О’БРАЙЕН И ПУСТОТА:
о тоталитарном потенциале постмодернизма
Сказала благочестивая знакомая: «А все-таки есть в тшуве что-то постмодернистское. Она немыслима без восприятия человеком культуры, в которой он вырос, как неабсолютной, как одной из многих возможных». Лестничными мыслями, спровоцированными моей благочестивой знакомой, можно было бы заполнить книжную полку. Так и здесь у меня возникла лестничная мысль: в тшуве, то есть обращении взрослых неверующих людей к ортодоксальному иудаизму, много всякого можно найти, в том числе, например, фроммовское бегство от свободы… А потом задумался – ведь и правда постмодернизм!
Еще один разговор с той же знакомой. На цитатах экономлю, передаю только ход рассуждений. Говорят же современные мыслители, что объективного смысла у текста нет, толковать тексты можно по-разному, стало быть, читая нашу святую Тору, нужно не искать то, чего не существует, а придерживаться толкования мудрецов Талмуда (конец слов моей собеседницы). Иными словами, ничего не мешает видеть тигра в клетке со слоном, если этого требует авторитетная инстанция. Поскольку видимый нами слон – всего лишь способ, каким мы читаем недоступную нам реальность… Постмодернизм прославился тем, что изъял из культуры центр. Это был честный поступок – в существовавших до сих пор культурах центр обычно оказывался фальшивым, а то и жестко авторитарным, сковывающим мысль. Лишим систему центра, чтобы она начала играть, – советует нам Деррида. Вопрос только в том, стоит ли играть на проезжей части. Избавившись от бабушки, не попадет ли в лапы к серым волкам постмодернистский козлик? Общеизвестно, что в современном мире все большей популярностью пользуются фундаменталистские варианты религии и всевозможные тоталитарные секты. Общеизвестно также, что это связано с децентрированным характером современной культуры, неспособной предложить человеку смысл, структуру, упорядоченную картину мира, где есть место и для него. Разного рода малоприятные идеологии как раз и стремятся заполнить вакуум. Значительно реже обращается внимание на другой аспект вопроса – в отличие от сравнительно недавних времен, сегодняшняя культура им это позволяет! Как заметил однажды раввин Штайнзальц, раньше ученый, которому явился дьявол, мог сказать: «Тебя нет!» Сегодня ему остается говорить только: «В моей картине мира для этого феномена нет объяснения». Как я тоскую по уверенности ученого прежних времен, наверняка знавшего, что дьявола не существует! Но, с другой стороны, если нет дьявола – нет и Бога. И «нет» не в возвышенно-мистическом смысле, а в самом что ни на есть приземленном – как красной икры в советском магазине. И тогда на моей могиле лопух вырастет, мир кончается на станции Жмеринка, и если наука о чем-то не знает, значит -этого нет вообще. «То, что не названо, – не существует. К сожалению, все было названо» (Набоков). Постмодернизм немного ослабил удушающий рационалистический галстук, дышать стало легче, но за ворот полезли клещи и букашки.
Вообще говоря, техники подрыва железобетонно-рационального мышления – от дзэн-буддизма до деконструкции – относятся к лучшему, что знает человеческая культура. «Свобода от известного» – так формулировал свой религиозный идеал прославленный в свое время мистик Кришнамурти. Для него религиозное состояние духа – это непрерывный взрыв, непрерывный пересмотр самых бесспорных вещей, то есть прямая противоположность ригидно-догматическим установкам монотеистических религий. Но если уж для нас нет ничего очевидного, откуда мы взяли, что догматизм – это плохо? Не является ли само это утверждение догмой? Позволяя себе все, как избежать ловушек, попав в которые, нам не будет дозволено ничего?
Отодвигая в сторону жесткое рациональное «я» с его любовью к центрам и иерархиям, мы и правда высвобождаем пространство для более высокого опыта. Как только углядеть, чтобы в образовавшуюся пустоту не вломился Чапаев с шашкой наперевес! Промывка мозгов в тоталитарных сектах и схожих структурах, образующихся, например, вокруг некоторых психологических семинаров, слишком напоминает дальневосточно-деконструктивные практики. Главное – снять сопротивление разума, создать tabula rasa. И потом можно заполнять пространство чем угодно.
Впрочем, все это прекрасно было известно одному английскому автору, пытавшемуся представить себе постмодернистский 1984 год. Объективной реальности в сконструированной им идеологической системе нет. По словам партийного босса О’Брайена, «действительность существует в человеческом сознании и больше нигде. (…) То, что партия считает правдой, и есть правда. Невозможно видеть действительность иначе, как глядя на нее глазами партии». Оруэлловская антиутопия – уже разоблачение, изображенное в ней общество очень уж честно и адекватно описывает собственную природу. В реальном (не оруэлловском) тоталитаризме столь откровенные высказывания были невозможны. Наоборот, нас наотмашь били пресловутой объективной реальностью (естественно, часто выдавая за нее и вещи совершенно нереальные). Критический и социалистический реализм, объективные пространство и время из курса диамата – все так и провоцировало на солипсизм. Впрочем, я и сегодня с подозрением отношусь к чересчур активной эксплуатации такой категории, как реальность, видя в этом очередную манипуляцию и претензию на власть. Но, как показывает нам О’Брайен, без объективной реальности приходится совсем плохо. С одной стороны – Уинстон Смит, записавший в дневнике, что свобода – это возможность говорить, что дважды два четыре, с другой – Цинциннат Ц. с его «экзистенциальной гнусностью», посмевший, кажется, усомниться в объективном существовании мира.
Действительно, тоталитаризм по Оруэллу – какой-то совсем уж постмодернистский, члены партии практикуют изысканно-парадоксальное мышление, и «великий инквизитор» О’Брайен порой напоминает пелевинского Чапаева – «глубокого мистика» и одновременно красного командира. Критиковать идеологию Океании приходится с позиций либерально-гуманистической мифологии прозрачности, и наваждению Ангсоца способна противостоять только твердая вера в очевидность очевидных вещей. В куда более комфортабельном, но все равно жутковатом мире, описанном Набоковым, центральной категорией является именно прозрачность, и Цинцинната пытаются уничтожить именем подлинного, а не искусственно созданного согласия людей, прозрачных друг для друга и понимающих друг друга с полуслова.
Реальный советский тоталитаризм не строился ни по Оруэллу, ни по Набокову (если, конечно, принять, как это часто делается, что в «Приглашении на казнь» описано именно тоталитарное общество). Вернее, в нем было и то, и другое.
Общество, и правда, практиковало двоемыслие, но клялось оно прозрачностью (более примитивную и прямолинейную гносеологию, чем ленинская «теория отражения», трудно себе представить). Правда, прославляя объективную истину, оно осуждало буржуазный объективизм, но об этом чуть погодя. В 1991 году русско-еврейский философ и эссеист Михаил Эпштейн, переселившийся к тому времени в США, выпустил работу под названием «Релятивистские модели в тоталитарном мышлении: исследование языка советской идеологии». Работа посвящена доказательству непривычно звучащего утверждения, что советская идеология носила релятивистский и потенциально постмодернистский характер. С этой целью описывается и иллюстрируется на примерах тетрадический (от слова «тетрада») принцип организации советской идеологической лексики. «Тетрада», по Эпштейну, представляет собой четверку слов, противопоставленных как по значению, так и по эмоциональной оценке (например, «патриотизм – национализм – интернационализм – космополитизм»). «Патриотизм – национализм», «интернационализм – космополитизм» синонимичны по значению, но противоположны по эмоциональной оценке. Наоборот, «национализм – космополитизм», «патриотизм – интернационализм» идентичны по эмоциональной оценке, но противоположны по значению. Традиционные «левые» и «правые» идеологии обычно оперируют только диадами (так, левая идеология противопоставляет «хороший» интернационализм «плохому» национализму, а правая – «хороший» патриотизм «плохому» космополитизму). Советская идеология является одновременно «левой» и «правой»: в одних обстоятельствах язык власти использует диаду «национализм – интернационализм», в других – диаду «патриотизм – космополитизм». Еще примеры тетрад: «миролюбие – агрессивность – непримиримость – примиренчество», «коллективизм – индивидуализм – индивидуальный подход – обезличка», и, наконец, «партийный (классовый) подход – объективная истина – (буржуазный) объективизм -субъективизм». «Тетрадический» принцип организации придает тоталитарной идеологии поистине тотальный характер и одновременно делает ее релятивистской и постмодернистской – ведь стабильного центра в ней нет, все, что говорит власть, автоматически принимается, если она правильно пользуется собственным языком. Оруэлловские парадоксы «война есть мир», «свобода есть рабство», открыто провозглашенные принципы «двоемыслия» и «самостопа» выглядят на фоне этой изощренности чем-то наивным и прямолинейным. Советский коммунист не станет рисковать, утверждая, что война есть мир; просто он в одних обстоятельствах будет призывать к борьбе за мир, а в других провозгласит священную войну. Гениальность «тетрадизма» еще и в том, что он укоренен в естественном языке ( во всяком случае, в таком флективном языке, как русский). Приведем примеры «общеязыковых» тетрад, естественно, менее жестко поляризованых, чем идеологические: «доброта – жестокость – строгость – попустительство», «осторожность – безрассудство – храбрость – трусость». Где в речи (пост)советского человека проходит граница между «новоязовской» (идеологической) и обычной лексикой, определить трудно.
Итак, советская идеология является одновременно левой и правой, патриотической и интернациональной. Но тоталитарное общество является еще одновременно «оруэлловским» и «набоковским», основанным в одно и то же время на «двоемыслии» и мифологии прозрачности. Реальный тоталитаризм и сложнее, и проще его однобоких антиутопических интерпретаций. Критики тоталитарной идеологии обычно не учитывали ее сложности и вместе с тем гениальной простоты. Так, слишком часто ее путали с упрощенно-шаржированной оруэлловской моделью и «разоблачали» с позиций Уинстона Смита. Например, чешский диссидент и впоследствии президент Вацлав Гавел писал как-то, что коммунисты «извратили» значение слов, и дело оппозиции – восстановить их «истинный» смысл. Что-то подобное утверждал в те же времена в Польше Адам Михник. Мифология прозрачности, лежащая в основе подобных суждений, довольно очевидна. С другой стороны, если признать, что у слов отсутствует «объективно правильное» значение, становится непонятно, чем наше собственное словоупотребление лучше коммунистического.
Может быть, и правда, лучшая защита от тоталитаризма – это мифология прозрачности, Присутствия, вера в объективную истину, объективно правильный смысл слов и текстов? Но тогда мы оказываемся в атмосфере, слишком близкой к «Приглашению на казнь», или – грубее и проще – к советскому диамату. К тому же после постмодернистских разоблачений уже невозможно исповедовать мифологию прозрачности и оставаться честным с собой.
Мне представляется, что единственным способом обороны от тоталитарной узурпации в наше время может быть разоблачительно-деконструктивная процедура. Главное – осознать, что вакуум, оставшийся после устранения центра, заполняется вполне произвольным способом. Если кто-то пытается внушить вам, что дважды два пять, не настаивайте с пеной у рта, что четыре. Лучше спросить, почему не семь. И запомните простую вещь: критерий истины может быть неизвестен, но обладание властью наверняка таковым не является.