ИКОНОГРАФИЯ

Александр Гольдштейн

ОБ ОДНОЙ ВСТРЕЧЕ*

(фрагменты)

…В твердо очерченных скулах его, крупном носе, печальных, надо думать, глазах и, как нередко писали исчезнувшим слогом, кустистых бровях было нечто благородно-звериное, стройный корпус, скользивший вдоль стеллажей, наоборот, принадлежал зверолову, лесному разведчику, фенимор-куперовскому капканщику, голос, откликаясь южному любопытству владелицы лавки, извещал, что хозяин его, журналист с канадского радио, здесь по случаю, интересуется литературой, словесным искусством, другие книги ему не нужны. Нет, спасибо, отклонил он совет приобрести сочинения известных на прошлой неделе писателей. Вы похожи на Сашу Соколова, хотелось бы свидеться с ним, сказал я, еще не окончательно уверенный, кто предо мною. Соколов – это я, бесстрастно сказал он, глядя чуть вбок. Интервью, сказал я, давайте условимся о разговоре и опубликуем его. Немного повременим с публикацией, сказал он, отчего же не встретиться, мы с женою зайдем к вам, если не возражаете, в гости. Знакомьтесь, Марлин, американка и понимает по-русски, представил он молодую румяную рослую женщину, вошедшую с улицы в полость книготорговли. И, пожалуйста, больше никого не зовите, люди часто обещают, что не пригласят посторонних, а в комнату набивается человек двадцать, под столом диктофон, все записано и переврано, потом расхлебывай. Одета Марлин была в грубую куртку, холщовые брюки, кроссовки; сельское происхожденье ее, детство на ферме, умение объезжать и воспитывать лошадей, спортивная вице-чемпионская юность, внятный характер, предрешенность встречи с будущим мужем, соткавшимся из английской версии «Палисандрии», сразу же вслед за тем, как было окончено чтение романа, об авторе которого Марлин никогда прежде не ведала, – все это открылось мне вечером.

Они пришли в срок, с трогательно громоздкой сумкой угощений: копченые колбасы, дырявый сыр-аристократ, сухие фрукты, грецкие орехи, французская поджаренная булка, лаваш тончайший из армянской земляной печи, к нему солоновато-кислый, по-крестьянски произведенный творог, бутылка джина, смешивать с тоником в пропорции два к одному, и наутро голова не отягчена происшедшим. Я запомнил, о чем говорили мы, начав есть и пить в сумерках, между собакой и волком, завершив крепко за полночь, но обстоятельства Соколова, уже настолько запорошенного бродячим отшельничеством, что траектория его передвижного скита, подобно скитальчествам воина-одиночки, скрылась от глаз мира, – обстоятельства эти остались для меня неотчетливыми. Он не таился, был оживлен и охотлив для речи, и зачем отмалчиваться, если вызвался говорить; просто сама судьба его, в сплетении вынужденных положений и личной воли, была сделана из непроницаемого материала, вдобавок завернутого в темную ткань, и правильно истолковать эту судьбу я не мог, не умел, все в ней туманилось, таяло, как медуза на отмели. Из услышанной повести я определенно усвоил эмпирические вехи соколовского бытия, в частности то, что канадское местожительство Саше вдрызг надоело и скоро переберется он в Тель-Авив, где уже несколько месяцев обитает неузнанным.

…До разговора с Соколовым я посчитал бы вздорной выдумкой, что писатель его калибра и литературно-биографического мифа, обращаясь к непримечательному лицу, может быть так естественно прост, приветлив, так свободен от высокомерия, от упоения ролью. В Саше была гордость вольно бродящего, берегущего свою независимость зверя и ни на йоту капризного, обидчивого самодовольства, которым меня полными ушатами окатывали и продолжают окатывать сочинители не самых великих достоинств, а когда я этому удивился, то подумал, что в другом случае он стал бы автором иных произведений. Это он, не другой, рассказал о людях, уже тем заслуживших слова сострадания, что никому больше до них не было дела, о мальчике с созерцательно отстающим умом, о колченогих приволжских каликах, бобылях и бобылках, собирателях ветоши, нищеты, гиблой любви, о кунсткамерном сироте кремлевского детства, а ежели молвит, что никаких заслуг у них нет и даже слов они не заслуживают, в ответ заметим: вы правы, конечно, но ведь они, хоть убогие, все-таки существуют, кто-то же должен за них заступиться, укутать их речью, как одеялом, и Соколов всю неделю на стороне бедных, не по воскресным лишь дням, узаконившим скудную милостыню. Мне кажется, он в себе сочетает Марию и Марфу литературы. Кропотливая Марфа поглощена материальным – эстетикой, стилем, убранством, шитьем и вышивкой, впечатлениями от зрительно-слухового соположения буквиц, золотых, киноварных, истекающих медом, хмельным глаголическим благозвучием; некому превзойти Соколова в поющем узоре. Но вот слышится голос – мол, ты, Марфа, стараешься, а одно только нужно, и выходит из орнамента Мария проникновенности, чей образ говорит, чтоб буквы затем терпеливо ставились в ряд, чтобы явилась она с бальзамом на раны обездоленных и песней освобождения, избавленья от тягот, блаженного бегства из плена. В интонации этой ему тоже нет равных, стиховая проза «Между собакой и волком» и незабываемые стихотворения в ней ниспадают из купола братского соболезнования, ободряющего родства, так что, если кому интересно частное мнение, оповещаю, что я бы наградил Соколова пальмовой ветвью лучшего русского писателя современности, благо пальм растет у нас много.

* Из книги «Аспекты духовного брака». НЛО, М., 2001.

Comments

No comments yet. Why don’t you start the discussion?

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *