МОСКОВСКИЙ БЕСТИАРИЙ

Алексей Смирнов

ГЕРОЙ НАУМ РОМАШКИН

Очень мало в России героев. По крайней мере, я их мало видел. А я все-таки кое-что видел. Все уходят от опасности в тень, как скользкие от долговременного поноса бродячие собаки в репьях. Вот я слыхал про одного героя: пожилой казак-фронтовик, в станице недалеко от Новочеркасска (местные менты у него забили до смерти сына), он отточил шашку, пришел в отделение милиции и вырубил всю смену. Никто из ментов не успел даже достать револьвер – одни посеченные трупы. Или в одном городе Курской губернии, где я жил, милиция регулярно забивала до смерти граждан. Забьют в отделении сапогами, а потом повесят на кальсонах в камере для порядка, пущай, голубчик, повисит, а у покойника печень и селезенка отбиты и кишки порваны от сапог с подковами. И заставляли главврача местной больницы писать липовые заключения о смерти. Покойник, дескать, умер от инфаркта или удавился от неразделенной любви. Но главврач оказался героем, решил ментов вывести на чистую воду. Чаша терпения главврача переполнилась, когда менты до смерти забили приехавшего в отпуск с Дальнего Востока здоровенного моряка. Менты его забили и бросили в овраг. Люди его по вороньему оживлению нашли. Вскоре менты забили еще одного рабочего в парниках, но тот ожил, позвонил в больницу. Главврач спрятал его в бокс инфекционного отделения под чужую койку и начал рыть. Подкупил в отделе кадров милиции паспортистку, та притащила ему фото всех ментов. Забитый их опознал. Главврач в прокуратуру в Москву. Дело еще в СССР было. Ну и что? С двух ментов погоны сняли, начальника в другой район следователем перевели – и все. А главврач, конечно, герой. Я с ним бутылку коньяку с семгой в ресторане выпил. Или взять Володю Буковского, теперешнего лондонского, вроде Герцена, изгнанника. Он смолоду здоровый чернявый парень был. Притащил покойному художнику Юрию Титову портрет своего черноземного предка-помещика, а у того лапа медвежья на всю грудь: «Запиши, Юра, для изящества». Юра меня спрашивает: «3аписать?» Я отговорил, как никак, история. Володя, находясь в Казани на тюремном спецу, в психушке, где-то поприжал какую-то врачиху и из-за ее доверчивой спины упер кэгэбушные инструкции, как морить диссидентов. В результате знаменитая книга и народная частушка: «Как Луиса Корвалана обменяли на барана. Где найти такую блядь, чтоб на Брежнева сменять?» Теперь Володя седой юноша-шестидесятник, клянет в современной России всех и вся, и совершенно правильно Старовойтова прочит его в президенты России. Но куда там? Пока бывшая партноменклатура Россию до конца не удушит, никаких Буковских в Кремле не будет.
Теперь поговорим о еврейских героях. Очень не слабые были еврейские герои, которых я знал. Ну, например, Илюша Бокштейн – маленький, какой-то почти горбатенький, с большим кривым носом и с ясными детскими глазами. Жил он около огромного Храма Мартина Исповедника на Таганке в старом особнячке со своей, естественно, еврейской мамой. Мама все сокрушалась, какой ее Илюша несчастный и непутевый еврей. Все евреи гладкие, курчавые, толстые, как колбаски, и таскаются с тупыми русскими задастыми блондинками, а Илюша все один и всем недоволен. Был Илюша принципиальный диссидент и писал стихи, как говорил Мамлеев, все больше про пауков и крыс. Я его стихи мало читал, а вот о политике мы с ним говорили много. Однажды Илюша выступил на площади Маяковского у идола с широкими штанинами. До Илюши у штанин, писая, как песики, на ботинки громилы, выступали комсомольские поэтики: лупоглазый Женя со своим тогда еще молодым кадычком и золотушный подвывный Андрюша, который любил сидеть сразу на двух стульях – в ЦК комсомола и в Госдепартаменте. Эти комсомольские вытики пели про свои Братские ГЭС  и треугольные груши, и девицы от их вытья восторженно писали по биссектрисе. А тут появился маленький кривоносый с чуть дрожащим, но очень убедительным голосом Илюша и поведал восторженным идиотам, наконец свыше освобожденным от сталинизма, что СССР – это не держава, а гнусное скопище одичалых дикарей, не способных к самостоятельной политической жизни, и что СССР надо отдать минимум на столетие под протекторат ООН. Находившиеся до этого в радостном просветлении слушатели шестидесятых как-то затихли и приуныли от таких речей, и у них сразу пропало желание щупать, где надо и не надо, своих дам и рукоплескать Жене и Андрюше. Илюша был гораздо прозорливее многих тогдашних диссидентов – будущих демократов. Действительно, бывший СССР казался неспособен к нормальной политической жизни и нуждается в опеке. Но и сама ООН, к которой тогда взывал Илюша, постепенно и не сразу превратилась в некое подобие Лиги Наций эпохи Даладье, Чемберлена и Муссолини, и мало кого радуют голубые каски, которые не всегда исполняют роль санитарного контроля над безумством. Когда Илюша кончил свою речь и сошел с возвышения, то публика расступилась перед ним, как перед архиереем. Илюше дали самостоятельно уйти с Маяковки, но прошел он недалеко, до Музея Революции. Там его схватили чекисты и повезли прямо в Лефортовскую тюрьму. Произошло это у ворот музея с белокаменными готтентотскими львами, стерегущими зеленые пушки, из которых большевики расстреливали в семнадцатом Кремль. Вообще, все большевистские символы в Москве напоминают памятники Кортеса в Мехико, истребившего древнюю столицу инков. Илюше дали пять лет в политической колонии строгого режима в Мордовии на станции Потьма. Отсидев, Илюша приходил ко мне в мастерскую на Таганке и долго рассказывал о лагере. Из его рассказов мне более всех запомнился рассказ о бывшем бургомистре города Харькова при немцах – пожилом очень умном господине, прикидывавшимся животным из самосохранения. Он оправлялся в брюки и поедал собственные экскременты, желая казаться безумным. Когда Илюшу поместили с ним в карцер, бургомистр, озираясь, вполне разумно его спросил: «Вы здесь в первый раз, молодой человек? Я здесь уже третий десяток размениваю и скажу вам только одно – не ждите от них пощады», – и замолк, продолжая далее, как Мопассан, прикидываться животным. Про Мопассана написал один современный ему газетчик: «Перед концом жизни господин де Мопассан превратился в животное, ходил на четвереньках и поедал собственные экскременты». Не знаю, написал ли Илюша книгу о своих лагерных впечатлениях, но уверен, она бы у него получилась интересной.
Но самым поразительным еврейским героем, напоминавшим времена Иисуса Навина, был Наум Ромашкин. В то время, когда возрастал я, интеллигентский мальчик с хулиганскими наклонностями из недорезанной дворянской семьи, кругом было царство величайшего страха. Все всего боялись: боялись коммунистов и чекистов до последнего самого крайнего ужаса. Ни о каком сопротивлении никто даже думать не смел, только бы забиться в щель и выжить. А ведь герои были: смело умирали бывшие эсеры, анархисты, люди из повстанческих армий Антонова. Вот русскую интеллигенцию и предавший царя офицерский корпус большевики истребили, как бессловесных овец, все они умирали тихо и покорно, так как предварительно предали себя сами, подготовив всей своей жизнью пришествие большевиков и расчистив им дорогу. Когда Сталин накануне войны вырезал ленинский офицерский корпус победителей Врангеля и Колчака, то советские генералы перед смертью на Лубянке выкрикивали: «Да здравствует Сталин!», надеясь этим спасти свои семьи. Героизма в их истерических воплях не было – это было обычное русское подлое скудоумие. Уж лучше бы они, попав в полное дерьмо, умерли молча. Они, победители белых, оказались в абсолютнейшем полнейшем дерьме. Их, гордых соколов революции, загнали в угол и мочились им в глаза. На показаниях Тухачевского, где он признавался, что он германский шпион, видны выцветшие капли крови, которая капала из его разбитого гордого дворянского носа семеновского гвардейского офицера. Тем более был поразителен подвиг Наума Ромашкина. Наум Ромашкин был видный работник Госплана, ведавший контактами с Китаем. Это был тихий еврейский советский лысеющий интеллигент в очках. Его немного трясло от энцефалита. Отъявленным красным фанатиком он был с детства. Его мать работала в ранние тридцатые в советском полпредстве в Латвии, и он вступил в латвийские пионеры, и его еще в детстве били ульманисовские полицейские. В общеобразовательной школе, которая помещалась на Никольской, в здании греко-латинской академии, вместе с отцом и Наумом там учился еще один герой – некий Юрий Шепчинский (красавец из польской шляхты, возглавлявший эсэровскую организацию молодежи), всю жизнь просидевший в привилегированной тюрьме для особо опасных врагов советской власти.  В этой тюрьме зэков не выводили на работу и даже передавали им передачи Швейцарского Красного Креста. Наум Ромашкин, как многие советские евреи, был женат на русской простонародной женщине, блондинке из обывательской семьи, его однокурснице, тоже экономистке, у них был сын, мой ровесник, внешне простой русский парень, отдаленно не похожий на еврея. Жену звали Ксения. Наум так и называл жену Ксенией. У нас в семье их тоже называли по именам, это было в стиле двадцатых годов.
С Наумом мой отец подружил своего друга, некого Мерчо, болгарина. Мать Мерчо была близка с самим Димитровым, с ЦК Болгарской Компартии и через Коминтерн попала в СССР. Она с сыном бежала с Черного острова, где была особенно зверская тюрьма для коммунистов. Мерчо был близким другом отца и подружился с Наумом. Отец и Мерчо учились у Осьмеркина во ВХУТЕМАСе, где Мерчо писал очень красивые картины: все в черном болгары хоронят под красным флагом своих убитых революционеров. Жизнь парадоксальна: старший брат матери, командир Донского корпуса, под руководством Врангеля пытался совершить в Болгарии реакционный государственный переворот, который не удался и белых интернировали. Но об этом моя мать, конечно, молчала и дружила с Мерчо. Мерчо был довольно неглуп и, разобравшись в том, что происходит в СССР, сказал моему отцу один на один со своим болгарским  акцентом: «Все они, Глеб, сцеволочи». Одно время Мерчо с матерью жил в коминтерновской общаге в гостинице «Центральная».
В те же годы в коминтерновской общаге заведовал отделом кадров папаша бабушки четвертой русской революции Елены Боннэр, и при его участии расстреливали весь этот сбежавшийся в Москву со всего света коминтерновский сброд. Потом, конечно, расстреляли и самого папашу госпожи Боннэр, о чем она с горестью поведала телезрителям, прочитав на Лубянке в виде исключения, за свои особые заслуги, его дело. Расстреляли и Мерчо, и его мать, и всех их друзей эмигрантов. Но кое-кого, вроде Тито и Димитрова, оставили на развод. У Тито, правда, расстреляли с его согласия его любимую жену. А великий кормчий Мао, отступая, бросил свою жену с детьми, и их расстреляли  гоминдановцы. Так что все это было в порядке тех окаянных лет. К сожалению, все это не стало глухой историей. До сих пор коминтерновские дрожжи бродят в крови нынешних политических деятелей. Правда, недавно госпожа Боннэр, вспомнив Бунина, сказала, что теперь Россия снова переживает окаянные дни. Этим высказыванием в телеинтервью она фактически подвела черту под своей прошлой правозащитной и революционной деятельностью. Как еврейского интеллигента и энцефалитика Наума в армию не взяли, но он принимал участие в китайской революции. Он хорошо знал китайский язык, подолгу жил в Китае, беседовал и с Мао, и с Джоу, и с Джу Дэ и был близко знаком с сыном Чан Кай Ши, воспитанным на Лубянке. Наум разрабатывал в Госплане слияние двух великих государств, был тогда такой план. Я довольно часто бывал с родителями у Наума с Ксенией и играл с его сыном Витюшкой, неплохим пареньком. Жили они в доме напротив КГБ, там, где во дворе дурковатый черный Воровский подскакивает на гранитной тумбе, но потом в жизни Наума произошла решительная перемена. Он стал еврейским национальным героем. Ему бы самому памятник поставить на месте дурковатого Воровского, которого совсем не зря подстрелили белые. Крупная гадина была. Сталин тогда стал стареть, окончательно выживать из ума и решил перерезать всех евреев. Часть из них он решил выслать на Дальний Восток, устроив крушение на карнизе железной дороги вдоль озера Байкал. Для этих целей подыскали врачиху Тимашук и стали хватать и мучать еврейских врачей. История эта достаточно хорошо известна. Недавно я был на Воздвиженке, проходил мимо запущенного особняка, где когда-то был еврейский комитет защиты мира, о чем висит табличка, и вспоминал всех еврейских писателей и актеров, ходивших туда в свое время бороться за мир и потом убитых. Наум Ромашкин свято верил в коммунистическую идею, в дело Ленина-Сталина, во всех этих заросших шерстью, как австралийские человекообразные аборигены, Марксов и Энгельсов, труды которых он знал наизусть. И не вынесло честное идеалистическое  еврейское сердце Наума Ромашкина такое поругание  его идеалов и идолов, и написал он письмо в ЦК на имя самого товарища Сталина: дело врачей и заявление Тимашук есть злостнейшая провокация империалистических разведок и компрометация священного дела Ленина-Сталина. Поступок по тем временам неслыханной смелости и героизма. Когда в бериевском МГБ прочитали это заявление, то их взяла оторопь от такой смелости, они от этого совсем отвыкли. Наума, конечно, тут же арестовали, семью его из дома с прыгающим Воровским тут же выселили в подвал, жену с работы уволили. Зубы Науму выбили на первом же допросе, но он говорил и говорил, харкая кровью, о извращении святого дела, о том, что Берия провокатор, что Сталина обманули органы. Его объявили врагом номер один. Досконально изучили его биографию: вся семья супер пламенно революционная. Безупречная партийная карьера, русская жена из простонародья, крупный специалист, работник Госплана – ни к чему не придирешься. Следователь у него был русский. Когда Науму вставили новые зубы, далеко не всем подследственным вставляли новые зубы, то следователь, увидя их, заорал: «А, жидовская сволочь, зубы новые вставил!», и стал бить Наума головой и зубами о край письменного стола. Снова выбил. И опять в лубянской поликлинике ему вставили новые зубы. Наум ни в чем не признался, стоял на своем до конца: Тимашук – провокаторша, Берия – обманщик партии и тоже провокатор. Наума объявили израильским и американским шпионом и дали двадцать пять лет лагерей особо строгого режима. Такое и Щаранскому не снилось. Только Щаранский теперь министр, а Наума Ромашкина все забыли, и он умер в коммунистической безвестности и партийной глуши. Есть такая сугубо советская партийно-большевистская глушь. Почему не расстреляли Наума Ромашкина? Наверное, потому что он поразил Лубянку своим бесстрашием. Я знаю аналогичный случай. Одного бывшего царского офицера спросили на первом допросе: «Вы хотели убить товарища Сталина?» И бывший офицер вполне искренне ответил: «Да, я его очень хотел бы убить, но вот случая не представилось». Этим он сохранил себе жизнь, и с ним обращались очень почтительно. Настоящий откровенный враг, из которого не надо выколачивать показания. Быть может, Наума готовили к какому-нибудь видному политическому процессу. Дав двадцать пять лет, его отвезли в особый лагерь политических бессрочников. Лагерь был секретный, дорог к нему не было. Далее я цитирую самого героя: «Нас привезли туда на геликоптере (т. е. на вертолете), спустили по веревочной лестнице, где этот лагерь – я до сих пор не знаю. Кругом была глухая тайга и выли волки и шакалы». В его рассказе несколько архаичны слова «геликоптер» и «шакалы», но это его подлинные слова. Обычно шакалы воют на юге, а не в тайге. То, что рассказывал дальше Наум, довольно фантастично: «В лагере были бараки, в бараках не было нар, а деревянные койки вдоль стен, посередине стояли столы, заключенных не выгоняли работать, а только выводили на прогулку. Состав заключенных барака, где сидел Наум, был сугубо интернациональный. Почти все заключенные хорошо знали английский язык (и Наум тоже) и общались между собой по-английски. Среди заключенных было несколько очень знатных высокопоставленных японцев, в частности соседом Наума был японский маркиз. Он, просыпаясь, каждое утро учтиво говорил: «Доброе утро, господин Ромашкин». Было там несколько крупных эсэсовцев, которых так никогда и не выдали Аденауэру, некоторое количество англичан и американцев, которых захватили у японцев (среди них английский генерал из Сингапура), а также индийцы, арабы, несколько русских белогвардейцев из Харбина и Шанхая. И был среди них швед Рауль Валленберг. Я впервые услышал эту фамилию от Наума. Он говорил: «Приятный человек, чуть ли не родственник Нобелей». Где был этот лагерь, где он помещался, какой он носил номер – никто не знал. По-видимому, иностранцев, там содержавшихся, расстреляли при упразднении лагеря.
При Хрущеве Наума выпустили, но в Госплане ни его, ни его жену не восстановили, не вернули им и их квартиру напротив Лубянки. Поселили их в новом доме на одной из Мещанских улиц напротив кино «Форум». Я тогда жил со своей первой женой на Никольской в нашей старой квартире в бывшей гостинице «Славянский базар». Наша семья в двадцатые годы заняла в этой гостинице два номера, выхлопотал их дядя Коля. Дядя Коля был двоюродный брат деда, сын его тети и совладелец родового Смирновско-Булгаковского имения Саюкино Кирсановского уезда Тамбовской губернии. В прошлом он был крупный юрист и стал после революции писать для большевиков их законы и учебники по юриспруденции. Господь наказал его за сотрудничество с красными, его единственная дочь помешалась, а их дача на реке Воре перешла к ее психиатру. Один из номеров в «Славянском базаре», где я тогда жил, сохранился за нами, и Наум по старой, еще с детских двадцатых годов привычке часто заходил ко мне. Я тогда писал сюровые картины, Наум ужасался, говорил, что я гублю талант на империалистические выкрутасы. Но потом мы переходили на политические темы и мирно пили чай и беседовали. После лагеря Наум стал политическим диссидентом коммунистического толка. Он с еще несколькими фанатиками, прошедшими лагеря, создал свою особую коммунистическую партию. Теперь он считал Сталина бонапартистом, а Хрущева буржуазным перерожденцем. Он ходил к кому-то из старых большевиков, на какие-то сходки в серый бетонный дом на набережной, воспетый Трифоновым, а по дороге заходил ко мне. Старые москвичи, жившие в центре, тогда ходили друг к другу пешком. Их самих несли ноги по адресам их молодости и детства. Сейчас я делаю то же самое, но мои адреса большей частью мертвы. Наше поколение шестидесятников было недолговечным. Большинство переехало на погосты, а уцелевшие за границу. Наум много с жаром и пафосом говорил о русском социализме, об особом пути русской революции, о том, что скоро азиаты и негры устроят всемирную коммуну, что все искривления будут устранены. С особенным пылом говорил о том, что они, истинные марксисты-ленинцы, хранят верность идеалам русской революции. Сам Наум был абсолютно честный святой и бесстрашный человек, и, глядя на него, я благодарил Бога за то, что появились оппортунисты, бывшие троцкисты, как Хрущев, и за то, что они так хорошо и основательно разорили дотла все, что создавал Наум Ромашкин и ему подобные. Но от Наума исходило определенное возбуждающее озарение, как от фанатика. Глаза у него светились, и речь его обладала шармом, которым обладают некоторые маньяки-сумасшедшие и странствующие юродивые проповедники. Редким по убежденности и бесстрашию человеком был Наум Ромашкин. Это был, несомненно, человек штучный, в шестидесятые годы таких, как он, в СССР уже почти не было, их почти всех выбили.

1997 г.

ПАМЯТНОЕ МЕСТО

Один раз я снял комнату в двухкомнатной квартире в добротном кирпичном пятидесятых годов доме. Квартира принадлежала пожилой вдове, особе очень чистоплотной и хозяйственной. В первую же ночь вдова с явными намерениями пыталась проникнуть ко мне в комнатку, но я ей сонным голосом через дверь сказал, что болен неизлечимой гонореей и спать с ней поэтому не смогу. Тогда вдова пустила жить в свою комнату молодого студента сельхозтехникума и со страшной силой его насиловала, причем всегда оставляла дверь приоткрытой, чтобы я, проходя по коридору, мог ее видеть, сидящей на студенте. Торшер у вдовы горел круглосуточно, и шторы с малиновыми попугаями вообще не открывались. У нее было жилистое желтое тело, кружевная мини-комбинация, из которой она выпускала свои старческие трясущиеся груди с огромными, как кофейные блюдца, фиолетовыми сосками. Встречая мой взгляд, вдова победоносно улыбалась желтой лакированной улыбкой большезубого черепа с многими металлическими коронками. Волосы у вдовы были курчавые, оранжеватого цвета. А в ушах и на груди переливались коралловые украшения с искусственным жемчугом. У студента сельхозтехникума под ней всегда было безвольно-отрешенное выражение. Через два месяца жизни у вдовы он бесшумно  скончался, и его тело увезли в морг. Вдова была очень довольна его смертью и не расстраивалась. Было ощущение, что она выполнила какой-то заложенный извне план и получила за это лакомую премию.
Пожив в этом доме, я увидел много необычайных вещей. Были постоянно мужские похороны, хоронили и старых, и молодых, всех мужских жильцов этого дома подряд. Теперь, в послебольшевистские времена, хоронят упрощенно: вытащат покойника перед домом, поставят гроб на две старые табуретки, кое-какие жильцы попрощаются, и грузят в микроавтобус, и везут в общую могилу, как во времена ленинградской блокады или в незабвенном восемнадцатом. На кладбище в индивидуальную могилу покойников почти не возят, это стало очень дорого, население еле наскребает себе на пропитание, и кошек и собак – и тех перебили. Теперь люди думают, кому кусочек дать – себе или животному? Все женщины в этом доме, которых я невольно встречал на лестнице и в подъезде, бросали на меня странные блудливые алчные взгляды, а некоторые смотрели совсем дико, чем меня, признаюсь, изрядно фраппировали и пугали. Дело тут, наверно, нечистое и темное, скорее всего этот дом заселен  одними разного возраста проститутками, среди которых, наверно, много и состарившихся, за свой долгий век очень поднаторевших в своем ремесле. Для подтверждения своих мыслей я стал расспрашивать в соседних домах вылезающих на редкое русское солнышко пожилых людей, всегда охочих поговорить с прохожим. И вот что они мне поведали. Раньше на месте сталинской кирпичной пятиэтажки было кладбище самоубийц, куда свозили тела людей, вынутых из петли, или принявших яд, или перерезавших вены. Их раньше не хоронили на городских кладбищах, а тихо, без отпевания свозили сюда в небольшую рощицу и закапывали. Потом, в годы советской власти, убивали так много и так часто, что всякую покойницкую субординацию напрочь забыли, а в годы войны рощицу с редкими зарытыми могилками самоубийц вспомнили, построили вокруг нее дощатый забор, выкопали среди могил блиндаж с двумя накатами и поселили в нем Адель Розенкранц – уникальную чекистскую садистку, женщину-палача.
Адель была дочерью эльзасского коммивояжера, забредшего в Россию, и цыганки-гадалки из хора. Адель обладала уникальным даром знать все европейские языки и любить мужское тело, в том числе и мертвое. Она открыла отдельную новую главу женской некрофилии. Некоторые мужчины окоченевают в момент сексуального возбуждения, и Адель приспособилась совокупляться с ними после их насильственной смерти. В ЧК и НКВД оценили ее способности, и она стала и следователем и палачом одновременно. В город в годы войны свозили в тюремных теплушках множество иностранцев: и военнопленных, и просто случайных перемещенных лиц – и поляков, и чехов, и румын, и австрийцев, и французов, и итальянцев. Их отвозили в блиндаж к Адели, она допрашивала их, вступала с ними в половую связь, во время этой связи убивала их и сожительствовала с трупами. Около блиндажа был выкопан ров, куда она за три военных года сумела заквасить около пяти тысяч иностранных мужских трупов. Таков был итог ее сексуальных садистских игрищ. Потом Адель перевели на польскую территорию, а потом в Германию, где она развернулась на всю катушку и была в конце концов убита обычным красноармейцем, которому все, что он видел, так надоело, что он штыком вспорол Адели живот, вставил ей штык во влагалище и распорол живот до ребер. Это была здоровая реакция психически нормального человека на садистку-извращенку. В некрологе тогда писали об Адель Розенкранц: пламенная революционерка, верная ленинка и сталинка, гордость революции, заслуженная чекистка и так далее. Но сами чекисты, отдавая дань ее мерзостным талантам, все-таки питали к ней какую-то брезгливость. Тем не менее ее вспоротое, как курица, тело отвезли на Родину и закопали в ее же блиндаже. При похоронах была воинская команда и стреляли из карабинов, пугая ворон и галок. Потом блиндаж сровняли, и все шито-крыто. По генплану на месте рощицы спланировали кирпичную пятиэтажку, при закладке фундамента приехали люди в сапогах и велели немножко пододвинуть могилу. Часть скелетов перезахоронили под детской площадкой. И в России, и в Москве многие жилые дома и дачные поселки построены на местах братских могил. В той же Катыни, знаменитой теперь на весь мир, где раскопали рвы с польскими трупами, не трогают русских братских могил, так как на  их месте уютный дачный поселок чекистов. Дом заселили, было много новоселий, играл баян, глупые, радостные, как детские ночные горшки, полные дерьма, славяне били чечетку, отчего тряслись дешевые люстрочки жильцов внизу, и все было бы хорошо, но мужики стали дохнуть, а в баб вселился блудный бес Адель Розенкранц. Женщины, живущие в этом доме, стали страдать чудовищной извращенной похотливостью и измождать своих налитых дешевой водкой мужчин чрезмерными извращенными ласками, отчего те стали ускоренно вымирать, не вынеся постоянного сексуального напряжения своих половин. Школьницы стали совращать мальчиков и учителей, студентки пожилых профессоров, но особенно страдал похотью женский персонал от пятидесяти до восьмидесяти лет. Многие тещи набрасывались на зятьев, как голодные лесные волчицы, а невестки мучали трясущихся от старости свекров. Когда все мужики, жившие в доме, наконец поисчезали, то стало потише. Но жилицы нашли выход, обклеив объявлениями весь город: «Пожилая одинокая женщина недорого сдаст комнату студенту или рабочему на длительный срок». Обычно этот срок был действительно очень длительным, так как большинство постояльцев переезжало на кладбище, не вынеся сексуального напора наследниц Адели Розенкранц.
Поняв, в чем дело, я быстренько съехал из этого дома и стал обходить стороной и  поредевшую рощицу с красно-кирпичным кубом, детской площадкой, с подгнившей Бабой-Ягой и покосившимся теремком на месте массового захоронения. В последние годы советской власти голодноватые советские скульпторы придумали себе приработок: резать из дерева черноморов, лесовиков, домовых, царевен-лягушек, домков-теремков и устанавливать их на детских площадках. Сейчас развалины этих жэковско-языческих капищ догнивают во дворах как ностальгические памятники «империи зла» – СССР. Одни липовые сгнившие царевны-лягушки остались от Нерушимого. Интересно, что все население микрорайона знает и о роще самоубийц, и о кровавой Адели, и о тысячах загубленных ею иностранцев, и все реагируют одинаково: «Мало их, сук, мочили. Жаль, что эта Адель их всех не перебила, а что она с ними делала – дело понятное. Баба была молодая, ядреная, ей мужиков тышшами давай – и все мало будет. А им все равно подыхать, так хоть свою мужскую силу перед смертью показывали». И даже хотели поставить Адели Розенкранц небольшой бюст  или обелиск с профилем – как-никак активная деятельница революции. А насчет мора мужиков в доме они смотрят тоже по-своему: «Зря мужики энтим бабам поддаются, надо их, сук, об стенку размазывать, а не утешать их. Как со своим делом полезет, враз теменем об стенку – и порядок, и тишина будет». А мужики с тех краев имеют другое мнение: «Надо с какой-нибудь войны (теперь всюду воюют) тротил завезти, там его немерено, и дом этот распроклятый ночью рвануть, чтобы он со всеми тамошними стервами завалился. Правда, был один тихонький такой старичок, он в церковь ходит, так он сказал по-другому: «Сколько там душ христианских загублено, не счесть, и вообще грех жилые дома на могилах строить, проку там все равно не будет. Крест бы там памятный поставить, да куда там – они все Бога забыли. А Адель эта – чистая Сатана была, и вообще это место очень даже памятное».

1997 г.

ДЕТИ ПОДЗЕМЕЛЬЯ

В электричке ехали двое старых приятелей – Животеков и Ашкарумов. Животеков вез в сумке большой арбуз, а Ашкарумов за день до этого отрезал голову армянину, тело его разрубил и скормил свиньям, а голову вез в корзине в Москву, решив утопить ее в старом Измайловском пруду, чтобы не могли найти. К армянской голове он заранее примотал проволокой небольшой кусок рельса, и поэтому плетеная корзинка у него была тяжелой. Животеков и Ашкарумов имели два небольших садовых участка и выкопали обширные подземелья под ними, где прятались от своих жен и детей. Жены и дети у Животекова и Ашкарумова были злобные, грязные, от них плохо пахло, они не любили ходить в туалет и все время присаживались ровно посередине пыльной дороги или тротуара, чтобы поперек асфальта текли лужи. Животеков и Ашкарумов выкопали глубокие подземелья вроде блиндажей, сделали в них тайные лазы из сараев и подолгу там прятались. Все стены подземелий у них были обвешаны никелированными и нержавеющими железяками, которые они оба собирали на свалках. Спустившись под землю, они лежали на деревянных кроватях-катафалках и молчали – они оба уже очень устали от жизни. Иногда они пели в подземелье вполголоса пионерские песни своего детства и вспоминали с радостью, как толстая пионервожатая водила их, мальчиков, в женский туалет и при них какала. Она не могла какать без своих воспитанников. Туалет был в болоте, и внизу, в жиже, жило очень много гадюк. Они там усиленно плодились. Животеков и Ашкарумов всегда заглядывали в очко и видели там копошившихся гадов, и тогда им жизнь казалась загадочной и прекрасной. Теперь, вырастя и состарившись, у них не осталось ничего, кроме воспоминаний. У каждого из них был дома свой копошащийся и извивающийся гадюшник. И мальчики, и девочки Животекова и Ашкарумова постоянно онанировали и ходили с лиловыми подглазниками, и видно было, что жизнь их еще привлекает. Животеков и Ашкарумов надеялись, что когда-нибудь начнутся бомбежки и убьют всех людей наверху, а они в своем подземелье уцелеют. Армянин стал ходить вокруг участка Ашкарумова два дня назад, его явно что-то интересовало, и однажды он спросил Ашкарумова: «А куда ты все прячешься? Раз – и тебя нету». Ашкарумов ничего ему не ответил, но срезал старый желтый огурец, отнес армянину и сказал: «Съешь сейчас же». Армянин стал, давясь, есть, и Ашкарумов ударил его железным ломиком по голове, потом затащил в подземелье, отрезал ему голову, а волосатое армянское тело расчленил в корыте, где он готовил свиньям пищу, и они, радостно визжа, съели полноценное армянское мясо. Ни жена, ни дети, ни Животеков не увидели и не узнали этого дела. А голову он запаковал в вощеную бумагу и повез в корзинке для фруктов в Москву топить в старом Измайловском пруду, который любил с детства. Подремывая в электричке, он думал, что правильно поступил, а то бы армянин нашел подземелье, и нам бы с Животековым пришел конец – некуда было бы от жен и детей прятаться. Кто этого армянина подослал? Только он спросил себя, как Животеков его тоже спрашивает, вытирая с лица пот грязным носовым платком: «К тебе вчера армяшка не приставал, куда ты все прячешься?» Ашкарумову не хотелось ничего говорить о том, как он скормил своим свиньям волосатое армянское тело – вдруг Ашкарумов на Новый год его сальце под водочку побрезгует, и он сказал: «Да нет, не приставал, хотя я его у забора видел». «А со мной он говорил: «Ваш сосед случаем под землей самогон не гонит?» Вот так. Я вчера под землю не спускался, у жены круглые сутки понос был, и она орала, как зарезанная, и мне было не уйти. Я ей все время клизмы ставил и горячие грелки на живот клал, а из нее зеленая слизь с арбузными косточками все шла, я думал, у нее холера началась, а потом армянин куда-то вдруг делся. Как бы он нас не разоблачил. Я его испугался. Глаза у него, как чернослив, потные и мокрые, и в них есть неотвязность». «У всех армян глаза одинаковые», – ответил Ашкарумов и чуть приподнял корзинку с отрезанной армянской головой. В это время в электричку вошло двое омоновцев с автоматами и два контролера: один контролер побольше, худой с усами, а второй поменьше, с выбитыми передними зубами – их ему безбилетники выбили. Били его били об железный угол вагонной скамейки – и выбили. Омоновцы с автоматами с контролерами ходят для того, чтобы пассажиры вагон не сожгли. В последнее время многие пассажиры вагоны сжигают. Беззубый контролер подошел к Ашкарумову и говорит: «Билетик, гражданин». Ашкарумов дал ему билетик, а омоновец ему в ухо стволом тыкает и говорит: «И за того, что в корзине, еще билетик, нет-нет, доставать не надо. Мы все насквозь видим».  Беззвучно уплатил Ашкарумов за армянского безбилетника штраф, а который контролер побольше, в усах, несильно ударил Животекова ногой в промежность и сказал: «А арбуз у тебя краденый» – и отнял сумку с арбузом. А у другой гражданки отняли собачку, вывели ее в тамбур, при всех расстреляли и выбросили труп в разбитое окно. А в железнодорожном кювете в это время гнойный бомж с вдовою стрелочника совокуплялся, так ему тело растрелянной собаки по голове ударило, и он от ушиба умер, а вдова вылезти из-под него не могла и трое суток кричала, пока совсем не затихла. Их непристойные трупы и тело собачки видят все пассажиры, едущие в северном от Москвы направлении на пригородных и дальних поездах, и очень удивляются, думают, этих двух людей загрызла небольшая бешеная собачка, которая сама скончалась со злобы. Животеков очень расстроился после отнятия арбуза и затаился, ушел в себя и больше не сказал ни слова до самой Москвы, и на прощание сухо кивнул Ашкарумову. А Ашкарумов, приехав в город, дело уже было к вечеру, сразу поехал в Измайлово к старому пруду и сбросил голову в воду с моста около башни царя Алексея Михайловича и потом долго мочился в воду, приговаривал: «Плыви, плыви, армянская морда, не принюхивайся. Мы как жили в подземелье, так и дальше жить будем».

Comments

No comments yet. Why don’t you start the discussion?

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *