Издается в Израиле (Тель-Авив) ● Главный редактор: Ирина Врубель-Голубкина ● E-mail: exprocom@gmail.com

Автор: , 17 Мар 2011

ИКОНОГРАФИЯ


Валерий Мерлин

ПОРТРЕТ ХУДОЖНИКА В ОБРАТНОЙ ПЕРСПЕКТИВЕ

К тому, что сказано и сделано Гольдштейном, прилипло определение «интеллектуальная проза». С одной стороны, это как будто комплимент, с другой – предупреждение читателю: это литература для высоколобых, Гольдштейна можно не читать.

Стигмат не совсем незаслужен, поскольку проза Гольдштейна сама себя стигматизирует. В «Спокойных полях» Гольдштейн описывает свою встречу с рассказами Шаламова. Вместо того чтобы писать о Шаламове, он предлагает Шаламову отреагировать на Гольдштейна: «с отвращеньем тебя, тепловатого, изблевал бы. Не возмещаемое ничем отторжение, отчаялся зацепиться приязнью, не говоря о любви».

Набоков умножает двойников – зеркала, в которых он отражается. Гольдштейна интересует встреча с антиподом – со взглядом, который уничтожает. Можно говорить о двойничестве антиподов в его прозе: писатель Шаламов, румынские рабочие с таханы мерказит, Зарина из тель-авивского порта. Для интервью в «Окнах» он тоже подбирал людей далеких и даже просто враждебных.

Встреча с антиподом – это возможность переворачивания перспективы, того, что Лакан называет анаморфоз: «Не редуцируя другого к своей точке зрения, я редуцирую себя к точке зрения другого». Встречаясь с другим, Гольдштейн редуцирует себя к очкарику, интеллигентскому хлюпику: «Я домашний, не уличный, меня дважды били мальчишки, хорошо, угрожали побить, все равно». Его сила в этом «все равно». Он шахматист, который, переворачивая доску, все равно выигрывает партию. Он бесстрашен, потому что ему не нужно защищать свое Я.

Другой – это не обязательно брутальный другой. Чаще всего это просто чужая оптика. Гольдштейн описывает Израиль сквозь призму русской ориентальной прозы, причем это переводная проза – Камю, Селин, Юрсенар. Его очки – заемные, но это не постмодернистская цитатность, а честный взгляд Постороннего.

Почти в каждом его тексте присутствует Зарина – женщина, которой нужен мачо и которая не замечает мужчин, которые не мачо. Гольдштейну нужна именно такая женщина. Она интересует его как садистская машина, убивающая нарцисса: «Ни единожды за все то уже некороткое время, что я домогаюсь ее благосклонности, я не смог отпечататься у нее на сетчатке». Взгляд Зарины очищает горизонт от авторских проекций. Встреча с Зариной – средство расставания с нарциссом, потому что в глазах Зарины нарцисс – это импотент.

Один известный филолог в последнее время увлекся описанием своих любовных похождений. Доказательство того, что он не импотент, беспокоит его не меньше, чем научная репутация. Гольдштейн рассказывает, как он добивается внимания Зарины: «…дошло до того, что чуть ли не колочу себя в грудь кулаками, как шимпанзе в зоопарке». Но он-то как раз обходится без этого жеста.

Взгляд другого превращает меня в объект. Насилие несет сам взгляд. Но я попадаю под чужой взгляд тогда, когда покидаю общее пространство и сам становлюсь другим. Так видит перспективу эмиграции Бродский: «Навсегда расстаемся с тобой, дружок. / Нарисуй на бумаге простой кружок. / Это буду я: ничего внутри. / Посмотри на него и потом сотри». Один из перформансов Гольдштейна заключался в том, что он прошел по Виа Долороза с ноликом в руках. Можно бы сказать, что он взял на себя крест нуля, но это был не ноль, а нолик – обнуление той огромной пустоты, которой субъект компенсирует свою невидимость.

В одном из очерков Гольдштейн исследует эффект прозрачности в советской литературе – «приписывание миру тотальной проницаемости». Проницаемость тотальна – она распространяется на самого видящего. Так же проницаем больной для врача в «Спокойных полях»: «“Ровненько”, одобрил рентгеновский снимок хирург». Быть проницаемым не новость для того, кто родился под взглядом Большого Брата.

Смерть – эффект садистской оптики. Автор всегда под ее прицелом, поэтому он неизбежно переживает свою смерть. Полная гибель всерьез для него невозможна – это тоже оптика: черно-белый «серьез».

В прозе Гольдштейна нет метафизики. Даже в предсмертной прозе он пишет исключительно о здешнем, но это потому, что он всегда уже не здесь – он смотрит оттуда сюда. Ему не нужно бороться со смертью и преодолевать ее в своем письме, потому что смерть инкорпорирована его письмом. Смерть автора настолько вписана и прописана в его текстах, что неотличима от мистификации. Смерть Гольдштейна нельзя признать фактом – в этом и состоит реальный смысл того, что Гольдштейн умер. Многие авторы репортажей с петлей на шее доживали до почтенных лет. Гольдштейн умер никак не в качестве розыгрыша – он безукоризненно совпал со своим письмом.

Один раз он все-таки встретился с двойником – когда разделил литературную премию с Гаспаровым. Гольдштейн и Гаспаров – души одного корня. Главное свойство этих душ – трезвость, беспощадная точность видения. Гаспаров тоже добросовестно играл роль очкарика – своим заиканием он даже подыгрывал этому образу, но его «Записки и выписки» – это коллекция чужих очков и призм – оптика, заведомо не совпадающая с авторской. На вопрос, а где же точка зрения автора, следует ответить: автор – само видение, лежащее в основе любой оптики. В качестве бессубъектного видения оно по ту сторону смерти.



Ваш отзыв

*

  • Облако меток