

Вы терпите такое поношенье,

Как, например… (Я слышал то у немцев!):

Словцо «      » [авторский пропуск] – «Маленький еврей» –

Есть домовой! не более того.

Ага, евреи! домовой… Ага!

Вот до чего! Уже, брат, наше племя,

Вот это избранное богом племя

Для них нечисто, а?

 

Иосиф.            Печально, брат мой.

 

Самойло. Да, это горько. Ну, а что поделать?

Ведь мы – народ, живущий без надежд.

 

Абрагам (яро).            Твои надежды в Палестине!

 

Проповедник.                        Где?

 

Абрагам. В мечтаньях про свободу Иудеи!

Пусть край отцов испепелен дотла;

Пусть только желчь его рождает почва;

Пускай его покинули слоны

И львы – и пусть взамен пришли шакалы;

Пусть птица над его ущельным морем

Летает ниже, чем ныряет рыба

В чужих морях; пусть даже от былого

Достанутся нам камни, только камни –

Мы все же будем, будем, будем бредить

Об Иудее!

 

Самойло (горько).     Мы о ней мечтаем

Уже столетия – ну и, понятно,

Так будет дальше.

 

Иосиф.                        Выхода нам нет.

 

Самойло (вздыхая).  Что-что, а уж мечтать,

                                                  конечно, будем…

 

Проповедник.            До Иудеи далеко. А выход?

А выход есть.

 

Абрагам.         Какой?

 

Иосиф.                     Откуда?

 

Самойло.                           Где?

 

Проповедник.            Сей выход – в появлении Мессии.

 

(За окошком –  топот копыт и звон оружия.)

 

Иосиф. Что там за шум?

 

Голоса.                       Эй, Янек: синагога!

Сюда, пан Меховецкий!

                     Гей, панове!

 

(В окно вламываются желонёры: Ян, Стась и др.

За ними пан Меховецкий.)

 

Проповедник. Что вам угодно, пане?

 

Меховецкий.              Все, что нужно,

Мы, пане, сами заберем. О,              !*

Ты что же, Янек, нас привел сюда?

Ведь это же не синагога!

 

Ян.                  Разве?

 

Меховецкий.  Какая-то могила, черт возьми!

                        Где серебро? Где медь?

 

Ян.                       А семисвечник?

                        В нем фунтов десять.

 

Меховецкий.                        Мало, хлопцы, мало.

 

Стась. Серебряный, пан Меховецкий.

 

Меховецкий.                    Мало.

 

(Взял семисвечник и рассматривает его.

Проповедник мягко отбирает святыню из рук Меховецкого.)

 

Проповедник.            Не можно, пане: это есть святыня.

 

Меховецкий.  Что? Эти вот олении рога –

                        Святыня?

 

Проповедник.            Пане: это есть «сефиры».

 

Меховецкий. «Сефиры»? Гм… Что это значит,

рабин?

 

Проповедник.            «Сефиры» – постижимые лучи

Непостижимого. Сия свеча

Зовется в нашей мистике – «Венец»,

Иначе – «Первенец первопричины»,

Иначе – «Мысль». Вот эта будет «Разум»,

А эта – «Мудрость».

 

Меховецкий (зевая).        Любопытно, право.

 

Проповедник.            Итак, вы, пане, видите и сами,

Что здесь не только сальные огарки,

Но в этих символах излучены

Мир мысли, мир души и мир природы.

 

(Меховецкий со скукой отворачивается и вдруг обращает внимание на полочку, где стоят два жестяных сосуда.)

 

Меховецкий. А это что? Какие-то кубышки.

Не золото ли в них? А ну-ка, Янек.

 

Проповедник.            То, пане, палестинская земля.

 

Иосиф.            К чему она вам, пане?

 

Ян (осматривая сосуды).              Верно, пане:

                        Тут поверху земля.

Абрагам (грозно).           Не рассыпайте!

 

Меховецкий. Прощупай лучше. Ковырни до дна.

 

Абрагам. Кому я говорю – не рассыпай?

 

Меховецкий. Ты, Янек, их не слушай. Делай дело.

 

Самойло. Опять рассыпал…

 

Абрагам.                          Изуверы! Звери!

 

(Бросается к Яну и вырывает обе кубышки.)

 

Ведь это все, что мне еще осталось

От родины моей.

 

Меховецкий (значительно). Теперь по-нят-но.

Там бессомненно злотики. Ян, Стась,

Мгновенно истребите их.

 

Ян.                              До брони!

 

(Обнажив сабли, желонёры кинулись на безоружных. Ян рубанул Иосифа, Стась – Самойлу. Меховецкий замахнулся на проповедника, но Абрагам сбивает его с ног. Все же сабля успела задеть свою жертву – и окровавленный проповедник падает. Между тем Ян и Стась ринулись на Абрагама. Тот прыгает на стол, оттуда в окно.)

 

Ян. Стой!

 

Стась.      Стой!

 

Абрагам (в окне).  Вы будете поодиночке

Побиты.

 

Стась. Ян! Хватай его!

 

Абрагам.                 И плоть

Костей и мяса вашего сожрут,

А кровь и воду вашу излакают

Бродяжьи псы и псицы.

 

Стась (не двигаясь с места). Ян! Хватай!

                        Хватай его!

Ян.      А ты чего стоишь?

 

Абрагам. А чтоб проклятие мое дошло

До слуха господа, я троекратно

Над вами, мертвецами, протрублю!

 

(Исчезает. Рог трубит трижды, замирая в отдалении.)

 

Стась. О, Езус… О Мария… Йозеф…

 

Меховецкий.                  Стась!

Ищи в кубышках.

 

Стась.            Зараз, пане, зараз.

 

Ян. Нет, пане Меховецкий: злотых нет.

 

Меховецкий.  Ах, дурень-хлоп! Возьми же хоть

светильник.

 

Стась. Я зараз, пане, зараз.

 

Меховецкий (протягивая руки).   Подымите!

Подставь плечо. А ты подставь другое.

 

(Его подняли. Он руками поправляет у себя челюсть.)

 

Вперед.

 

Ян.      А как же с этою земличкой?

 

Меховецкий.  Насыпь ее на рабина. Пускай

Вернется в землю предков. Amen!

 

Ян (со смехом посыпая тело проповедника). Amen!

 

(Ушли. В молельной полумрак. Вдруг проповедник зашевелился. С усилием приподнимается на локте. Голова его окровавлена.)

 

Проповедник.            Что это? Кровь?

 

(С груди его осыпается песок.)

 

                     А это что? Земля…

На горле, на груди… Что это значит?

О! Я был погребен. Да, да. И все же

Я жив. Что это: чудо? Или знак?

Печать бессмертья? Иль печать избранья?

Нет, нет, молчи! Не говори! Безмолвствуй!

Не дозволяй вводить себя во грех

Устам твоим, чтоб не сказать пред небом:

«Это ошибка»!

                    И однако все же

Я знаю то, что знаю. Был сражен.

Был погребен. И вновь живу. Зачем?

Печать бессмертья… Но к чему бессмертье

Без подвига? Чревоугодья ль ради

Господь ниспосылает нам спасенье

Или во имя нашего служенья

Священным помыслам его?

                           Мессия…

К тебе мы шли из глубины столетий.

Ты должен, как глаголет нам Каббала,

Явиться в этом веке. Боже мой!

Холодный град проходит крупной дробью

Сквозь левую ладонь мою… Но как

Поверить мне в себя? И как поверить

В мою избранность? Горе мне! Беда мне!

Чей грех страшней: того ль, кто возомнит

Себя избранным? Иль того, кто слышит

Божественные зовы и не верит?

 

(Задумался.)

 

Однако же в священных фолиантах

Имелось и такое предсказанье:

«Он будет явлен на земле Иуды».

 

(Шарит на себе, собирает в горсть землицу, которой осыпан.)

 

Но разве прах с могил моих отцов,

Где грифы мокрые дремали грозно

В предутреннем тумане… Где, быть может,

Остался запах львиного следа…

Но разве прах, вот этот рыжий прах

Не из самой ли нашей Иудеи?

Но есть еще последняя примета:

Как сказано, он выйдет из народа

Отнюдь не иудейского.

                     Но разве…

Но разве есть для господа загадки?

И разве…

              царь Димитрий…

                            иудей?

 

 

КАРТИНА II

 

Лагерь путивльского воеводы князя Григория Шаховского. Князь сидит перед шатром и беседует с проповедником, который стоит перед ним, держа в руках меховую шапчонку. Чело его перевязано окровавленной тряпицей. У бедра на медной цепи – рог.

 

Шаховской (брезгливо). Но кто же ты таков?

Откуда? Чей?

Умеешь ли по крайности хотя бы

Владеть конем и саблей?

 

Проповедник.                                   Князь-боярин.

Я знаменьем сновидческим здесь явлен.

Ужели же ты смеешь сомневаться

В его могуществе? Не я… о, нет –

Воинствующий ангел одесную

Возглавит воинство твое.

 

Шаховской.                           Отлично.

Чего уж лучше? Ангел дык и ангел.

Я против этакого атамана

Ни слова, ни полслова не скажу.

Но где свидетельство, что ты не врешь?

Ведь этак всякой может. Сновиденье…

Нет, если ты, детинушка, посланец –

Яви чудесное. Ах, вот. Смутился?

Чудесное яви.

 

Проповедник.                        Я не кудесник.

 

Шаховской (зевая). Ну, значит, и беседы нет.

 

Проповедник.                                                    Постой.

Могу явить чудесное.

 

Шаховской (забавляясь).                      Какое?

 

Проповедник.            Могу своим обличьем воссоздать

Царевича Димитрия.

Шаховской (бесстрастно).                Антихрист.

Как смеешь ты такое слово? Что?

Да я тебя… Да ты-де…

 

Проповедник.                        Князь-боярин.

Твое восстание против монарха

Без образа Димитрия – не раз

Терпело пораженье. Твой лже-Дмитрий,

Который ныне в Кракове сидит,

К тебе не ездит и не станет ездить.

Ты знаешь это так же, как и я.

 

Шаховской (оторопев). А ты-то как проведал?

 

Проповедник.                                       Человек!

Я вижу твои мысли так же ясно,

Как ты вот эту стаю воронья.

 

Шаховской.    Ну и отлично. Ну и превосходно.

За воронье спасибо. А Молчанов?

Ну, что ж Молчанов… Пусть он даже

в Польше.

Допустим. А в тебе-то что за толк?

Ты думаешь, что ежели ты рыжий,

То вышел мастью, а? Как бы не так.

Изволь-ка, братец, поглядеть сюда:

Видал? Сия червонная монетка

Изображает Гришку-самозванца,

Когда он был на троне. Что ж? Гляди.

Уж я про Дмитрия не говорю.

Но разве смахиваешь ты, бедняжка,

Хотя б на этого? Ну, сам скажи.

 

Проповедник (всматриваясь в лик Лжедмитрия I).

Так. Волосы острижены ежом.

(Я окарнаюсь.) От висков опушки

Идут до самых губ. (Я отпущу.)

 

Шаховской.    Ну, это, скажем, пустяки. А бровь?

 

Проповедник.            Бровь тонкая и женского рисунка.

 

Шаховской.    Ага.

 

Проповедник.                 А у меня?

Шаховской.                А у тебя?

 

Проповедник (вглядываясь в монету).

Нос долговат…

Шаховской.             И кстати – без горбинки.

 

Проповедник.            Рот с нежным завитком уходит

кверху,

Подвитый, точно раковина… Что ж?

 

(Возвращает монету.)

 

Ты правду, князь-боярин, говорил:

Ничем я не похож на самозванца.

 

Шаховской.    Вот видишь.

 

Проповедник.                               И однако, князь-боярин,

Мне дела нет до моего лица.

Господь, подвигнувший меня на подвиг,

Не отвратит же благости своей

Из-за несходства моего с монетой.

Как соками налитый померанец

Исходит жаром, чтобы в некий час

Неслышно оторваться от сучка

И пролететь своей стезей – вот так же

И я лечу назначенной стезею.

Мой час настал. А ведь всему есть время

И время всякой вещи на земле.

И если мне назначено прийти,

Чтобы замкнуть тысячелетний круг

И возвратить земле первоначальность

Еще невозмущенной чистоты –

Не ты ли отвратишь меня, Григорий?

 

Шаховской (глухо).  Пошто пугаешь? Прямо объяви:

В чем тайные намеренья твои?

Чтоб я тебе помог занять престол,

А ты меня зато по шее – так ли?

 

Проповедник.            Все может быть. Не знаю,

князь-боярин.

Богодарованный, богохранимый,

Руководимый свыше – я ничто.

Я тень теней его – и лишь орудье

Для совершенья замысла его.

 

Шаховской.    Какого ж это замысла?

 

Проповедник.                                Я дважды

Не повторяю то, что говорил.

Шаховской. Ну да… Ты это про первоначальность

И как бишь там ее еще… Так-так.

 

(Пронзительно глядит на него.)

 

Я – человек худой. Мы, Шаховские,

Спокон веков презрительны ко всем,

И всякие такие рассужденья

Про чистоту и прочее – ни в грош.

Собаке я поверю. Волку верю!

Хорю какому-либо, да не вам!! !

А что, коли тебя я прогоню?

 

Проповедник.            Ну что ж. Уйду. Но тем тебя

поставлю

Лицом к лицу с той силою, какая

Меня послала. Думаю, боярин,

Что ты недолго выдержишь.

 

Шаховской (криво усмехаясь).          Помру?

Ты давеча сказал, что ясновидец.

Про стаю воронья-то… Помнишь?

 

Проповедник.                                   Ну.

 

Шаховской.    Так вот скажи, коли тебе открыто:

Что думает боярин Шаховской

Про самого тебя? Иль не под силу?

Ошибся, что ль?

 

Проповедник (подумав).       Ты думаешь, боярин,

Что я блаженненький и что народ

Юродивых всегда считал святыми.

 

Шаховской. Ну, может, и не так, но мог бы думать.

И это всё?

 

Проповедник.                                И что едва ль другой

Придется так по нраву населенью,

Как этот сумасшедший.

 

Шаховской.                        Вот ты как.Об этом я, признаться, не подумал.

А ты, пожалуй, прав. Ну, а еще?

 

Проповедник (значительно). А главное, ты

 думаешь, боярин,

Что с этаким, как я, тебе нестрашно:

Я не крестьянин и не дворянин.

За мною – никого.

 

Шаховской (тонко глядя на него). И то! Однако!

 

Проповедник.            За мною никого. Один и будешь.

Захочешь – вознесешь. Захочешь –

скинешь.

Никто с тебя не спросит.

 

Шаховской (восхищенно).    Ох, и шельма!

Ужель я так и думал? Впрочем – что ж?

А почему бы этак и не думать?

Умно? Умно! И даже дельно… А?

 

Лжедмитрий. Благослови меня, большое имя

Царя Димитрия! Кровавый призрак,

Скитался ты по степям и лесам,

Своей чудесной дымкой покрывая

Стяжательство одних и спесь других.

Так послужи хоть раз святому делу

Таких повстанцев, для которых сердце

Не просто-напросто полфунта мяса,

А нечто большее… Быть может, мир!

 

Шаховской (потирая руки). Вот навязался,

дьявол… Сущий дьявол!

 

 

КАРТИНА III

 

Заседание сената и сейма в Кракове. Король Сигизмунд III держит речь. Рядом с ним на троне – его супруга Констанция Австрийская. На ступеньках трона – сын короля, пятнадцатилетний Владислав. Рядом с ним канцлер Лев Сапега. Поодаль в унылой позе Михаил Молчанов.

 

Король. Сенат короны и великий сейм!

Вы помните? Когда к нам из России

Приехал этот человек…

(указывает на Молчанова.)

            …который

Признал себя Димитрием – мой двор

Открыл пред ним все залы и конюшни.

 

Молчанов.      Но я, панове, с первых дней…

 

Сапега.                                      Молчите!

 

Король. В нем видела республика возможность

Вернуть под нашу руку трон российский,

Утраченный со дня ужасной смерти

Несчастного Отрепьева.

 

Молчанов.                  Панове!

Я с первого же дня сказал, что…

 

Владислав.                             Satis!

Не смейте говорить при короле.

 

Молчанов. Я говорю при сейме и сенате.

 

Добка. Он может говорить!

 

Владислав (вскакивая). Король не слышит!

 

Новодворский. Сенат и сейм имеют право

слушать!

 

Казановский. Ваше высочество, вы говорили,

Теперь садитесь. Говорите вы.

 

Молчанов. Ясновельможные панове, я…

Как только прибыл к вам от Шаховского,

Немедленно признался королю,

Что я… я чрезвычайно малодушен.

 

Казановский. Какое дело Польше до того,

Великодушны вы иль малодушны?

 

Владислав.     Вы обязались наименоваться

Царевичем Дими…

 

Сапега (ему).                 Молчите!

 

Новодворский.               Русь

Желает видеть своего царя.

И вы обязаны…

 

Молчанов.               Я не обязан.

 

Казановский. А как же соглашение с Шахувским?

 

Молчанов. Я передумал.

 

Владислав.                  Хо! Он передумал!

Как это вам понравится, панове?

Он передумал… Смерть ему.

 

Поляки.                           Смерть! Смерть!

 

Король. Сенат короны и великий сейм,

Хотя бы он сейчас и согласился,

Но случай ускользнул.

 

Добка.                    Не может быть.

 

Капеллан. О, Jesus! Очевидно, принц Шаховский

Махнул рукой на этого валета

И подобрал другого. На Москву

Идет уже с ногайцами, с донцами

Какой-то жид из-под местечка «Сокол».

 

Казановский. Проклятие!

 

Владислав.                   И все из-за него!

 

Новодворский.   Когда бы он не мямлил…

 

Капеллан.                             Отщепенец!

 

Добка. Изгнать его за польские пределы!

 

Новодворский. Позор вам, пане русский!

 

Поляки.                                  Вон! Позор!

 

(Свист. Молчанов убегает. В него летят палки и шапки.)

 

Король.           Сенат короны и великий сейм,

Я спрашиваю вас: угодно Польше

Отныне отказаться навсегда

От власти над Москвой?Казановский.                   Ого. А кто же

Вернет республике ее затраты

На полчища Отрепьева?

 

Владислав.                 Вы правы!

 

Сапега (королю). Скажите им о шведском короле.

 

Король. Панове. Дело не в одних затратах.

Нам сообщили, будто царь Василий,

Бессмысленность которого известна,

Еще одну наивность совершил:

Он приглашает шведов для защиты

России от Димитрия. Мы скажем,

Что безусловно старый враг наш Карл

Зудерманландский, знающий о нашей

Политике на севере России,

Захочет овладеть Москвою сам.

 

Сапега (королеве). Спросите короля, что это даст.

 

Королева.       Что это может дать ему, о, Ваше

Величество?

 

Король.           Что может дать? Немало.

Благодаря России он сумеет

Соединить норвежцев и датчан

Под властью Швеции, как это было

Еще при королеве Маргарите.

Тогда у Польши явится сосед

Такой военной мощи, при которой

Республика не сможет сохранить

Не только рубежей, но и… как знать?

 

Сапега (в притворном ужасе).

                    Столицы?

 

Королева.                 Боже мой!

 

Капеллан.                                Но где же выход?

 

Король. Сенат короны и великий сейм.

Я, вами избранный король, прошу

Благословить меня на выступленье

И дать права на квартные войска.

 

Капеллан. Опять война?

 

Новодворский.               Рискованно, панове.

 

Казановский. А как же, пане, мыслите вы Карла?

 

Новодворский (зычно).

А может, пане, все это не так?

Сенат короны и великий сейм!

Бесспорно, что с Москвою воевать

Пока нестрашно. Все ее границы

Раскрыты, словно осенью леса.

Все сообщенья прерваны. Все рати

Разбиты. Города и села в пепле.

Но следует ли Польше с легким сердцем

Помчаться на равнины государства

Обширного и людного? Не знаю.

Но знаю, что тогда ей надлежит

Иметь четыре армии. Не меньше.

Против царя, во-первых. Против Карла –

То во-вторых. Противу жида – в-третьих.

И против наших рыцарей, чей бунт

Уже выходит за пределы Польши…

Вы знаете, о ком я говорю?

 

Поляки. – Ружицкий?..

            – Меховецкий!

                           – А Зборовский?

 

Новодворский.  Вот-вот, панове. Это есть

в-четвертых.

Но армии такие содержать

Немыслимо без тягостных налогов.

Налоги же опасны. Вот и все.

 

(Пауза.)

 

Владислав.     Поляки! У индейцев есть обычай:

Когда вожди, собравшись у костра,

Решают всякие большие вещи,

Старейшины всегда провозглашают:

«Послушаем и мнения детей».

 

(Смех.)

 

Капеллан (улыбаясь). Где пан-крулевич

вычитал такое?

Владислав. Нигде. Мы, пане, как коронный принц,

Читаем только тех, кто есть по крови

Не ниже нас. То значит – Соломон,

Который царь, а также Марк Аврелий,

Который император.

 

(Хохот.)

 

                           Что за смех?

Панове! Я прошу не скалить зубы!

Гей! Пан-маршалок! Требую от вас

Сейчас же сатисфакции!

 

Добка (хохочет).        Простите…

 

Король. Сенаторы республики, прошу вас

Воздать мне честь и выслушать спокойно

Его Высочество.

 

(Собрание постепенно умолкает.)

 

Владислав (сердито).                    Сенат и сейм!

 

Сапега (подсказывает). Сенат короны и великий

сейм.

 

Владислав (упрямо).  Сенат и сейм! Все, что вот

тут сказал

Пан Новодворский, это очень мудро.

Вы мне понравились. Спасибо, князь.

 

Новодворский.  Однако, черт возьми…

 

Владислав.                     Мы вам сказали:

«Спасибо, князь».

 

Новодворский (пожимая плечами).

                    Я очень тронут, Ваше

Высочество…

 

Владислав.             Конечно, мой девиз:

«Король – это война». Но, как правитель…

 

Королева (улыбаясь). Как  б у д у щ и й  правитель.Владислав.                Ну, конечно.

А разве я сказал…

 

Королева.                     А вы сказали:

«Правитель».

 

Владислав.                   Фу, какая небылица,

Вы вечно опасаетесь чего-то,

Ваше Величество. Само собою,

Я думал то же самое, что вы.

Вот я и сбился. Хорошо уж. Пусть.

Так вот. Мы почитали бы за благо,

Чтоб самозванец присягнул бы нам.

 

Новодворский (улыбаясь).  А если он откажется?

 

Владислав.                                  Казним!

 

(Смех.)

 

Казановский. Но как его заполучить, me corde?

 

Добка. Казнить нетрудно!

 

Казановский.              Как заполучить?

 

Владислав. Как? Хо! Не знаю, пане. Короли –

Дают идеи – остальное ваше.

 

Королева.       Его высочество бесспорно прав:

К чему, панове, жертвовать войсками,

Когда у самозванца пол-России?

А приманить его нетрудно.

 

Новодворский.             Разве?

 

Королева. Мне кажется, панове, что нетрудно

Там, где мужской изнемогает ум,

Не женское ль восторжествует сердце?

Вы позабыли про Марину Мнишек,

Сенат короны и великий сейм.

 

Король. Ба! Это государственная мысль!

 

Сапега. Внимание, сенаторы, вниманье!

 

Королева. Второму самозванцу очень важно,

Чтобы его женой была супруга,

Обвенчанная с первым самозванцем

И бывшая уже на троне.

 

Владислав.                 Браво!

 

(Целует королеве руку.)

 

Королева.       Ведь если эта женщина признбет

В нем мужа своего, — простой народ

Пойдет за ним огромными толпами.

 

Король.           Великолепно!

 

Сапега.                             Первое свиданье

                        Мы им устроим в Кракове!

 

Владислав.                              Да-да!

                        У самозванца выхода не будет!

 

Добка. Пускай попробует не появиться.

 

Казановский. Появится!

 

Сапега.                        На бровках приползет!

 

(Смех.)

 

Новодворский. Но ведь она в плену у москвичей!

 

Владислав. Мы выкупим!

 

Король.                        О, да. Московский царь

Не станет балансировать с Мариной

На острие литовского меча.

Да здравствует же наша королева

Констанция Австрийская.

 

Поляки.                       Виват!!

КАРТИНА IV

 

Лагерь Лжедмитрия в селе Коломенском. Шатер самозванца. Лжедмитрий стоит у раскрытого полога и глядит на луговину, где расположились его войска. Вечереет. Видны огни и дымы костров. Широкий гул голосов, скрип телег, ржание, мычанье, блеянье и лай пронизываются звуками волынок, букцин и лирней. Все это великолепие то замирает в отдалении, то врывается вместе с ветром и как бы кружится по палатке.

 

Лжедмитрий (один).  Рокочущие трубы русских… Бой

Ногайских бубнов… Польские виолы…

Свиные пузыри у запорожцев…

А этот говор! Этот жаркий гул!

В дыму костров он кажется сейчас

Огромным варевом людских наречий.

Как я мечтал об этом… Как я бредил

Вот этим вихрем пестроты… Я счастлив!

Теперь передо мной одна забота:

Как сохранить дыханье этой лавы?

Как это все в одно соединить,

Чтоб род людской, распавшийся на звенья

От вавилонского столпотворенья,

Опять спаялся в золотую цепь?

 

(За спиной самозванца приоткрывается полог поменьше, и входит шут, напевая и постукивая в такт парой деревянных ложек.)

 

Шут.    «Ты позволь, позволь, хозяин,

                        В нову горенку взойти,

                        В нову горенку взойти

                        Да вдоль по новенькой пройти!»

 

Лжедмитрий. А, это ты. Захаживай, приятель.

 

Шут. Да я уже взошел. Не попечись.

                        «Нет ли у тебя, хозяин,

                        В доме лишнего бревна?

                        Коли есь лишно бревно,

                        Давай вытащим его».

 

Лжедмитрий. Бревно? Зачем бревно-то?

 

Шут (подмигивая).                 Погоди.

                        «Нет ли у тебя, хозяин,

                        В доме лишнего… вина?

                        Коли есь лишно вино,

                        Давай выпьем мы его».

 

Лжедмитрий (смеясь). Ах, вот к чему ты все это.

Ну, что же –

Поройся в погребце. Найдешь – твое.

 

Шут. «Поройся…» А сам-то не знашь? Чудно, ей-право. Пить не пьет, а про запас держит. Скряга ты, государь, вот кто.

 

Лжедмитрий. Зачем же скряга? Для друзей держу.

А сам я, ты ведь знаешь, слаб здоровьем.

 

Шут.    Это ты, государь, кому другому скажи, а я-то знаю. Тебе бусурманской верой пить не велено. Ну, и не пьешь.

«А вот они, пузатые,

А вот они, паратые…

                        Медок

                        Да пиво,

                        Чтоб с ног

                        Да сбило».

 

                      (Пьет.)

 

А ты, государь, мужик ничего. (Пьет.) Хотя и жидовин. (Пьет.) Ну – да беда не грех. Нам хоть бы черта с рогами, абы делал, чего хочем. (Пьет.) Царь Борис – татарином был. Ведь вот до чего! И то ничего. А погиб – что народа не уважил.

 

                     (Пьет.)

 

Лжедмитрий. Да?.. Ну, а как его уважить?

 

Шут.                                           Впросте.

Не трожь ты его – вот и все твое уважение. Мы пошто против царя Васьки лютуем? А по то лютуем, что ему, собаке, и сон не в сон, коли он, собака, и во сне народу не губит.

 

                    (Пьет.)

                        При царе Ваське

                        Жили по-хватски:

                        Край огня –

                        Дык в огонь столкнут.

                        Край воды –

                        Дык в воду спихнут.

                        Край балты –

                        На топор возьмут.

 

                      (Пьет.)

 

Ну, вот и выпил. Уф.

 

Лжедмитрий (иронически).  И что же? Счастлив?

 

Шут. Я, государь, повсегда счастлив. Намедни вылетел галчонок да и пошел плыть на левое-то крылушко. Окружил два раз деревце да на сучок и сел. А я, государь, тут возьми и подумай: вот оно, счастье-то.

 

Лжедмитрий. Кому же счастье? Галке?

 

Шут. Да не галке, а мне. Мне счастье. А то однова стою я в церкви. Поп вопит, а я крещуся – и о дву перст и щепотью, а все бога не чую. А тут с улицы шершень о слюду ударился: ззум. Гудит, гудит – бьется. Рыжуй! Сердитой! Я и восчувствовал: вот он, бог.

 

Лжедмитрий. Что? Шершень – бог?

 

Шут. Да и шершень. Житие земное, проще сказать. Я ведь, государь, – еретик. Только ты, гляди, помалкивай. Никому чтобы!

 

(За шатром говор. Шут выглядывает.)

 

Эге, государь… Хозяин твой к тебе жалует.

 

(Входит князь Шаховской.)

 

Шаховской. Здорово, государь мой!

 

Шут.                                             Будьте здравы,

Григорий свет-Петрович.

 

Шаховской (снисходительно).      Здравствуй, шут.

 

(Лжедмитрию.)

 

Ну, как ты, государь мой?

 

Лжедмитрий.             Я отлично.

 

Шаховской. Не жалуешься ли на что?

 

Лжедмитрий.                     Нисколько.

 

Шаховской. Коли чего не этак – ты скажи.

Боюсь я за тебя.

 

Лжедмитрий (смеясь).              Не прогадать бы?

 

Шаховской. А что ж? Нешуточная вещь – престол.

А вера православная – тем паче.

Ну, ладно. Коль нырнул – так уж плыви.

Тут, братец, вот какое нынче дело:

Ты у меня не первый, так?

 

Лжедмитрий.               Ну так.

 

Шаховской. Так вот. Не повторить бы нам грешков,

Которых натворил Иван Исаич.

 

Лжедмитрий. А в чем грешки?

 

Шаховской.                А не перебивай.

В чем, говоришь, грешки? А в том грешки,

Что он, Болотников, искал победы,

Прикидывая лишь на мужиков.

И земли им давал… И всяко званье…

Ну, и погиб. И правильно погиб!

А как же иначе – спрошу я вас?

Кто кличет бурю – тому смертью платят.

А что мужик? Какой мужик вояка?

Перевелись у нас богатыри.

 

Шут. Ну, это врешь!

 

Шаховской.         А ты молчи, урод.

 

Шут. Молчу, а врешь.

 

Шаховской.            Вот я тебя!

 

Шут.                Молчу жа!

 

(Скороговоркой.)

 

Не все на Руси караси – а ты пошурши – пойдут

и ерши.

 

Шаховской. Перевелись, я говорю. И то:

Где Святогоры? Муромцы? Аники?

 

Лжедмитрий. Иное время, князь Григорий.

 

Шаховской.                                То-то.

 

Лжедмитрий. И нет Самсона против силы

множеств.

 

Шаховской (зорко взглянув на него).

Гм… Вот ты что. Но мейстеры войны

Сейчас нужнее, чем при Святогоре.

Хотя у Маржерея расспроси:

Тут те и пуля, тут те и стрела.

А всякие подкопы? Шанцы? Взрывы?

Куда тут мужику? Орать ура?

А ино дело, говорю я, рыцарь.

Он с детства к сим наукам приучен.

Его хоть надвое переруби,

А он свое возьмет.

 

Шут.                  Бреши-бреши.

С вралей-то пошлин не берут.

 

Шаховской (вспыхнув).  Ты-ты…

 

Шут. Я-я…

 

Лжедмитрий (Шаховскому). Оставь.

 

Шаховской.                    Да он ведь… он глумится!

 

Шут (дразня). «Сказал на глум,

                        А взяло на ум.

                        Подумал еле –

                        А вышло на деле».

 

Шаховской. Молчать!

 

Шут.            Молчу.

 

Шаховской.                      Да как ты смеешь, голь?!

 

Шут. Хо. Голь. А ты-то кто? От ерника балда,

от балды шишка, от шишки – ком. А черт ли в нем?

 

Лжедмитрий. Не вслушивайся. Он на то и шут.

 

Шаховской. Уж я те пошучу! С кем говоришь?

 

Лжедмитрий (шуту). Ни слова, Кошелёв.

 

Шаховской.                             Далдон!

 

Лжедмитрий (шуту).                               Молчи.

Так что же ты надумал, князь-боярин?

 

Шаховской. Я из тебя повытяну ремней-то!

 

(Успокаиваясь.)

 

Чего надумал? Сделал, говори.

Прошу, панове!

 

(Приоткрывает полог.

Входят князь Ружицкий и Лисовский.)

 

Шаховской (представляет Лжедмитрию).

            Князь Роман Ружицкий.

Потомок Наримунда. Лютый враг

Литовско-польским королям.

 

Шут (определяя).            Кобель.

 

Шаховской. Чего?

 

Шут.        Молчу.

 

Ружицкий.                  Служить я, пане, рад

Московскому царю моим мечом,

Моею честью и моей добычей.

 

(Лжедмитрий кланяется.)

Шаховской (тихо). Ты с ним потом поговори.

Он видел

Твою как бы супругу, что ли… Мнишку.

 

(Представляет следующего.)

 

Лисовский. Белорус. Душою – витязь,

А ремеслом разбойник. Хо-хо-хо.

Я это в шутку, пан Лисовский, в шутку.

 

Шут (оценивая). Ишшо кобель. Нет, этот, видно,

сука:

За грош – чо хошь.

 

Лисовский.                   Я, пане, рад служить

Моим мечом – московскому царю.

 

(Лжедмитрий кланяется.)

 

Шут (выскакивая и расшаркиваясь перед поляками).

Благодарим, панове. Просим службы.

Пришли до нас пограбить? Дело-дело.

У Фили пили да его ж побили?

 

Лисовский. Кто это?

 

Шаховской.           Шут.

 

Лисовский (едко).         А я считал – министр.

 

(Входит Меховецкий. Увидев Лжедмитрия –        отшатнулся.)

 

Шаховской. О! Вы встречались?

 

Меховецкий.                         Совершенно нет!

 

Шаховской. Пан Меховецкий будет, государь мой,

Верховным гетманом твоих дружин.

 

Лжедмитрий. Как?! Меховецкий?

 

Шаховской.                            Эдак. Меховецкий.

 

(Пауза.)

 

Лжедмитрий (закрыв глаза, шепчет, как молитву).

Предание гласит: «Саул не царь.

Истинноцарствующий зла не помнит».

 

(Повернулся к Ружицкому.)

 

Скажите, пан Ружицкий: где царица?

Что с нею? Отчего она чрез вас

Мне письмеца прислать не пожелала?

 

Ружицкий. Так вышло, государь. Я, государь,

Не смел явиться перед королем

(Меж нами были счеты).

 

Лжедмитрий. Понимаю.

 

Ружицкий. Меж тем ее величество – царица

С отцом своим и свитою своей

Изволила отбыть на Польшу.

 

Шаховской.                      Что-о?

Отбыть? Но как отбыть? Она в плену.

 

Ружицкий. Была.

 

Меховецкий.     Но по решению Москвы…

 

Шаховской. Не понимаю. Чтобы царь-собака

Рискнул бы… Что?

 

Лжедмитрий.              Понятно. Все понятно.

Скажите, пан: а верит ли она,

Что я супруг ей?

 

Ружицкий.                Да не очень верит.

 

Лжедмитрий. Но хоть взволнованна?

 

Ружицкий.                          Удивлена.

 

Лжедмитрий. Удивлена… Скажите, пан Ружицкий:

Давно ли выехала?

 

Ружицкий.                    Дня четыре.

 

Лжедмитрий. Так. Значит, подъезжает

под Смоленск.

Охрана велика?

Ружицкий.                     Я не сказал бы.

 

Лжедмитрий. Пятьсот? Семьсот ли? Тысяча?

Сто тысяч?

 

Ружицкий. Семьсот, пожалуй.

 

Лжедмитрий.                                Гетман Меховецкий!

Вели седлать. Поскачешь на Смоленск.

Возьмешь с собою половину лавы

Из крымцев и ногайцев. Кошелев!

Распорядись.

 

Шут. Я мигом-глазом.

 

Лжедмитрий.        Стой.

А пану-гетману пускай дадут

Коня… Но вот какой бы масти? Масти!

 

(Суеверно.)

 

Я ей хочу добра. В восьмом виденьи

Зехария как будто говорит,

Что кони персов были белы, ибо

Никто не сделал столько нам добра,

Как славные Ахемениды.

 

(Шуту.)

 

                       Белой!

 

(Шут убегает.)

 

Шаховской. Нашел кому дела-то поручать.

Все спутает небось. Пойдемте, пане.

Я сам распоряжусь.

 

Меховецкий (кланяясь Лжедмитрию). Имею честь!

 

(Уходят.)

 

Лжедмитрий.    А ты, Ружицкий, подберешь коня,

Возьмешь казацкой конницы две лавы

И выедешь за гетманом, но так,

Чтоб он тебя не видел. Понял?

 

Ружицкий.                          Понял.

Лжедмитрий. И если он, добычу захватив,

Не повернет обратно, – ты, Ружицкий,

Его изрубишь острием меча.

Но только если он не повернет!

Зря не губить.

 

Ружицкий.              Я понял.

 

Лжедмитрий.                    Погоди.

 

(Суеверно.)

 

Так. Камень Реубена был рубин,

И знамя Реубена было красным.

А красный цвет в преданьи – гнева цвет.

 

(Ружицкому.)

 

Бери, поляк, рудого скакуна.

 

Ружицкий.      Рудого?

 

Лжедмитрий.        Только. Чем рыжей, тем лучше.

 

(Провожает его к выходу.)

 

Экклезиаст когда-то говорил:

Три вещи непостижны для меня –

Путь падающей полночью глухою

Немой звезды; путь ветра в океане;

И путь мужчины к женщине, Ружицкий!

 

(Ружицкий уходит. Лжедмитрий один.

Он очень печален.)

 

Лжедмитрий. Судьба моя… Сейчас тебя я вижу

С такой отчетливостью, точно вспомнил

Прошедшее. Боярин Шаховской

Уже не верит в Русь, а верит в Польшу.

Поляки же меня убьют. И правы:

Иначе им нельзя никак. Убьют.

Как грустно с этой ясностью. Какое

Мучение, должно быть, – каждый вздох

Считать последним… Подносить ко рту

Коврижку хлеба, пахнущего степью, –

И чуять дух могилы. Наклоняться

К ручью испить – и видеть отраженьем

Червивый череп…

              Но тогда зачем же

Не оседлаю лучшего коня

И этою же ночью не уйду

В татарские просторы? Почему

Я, как лесной олень, иду на выстрел?

Кто мне ответит?

            Некому ответить.

 

 

КАРТИНА V

 

Шатер Лжедмитрия. Самозванец и шут.

 

Шут (поет).

«Ай, Марина, ай, Марина,

Золотистая заря.

Ты б ворота отворила,

Принимала бы царя.

Я бы рада отворила,

Славный Митрей-осударь.

Только мне твое-де рыло

Хоть подойником ударь».

 

Лжедмитрий (читая). Ну, и дурак.

Откуда же царице

Придет на ум подойник?

 

Шут.                            Вот те на!

Чай, баба.

 

Лжедмитрий.    Водки хочешь?

 

Шут.                Отчего ж?

Губка и та пьет.

 

(Басом.)

 

«Эй, парень малой,

Наливай водки алой!»

 

(Сам себе дисканточком.)

 

«Цичас».

 

(Пьет. За шатром пенье приближающихся фанфар.)

 

Шут. Приехали никак… Слыхал трубу?

Приехали…

 

(Выбегает на улицу.)

 

Сюды, сюды… Эй, тетки.

 

(Снова вбегает в шатер.)

 

Так ты смотри тово-де… Чтоб не ето…

Чтоб не расстраивался, коли что…

А вдруг да не признбет нас царичка.

 

(Выбегает на улицу.)

 

Давай – давай! Сюды – я говорю!

 

(Снова вбегает в шатер и становится в позу. Входят – старушка Антипьевна и юная полька Зося.)

 

Идут!.. Вы что за людь-то?

 

Зося. Камеристки.

 

Шут. Ага. А я Петрило Кошелев.

Министра тутошний. Нишкни… Тсс… Тихо.

 

Зося (приседая). Мы очень, очень рады,

пан министр.

 

Шут. Ну, то-то. А для первого знакомству

Дозвольте вас у губки.

 

Зося.                       Цо?

 

Шут.                              У губки.

 

Зося. Ах, что вы, пане…

 

Шут (официально). Нет, уж вы дозвольте.

 

Зося. Нет-нет, не можно…

 

Шут.                              А тады у шейку.

 

Зося. Ах, нет.

 

Шут.               Обычай, ягодка, обычай.

Уж коли кто приехал, тот сперва

Цалуется с министрой.

 

Зося (лукаво).                     Правда?

 

Шут.                       Крест.

 

Зося. Ну, раз обычай…

 

Шут.            Да уж будь покойна.

 

Зося. Тогда сначала с бабушкой.

 

Шут (опешив).                       Чего?

Ах, с бабкой? Чо ж. Ведь так и водку пьют:

Сперва-то горько, а посля и сладко.

А ну, бабусенька: Христос воскресе.

 

(Обнимая ее.)

 

Антипьевна. Да бросьте вы, бесстыжие!

 

Шут.                            Но-но…

 

Антипьевна. Нашли часок! Тут спешка.

Слышь, министра:

Раскладываться здеся, али где?

 

Лжедмитрий. Здесь, здесь.

 

Антипьевна.           Людишки! Ну-те! Живо-живо!

Сперва давай поклажную казну:

Казенки, рундуки, шкатуни, шафы,

Ларцы да коробеи.

 

Шут.                              Где ж сама?

 

Антипьевна.    А едет, батюшка. За нами едет.

Эй-эй, куда? Орясина худая!

Посмей-ка… Урони мне…

 

Лжедмитрий.             Кошелев!

 

Шут. Ау?

 

Лжедмитрий. За атаманами!

Шут.             Бегу!

 

(Уходит.)

 

Антипьевна. А где же часомерье? Зося, Зося!

 

Зося. Да вот оно.

 

Антипьевна.       Поди сюды. Считай.

Сурьма… Бальзамец… Розовая водка…

Братинка, так?

 

Зося.           Ну так.

 

Антипьевна.                   Конек?

 

Зося.                   Конек.

 

Антипьевна.  Да кружечка, да цашечка, да котлик.

А где же достокан?

 

Зося.                  А вот стакан.

 

Антипьевна. А где ж на достоканное-то дело

Да кубок с колокольцами?

 

Зося.                 Он здесь.

 

Антипьевна.  Ага. Ну, а ларец?

 

Зося.                          Какой ларец?

 

Антипьевна. «Какой-какой». Такой. Обнаковенный:

Со всякой мелкой кузнею.

 

Зося.                 Да вот он.

 

Антипьевна. Где? Ась? Ну да. Ну, так оно и есть.

Сереженьки… Ага… А где монетка?

 

Зося. Монетка?

 

Антипьевна.  Иноземцева монетка

Лжедмитриева лика? Ай-ай-ай.

Победная головушка моя,

Монетку утащили. Золотисту.

Что вещи покупают. Ай-ай-ай.

Зося. Да что вы, баушка? Вот и монетка.

 

Антипьевна. Где?

 

Зося.      Вот.

 

Антипьевна. Да ну? Спасибо, голубица.

Спасибо, умница. А я-то, я-то…

Аж дух перехватило.

 

(Считает.)

 

                   Зуботычки,

Щипец, рылец да бритвенка…

 

Зося.                         Их две.

 

Лжедмитрий (задумчиво).

Вот женщина. Еще и смех ее

Не долетел до слуха, а уж вещи,

Как голуби, слетелись в голубятню:

Поют, воркуют – и уже понятна

И поступь и повадка госпожи.

 

Антипьевна.  Чего сказал?

 

Лжедмитрий.                  Я не сказал. Подумал.

Я думаю, что очень трудно жить,

Когда так много нужно.

 

Антипьевна.              И – родимец!

Да все и горе наше оттого,

Что все это ни к лешему не нужно.

Скажи-ка, батюшка (я чаю – здешний),

А где же Митрий?

 

Лжедмитрий.              Вот он я.

 

Антипьевна.                Ага.

Ты, стало быть, и будешь ложный царик?

 

Лжедмитрий. Что-что?

 

Антипьевна. А етот. Самодельный.

 

Лжедмитрий.                  Ну.

Антипьевна. А коли ты – то вот тебе подарок

От государыни царицы.

 

Лжедмитрий.                    Четки?

 

Антипьевна. Они, родимец.

 

(Входят Шаховской, Зборовский, Лисовский

и Маржерэ.)

 

Антипьевна.                     Эй, ходи построже!

Аль повылазило?

 

Лисовский.               Здорово, царь!

 

Лжедмитрий. Здорово, атаманы.

 

Шаховской.                             Поздравляю,

Димитрий Иоанныч, с милой гостьей.

 

Лжедмитрий. Спасибо, князь.

 

Зборовский (Лисовскому). Да только вот беда:

Узнает ли жена да мужа?

 

Лисовский.                Тсс…

 

Шаховской. А это что за диво, государь мой?

Неужто четки?

 

Зборовский.          Четки.

 

Лжедмитрий.                Дар супруги.

 

Маржерэ. О, царственный подарок, ma          ! [авторский пропуск]

 

Зборовский. Еще бы: рыбий зуб.

 

Лисовский.                            И верно – рыбий.

 

Шаховской. Не в этом штука. Ты гляди сюда:

Ворворка, низанная жемчугами,

Кончается серебряною кистью.

 

Лжедмитрий. Не в ценности тут сила, князь-боярин,

А в смысловом черчении зерна.

Глядите: глобус, глобус, глобус, глобус…

Зборовский. Ага.

 

Шаховской.      Скажи на милость!

 

Зборовский.                    Это – дар!

 

Лисовский. Благословенье на завоеванье?

 

Маржерэ. Какая женщина, monsieur Зборовский!

Ка-кая женщина!

 

Зборовский.              На то полячка.

 

Лисовский. Положим, чешка.

 

Зборовский.                      Враки.

 

Маржерэ.                        Но, messieurs!

Вы позабыли о французской крови!

 

(Пенье труб.)

 

Шаховской. Она!

 

Маржерэ.          Ее Величество!

 

Лисовский.                Царица!

 

Лжедмитрий (тихо).  Позор или победа? Оттолкнет,

По-женски уязвленная несходством

Еврейского лица с любимым ликом?

Или умна окажется настолько,

Что, все виденья страсти победив,

Возвысится до лжи? Что ей милее?

Труп мужа или всероссийский трон?

 

(Входят Меховецкий и Ружицкий. Стали по обе стороны входа.)

 

Ружицкий. Смирно!

Меховецкий.        Ее величество – царица!

 

(Входит Марина.)

 

Маржерэ. Messieurs les commendors – salut!

 

Лжедмитрий.             Она!

(Рыцари выхватывают сабли на караул. Марина ищет среди них самозванца, скользит глазами по одному, другому, третьему, но не догадывается. Тогда Лжедмитрий раскрывает будку и разом выпускает из нее стаю белых голубей.)

 

Лжедмитрий. Приветствую супругу нашу!

 

Марина (зажмурившись и не видя его).         Милый…

 

 

 

КАРТИНА VI

 

Шатер самозванца. Марина в платье из белого виссона с пурпуром – в полудреме лежит на топчане. У ног ее Лжедмитрий.

 

Лжедмитрий. Марина… Море в волосах твоих,

Луна его и синева его;

Дыхание твое как жар пустыни,

Когда она подернута росой,

Роса же так легка, что не сверкает,

Но претворилась в благовонье. Зубы

Твои подобны коннице татарской,

Плывущей в белой пене от восхода

До самого заката – и восход

Есть верхнее излучье, а закат

Есть нижнее излучье уст твоих.

 

Марина (мягко).  Ты молишься, Димитрий?

 

Лжедмитрий.                   Что ж, молюсь.

 

Марина. Ты странный, да? Тебя приятно слушать.

Твой глуховатый голос так ласкает.

В нем хрипотца какая-то. Да? Правда?

Какая-то особенно мужская.

Мне очень голуби твои, Димитрий,

Понравились. Ну, говори еще.

 

Лжедмитрий (послушно).  Гортань твоя,

когда зевнешь, Марина,

Напоминает храм, в котором зубы

Сидят, как иудеи в одеяньях,

Взыскующие – вот-вот прозвучит

Над ними слово божье…

Марина.          Храм? Смешно.

Храм… Ты ужасно милый. Просто милый.

Ну, говори, что хочешь. Значит, храм?

А кстати – ты в Москве бывал?

 

Лжедмитрий.                     Ни разу.

 

Марина. А будешь?

 

Лжедмитрий.      Буду.

 

Марина.                     Ну конечно, будешь.

     А я?

 

Лжедмитрий. И ты.

 

Марина.                Ты хочешь, да?

 

Лжедмитрий.                 Хочу.

 

Марина. И ты отдашь мне Новгород и Псков?

 

Лжедмитрий. Что?.. Я на миг отвлекся.

 

Марина.                                 Я сказала:

    Ты возвратишь мне города мои?

 

Лжедмитрий. Твои?

 

Марина.                 Мои. Мои, мои, славнюся.

Димитрий (но не ты, а тот Димитрий)

Мне их поднес как свадебный презентум.

 

Лжедмитрий. Он не имел на это власти.

 

Марина.                                   Вот как?

Ты, значит, не отдашь нам ни Смоленска,

Ни Стародуба? Нет?

 

Лжедмитрий (сухо).        Постой-постой…

Опять, Марина, я тебя не понял.

Кому же это – «нам»?

 

Марина.                            Ну, нам. Полякам.

 

Лжедмитрий.  Послушай, женщина. Ты кто такая?

Жена мне? Или, может, соглядатай

В моем же лагере?

Марина (резко).        Оставь, Димитрий.

Не будь глупей, чем кажешься. Ты кто?

Ты – лицедей, играющий лишь роль

Другого лицедея, чья задача

Была сыграть царевича. Молчи.

Не делай из себя шута, Димитрий.

 

(Пауза.)

 

Я, кажется, обидела тебя?

Прости. Я не хотела. Дай мне руки.

Какой ты теплый. На: погрей мои.

Тебе не скучно слушать, государь,

Наивный лепет ветреной девчонки?

Не лучше ль замолчать ей?

 

(Лжедмитрий молчит.)

 

                           Что мне Русь?

Ведь в каждом сердце есть своя часовня.

Кто может упрекнуть меня, мой милый,

За то, что я люблю свою Варшаву

И ей желаю счастья? Кто, Димитрий,

Посмеет упрекнуть тебя за то,

Что ты мечтаешь о Ерусалиме?

 

Лжедмитрий. Я?

 

Марина.            Ты мечтаешь. Я это узнала

По ласковым словам твоим. Ведь правда?

Уста мои, дыхание мое,

Подобные закату над пустыней, –

Сознайся – это только нежный повод,

Чтоб вызвать в сердце тайные виденья

Библейской родины твоей. Ведь так?

Конечно, ты об этом и не думал…

 

Лжедмитрий (улыбаясь).   Вот ты какая…

 

Марина.                                И потом еще:

Когда ты произносишь «иудеи»,

То это слово у тебя звучит

С таким же мягким львиным рокотаньем,

Как и «Марина».

 

Лжедмитрий (любуясь ею).   Вот как? «Иудеи»?

Ты просто обольстительна.

Марина.                       Я знаю.

 

Лжедмитрий. Я никогда не думал, что и ум

Бывает как-то так… совсем по-женски

Изящен и волнующ. Говори.

Слова твои я чувствую губами,

Как поцелуи. Говори еще.

Ты… Дьяволичка…

 

Марина.                         Я сказала все.

Еще вчера, когда я увидала

Твои горючие глаза – то сразу

Увидела в них муку. Да-да-да.

Несчастный юноша. Как ты страдаешь.

Я это горе тонко постигаю…

Ведь я сама… А впрочем, обо мне

Не стоит говорить… Что я хотела?

Ах да. Ты знаешь: первый мой супруг,

Чтобы добыть России выход к морю,

С полковниками разработал план

Удара по турецкому султану.

Что – если бы тебе осуществить

Отважный этот замысел, Димитрий?

Ведь ты, как русский царь и патриот,

Я думаю – прекрасно сознаешь:

Империи нужна волна морская,

Как я тебе. Ведь правда я нужна?

Да? Правда?

                 Кстати: этой же победой

Ты мог бы выговорить гроб господен

Ну, и… провинцию, где он стоит.

Не знаю только, как она зовется:

Арабия? Нет, не она. Сидон?

Иль может… Палестина?

 

Лжедмитрий (глухо).             Дьяволица.

Тебе-то что до Палестины?

 

Марина.                          Мне?

    Мне ничего. Она нужна  т е б е .

 

Лжедмитрий (недоверчиво).  Ах, только?

Значит, это из любви?

 

Марина (обнимая его). Ну да.

 

Лжедмитрий.                    Из состраданья?

Марина.                      Ну, конечно.

 

Лжедмитрий (сухо). Спасибо.

 

Марина.                             Поцелуй меня.

 

(Лжедмитрий целует.)

 

                                       Скажи:

«Родная».

 

Лжедмитрий (нехотя).   Ну, родная.

 

Марина.                            Это громко.

 

Лжедмитрий (улыбаясь). Родная…

 

Марина (в истоме).      М? Ты вправду? Ну, так как же?

 

Лжедмитрий. Что «как же»?

 

Марина (слабея от страсти).  Как же Новгород

и Псков?

 

Лжедмитрий (быстро отстранившись).

Ты что сюда – на ярмарку пришла?

 

Марина. Но-но, не забывайся.

 

Лжедмитрий.                     Нет, постой.

Ты кем меня по совести считаешь?

Бродяжкой? Проходимцем?

 

Марина.                         Боже мой!

Зачем такие страхи? Кто не знает,

Что ты – наследный принц. Дофин. Инфант.

 

(Пауза.)

 

Лжедмитрий. Меня это не ранило, Марина.

Да, я не царской крови. Даже шут

И тот об этом знает. Но запомни:

Я не царям наследую, Марина,

А вечности.

 

Марина (иронически).    А это что за вещь?

Постой. Куда ты? Дмитрий.

Лжедмитрий.             Отойди.

 

Марина.   Я просто пошутила. Ты не понял.

     Вот глупый… Ну, поди сюда.

 

Лжедмитрий.                       Отстань.

 

(Пошел к выходу, но в дверях задержался.)

 

Быть может, скоро, да и очень скоро

Пред вами разыграется такое,

Что вряд ли, пани, вам придет охота

Корить меня происхожденьем.

 

Марина (чтобы что-нибудь сказать).   Да?

 

Лжедмитрий (со страстной силой).

Я не наследничек. Я – предок, пани!

 

 

 

КАРТИНА VII

 

Шатер самозванца. Командующие войсками Лжедмитрия – Зборовский, Ружицкий и Меховецкий пируют. Царь и шут сидят в стороне. Марина прохаживается от одних к другим.

 

Марина. А кто, панове, помнит Польшу?

 

Зборовский.                          Prosit!

Мы пьем за Польшу!

 

Марина.                          Помните? В Варшаве

На узкой уличке святого Яна

Есть маленький медовый погребок.

Я вижу ясно вывеску: корабль

И крылья вместо парусов.

Зборовский.                 О, да.

 

Ружицкий. Ну, кто ж не знает?

 

Меховецкий.                   Кто не знает? Там же ж

Я пил когда-то паточный, приварный…

Постойте, прушу пана – дай бог память –

Малиновый с гвоздикой, можжевельный,

Литовский, дедовский и княжий. Уф!

(Смех.)

 

Марина (подойдя к Лжедмитрию).

Так как же Новгород и Псков, Димитрий?

Отдашь мне свадебный подарок?

 

Лжедмитрий.                         Нет.

 

Марина. Напрасно. Я прошу не за себя,

Но, может быть, – за сына.

 

Лжедмитрий (пораженный).              Что? За сына?

 

Марина. А помните, вельможные панове,

Костелы наши?

 

Зборовский.            Ну, конечно!

 

Ружицкий.                     Как же!

 

Марина. Высокие и тонкие костелы

С большими циферблатами часов.

Ведь правда – те часы едва ль не больше

Самих костелов. Мне они всегда

Мерещились похожими на сердце,

Пробитое стрелой.

 

Меховецкий.                О, пани, пани!

Когда то так, то значит, сердце муе

Подобно есть костелу.

 

Зборовский.                      Молодец!

Вы поняли его намек?

 

Марина (смеясь).                Нет-нет.

 

Ружицкий. Нет, поняли.

 

Марина.                      Да нет же!

 

Зборовский.   Браво, браво!

Блистательно, пан-гетман, поняла.

 

Меховецкий. О, пани: ручку.

 

Зборовский.                      Поняла!Ружицкий.                     За женщин!

 

(Пьют.)

 

Ружицкий. А почему не пьет пан-император

С своими рыцарями?

 

Лжедмитрий (отрывисто).  Не хочу.

 

Ружицкий. Пан-император брезгует?

 

Меховецкий (тихо).   Похуже:

Боится, как бы мы не подложили

В вино отравы…

 

Зборовский.              Prosit, пане, prosit!

 

(Пьют.)

 

Лжедмитрий. Сын… Мальчик мой… Наследник,

может быть,

Моих мечтаний… Кто же он однако?

По матери – француз, поляк и чех,

А по отцу – еврей. Какой державе

Послужит меч его? Какое племя

Зажжет его загадочную кровь?

Не то ли, чьи страданья горячее?

А вдруг наоборот? А вдруг, с издетства

Поставленный меж златом и огнем,

Он злато изберет? Тогда будь проклят

От чрева матери твоей. Тогда…

 

(Охваченный новой мыслью.)

 

А вдруг Марина солгала? Ей нужно

Смягчить мое презрение.

 

(Ей.)

 

                       Марина!

Марина. Что, милый?

 

Лжедмитрий (мрачно). Отгадай загадку.

 

Марина.                                  Да?

 

Лжедмитрий. В Талмуде спрашивают: отчего

Меж пятницей к субботе – при огнях

Девице с золостистою головкой

Нельзя играть с котом?

Марина.              С каким котом?

 

Лжедмитрий (проводя рукой по волосам).

Допустим, с рыжим?

 

Марина.                          Не могу. Не знаю.

 

Лжедмитрий (значительно).

Ответ довольно точен: оттого,

Что кот… случайно… может оцарапать.

 

Марина. Ты угрожаешь?

 

Меховецкий (спьяна). Это глупо: кот

И в среду тоже может оцарапать.

 

Зборовский.  А «при огнях»? При чем здесь –

«при огнях»?

 

Марина (обращаясь к полякам высокомерно).

Чуть-чуть побольше юмора, панове.

 

Меховецкий.   А что же? При огнях, так при огнях.

Да будет свет! Панове, зажигайте!

 

(Вынимает из мешка и ставит на стол серебряный семисвечник.)

 

Ружицкий. Откуда это?

 

Марина.                     О, какая прелесть!

 

Меховецкий. Не правда ли? Подарок капеллана.

 

(Лжедмитрий со стоном хватается за сердце. Входит Лисовский.)

 

Лисовский. Панове! Только что за бугорком

Нашли убитым желонёра Яна.

 

Меховецкий (трезвея). Мой человек?

 

Лисовский.                        Увы.

 

Меховецкий.                    Что это значит?

 

Ружицкий. А это значит: equitus напился,

Пристал до юбки, а попал на нож.

Меховецкий. Но почему, панове, почему

Все это происходит лишь со мною?

 

Ружицкий. Случайно, пане гетман.

 

Меховецкий.                  Ох, боюсь,

Что не случайно, пан Ружицкий.

 

Марина.                                Finis!

Довольно, господа. Лисовский, пейте.

О чем мы говорили, господа?

 

Зборовский. О женщинах.

 

Марина.                         О женщинах, да-да.

 

Лжедмитрий. Ружицкий! Слово царское мое

Я никогда не изменяю. Но!

Но если б Меховецкого не стало –

Ты был бы гетманом.

 

Марина.                           О, Jesus! Спать!

Ты весь горишь…

 

Лжедмитрий.              Не лягу.

 

Марина.                      Кошелев!

Во фляжке розовая водка!

 

Лжедмитрий (отстраняя ее).              Прочь!

 

Меховецкий. Цо пан мой мысли у-нем?

 

Ружицкий (очнувшись).                  Цо? Пуйдземы.

Не тшеба менчить го. Ходзымы, пане.

 

(Уходят.)

 

Лжедмитрий (в полубреду).

А голову его и длань его

Я вывешу перед моим шатром,

Как сделал Иегуда Маккавей

С военачальствующим Никанором.

 

(Пауза.)

 

Петрусь.

Шут.                Ау?

 

Лжедмитрий.     Взгляни на мой язык.

 

Шут. Гляжу.

 

Лжедмитрий. Ну. Волоска не видишь?

 

Шут.                                     Нету.

 

Лжедмитрий. А кажется, что волосок.

 

Шут.                                     Пустое.

Испей вина да и тово – усни.

 

Лжедмитрий. Который день в пожаре голова…

Рот в горечи… И удалился сон

От глаз моих… Я мучусь на постели,

Как дверь на крючьях – и порой… да-да…

Ты знаешь ли – мне кажется, что день

Так никогда в полях не заалеет.

Петруша.

 

Шут.    Чо?

 

Лжедмитрий.      Ты где?

 

Шут.                 А вот он я.

 

Лжедмитрий. Сиди-сиди. Я это так… Сиди.

Я про другое. На заре, Петруша,

Я все гляжу в предутренний туман

И думаю: страна, страна какая!

Равнина без предела и без края,

Вся в травах, васильках и бирюзе.

Такая может прокормить досыта

Не только что Россию – целый мир!

 

Шут (гордо). Хо. А то нет?

 

Лжедмитрий. Такая, Кошелев,

Такая бы могла и приютить

Любое племя, а?

 

Шут.                           Любое, Митя.

 

Лжедмитрий. Пожалуй, и татар?

Шут.                            Да и татар.

 

Лжедмитрий. Пожалуй, и скоттландцев?

 

Шут.                                     Кто их знат?

Может, и их, шкоттландцев. Нам-то чо?

Земля-то божья.

 

Марина.                    Вот и я о том же

Твержу тебе уже несчетно раз.

 

Лжедмитрий (изумленно). Кто это?

 

Марина.                            Это я, Марина.

 

Лжедмитрий.                             Вот как?

Я от тебя такого не слыхал.

 

Марина. Как не слыхал? А Новгород и Псков?

Что для такой державы, как Россия,

Два города каких-то? Пустяки.

А ты упрямишься.

 

Лжедмитрий.             Не понимает.

Опять не по… Не хочет понимать.

Уйди.

 

Марина (подняв брови).  Кому ты это? Мне?

 

Лжедмитрий.                              Уйди!

Я задыхаюсь при тебе.

 

Марина.                              Димитрий!

Шут (ей).        Айда-айда. Чего тут не видала?

Ну, государь и государь. Чего ж?

Эк, невидаль.

 

Марина.                 Не прикасайся! Шут!

 

Лжедмитрий. Не тронь ее… Она… Она сама…

 

(Марина величаво удаляется.)

 

Шут. Ушла?

     Ага.

 

Лжедмитрий. Не плакала?

Шут.                            Кто? Марья?

Нашел плакучую березку. Как жа.

Заплачет этакая.

 

Лжедмитрий.             Ах, Петруша.

Зачем она такая? Я, Петруша,

Хотел открыть ей небо на земле.

Я будущее чувствую так ясно,

Как будто вспомнил прошлое, а тут

Все тянут меня за полы назад,

Куда-то в щелку, в норку – и Марина,

Пожалуй, больше всех.

                     Так я, Петрусь,

Я ночью написал один указ.

Он небольшой. Четыре или… Но…

Вся жизнь моя, Петрусь… Быть может, я

Для этого на свет… Это скрижали!

 

Шут. Какой указ-то?

 

Лжедмитрий (торжественно).         А такой указ,

Чтобы казаки наши и крестьяне,

А также черемисы и мордвины,

Поляки даже и скоттландцы даже

(Скоттландцы, коих Шуйский закупил

И кои пленены моею ратью) –

Все, кто от сердца чистого идет

За вольный ветер, – каждый получает

Коня и землю.

 

Шут (опешив).                   Ге. Коня и землю?

 

Лжедмитрий. Ну, как?

 

Шут.                          А князь?

 

Лжедмитрий.             Какой?

 

Шут.                       Да Шаховской.

 

Лжедмитрий. Ах, что мне Шаховской?

Что Меховецкий?

Ты! Ты-то одобряешь?

 

Шут.                                   Я?

 

Лжедмитрий.             Ну да.

Подумай: получается ведь так,

Что Русь как бы для всех!

 

Шут.                             Да уж понятно.

 

Лжедмитрий. Нет, ты подумай, Кошелев: ведь это

Побольше, чем Колумбию открыть.

 

Шут (вдумываясь). Коня и землю…

 

Лжедмитрий.                   Что мне гроб господен

Да и провинция, где он стоит?

Пусть там могилы дедов и отцов,

Но будущее наше не в могилах.

А тут? Ведь тут же материк открылся!

Здесь мир! Часть света!

 

Шут (зачарованно).               Землю и коня…

 

 

 

КАРТИНА VIII

 

Ночь. Шатер самозванца. Шут лежит на топчане.

 

Шут (один). Вот и Ильиный день прошел, а я

За недосугом даже в поле не был.

А нынче в поле новизны-то: во!

Кабан со всем гнездом своим жирует;

Медведь сосет овсы; лиса поди-ко

Исходит линькой, что листом березка;

А бирючье – те начинают выть.

Эх, грешной человек – люблю подвывку…

Да время где достать? Ну, да теперь,

Теперь-то уж недолго. Заживем.

Указ отписан. Завтра пред походом

Зачтем его на лобном месте, Петя,

И – с помощью господней – на Москву!

 

(Сладко потягивается.)

 

Коня и землю… Как жа ето буде?

И сколько на душу? Аль так? На глаз?

А впротчем, нас, Петруша, не обидят.

 

(Прислушивается.)А? Будто голос… Нет, это сова.

Сова и есть.

                Так как жа будем жить-то?

Ну, перво-наперво середь двора

Поставлю и’ збу, рубленную в лапу.

Да не просту. А с повалушей, чо ли.

Да с клетью. А в углу, как у татар,

Налажу башенку о трех житьях.

Для соколиной стаи. Эх, малина!

Хоть тут жа по невесту засылай.

А чо ж? Чем не жених? Плешив маленько?

Да зуб не полон рот? А я скажу:

Плешак, да не лешак. А она: «Цо?»

Эх, Зося, Зося… Я ведь это, Зося,

Давно приглядываюся к тебе:

И очи у тебя как ведра меду,

И зубки что игралищные костки,

И чисто серебришко – голосок.

Ну, подь сюды-ко. Гули-гули-гули…

Поди, баженная… Поди, молёнка.

А она: «Цо вы, пане? Так не можно».

А я ей: «Хо. Кому не можно? Дура.

А у кого земелька и лошадка?

А у кого в дому-то соколятня?»

 

(Прислушивается.)

 

Сова близ дому кличет – не к добру…

А у кого, я говорю, конек?

А у кого опять жа… А? Сова.

А что как не сова? А что как ляхи?

Условилися на совиный поклик

Ну и кричат. Ей-богу, ляхи. Ляхи!

А коли вправду ляхи – ведь убьют.

За всяко просто, а? Убьют… Эх, Петя.

И угораздило ж… Да нет: сова.

 

(Прислушивается.)

 

А у кого земелька и лошадка?

А кто кажинную да ночку дремлет

На царской на постели, Зося, а?

Царево дело, Зося, таково,

Что спать ему нельзя: убьют, понятно.

Во сне убьют. Но ведь Митюша мог бы

Кого другого поселить в шатре –

Ну, скажем, Тучу или же Башку.

А он – Петрилу! Потому – министра!..

(Снова прислушивается. Подбадривает себя

песней.)

 

       «А сова из дупла

            Глазками

                   Луп-луп.

        А совишка из дуплишка

            Ножками

                   Туп-туп».

        Эх, совушка-вдовушка…

 

(У входа возникают две тени: Шаховской

и Меховецкий.)

 

Шаховской (шепотом). И главное –

пускай своей рукой

Напишет на указе: «Отменяю!» –

А там – кончайте дело.

 

Меховецкий. Слышал, пане.

 

Шаховской. Но только чтоб ни стона. А не то

Казаки налетят и…

 

Меховецкий.               Знаю, пане.

 

Шут. Чо это? А? Вононько тень… А? Тень.

 

Шаховской (исчезая).    Ну, с богом!

Меховецкий.    С богом.

 

(Начинает подкрадываться к топчану.)

 

Шут (громко).             Кыш!

 

Меховецкий.                     Пан-государь?

 

Шут (струсив). О, господи Велесе: Меховецкий!

Не по добру пришел… Сова кричала…

Не по добру… Открыться, чо ли? Шут.

Чего с меня? Мы махонькие.

 

Меховецкий.                   Что же?

Ужель пан-государь после всего,

Что он проделал, может спать спокойно?

 

Шут. По Митю он… Ага… Да обознался…

Коли откроюсь – он уйдет искать,

А сыщет – дык и… Ну, да это шиш!

Уж это бабка надвое…

 

Меховецкий (подходя ближе).   Так-так.

Не отзываетесь, пан-государь?

 

Шут (баском). Могим и отозваться, пане гетман.

 

Меховецкий (подступая). Ах, вы меня узнали?

 

Шут (пятясь).                        Не впервой.

 

Меховецкий. А вам, я вижу, все-таки не спится?

 

Шут (светски).           Быват-быват.

 

Меховецкий.                   Ах, это так понятно:

Всё часу не имеете. Всё мысли,

Каким бы средством гетмана убрать.

Не так ли?

 

Шут.                  Не твое собачье дело.

Чай, мы-то нй звали тебя. Ступай.

 

Меховецкий (подходя ближе).

А вы, ваше величество, напрасно

Изволите рядиться под шута:

Меня вы не обманете.

 

Шут (пятясь).                    Да где уж.

 

Меховецкий.  Кого угодно – только не меня.

 

(Они идут по кругу один за другим.)

 

Ежйли вы укрыты темнотою,

То это не помеха моей сабле

Найти дорогу к вашей голове.

Знакомая дорожка, доложу вам.

Об этом знает некий проповедник

Из синагоги, что в местечке Сокол.

Не правда ли, пан-государь?

 

Шут (соглашаясь).           Эге ж.

(Про што однако?)Меховецкий. Сабля эта здесь!

Но вы не бойтесь. Ваша жизнь, Димитрий,

Зависит в этот миг от вас самих.

 

Шут. От нас самих? Вот это разговор.

Вот это, скажем, дело. Ну, айдате.

Давай-давай.

 

Меховецкий.        Имею приказанье

От князя Шаховского.

 

Шут (заинтересованный).    Чо? Ага.

Како ж такое?

 

Меховецкий. Догадайтесь, пане.

 

Шут. Ага. Ну, а за что?

 

Меховецкий.           Поймите, пане.

 

Шут (спокойно). Поня’л.

 

Меховецкий.            Но я покорно отойду,

Ежйли вы взамен распорядитесь

Казнить одно лицо.

 

Шут.                               Казнить не долго,

Да глядь – кого.

 

Меховецкий.             Ружицкого.

 

Шут.                               Ах, толькя?

Ну, это можно. Это разрешаем.

 

Меховецкий (грозно). Вы не шути’те!

 

Шут.                          Да каки тут шутки?

 

Меховецкий. Я вынужден добиться этой крови,

Иначе, пане, он прольет мою!

 

Шут. Да я жа обещаюсь.

 

Меховецкий.             Дайте клятву!

 

Шут. Клянуся.

 

Меховецкий.  Чем?

Шут.   Да вот те крест.

 

Меховецкий.              Ах, так?

Опять меня хотите обмануть?

 

(Снова движется к шуту.)

 

Ведь вы же в крест не веруете.

 

Шут.                                    (Дьявол!

Узнал-таки, что я, мол, еретик…)

 

Меховецкий.  Заклятие давайте.

 

Шут.                             Чо? Заклятье?

 

Меховецкий.  По-древнему еврейски.

 

Шут.                                    По-яврейски?

Ух ты…

 

(Чешет в затылке.)

 

Меховецкий.  Вот видите: вы не хотите.

 

Шут. Погодь-погодь. По-древнему? Ага…

 

(Торжественно подымает руку.)

 

   «Якши-бакши

       Ясак

       Ярлык

   Шах-падишах».

 

Меховецкий. Постойте, пане: «падишах» – ведь это

Как будто по-татарски.

 

Шут.                      Кто их знат?

Они там, бусурманы, друг у друга

Ну вроде русских-белорусских.

 

Меховецкий.                        Что ж.

Я верю вам пока. Но только знайте:

Ежйли вы не выполните…

 

Шут.                 Брось!

И не тако варганили… Ступай уж.

Меховецкий. Так значит, гетманом останусь я?

 

Шут. Ну ясно, ты.

 

Меховецкий (лихо щелкнув пальцами).

            Рискну.

 

Шут.              Ужо, ужо.

 

(Меховецкий удаляется.)

 

Шут (один). Уф. Весь измок… И напугал же, леший.

Чуть не убил. А ловко это я

Царя-то из себя? Хе-хе… Все «мы»-де,

«Ступай»-де… Ай да Петя Кошелев.

Ну, чарочку одну ты заработал…

 

(Достает фляжку и наливает.)

 

Одну ты заработал…

 

(Пьет.)

 

                 Так. Одну.

 

(Пожевал губами.)

 

И даже две. Две чарочки. Ага.

 

(Пьет.)

 

А ведь один бы чутошный пустяк,

Словцо неверное – и крышка. Крышка!

За этакое дело надо – три.

 

(Наливает.)

 

Однако же беда не миновала.

 

(Пьет.)

 

Дурынду объегорил. Хорошо.

А чо коли сболтнет кому другому?

А этот – третьему? А тот тому?

И до Ружицкого дойдет, пожалуй.

А он возьми да явится сюды?

 

(Наливает четвертую.)

Второй-то раз, Петруша, не словчишь.

Примета есть такая. Чо же делать?

Пугнуть бы, а? Зараньше бы пугнуть,

Чтоб зб версту никто не подходил.

Да только чу придумать, говори?

 

(Пьет.)

 

Затею лай. Как будто бы в шатре

До черта всяких гончих. Да борзых.

Да выжловок. А чем не дело? Дело.

 

(Разыгрывает собачью драку.)

 

«Полкан, Полкан» – Гав-гав. – «Мамай,

назад».

Тяв-тяв… Гау! — «Кому сказали, дьявол».

Ррр… гав. Тяв-тяв… Ррр… А-и. А-и. А-и.

 

(Прислушивается.)

 

Пользительно выходит. Даже совы…

И те… Стой. Кто это?

 

Ружицкий.                        Ружицкий.

 

Шут.                                    Врешь.

 

(Пауза.)

 

Ружицкий. Где… государь?

 

Шут.                                Я за него.

 

Ружицкий.                        Дурак.

Мне государя нужно.

 

Шут.                     Ускакамши.

А что?

 

Ружицкий.   Да ничего.

 

Шут.                           Ай дело?

 

Ружицкий.                  Дело.

 

Шут. Скажи – я передам.

Ружицкий.             Ну, что ж. Пожалуй.

Ночным дозором обходя заставы,

Совсем вот тут – у наших куреней

Наткнулся я конем на чье-то тело.

Ты слушай хорошо.

 

Шут.                               Дык боже мой!

 

Ружицкий. Сначала думал – пьяный.

Тронул плеткой –

Не шелохнется. Достаю огниво –

Засек и вижу…

 

Шут. Кто жа?

 

Ружицкий.  Меховецкий.

 

Шут. Дык это… это ты его?

 

Ружицкий (задумчиво).   Хотел.

Но не успел. Меня опередили.

 

(Троекратный звук удаляющегося рога.)

 

 

 

КАРТИНА IX

 

Тушино. Лобное место. Шут читает войскам указ Димитрия, который в полном боевом облачении сидит на коне золотистой масти.

 

Шут. «Богодарованный, богохранимый,

Мы, русский император Дмитрий Первый

Иванович, постановили в лето

От рождества Христа-Исуса – тыща

Шестьсот одиннадцатое – о том,

Чтоб все казаки наши и крестьяне,

А также черемисы и мордвины,

Поляки даже и скоттландцы даже –

Все, кто от сердца чистого идет

За вольный ветер, кажный получает

Коня и землю. В чем и подписуюсь:

Димитрий Первый».

                 Как же вы, крестьяне?

Скажите ваше слово.

 

(Молчание.)

            Ну-те.

 

(Молчание.)

 

            Чо ж?

 

Туча. Указ твой ладен, государь…

 

Абросим.                       Чего уж?

 

Башка. И надо бы получше, да нельзя.

 

Абросим. Тобе ся, царе, кланяем.

 

Данила.                        Да в пояс.

 

Абросим.        А ты собе, а мы собе.

 

Шут.                Чего?

 

Абросим. Ты, говорю, собе, а мы собе.

 

Шут. «Собе, собе»… Неясно вы, крестьяне.

Вам землю да коня – а вы? Смеху.

А ну давайте. Говори, айда.

 

Абросим.        Я глуп на речи-то.

 

Шут.                             А кто умен?

 

Василий. Да вот хоть Гришка.

 

Гришка.                                     Кланяемся в пояс.

А только мы-де, сироты твои,

По-твоему не хочем.

 

Шут.                                       Да уж слышал.

Проворнее давай, проворней, Гришка.

 

Гришка. Дык вот я про татар не говорю.

Ну там, ногайцы, чо ли. Черемисы.

И как еще в указе-то?

 

Шут.                              Скоттландцы.

 

Гришка. Ага. И эти. Чо ж? Пущай живут.

 

Василий.        Пущай, пущай.

Башка.           Мы ничего.

 

Гришка (перебивая).   Но ляхи?

 

Шут. Чо ляхи-то?

 

Абросим.                Ведь лях-то, а?

 

Антипьевна.              Постойтя.

Дозволь ты мне царь-батюшку спросить.

 

Шут. Ну, спрашивай.

 

Антипьевна.          Как на духу.

 

Шут.                            Ну-ну?

 

Антипьевна (с бесхитростным видом).

Скажи, брат-государь, а вправду бают,

Что Марья, женка, стало быть, твоя,

Из грецкой губки моется?

 

Лжедмитрий (улыбаясь).          Не знаю.

Тебе ведь лучше знать.

 

Абросим.                    А ты-то сам?

 

Шут.  А вот я все доложу-выложу. Государь наш – древней жизни человек. Не скажу святой, ну древней. Окромя воды – в рот не берет. К злату-серебру постного обычая. А насчет бани – губки этой грецкой – и!! Ты ему дубового веничка подай. Поня’л?

 

Абросим.        Дубового?

 

Данила.                       Вишь ты.

 

Василий.                                 Слыхал, Абросим?

 

Данила.          Неужто впрямь?

 

Василий.                              Из дуба?

 

Данила.                          Ге. Из дуба.

 

Лжедмитрий. А что тут скверного?

Гришка (улыбаясь).           Мы, государь,

Березкой-матушкою приобвыкли.

 

Шут.   Так ведь я ж и сказывал: не святой. Древней, ну не святой. Однако «хви’ нис», как латынцы говорят. Давай дальше. За кем слово-то было?

 

Туча. Когда ты, государь, возьмешь Москву?

 

Лжедмитрий. Когда, не знаю. А поход начнем

Не далее, как завтра.

 

Туча.                            Государь!

 

Лжедмитрий. Я государь.

 

Туча (твердо).                           Зачем тебе Москва?

 

Башка. И верно, государь: на кой Москва-то?

 

Шут. Как это так на кой?

 

Башка. А так: на кой?

Живем мы в Тушине не очень худо.

Гляди, чего валяется кругом:

Голье, да требуха, да всяки уши…

 

Антипьевна. Псы не едят.

 

Данила.                                Вороны не едят.

 

Башка. А вонь-то, вонь какая, государь:

Как над каким побоищем татарским.

 

Лжедмитрий. Так что же это: хорошо иль плохо?

Я что-то не пойму вас.

 

Башка.                            Да сытну.

 

Лжедмитрий. А вонь?

 

Абросим.        А чем воняе, тем скусняе.

 

(Смех.)

 

Шут. Ай да Абросим. Прямо Кошелев.

А чванился…

(Башке.)     Так ты-ко, друг любезный,

Ты говори, Башка, к чему ведешь?

 

Башка. К чему?

 

Шут.          Ага, к чему?

 

Башка.                      К тому веду,

Что нам в Москве, казаки, нужды нету.

 

Шут (всплеснув руками).

Как это нету? А царев престол?

 

Башка.  Да и престол. Сейчас под нашей силой

Вся южная от Волги до Окрайны

И через Дико-Поле на татар.

Ведь коли подсчитать, так это выйдет

Поболе, чем Литва да Крым.

 

Василий.                         Во, во!

 

Башка. Ведь это чем не государство?

 

Данила.                            Верно.

 

Башка. А тут еще пожалует Димитрий

Землей да лошаком. Куды ж еще-то?

Живи. Тучней. На кой тебе Москва?

 

Туча.   Неладно говоришь.

 

Антипьевна.                      Ай, нету. Ладно.

 

Данила (Антипьевне).  Да ты пойми: ведь ежели

земля-то…

 

Гришка (Даниле). Да что земля?

 

Туча.                                      Неладно ты, Башка.

 

Лжедмитрий (Башке).  Дитя мое. Не восхваляй вина.

Не говори мне, как оно алеет,

Как плавится роскошно, как оно

Ухаживается в своем обильи:

Впоследствии, как змей, оно ужалит.

 

Башка. Что? Невдомек, про что ты, государь.

Како вино?

Лжедмитрий.           Беспечность – вот какое.

 

Антипьевна. И – братцы вы мои любезны…

 

Туча (ей).                                     Цыть.

 

(Лжедмитрию.)

 

Я тоже супротив твово похода,

Димитрий Иоанныч, на Москву.

Но только думаю не больно так,

Как думает Башка.

 

Антипьевна.                Вестимо, дурень.

 

Башка. Ну ты! Гляди мне!

 

Антипьевна.               Дурень, говорю!

 

Шут. Да в чем жа суть твоя, хорунжий Туча?

 

Туча. В чем суть?

 

Шут.             Ага.

 

Туча.                 А в ляхе будет суть.

 

Антипьевна. Ах, братья моя милая, крестьяне,

Кто стар, то и отец, кто млад, то брат.

Да чем же ляхи-то худей скоттландцев?

 

Абросим.        Худей.

 

Антипьевна.    Ну чем же?

 

Данила.                                  Да скоттландцы наши

Такие ж мужики, что ты да я.

 

Антипьевна. А ляхи?

 

Василий.        Тым скоттландцам горемычным

Абы скопить бы денежку в сапог

Да и домой.

 

Антипьевна.       А ляхи? ляхи? ляхи?

 

Шут.    А ляхи?

Гришка (подхватывая).  Ляхи, государь, пришли

Не по деньгу и по коня – по душу!

 

Абросим.        Вот это верно.

 

Антипьевна.               Золотко-словцо.

 

Гришка. Хоть, скажем, гетман. Чо ему земля?

Пахать? Хо-хо.

 

Антипьевна.           Уж он тебе напашет!

 

Туча. Треклятым этим рыцарям потребны

Не конь – а табуны! Не луг да пашня –

А вся-то Русь!

 

Гришка.          Да не простою степью –

А с нами, мужиками, на засол.

 

Шут. О том не попечися.

 

Туча.                      Нет, пекусь.

За что Москву я буду? Для кого?

 

Гришка. Для гетмана?

 

Антипьевна.          Аль для Маринки, чо ли?

 

Шут. Да не для Марьи, чудо, не для Марьи.

Далася ей Маринка эта. Ух!

Для вас самих. Для Дмитрия, что ныне

Дает нам землю и коня.

 

Туча.                           И что же?

Он дать-то даст. А те-то отберут.

 

Шут. А он и не велит!

 

Гришка. А там не спросят!

 

Шут. Как так «не спросят»?

 

Туча.                          Мы не глухари.

Не в зорю, краснобровые, токуем.

Чего-нибудь да смыслим.

 

Шут (фыркнув).                       Это ты-то?

Туча. А сам не чуешь? Русский государь

Им надобен до взятия Москвы.

А там, родимец, поминай, как звали.

И дня не проживет.

 

Шут (струсив).           А я?

 

Гришка.                              И ты.

 

Туча. Сперва давай, брат-государь, избавься

От всех поляцких рыцарей твоих.

А паче от Маринки.

                А тогда

Поговорим и о Москве, крестьяне.

Не так ли я, крестьяне, говорю?

 

Лжедмитрий. Смотри и слушай.

 

Голоса.                         Тш-ш…

 

Шут.                        Царь говорит!

 

(Пауза.)

 

Лжедмитрий (глухо).  О чем шуметь? Всему свое

есть время,

И время всякой вещи на земле.

Восходит солнце, и заходит солнце,

И вновь спешит туда же, где восходит;

Нахлынет море, и отхлынет море,

И снова наливается, чтоб хлынуть;

Стремится ветер к югу, и оттуда

Кочует к северу, и вновь кружится,

Все возвращаясь на круги своя.

И если уготовано Руси

При нас, богодарованном монархе,

Восстановить утраченный издревле

Первоначальный образ бытия,

То так и будет. Если же, казаки,

Звезда моя закатится у трона –

То это может значить только то,

Что я, искринка необъятной жизни,

В своем свеченьи выгорел дотла.

Тогда вы помяните добрым словом

Мое худое имя – и свершите,

Чего не довершил ваш государь.

Итак, казаки, – на Москву.

Шут.                Ура!!

 

(Казаки молчат.)

 

Лжедмитрий (бледнея).  О чем же вы молчите?

Кто же прав?

Ответствуйте! Я или Туча?

 

Шут (неожиданно для себя).              Туча.

 

 

 

 

КАРТИНА X

 

Шатер самозванца. Лжедмитрий и шут.

 

Шут.    Худые вести, государь, из Польши.

 

Лжедмитрий. Что?

 

Шут.                Сигизмунда осадил Смоленск.

 

Лжедмитрий. Слыхал.

 

Шут.                      По сей причине Маржерей

Бежал к нему минувшей ночью.

 

Лжедмитрий. А ты когда бежишь?

 

Шут.                     А мне нельзя.

У меня хозяйство велико больно: щелкуны, бегуны, скрыпуны, мурашки, рогастики, навозники, земляники, букашки… Всякой козявке по травке – вот те и Русь. Куды ж я такой соберусь?

 

Лжедмитрий. Не знаю, что со мною, Кошелёв.

Уже не волосок на языке –

Весь рот набит каким-то едким мехом.

Вот Мехове… И этот, как его?

Бывало, их водой не… Да и все.

И пили, и латынь читали вместе…

И вдруг.

 

Шут.          Неужто жалко?

 

Лжедмитрий.                     Не его.

Мне дружбы жалко. Понимаешь? Дружбы.

Но если так пойдет, что ж это будет?

На чем земля продержится? Сегодня

Ружицкому обещаны клейноды –

И он – изволь-ка – друга зарубил.

Назавтра Кошелеву обещают

Конюшего – и он меня…

 

Шут.                А чо ж?

Я у вас в Арабии бывал,

Много вас, краснокожих, побивал.

         Срублю тебе голову

         На правую сторону.

Лжедмитрий. Ты не прикиды… Экой скомо… Ты

На лобном изменил мне? Изменил.

 

Шут. Да в чем измена, коли Туча прав?

Ну, прав и прав. Чо? Съел? Не отрекуся.

 

(Пауза.)

 

Лжедмитрий. Ты видишь, Кошелёв, вот эти четки?

Взгляни на зернь.

 

Шут.                 Ну, вижу.

 

Лжедмитрий.                Черепа.

Все черепа и черепа.

 

Шут (испуганно).                Окстись!

Ведь это глобусцы.

 

Лжедмитрий. Вот их глазницы…

Вот дырья переносиц… Зубы, зубы…

М-м… Никому не верю, всё кругом

Возжаждало моей кончины. Всё!

Вот ты хотя бы, а? Ты кто? Ты чей?

 

Шут.          Чей?

А с пупа казначей.

 

Лжедмитрий. Опять юродствуешь? Не разъяряй

Тоски моей.

 

Шут.               А ты-то кто?

 

Лжедмитрий.             Молчи!

Гроза царя – рыканье льва. И тот,

Кто разъярит его, – грешит, несчастный,

Противу самого себя.

 

Шут.                             Молчу.

 

(Пауза.)

 

Лжедмитрий.  Скажи мне, Кошелёв, скажи, как друг.

Поговори со мною без юродства,

Как с человеком человек. Скажи:

Ужели же казаки и крестьяне

Изменят мне, как этот Маржерэ,

Убьют, как Меховецкого Ружицкий,

Или – что хуже в десять тысяч крат –

Оставят одиноким в пораженьи,

Как сделали с Болотниковым?

 

Шут.                       Брось.

Ты, Митя, вот что. Ты не укоряй.

Моложе были.

 

Лжедмитрий (саркастически).    На год?

 

Шут.                     А хоть на день!

Чтобы вороне угодить в капкан

Да вылететь оттудова без лапы –

Долгонько? А ворона уж не та.

Привадь-ка ее внове на приманку.

Попробуй. То-то. Ты о нас не думай.

О женке думай, Митя.

 

Лжедмитрий.             Что?

 

Шут.                     О женке.

Может, и брешут люди, да тебе, государю, слушать надо. Всяк слух примай на слух. Вреда не буде.

 

Лжедмитрий. О чем же говорят?

 

Шут.                  О всем.

 

Лжедмитрий.                         О чем же?

 

Шут. А то не знашь?

 

Лжедмитрий (иронически). Ах, да: о грецкой губке…

Шут. Пожалуй, что о губке, да не той.

 

Лжедмитрий. Ах, вот что? Слухи об измене ложу?

Ну, это чушь. Царица молода,

Воспитана в пирах и карнавалах –

Пускай попляшет. Я не воспрещаю.

Так значит, слухи об измене мужу…

 

Шут.    А может, и не мужу.

 

Лжедмитрий (угрожающе).  Кошелёв!

 

Шут. Я Кошелёв. Эх, Митя, – будь что буде.

Пойду сыщу Марину.

 

Лжедмитрий. За… за… чем?

 

Шут (подмигивая). Пущай узнает весточку про то.

 

Лжедмитрий. Про что?

 

Шут.                    Про своего… про Сигизмунду.

Тогда, брат, сам узнашь: как на ладони.

Бела? Ну, значит, лебедью была.

А чуть поворонёна – знать, ворона.

Дык что: бежать? Димитрий. А?

 

Лжедмитрий (устало).                    Иди.

 

(Кошелев мгновенно исчезает.)

 

Лжедмитрий (один). Все черепа и черепа, Марина.

Зачем ты подобрала эти четки?

Какое ты хотела им придать

Значенье? М-м… Нет, я сойду с ума.

О чем бы ни подумал, что б ни сделал

И с кем ни говорил – но день и ночь

Все вьешься вкруг нее ты, как язык

Вокруг больного зуба. Что же делать?

Вам надобно изгнать поляков? Пусть.

Но это значило б – изгнать Марину.

Мою Марину… Ну, а что как я

Не соглашусь, казаки? Что? Погромче.

Так-так. Уйдете? Бросите царя

И, стало быть, уйдете? Хорошо.

Допустим. Нет… Нельзя и допустить…

Чту я такое без моих казаков?

Чту без Руси? Однако же изгнать?

Вот этою рукой изгнать?  К о г о ?

«Пошва…» «Сказава…» Мед и молоко

Грамматика твоя, моя Марина.

Казаки. Вы должны меня понять.

Взгляните в глубь души моей, казаки.

Ведь я не взял страну моих отцов

В обмен на Псков и Новгород. Отверг я

Святую библию. В своем указе

Я не вписал меж ляхов и мордвы

Родных мне иудеев. Пусть, казаки,

Вы этого не знаете, но я –

Но я-то это знаю… Нет, я чист

Пред вами, русские, не только делом,

Но сновиденьями.

                         Но уступить

Грядущее мое и мира – сына?

Зачем же я возник на сей земле?

Кому я передам мои виденья?

Петруше Кошелеву? Или Туче?

Абросиму? Поймите же, казаки!

Нет, я не позавидую тому,

Кто, кроме глаз, увы, вооружен

Еще и третьим оком – оком сердца…

 

Но что, если Марина… Нет. А все же?

Если она, узнав о Сигизмунде,

Уйдет… Сама… Уйдет и унесет

С собою сына? Это так возможно.

 

(Падает на колени.)

 

О, царь царей. Спаси мою Марину.

Спаси Марину от моей руки,

Над коей сам я более не властен.

Не сотвори, о господи, меня

Женоубийцей и сыноубийцей,

И если нет иного ей пути,

То ниспошли мне, боже мой, – безумье!

КАРТИНА XI

 

Шатер самозванца. Лжедмитрий, как затравленный зверь, забился в угол. Ружицкий и Зборовский, не обращая на него внимания, ведут переговоры с послами польского короля – Казановским и Добкой.

 

Добка.  Итак, король наш осадил Смоленск.

 

Ружицкий. Мы не допустим этого, послы.

 

Зборовский. Мы не позволим.

 

Добка.                       Наш король желает…

 

Ружицкий. О, да! Желает отобрать победу

У нас, у польских рыцарей!

 

Казановский.                О, пане…

 

Зборовский. Улыбку Марса отобрать желает!

 

(Зося испуганно вносит заморские вина на простой доске. Руки ее дрожат.)

 

Зося. Панове! Только что за бугорком

Нашли убитым желонёра Стася.

 

Ружицкий. Ого! Недавно был заколот Ян.

 

Зборовский. А Меховецкий?

 

Ружицкий.                       Видите, послы:

В России ныне каждый ручеек,

Любой овражек, всякая тропинка

Политы нашей рыцарскою кровью.

 

(Вбегает шут.)

 

Шут. Слышь, ты, лях, – не бурчи. И стучала на волка коза, да волк ее съел.

 

Ружицкий.      Пшел прочь, дурак!

 

Шут. Говори, не говори – чо хошь говори. Вам все буде лихо.

 

Зося (шуту). Слыхал, Петрило? Стася закололи.

Шут. Туды ему дорога.

 

Зося.                   Я слыхала,

Как трижды затрубил над Стасем рог.

И так же точно было и над Яном.

Как это страшно!

 

Лжедмитрий. Кошелёв!

 

Шут.                       Чего?

 

Лжедмитрий. Марина где?

 

Шут.                           Дык нету. Не нашел.

С Лисовским, говорят. А где – не знаю.

 

(Зося фыркнула и выбежала из шатра.)

 

Ружицкий. Какое право наш король имел

Прийти на Русь без разрешенья сейма?

 

Казановский. Какое? Августейший государь,

Круль польский и великий князь литовский

Есть в то же время – рыцарь. И, как рыцарь,

Он вправе, пане, предпринять поход

Не от лица республики, а так же,

Как это сделали и вы.

 

Ружицкий.                        Однако.

 

Зборовский. Тут, пане, разница.

 

Ружицкий.                    Большая, пане.

 

Казановский. Резонно, пане. Разница большая.

В то время, как Ружицкий и Зборовский

Пошли на Русь, имея только полк,

Наш рыцарь Сигизмунд имеет войско

Литовское, немецкое, казачье,

Татарское, венгерское, панове.

(О польском я уже не говорю.)

 

Добка. Решайте, товари’щи.

 

Казановский.                 Ваш Димитрий

Царит в умах лишь вымыслом поэтов.

Эзопы те, кто в наш реальный век

Живых Димитриев воссоздает

Взамен убитых и сожженных.

 

Шут (грозно).                    Чо?

Ты смешь при государе?

 

Добка.             Цыхо, пане.

Имеем политичный разговор

Меж нами, поляками. Помолчите.

 

Шут. А шиш?

 

(Входит Лисовский.)

 

Лисовский. Ее величество – царица.

 

Шут. Ага. Идет… Вот тут и поглядим.

 

Лжедмитрий (бормочет, перебирая четки).

Все черепа, и черепа, и черепа, черепа…

 

(Входит Марина в костюме польского гусара, держа в руках убитого зайца.)

 

Марина.                                Димитрий, погляди,

Какого мы с Лисовским затравили

Большого зайца. Сколько серебра!

 

Лисовский. А как он несся!

 

Казановский.                 Mea complimenta,

Ясновельможная.

 

Марина (не узнавая). День добрый, пане.

 

Лисовский.    Пан Казановский?

 

Марина.                      А! Какая встреча.

Ведь вы у нас бывали?

 

Казановский.                    Бардзо помню,

Ясновельможнейшая.

 

Марина.                                   Я вас, пане,

Бывало, путала по именам

С мальтийским кавалером Новодворским:

Ведь «casa nova» — это «новый двор».

Присядьте, господа. Но где же вина?

Эй, Кошелев. Ты что же? Угощай.

Как я вам рада. Боже, как я рада.

Я просто счастлива…

 

Добка. Мы также, пани.

 

Марина.     Ну, чем бы вас порадовать, друзья?

 

(Казановскому.)

 

Хотите, пане, я вам подарю

Ногайского коня под серебром

С попоной на куницах?

Казановский. Я в восторге.

 

Шут (возясь с погребцом).

Ишшо бы ты захныкал.

 

Марина (Добке).                   Ну, а вам?

Чего бы вы хотели, пане? Вот что:

Я подарю вам драгоценный камень

По имени «Nordlandia».

 

Шут (подмигивая Лжедмитрию).   Видал?

 

Добка. Я счастлив, пани.

 

Шут (тихо).                  Все идет по маслу.

 

(Ставит на стол всякую еду.)

 

Марина. А вот и яства. Ай да Кошелёв.

Отведайте, панове, нашей кухни.

Во-первых, рыба, превшая на солнце.

Едят ее сырой. Да-да, сырой.

Потом истертый сыр. Медвежье сало.

Затем оливки. Это наш десерт.

Тарелок нет? Ну, это не беда.

Я завсе, пане, делаю из хлеба.

 

Казановский. Итак, за что мы пьем?

 

Марина.                             За Польшу.

 

Шут (Лжедмитрию, очень довольный).     Слышал?

 

(Пьют.)

Марина. А вы ничуть не постарели.

 

Казановский.                  Разве?

Благодарю вас, пани.

 

Марина.                                   Тот же взгляд.

Пушистые подусники все те же.

 

Лисовский. Прямой поляк.

 

Казановский.                 Душой и сердцем, пани.

 

Марина. А я, вы знаете, я так тоскую.

Спасибо вот – Ружицкий и Зборовский

Еще напоминают мне о Польше.

 

Шут (потирая руки). Покуда все, как следоват, идет…

 

Марина. Конечно, Русь по-своему занятна.

Вот, например, лапландцы. Прушу пана:

Живут, живут, а веры никакой.

Тот почитает солнце, этот море –

Что кому вздумается.

 

Казановский.                   Любопытно.

 

Добка. А где живут, позволите спросить?

 

Марина.  Как вам сказать? На севере. Ну, словом –

По направленью к Индии.

 

Добка.               Ах, вот как?

 

Марина. Да-да. А дани платят очень мало:

Всего-то десять соболей.

 

Добка. Ах, так?

 

Казановский.  Еще раз, пани, – за родную Польшу!

 

Марина.За милую Варшаву!

 

Ружицкий.                       Prosit!

 

Зборовский.                            Prosit!

 

(Пьют).

Лжедмитрий (глухо). Дай пороху.

 

Шут.                   А сколь?

 

Лжедмитрий.                        Полкартуза.

 

Шут. Пошто шуметь? Само собою выйдет.

Я отвечаю, Митя, я.

 

Лжедмитрий.                Молчи.

 

Шут. Молчу-молчу.

 

Лжедмитрий.      И дай, чего просил.

 

(Насыпает порох на полку пистолета.)

 

Марина.  О чем еще спросить вас, милый друг мой?

Ну, как здоровье пана-короля?

 

Казановский. Его Величество король изволит

Быть в ясном здравьи.

 

Марина.                                     А его супруга?

 

Казановский. Прекрасно, пани.

 

Марина.                      Где она сейчас?

Все в Кракове?

 

Добка.          Нет, пани: под Смоленском.

 

Марина. Как вы сказали?

 

Добка.                        Под Смоленском, пани.

 

Казановский. Его Величество король изволит

Руководить осадой цитадели.

Ну, вот – Ее Величество, а также

Высочество его – сочли за долг

Присутствовать при короле.

 

Марина (холодно).         Пан-маршал!

Не кажется ли вам, что ваш король

Пред тем, как преступить границы наши…

 

Добка. Границы? Ваши?

Казановский.               Панна! Мой король

Велел сказать вам незвычайно точно:

Вы будете пожизненно владеть…

Ну, чем? Ну, как вы скажете?

 

Лжедмитрий (взволнованно).        Уйдет?..

 

Казановский. Варшавой!

 

Добка.                      О!

 

Казановский.                  Да-да. Самой Варшавой!

 

Шут (крестится).  Дай боженька, чтобы ушла,

дай боже…

 

Казановский. В том случае, конечно, если вы

Откажетесь от вашей устарелой

Претензии на всероссийский трон.

 

Марина. Так.

 

Лжедмитрий (весь подавшись вперед).

Что она ему ответит?

 

Марина.                                   Так.

Спасибо. Передайте королю…

 

(Казановский почтительно склонился в ожидании чего-то крайне приятного.)

 

Что очень скоро я ему на старость

Сама Варшаву подарю.

 

Лжедмитрий (радостно).      Слыхал?

 

Шут (разочарованно). Дык уж…

 

Лжедмитрий.                       Родная.

 

Марина.                           Мной руководит

Не только своенравный гений женщин.

Вы вдумайтесь, пан-маршал, в жизнь мою:

Для короля, для дяди, для отца,

Для всех моих кузенов, возмечтавших

О легких присвоениях, – Марина

Была всего лишь – вывозным вином.

Не мною ли пытались опьянить

Григория Отрепьева? Не я ли

Должна была вернуться ныне в Краков,

Чтобы опять кого-то охмелять?

Кто думал о любви моей? Король?

О страхе девочки, почти ребенка,

Попавшей от латыни и Ронсара

Куда-то к черемисам и лапландцам?

Кто думал обо мне? Никто, пан-маршал.

И вдруг теперь, когда сии народы

Пошли за нами, – в этот самый миг…

 

Казановский. Но пани, пани…

 

Марина.                                         Вы сказали «пани»?

Им-пе-ра-трица!

 

Лжедмитрий (в восторге).    А? Петруша!

 

Марина.                                       Встать!

Кто разрешил полякам наступать

На русские пределы? Договор,

Который наш супруг Димитрий Первый

Скрепил своею подписью в Варшаве,

Гласит о том…

 

Добка.                 Но тот Димитрий – мертв!

 

Марина. Как? Вы посмели?

 

Лжедмитрий (толкая шута).    Петя!

 

Шут (угрюмо).                          Чо там – «Петя»?

 

Марина.          Пред ликом императора вы смели

Сказать о нем, что нет его в живых?

Династия российских государей

Еще не слыхивала от послов

Подобной наглости.

 

Шут (махнув рукой).          Все прахом, Митя!

 

Марина. Ступайте прочь!

 

Казановский.               Еще есть время, пани.

 

Лжедмитрий (сияя). Вы слышали? Императрица

просит

Покинуть нашу ставку.

Добка.             Товариство!

Напоминаю вам о славном войске,

С которым наш король…

 

Марина.                      Я запрещаю

Упоминать здесь имя короля!

 

Казановский.  Кто смеет запретить республиканцу

Твердить о короле своем?

 

Ружицкий.                    Он прав!

 

Лжедмитрий (подымаясь и подходя к Казанов-

скому в чудесном расположении духа).

Ах, так? Вам неугодно уходить?

Тогда прошу вас отгадать загадку.

Хорошая загадка. Из Талмуда.

Кто здесь, в шатре, один имея голос,

Иметь через мгновенье будет пять?

Не знаете? Отвечу: это вы.

Пока ваш голос есть единый голос.

Зато сейчас из вашего желудка

Я сделаю волынку. Это раз.

Из двух берцов – свирели. Это три.

Да из кишечника – струну. Четыре.

Да барабан из шкуры. Вот вам пять.

 

(Шут громко хохочет.)

 

Казановский (не находя слов).  Пан Добка…

 

Добка. О!

 

Казановский. Пан Добка!

 

Добка.                       Мы уйдем!

Но вы еще раскаетесь, панове!

 

(Поворачивается к выходу.)

 

Ружицкий. Постойте!

 

Добка.                Цо?

 

Ружицкий.                  Я с вами.

 

Зборовский.                           И я также.

Шут (подбегая к Марине).

А ты-то как?

 

Марина.                      А я останусь здесь.

 

Лжедмитрий (бросаясь к ней).   Красавица моя!

Моя Марина!

 

Шут (растерянно). Вот и спасибо, матушка-царица…

Ну, и тово… И стало быть… Чего ж?

 

(Сокрушенно дергая Лжедмитрия за полу.)

 

Во, братец. Панна осталася, братец.

А как жа… Как жа Туча? Как Башка?

 

(Лжедмитрий вдруг бледнеет. Боль, как молния, прожигает его лицо. Из ослабленной руки вываливается пистолет и, осыпая порох, падает на пол.)

 

 

 

 

КАРТИНА XII

 

Боярский дом под Смоленском, превращенный в ставку польского короля. Горница. Констанция Австрийская играет на клавикордах. Владислав, лежа на шкуре медведя, сосредоточенно расставляет бабки.

 

Королева. Опять ты, Владислав, играешь в бабки.

 

Владислав. А что мне делать?

 

Королева.                   Сел бы за латынь.

 

Владислав. Ах, пани, – мы и так из-за латыни

Почти что позабыли польский. Хватит.

И вот что: почему, скажите, пани,

Все, что я делаю, – нехорошо,

А вам всегда все можно?

 

Королева.                   Владислав!

 

Владислав. Конечно, все.

 

Королева.                     О чем ты говоришь?

Владислав.  Вот вы, сказать по правде,

третий день

Играете одно и то же: Баха.

И немец он, во-первых. И безродный.

А мне и в бабки поиграть нельзя…

 

Королева.   Ну, как ты можешь сравнивать музы’ку

С мужицкою игрой в свиные кости?

 

Владислав. И вовсе не с мужицкою.

 

Королева.                         Ах, Владек.

Ты огрубел. Ты просто огрубел.

 

Владислав. И вовсе не с мужицкою, во-первых!

Моя игра – забава королей.

Вы поглядите, пани: этот ряд,

Который красный, – эти бабки, пани,

Всё будущие титулы мои.

Вот эта битка у меня зовется

«Круль Польши».

 

Королева.                    Вот как? Презабавно.

 

Владислав.                                Правда?

 

Королева. Ее залили золотом?

 

Владислав.                        Да-да.

Я, пани, перелил в нее червонец.

А эта, тоже битка, в серебре:

«Великий князь литовский».

 

Королева.                        Любопытно.

 

Владислав. А дальше просто бабки: мазовецкий,

Волынский, и полесский, и эстонский.

 

Королева. А эта маленькая?

 

Владислав.                      Эта? Русский.

 

Королева. Как русский?

 

Владислав.                Русский.

 

Королева.                        Но ведь… Но ведь Русь

Еще не наша, Владек.

Владислав.                 Будет нашей.

Конечно, я на много не надеюсь,

Ведь я уже не мальчик. Понимаю.

Но кое-что мы, пани, отобьем.

Во всяком случае такое, пани,

Чтоб можно было к титулам прибавить:

«Князь русский». Вот он. Видите, какой?

Я, пани, дальновидный человек:

Она такая маленькая бабка,

Что мне пришлось точить ее о камень

Четыре с половиною часа.

Зато какая крохотушка, правда?

Почти что карлица.

 

(Троекратный стук булавой в дверь.)

 

Королева.                   Войдите!

 

Офицер (входя).                     Прушу.

 

(Входят: Казановский, Добка, Ружицкий, Зборовский.)

 

Казановский. Ваше величество: прошу простить.

Я к вам привел из тушинского царства

Крупнейших маршалов.

 

Владислав.                 Ага! Пришли?

 

Королева. Мы очень рады, маршал Казановский.

 

Владислав.     А что вы привезли мне?

 

Королева (укоризненно).                Владислав!

 

Зборовский. Ваше Высочество: увы, мы – нищи.

 

Владислав. Annis, panisque obstat? Так-так-так.

Зачем же вы нужны нам? Тоже паны.

Подумаешь.

 

Зборовский.        О, юный королевич,

Мы не пришли о милости просить…

 

Ружицкий. А требовать!

 

Владислав.                 Но-но. Потише, пане.Зборовский.   Рожденные в лучах златой свободы,

Мы, рыцари республики, издревле

Искали славы на чужой земле.

Своею саблей, марсовым оралом,

Возделывая страшную Россию,

Virtute Dei – мы превознеслись

В сознании отечества.

 

Владислав.                        И что же?

 

Казановский. Его Величество король – желает

Иметь их сабли у себя в строю.

Все это, Владек, договорено.

 

(Королеве.)

 

Но где, Ваше Величество, король?

 

Королева. Он у себя, пан-маршал.

 

Владислав.                    Нет, постойте.

Чего, однако, требуют сии

Камиллы, Фабии и Ганнибалы?

 

Ружицкий. Два миллиона злотых.

 

Владислав.                    Хо. Во-первых,

У Польши перуанских копей нет.

Вам это скажет и король.

 

Ружицкий (Казановскому).       Пан-маршал!

Я больше не могу…

 

Казановский.                 Простите, ваше

Высочество, но мы должны идти:

Аудиенция не ждет.

 

Владислав (величаво).     Ступайте.

 

(Казановский и пр. уходят.)

 

Королева. Какой ты грубый, Владек.

 

Владислав.                        Ничего.

Сожрут. Так им, предателям, и надо.

Видали, пани, как одним ударом

Я обратил их в бегство? Впрочем, ну их.

Они нам помешали, правда?

Королева.                   Правда.

 

Владислав. Мы с вами так играли, а они…

Так вот я говорил, что этот ряд,

Который выкрашен багряной краской,

Что это, пани, Польша и Литва.

Но вот беда: все титулы на месте

И даже русский выставлен, а бабок

Еще осталось много. Вот беда.

Послушайте-ка, сколько их в мешочке.

 

(Трясет мешочек с бабками.)

 

Королева.  Ну, что ты, Владислав. И тех довольно,

Что ты назвал. У деда твоего,

У Карла Шведского их многим меньше.

По-моему, достаточно.

 

Владислав.                        Ах, пани.

Я не могу сказать, что я – ничто.

Но вы не понимаете, что значит,

Когда у вас коллекция. Да-да.

Не понимаете. Простите, пани.

О, это… это муки. Иногда

Мне, пани, снятся бабки голубые,

Зеленые, оранжевые, пани.

Быть может, Перу… Индия, быть может…

А может быть, и Африка. Проснусь

И понимаю: это невозможно.

Тогда я начинаю плакать, плакать

Так яростно, как будто у меня

Все это отобрали.

 

Королева.                    Бедный мальчик.

 

Владислав. Но только, пани, никому ни слова.

 

Королева. О  ч е м ? Об Африке?

 

Владислав.                 Да нет. Про слезы.

 

(Пауза.)

 

Скажите: а не мог бы я случайно

Претендовать на Австрию?

 

Королева (вздрогнув).            О, нет.

Владислав.  Но почему же? Я, как ваш наследник,

А вы – австрийская принцесса…

 

Королева.                             Нет!

И вообще: займись латынью, Владек.

И выбрось это все из головы.

Я запрещаю эти игры.

 

Владислав.                 Вот как?

Тогда, madame, прошу вас, запретите

Его Величеству громить Смоленск.

Ведь это тоже – бабка.

 

Королева.                   Владислав!

 

Владислав. Но я…

 

Королева.           Довольно.

 

Владислав.                      Извините, пани.

 

(Королева выходит.)

 

Владислав (угрюмо глядит на бабки).

Полесский… Мазовецкий… Мало. Мало.

Почти что ничего.

 

(Троекратный стук булавой в дверь.)

 

                          Войдите!

 

Офицер (пропуская кого-то).                            Прушу.

 

(Входят: Михаил Молчанов, митрополит Филарет и Захарий Ляпунов.)

 

Владислав.  О!! Пан Молчанов? Вы опять явились?

После того, что вам устроил сейм?

Где ваша гордость?

 

Молчанов.                     Не волнуйтесь, Владек.

Спокойствие. Его преосвященство

Митрополит ростовский Филарет

И я с боярином…

 

Ляпунов (кланяясь в пояс).   Со Ляпуновым.

 

Молчанов.  Пришли послами от земли московской.

Владислав. Послами? Что ж. Ну-ну. А где подарки?

Подарки привезли вы?

 

Молчанов.                          Привезли.

 

Владислав. А что?

 

Молчанов.          Братину панцирной работы,

Икону и полярную собаку.

 

Ляпунов. А конюхам той суки – сто ефимков

Да сорок соболюшек.

 

Владислав.                        А.

 

Ляпунов (поясняя).               На водку.

 

Владислав. Вот и чудесно. Узнаю Москву.

А то, вы знаете, тут приезжали

Из Тушина поляки. Ох, и скупы’.

(Поляки, я скажу вам, скуповаты.)

Да-да. Не смейтесь. А зачем пришли?

 

Филарет. К тебе мы, ангелочек.

 

Владислав.                 Ну? Ко мне?

К его Величеству отцу, наверно?

 

Филарет. Да нет, к тебе мы!

 

Ляпунов.                          Да к тебе мы!

 

Владислав.                               А!

Ну что ж. Конечно. Я могу, конечно.

Мы слушаем вас, рыцари мои.

 

Филарет. Дозволь, царевич, руцу.

 

Владислав.                    Руцу? На.

 

(Протягивает руку.)

 

Филарет. Облобызати оную.

 

(Целует.)

 

Владислав.                 Спасибо.

Молчанов (ему).    За это, Владек, не благодарят.

 

Филарет. Отец и богомолец. Припадаем

К стопам твоим. Дмитрейко второлживый,

Сей пес кроволакательный, сей мытарь,

Сей человекоядный вамп – грозится

Отдати смердам земли, княжьи земли,

С угодьями.

 

Владислав.          Но он сошел с ума!

 

Филарет. Воистину с ума. Однако мнози

Хотяще тому лже-христу служити,

Измены мнози начаша бывати –

И людие соизволяша се:

«Понеже от холопей от своих

Побиту быти аль в работе быти –

Не лучше ль королевичу служити?»

И положиша весь синклит боярский

Еже царем всея Руссии стать

Тебе, зверогонитель бодрый.

 

Владислав.                       Мне?

 

Ляпунов. Тебе, тебе.

 

Владислав (изумленно). Монархом, да?

 

Молчанов.                            Монархом.

 

Владислав. А как же…

 

Молчанов.                Что?

 

Владислав.                     А как же царь Василий?

 

Ляпунов. А Ваську мы постригли.

 

Филарет.                      Царь, не имый

Сокровища ума и другов храбрых,

Подобен, сыне, есть орлу бесперу

И не имущу клюва и когтей.

 

Молчанов.  Но только, Владек, прежде подпишите

Такие пунктумы: во-первых, Владек,

Вы перейдете в православье.

 

Владислав (не слушая).               Так.

Филарет. Во православье!

 

Владислав (не слушая).    М?..

 

Ляпунов.                    Во православье.

 

Молчанов. Второе: царик будет истреблен

Со всем казачеством.

 

Владислав.                       Да-да…

 

Филарет.                          Не токмо.

А и с крестьянством.

 

Ляпунов (как эхо).             И с крестьянством.

 

Молчанов.                                  Третье:

Евреян, Владек, из Литвы да Польши

Отнюдь на Русь отныне не пускать.

 

Владислав (вскочив).  Я, значит, император, а?

Виват!!

 

(Хватает мешочек и встряхивает его, приговаривая и почти задыхаясь.)

 

Российский!! Астраханский и Лапландский!

Владимирский! Рязанский да Казанский!

Болгарский! Черемисский! А Сибирь?

А Иверия? Не хватает бабок!!

 

Ляпунов. Рехнулся, чо ли?

 

Владислав.                    Цацочки мои!

Где королева? Бабок не хватает!!

 

 

 

КАРТИНА XIII

 

Ночь. Сторожевые ворота лагеря. На стене – Башка и Гришка. Внизу у рва – сторожевой Данила.

 

Гришка. Слыхал, Башка? Бояре на Москве В цари-то пригласили королёнка.

 

Башка. Да ну?

Гришка.                   О десяти годках.

 

Башка.                              Да ну?

А наш чего смотрел?

 

Гришка.                                         Свихнулся наш-то.

Опутала его Маринка.

 

Башка.                          Так.

 

Гришка. Взгляну на Дмитрия – душа болит.

Совсем поник, бедняжка. Ровно нищий.

Глядит на всех собачьими глазами –

Вот-вот копеечку попросит.

 

Башка.                Так.

В Москве – панок. В Смоленске – Сигизмунд.

У нас – Маринка. В Дмитрове – Сапега.

Выходит, Гриша, нынче на Руси

Что ни село – свои поляки правят?

 

Гришка. Выходит так.

 

Башка.                    Все рыцари, заметь.

 

Гришка. Все рыцари.

 

Башка.               Эх, Гриша, милый друг.

Сменяли мы вонючку на гадючку:

Боярин крут, а рыцарь вовсе лют.

 

(Тишина.)

 

Лжедмитрий (входя). Рокочущие трубы русских.

Бум

Ногайских бараб… Польские виолы…

Свиные пузыри у запоро…

Я счастлив… Господи, я счастлив, счастлив!

 

Данила. Кто тута?

 

Лжедмитрий.    А?

 

Данила.                    Кто ето?

 

Лжедмитрий.                           Царь-царь-царь.

 

Данила. Чего такое, государь, бубнишь?

Лжедмитрий (ему). Ты слушай, слушай!

 

Данила.                          Да ведь я…

 

Лжедмитрий.                            Слыхал?

Шипение поляков… Грай ногайцев…

 

Данила (струсив). Чего с ним, правда?

 

Лжедмитрий.                    Кошелёв! Я счастлив!

 

Данила. И речи-то чудные… Эй, хорунжий!

Урус!

 

Башка (за ним). Урус…

 

Данила (исчезая).      Петро Урус!

 

Башка.                У-рус!

 

Голос Уруса. Го!

 

Голос Данилы. Шевелися: государь пришел.

 

(На валу у рва возникает человек могучего склада. У бедра на медной цепи – рог.)

 

Урус. Здорово, государь мой.

 

Лжедмитрий.                   Здравствуй.

 

Урус (тихо).                           Рабби?

 

Лжедмитрий. Не «рабби», а «рабы» и «рыбы». Вот.

А то – «рыборабарь». Так даже лучше.

 

Урус. Ты… не узнал меня? Я – Абрагам.

Тот самый Абрагам.

 

Лжедмитрий (равнодушно). А…

 

Абрагам.                          Ученик твой.

 

Лжедмитрий. Аб-рара-гам. Нет: Аб-гагара-брам.

А вот загадка: кто тот человек,

Внутри которого «гагара»? Ты!

 

(Смеется.)

А ты хитер.

 

Абрагам.                    Кто? Я?

 

Лжедмитрий.              Скажи сначала –

Зачем ты стал Урусом?

 

Абрагам.                                   Нужно, рабби.

Про смерть оруженосца Яна слышал?

 

Лжедмитрий (утвердительно, но без смысла).

Ага.

 

Абрагам.         А про оруженосца Стася?

Ведь это… это я их.

 

Лжедмитрий (безразлично).            А…

 

Абрагам.                         Ну, да.

Не осуждай меня за это, рабби.

В писаньи где-то сказано: «Отмщенье

И благодарность – это две сестры».

 

(Пауза.)

 

Скажи мне, рабби: правду ль говорят,

Что ты повенчан с христианкой?

 

Лжедмитрий (так же).                      Рабби.

 

Абрагам.         А верно ли и то, что будто конь твой

Напоминает колокол соборный,

Помеченный крестами, как тавром?

Ну? Верно это?

 

Лжедмитрий.          Это.

 

Абрагам.                       Слушай, рабби:

Скажи мне правду. Человек я темный,

Но я тебя как будто понял, рабби:

Когда пророк был на горе Синайской,

Он сорок дней и столько же ночей

Не ел и не пил, как белейший ангел;

Когда же ангелы сошли к нему,

Они вкушали пищу, словно люди.

Я понял, рабби. Ты спустился в мир

Грехов и нечестивостей и скверны,

Чтоб, став царем Руси и взявши меч,

Ударить по турецкому султану

И царство праотцов восстановить!

Я понял, рабби.

 

Лжедмитрий.           У тебя ведь бас?

 

Абрагам.         Чего?

 

Лжедмитрий. Бас, бас. Но почему же в нем

Мерещится мне женский голос? Чей?

 

(Мучительно вспоминает.)

 

Я помню волосы. В них запах молний

И голос… Нежный, плещущий такой.

А кстати, пане, вслушайся. Ты слышишь?

Каких народов говоры – ведь правда? –

Под этою коро… в моей держа…

Вот русские… Как мягко это «рр»…

Оно как рокотанье барса. Вот

Плесканье рыбки. Узнаешь? Поляки!

Ногайцы: «Х»… А запорожцы: «Г»…

А это иудеи… Вот-вот!

 

Абрагам.                            Рабби!

Что вы такое, рабби, говорите?

Поляки есть поляки, а ногайцы –

Ногайцы. Но при чем тут все же мы?

На черта нам они? Ты обезумел!

 

Лжедмитрий (словно осененный).

Я обезу… Но это же чудесно!

Я просто счастлив, что сошел с ума!

По крайней мере не обя… решать…

Народу нужно  н у ж н о е ! Понятно?

Не столь великое, сколь то, что нужно!

Вот в чем моя ошибка, Кошелёв…

И даже более того. Ты слушай.

Лишь то ученье может стать народным,

В котором есть нужда. Все остальное –

Круженье вихря по своей оси.

И Туча прав. И ты. Ты тоже прав.

За Тучей – русские. С тобой – евреи.

А я? Я был великим и… ненужным.

Но я теперь безумен. Мне-то что?

Я – человек сторонний. Правда? То-то.

Хе-хе… Я всех! Я всех перехитрил!

Абрагам. Перехитрил?

 

Лжедмитрий.          Уж я могу не думать…

Никто с меня не спро… Ох! Вот опять!

Опять дымится в ухе!

 

Абрагам.                           Ты предатель!

 

Лжедмитрий. Ой, больно! Снегу! Ради бога – снегу!

Скорей! Тот самый выстрел, что готовил

Семье моей могилу, – видишь: вот!

В моем же ухе… Снегу!

 

Абрагам.                     Притворяйся!

Предатели, известно, скоморохи.

Ты предал бога своего! Ты предал

Могилы прадедов! Ты предал море,

В котором хина вместо соли… Пусть

Она горька, но это  н а ш е  море.

Ты понимаешь?  Н а ш е !

 

Лжедмитрий (зажав ладонью ухо). Снегу… Снегу!

 

Абрагам.         Так будь же проклят весь твой

гнусный род

До пятого колена. Пусть вороны

Гнездятся в черном черепе твоем!

Пусть чрево трупа твоего отныне

Останется вертепом черепах,

Гадюк и ящериц и крыс, но крыс

Таких, которые срослись хвостами!

 

(Хватает Лжедмитрия за грудь и с наслаждением вонзает кинжал в его сердце. Исчезает.)

 

Голос Кошелева.  Митюша! Ми-тя! Где жа он

однако?

 

Голос Данилы.  Да были тута.

 

(Появляются Данила и Кошелёв. Вдали, все         удаляясь, трижды протрубил рог.)

 

Шут.                Ну, а где жа?

 

Данила (увидев труп).                            Во!

 

Шут. Тю! Чо это?

Данила.                      Убитый…

 

Шут.                            Государь?

Врешь. Государик мой… Митюша… Митя…

Да чо ж это, голубоньки мои?

Да как же это? А? Сторожевой!

Зови народ! Пущай бегут сюды!

Злодейство приключилося… Не стало

Столпа-забрала, нашего царя.

Ой, не вместити плача во гробницу.

Ой, не могу я, не могу…

 

Антипьевна.              Ты что?

Чего орешь?

 

Шут.          Убили. Ой, убили…

 

Антипьевна. Кого такое?

 

Шут.                 Государя Митю.

 

Антипьевна. О, господи Исусе, сыне божий…

 

Шут. Ой, не могу я, братцы, не могу я.

 

Шаховской. Давайте факелы! Васютка! Гришка!

 

(Постепенно при свете огней вокруг трупа            стягиваются войска в кольчугах и при оружии.)

 

Шаховской. Эх, Митя. Не послушался меня.

Я и Болотникову говорил

Да и тебе: с боярством не шутите.

Не троньте их угодий. Нет, не вняли.

Вот и погибли.

 

Шут (исступленно).   Каркай тут, карга.

                        Тебя еще не слышно.

 

Марина (вбегая).              Где он? Где?

Родной ты мой… Святой мой… Близкий… Митя.

 

(Рыдая падает на тело мужа.)

 

Я только что… Сейчас лишь поняла…

Кем был ты для меня, мой бедный мальчик,

Мой грозный ангел, нежный рыцарь мой…

Ты был моею верою… Ты был

Той самою часовенкою сердца,

О чем мы, помнишь? – как-то говорили…

 

(Шепчет ему на ухо.)

 

Шаховской. Она с ума сошла.

 

Абросим.                                   Не трогай, княже.

 

Шаховской. Не надо, пани, этак…

 

Марина.                         Я не пани!

Подите прочь!

 

Антипьевна.          Пусти ее поплакать.

 

Башка. Беда…

 

Туча.        Такого, братцы, государя

Теперь с огнем не сыщешь. Кто убил?

 

Данила. Урус.

 

Шаховской.  Какой Урус? Не в этом суть.

Его убили правильно. Что делать?

Ведь я же говорил ему: «Димитрий,

Не тронь боярства…»

 

Антипьевна.                  Врешь ты, князь-боярин.

Вы слушайте, станишники, меня:

Его убили, я считаю, ляхи.

Никто как ляхи.

 

Абросим.                         А кому еще?

 

Василий. Вестимо, ляхи.

 

Антипьевна.              Ляхи!

 

Шаховской.                Бойтесь бога.

Какие ляхи?

 

Данила.               Ляхи, ляхи.

 

Шаховской.                Врете!

Урус, по-видимому, – князь Урусов.

Других Урусов нет.

 

Абросим.                      А вот и есть.

 

Антипьевна. Средь ляхов поищи.

 

Шаховской.                   Тьфу, дура.

 

Туча.                                Ладно!

Молчи, боярин. Будем покрывать

Всю эту рыцарскую свору.

 

Гришка.                                  Хватит!

 

Туча. Уйдем, ребята, к северу!

 

Абросим.                                  Ку-ды?

 

Туча. Я слышал – в Ярославле-городке

Какой-то князь Пожарский кличет русских

Противу ляхов.

 

Абросим.                        Верно, Туча, верно!

 

Туча. Коли Димитрий, вся надежа наша,

Есь мертвый трупец – чо нам тут сидеть?

Яйцо высиживать?

 

Шаховской.                  Постой. А я?

Димитрий вам надежа. Ну а я-то?

 

Антипьевна. А ты – поляцкий служка.

 

Шаховской.                         Вот так так.

Я служка, а Димитрий им надежа?

Фальшивая монета! Самозванец!

А им надежа? Мой же понятой –

Надежа? Хо.

 

Шут.                 Где будем хоронить?

 

Туча. Ну, ясно где: в соборе.

 

Шаховской.                      Самозванца?

Да где же это видано, ребята?

 

Туча. Давайте щит. Так. Подводи плечо.

Шаховской. Да как же можно? Это святотатство!

Кощунственное дело, говорю вам.

 

Туча. Ведите государева коня.

 

Антипьевна. Скрестите руки.

 

Туча.                             Взяли!

 

Башка.                  Подымай.

 

(Процессия тронулась. Впереди с факелом Данила. За ним Туча, Башка и Гришка несут на щите останки своего царя. Абросим ведет под уздцы золотистого жеребца. За ним Василий с факелом. За факелом – Марина, поддерживаемая Антипьевной и Зосей. Заключает шествие шут.)

 

Шут (причитая). Ой, не вместити плача

во гробницу…

Ой, братцы, не могу я, не могу я…

Кого хороним-погребаем, братцы?

Столпб-забрала нашего хороним…

Надежду-доброхота погребаем…

 

Шаховской (вдруг спохватившись).

Ах, вот? В соборе? Я сперва не понял.

Конечно же, в соборе. Где ж еще-то?

Свечу бы ему в ручки. А? Свечу!

Я говорю: свечу бы ему в ручки…

 

(Процессия торжественно проходит, не обращая внимания на князя.)

 

Конец

 

1939


Fatal error: Call to undefined function bloqinfo() in /homepages/22/d395850660/htdocs/wp-content/themes/typogriph/index.php on line 32