АКЦЕНТ

Дмитрий Сливняк

О’БРАЙЕН И ПУСТОТА:
о тоталитарном потенциале постмодернизма

Сказала благочестивая знакомая: «А все-таки есть в тшуве что-то постмодернистское. Она немыслима без восприятия человеком культуры, в которой он вырос, как неабсолютной, как одной из многих возможных». Лестничными мыслями, спровоцированными моей благочестивой знакомой, можно было бы заполнить книжную полку. Так и здесь у меня возникла лестничная мысль: в тшуве, то есть обращении взрослых неверующих людей к ортодоксальному иудаизму, много всякого можно найти, в том числе, например, фроммовское бегство от свободы… А потом задумался – ведь и правда постмодернизм!
Еще один разговор с той же знакомой. На цитатах экономлю, передаю только ход рассуждений. Говорят же современные мыслители, что объективного смысла у текста нет, толковать тексты можно по-разному, стало быть, читая нашу святую Тору, нужно не искать то, чего не существует, а придерживаться толкования мудрецов Талмуда (конец слов моей собеседницы). Иными словами, ничего не мешает видеть тигра в клетке со слоном, если этого требует авторитетная инстанция. Поскольку видимый нами слон – всего лишь способ, каким мы читаем недоступную нам реальность… Постмодернизм прославился тем, что изъял из культуры центр. Это был честный поступок – в существовавших до сих пор культурах центр обычно оказывался фальшивым, а то и жестко авторитарным, сковывающим мысль. Лишим систему центра, чтобы она начала играть, – советует нам Деррида. Вопрос только в том, стоит ли играть на проезжей части. Избавившись от бабушки, не попадет ли в лапы к серым волкам постмодернистский козлик? Общеизвестно, что в современном мире все большей популярностью пользуются фундаменталистские варианты религии и всевозможные тоталитарные секты. Общеизвестно также, что это связано с децентрированным характером современной культуры, неспособной предложить человеку смысл, структуру, упорядоченную картину мира, где есть место и для него. Разного рода малоприятные идеологии как раз и стремятся заполнить вакуум. Значительно реже обращается внимание на другой аспект вопроса – в отличие от сравнительно недавних времен, сегодняшняя культура им это позволяет! Как заметил однажды раввин Штайнзальц, раньше ученый, которому явился дьявол, мог сказать: «Тебя нет!» Сегодня ему остается говорить только: «В моей картине мира для этого феномена нет объяснения». Как я тоскую по уверенности ученого прежних времен, наверняка знавшего, что дьявола не существует! Но, с другой стороны, если нет дьявола – нет и Бога. И «нет» не в возвышенно-мистическом смысле, а в самом что ни на есть приземленном – как красной икры в советском магазине. И тогда на моей могиле лопух вырастет, мир кончается на станции Жмеринка, и если наука о чем-то не знает, значит -этого нет вообще. «То, что не названо, – не существует. К сожалению, все было названо» (Набоков). Постмодернизм немного ослабил удушающий рационалистический галстук, дышать стало легче, но за ворот полезли клещи и букашки.
Вообще говоря, техники подрыва железобетонно-рационального мышления – от дзэн-буддизма до деконструкции – относятся к лучшему, что знает человеческая культура. «Свобода от известного» – так формулировал свой религиозный идеал прославленный в свое время мистик Кришнамурти. Для него религиозное состояние духа – это непрерывный взрыв, непрерывный пересмотр самых бесспорных вещей, то есть прямая противоположность ригидно-догматическим установкам монотеистических религий. Но если уж для нас нет ничего очевидного, откуда мы взяли, что догматизм – это плохо? Не является ли само это утверждение догмой? Позволяя себе все, как избежать ловушек, попав в которые, нам не будет дозволено ничего?
Отодвигая в сторону жесткое рациональное «я» с его любовью к центрам и иерархиям, мы и правда высвобождаем пространство для более высокого опыта. Как только углядеть, чтобы в образовавшуюся пустоту не вломился Чапаев с шашкой наперевес! Промывка мозгов в тоталитарных сектах и схожих структурах, образующихся, например, вокруг некоторых психологических семинаров, слишком напоминает дальневосточно-деконструктивные практики. Главное – снять сопротивление разума, создать tabula rasa. И потом можно заполнять пространство чем угодно.
Впрочем, все это прекрасно было известно одному английскому автору, пытавшемуся представить себе постмодернистский 1984 год. Объективной реальности в сконструированной им идеологической системе нет. По словам партийного босса О’Брайена, «действительность существует в человеческом сознании и больше нигде. (…) То, что партия считает правдой, и есть правда. Невозможно видеть действительность иначе, как глядя на нее глазами партии». Оруэлловская антиутопия – уже разоблачение, изображенное в ней общество очень уж честно и адекватно описывает собственную природу. В реальном (не оруэлловском) тоталитаризме столь откровенные высказывания были невозможны. Наоборот, нас наотмашь били пресловутой объективной реальностью (естественно, часто выдавая за нее и вещи совершенно нереальные). Критический и социалистический реализм, объективные пространство и время из курса диамата – все так и провоцировало на солипсизм. Впрочем, я и сегодня с подозрением отношусь к чересчур активной эксплуатации такой категории, как реальность, видя в этом очередную манипуляцию и претензию на власть. Но, как показывает нам О’Брайен, без объективной реальности приходится совсем плохо. С одной стороны – Уинстон Смит, записавший в дневнике, что свобода – это возможность говорить, что дважды два четыре, с другой – Цинциннат Ц. с его «экзистенциальной гнусностью», посмевший, кажется, усомниться в объективном существовании мира.
Действительно, тоталитаризм по Оруэллу – какой-то совсем уж постмодернистский, члены партии практикуют изысканно-парадоксальное мышление, и «великий инквизитор» О’Брайен порой напоминает пелевинского Чапаева – «глубокого мистика» и одновременно красного командира. Критиковать идеологию Океании приходится с позиций либерально-гуманистической мифологии прозрачности, и наваждению Ангсоца способна противостоять только твердая вера в очевидность очевидных вещей. В куда более комфортабельном, но все равно жутковатом мире, описанном Набоковым, центральной категорией является именно прозрачность, и Цинцинната пытаются уничтожить именем подлинного, а не искусственно созданного согласия людей, прозрачных друг для друга и понимающих друг друга с полуслова.
Реальный советский тоталитаризм не строился ни по Оруэллу, ни по Набокову (если, конечно, принять, как это часто делается, что в «Приглашении на казнь» описано именно тоталитарное общество). Вернее, в нем было и то, и другое.
Общество, и правда, практиковало двоемыслие, но клялось оно прозрачностью (более примитивную и прямолинейную гносеологию, чем ленинская «теория отражения», трудно себе представить). Правда, прославляя объективную истину, оно осуждало буржуазный объективизм, но об этом чуть погодя. В 1991 году русско-еврейский философ и эссеист Михаил Эпштейн, переселившийся к тому времени в США, выпустил работу под названием «Релятивистские модели в тоталитарном мышлении: исследование языка советской идеологии». Работа посвящена доказательству непривычно звучащего утверждения, что советская идеология носила релятивистский и потенциально постмодернистский характер. С этой целью описывается и иллюстрируется на примерах тетрадический (от слова «тетрада») принцип организации советской идеологической лексики. «Тетрада», по Эпштейну, представляет собой четверку слов, противопоставленных как по значению, так и по эмоциональной оценке (например, «патриотизм – национализм – интернационализм – космополитизм»). «Патриотизм – национализм», «интернационализм – космополитизм» синонимичны по значению, но противоположны по эмоциональной оценке. Наоборот, «национализм – космополитизм», «патриотизм – интернационализм» идентичны по эмоциональной оценке, но противоположны по значению. Традиционные «левые» и «правые» идеологии обычно оперируют только диадами (так, левая идеология противопоставляет «хороший» интернационализм «плохому» национализму, а правая – «хороший» патриотизм «плохому» космополитизму). Советская идеология является одновременно «левой» и «правой»: в одних обстоятельствах язык власти использует диаду «национализм – интернационализм», в других – диаду «патриотизм – космополитизм». Еще примеры тетрад: «миролюбие – агрессивность – непримиримость – примиренчество», «коллективизм – индивидуализм – индивидуальный подход – обезличка», и, наконец, «партийный (классовый) подход – объективная истина – (буржуазный) объективизм -субъективизм». «Тетрадический» принцип организации придает тоталитарной идеологии поистине тотальный характер и одновременно делает ее релятивистской и постмодернистской – ведь стабильного центра в ней нет, все, что говорит власть, автоматически принимается, если она правильно пользуется собственным языком. Оруэлловские парадоксы «война есть мир», «свобода есть рабство», открыто провозглашенные принципы «двоемыслия» и «самостопа» выглядят на фоне этой изощренности чем-то наивным и прямолинейным. Советский коммунист не станет рисковать, утверждая, что война есть мир; просто он в одних обстоятельствах будет призывать к борьбе за мир, а в других провозгласит священную войну. Гениальность «тетрадизма» еще и в том, что он укоренен в естественном языке ( во всяком случае, в таком флективном языке, как русский). Приведем примеры «общеязыковых» тетрад, естественно, менее жестко поляризованых, чем идеологические: «доброта – жестокость – строгость – попустительство», «осторожность – безрассудство – храбрость – трусость». Где в речи (пост)советского человека проходит граница между «новоязовской» (идеологической) и обычной лексикой, определить трудно.
Итак, советская идеология является одновременно левой и правой, патриотической и интернациональной. Но тоталитарное общество является еще одновременно «оруэлловским» и «набоковским», основанным в одно и то же время на «двоемыслии» и мифологии прозрачности. Реальный тоталитаризм и сложнее, и проще его однобоких антиутопических интерпретаций. Критики тоталитарной идеологии обычно не учитывали ее сложности и вместе с тем гениальной простоты. Так, слишком часто ее путали с упрощенно-шаржированной оруэлловской моделью и «разоблачали» с позиций Уинстона Смита. Например, чешский диссидент и впоследствии президент Вацлав Гавел писал как-то, что коммунисты «извратили» значение слов, и дело оппозиции – восстановить их «истинный» смысл. Что-то подобное утверждал в те же времена в Польше Адам Михник. Мифология прозрачности, лежащая в основе подобных суждений, довольно очевидна. С другой стороны, если признать, что у слов отсутствует «объективно правильное» значение, становится непонятно, чем наше собственное словоупотребление лучше коммунистического.
Может быть, и правда, лучшая защита от тоталитаризма – это мифология прозрачности, Присутствия, вера в объективную истину, объективно правильный смысл слов и текстов? Но тогда мы оказываемся в атмосфере, слишком близкой к «Приглашению на казнь», или – грубее и проще – к советскому диамату. К тому же после постмодернистских разоблачений уже невозможно исповедовать мифологию прозрачности и оставаться честным с собой.
Мне представляется, что единственным способом обороны от тоталитарной узурпации в наше время может быть разоблачительно-деконструктивная процедура. Главное – осознать, что вакуум, оставшийся после устранения центра, заполняется вполне произвольным способом. Если кто-то пытается внушить вам, что дважды два пять, не настаивайте с пеной у рта, что четыре. Лучше спросить, почему не семь. И запомните простую вещь: критерий истины может быть неизвестен, но обладание властью наверняка таковым не является.

Comments

No comments yet. Why don’t you start the discussion?

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *