Издается в Израиле (Тель-Авив) ● Главный редактор: Ирина Врубель-Голубкина ● E-mail: exprocom@gmail.com

Автор: , 10 Апр 2011

Без рубрики


Владимир Тарасов

ФРАГМЕНТЫ ПОСВЯЩЕНИЯ

(ОТРЫВОК)

Зоны альтернативной жизни сочетают разреженный воздух искусства и вонючую бухгалтерию амбициозной кухни, где дерьмо эготрипа внесено в графу подлинного. Не по лётчикову нраву. Да и не ко времени.

А время, пожалуй, внести свою лепту в общее дело защиты зла.

Вовсе не обязательно путешествовать на край ночи дабы правда довела до остервенения. Какая она? Бессмысленная, деревянная, бедная и это не так плохо, в случае похуже может оказаться мрачная, бестолковая, уродливая, беспросветная. Или скромная правда, например, вполне забавна, в своё удовольствие, видите ли. А то бывает ещё экономическая правда, попадалась – просто монстр. Сталкивались мы и с правдой по обстоятельствам, ничего хорошего должен доложить. А что сказать о низкой правде? или о правде с говном? или о тошнотворной? Или о симпатяге – правде с перекошенным лицом?

Разберёмся. В правде нуждаются по нашему мнению те, которые её не знают. И это правда. Нужна ли она им – пока большой вопрос, правды не знают, потому что не хотят. Далеко не всякому она интересна. Знающим правду, ужасную беспощадную жестокую страшную, знающим весь этот кошмар на личном опыте правда не нужна тоже, они знают её и лучше б никогда не знали. Только вообразите себе, у вас есть возможность узнать всю правду о человеческом насилии на земном шаре, владеть этой информацией в живом виде, постоянный визуальный доступ в любую минуту в любой точке любого из материков на протяжении, скажем, недели..; теперь представьте себе, что вас вынуждают не уклоняться от детального ознакомления с имеющимися на данный момент документами, в вас вбивают эти подробности сблизи. Так сказать, поток ежесекундной правды. Пытка ею. Правда, не хочется правды? Уж лучше левда. Не лучше?! Другой глобус изволите?.. Увы! Истории необходимо зло, чтобы время приобрело цвет, чтобы сюжет во времени определился и оно стало историей. В виде насилия зло привносит событийность в течение настоящего – ведь драма истории, как мы знаем, без устали поставляет новые сцены – ежегодно, день и ночь, каждый миг. Только в тандеме с яркой назидательной силой ЗЛА кулаки ДОБРА наливаются мощью, добро должно быть с характером.

Правда является уплощённым информационным конвейером, признаемся честно – правда неизбежно искажает истину, поскольку лишена метафизической глубины. Бегство от правды – бегство в сторону истины, в другое измерение. Не имеет значения в данном случае чту является основным рычагом удачи этого побега – вымысел или психоделический прорыв, творчество экстатично по определению. Зато увиливание от правды (особенно, когда увиливающий длиннотно, манерно и невразумительно расставаясь с Нарциссом, пылит вовсю вербальными опилками и пылко вызывает на всех огонь прямого разговора) чревато скольжением – скользкое дело журналистика – к противоположному краю всё той же плоскости, в лапы малодушного лицемерия.

Впрочем, речь идёт о правде. И о поэзии.

Чудо, способное заставить трепетать, упрощению не подлежит. В той же степени, в какой не подлежат упрощению истина, свобода и страсть – я говорю о вещах из одной категории. Вне зависимости от наших амбиций и побуждений, права жизни и слова в уме души уравнены. Такова данность. Ведь слово – не утиль, не просто подходящее средство для ориентации среди себе подобных, не мыло общения, а чёткий магический знак, в природе которого укоренено деяние. Обладая мощным зарядом энергии, слово сказанное несёт знание, но слово воспринятое – является формирующей силой, грубо говоря, руководством. Я не попросту обмолвился на тему ивритского глагола ОЕФЬ (ламед, далет, аин, тав) лядбат, означающего и знать, и уметь. Один из древнейших, живых и поныне языков сохранил этот божественный след тонкой взаимосвязи между знанием и действием. Не случайно и Иоанн, автор четвёртого Евангелия, счёл важным поделиться гностическим прозрением и раскодировать расплывчатое Дух Божий, называя вещи прямо: «В начале было Слово… и Слово было Бог.» Слово – оно есть со-знание. Поэтому-то слову присущ заклинательный характер, оно – вызов, брошенный жизни, проникновенность которого способна изменить человека (я занижаю, а вот что говорил на эту тему замечательный историк: «В произнесённом слове оживает влияние на миропорядок», Йохан Хёйзинга).

Происходит ли это путём звукового обволакивания аллитерациями или через упорное, а то и тупое называние, посредством ли выявления и оголения подлинного или благодаря колоритному описанию, посредством ли нажима и хлёсткой эмоциональной порки, через взывание к сочувствию и состраданию или путём целевого сворачивания мозгов, путём вторжения в тайники интима или посредством нанесения кокетливого слоя мерцающей интеллектуальной пудры – не имеет значения каким образом, происходит – точка. Едва ли будет преувеличением, да вряд ли и наглостью, ежели мы слегка заострим знаменитый афоризм, укоротив его до ёмкой, только на первый взгляд парадоксальной формы: всё дыхание человечества в сочетании слов. И они (сочетания) не загорают под солнцем виртуального вакуума, свобода деяния обусловлена словом. Поди попробуй словить ураган!.. Прав был сказавший, что слово загораживает действительность, однако не менее прав и другой, сказавший что слово её преображает.

В связи с этим страничка следующих соображений.

Претензия реализма на прямую трансляцию, на наиболее точное и адекватное истине отображение сути сущего, эта претензия по меньшей мере нахальна. Истина невероятна и неправдоподобна. Опыт психоделического перекраивания реальности свидетельствует об этом наотмашь, как звонкая пощёчина. Спекуляция простотой (особенно в поэзии) довела было литературу до серости, от которой ещё никогда ничто не хорошело. К счастью, некогда глубоководная, но быстро мелеющая река прозванная РЕАЛИЗМ, в дельте своей разветвляется на полноценные рукава. Один из них – ИЛЛЮЗИОНИЗМ.

Ангажированное традицией, лишённое и тени юмора слезоточивое смакование «злополучной безысходности», бестолковые попытки заселения текста домашней утварью, разговоры на тему миссии литературы (учитель жизни, совесть чёрт знает чья и проч.) иллюзионизмом отметаются в принципе, ибо иллюзионизм – побег в другое измерение (я всё о том же, см. выше). Иллюзионизм не озабочен имитацией правды и без зазрения совести живописует вымысел, правдоподобно или нет – не главное, главное чтобы живо. Иллюзионизм – это как должно быть, а не как бывает. Искусство не претендует на объективную оценку реалий, оно – реакция на них. И поэтому тоже реальность. Со своими законами. Это прыжок в сторону подлинного настолько, насколько подлинна метафора, сей чудесный осколок метаморфозы, доставшийся нам в наследие от далёких времён, когда человек ещё не обкарнал себе волшебные крылья силы, крылья превращённого сознания. Сказав метафора, я конечно же имею в виду не подкрашенные пузыри сравнений, а метод, мышление, всегда и повсюду присущее творчеству ОВЛАДЕНИЕ миром. К тому же, в метафоре укоренён игровой момент (кстати, концепция – та же метафора, но стремящаяся хотите или нет не к саморазворачиванию, а к точке, как подмечают сами же концептуалисты. Беда концептуализма заключается, по всей видимости, в скором самоисчерпании концепции – без многослойной поддержки идея, стоит ей только осесть в уме, стать понятной и адаптированной читателем, глядишь, уже не столь захватывает последнего, интерес к ней сразу затухает, хотя сама по себе идея может породить целый рой других, не менее занимательных – опять-таки только на мгновенье). Не школа и не стиль, а скорее проповедь языка – иллюзионизм не скуп на игру, любит пародию, дорожит звуковой организацией речи и ритмическим рисунком. В этих краях подолгу кружил заворожённый сочинитель «Серебряного голубя» и «Петербурга», другой маэстро зеркального слога создавал «Приглашение на казнь», «Дар», «Другие берега» и «Лолиту», здесь возникли непревзойдённая и трагическая «Между собакой и волком», недооцененная и великолепная «Палисандрия», безукоризненной звукописи и точного блеска повесть-поэма «Просто голос», здесь с завидным хладнокровием воссоздавались «Быт и нравы гомосексуалистов Атлантиды» и то и дело роняли небесные созвучия перья до захлёба восхищённых… Похищенные восхищеньем переживают драму восхождения к истокам… Пардон, что здесь происходит? – они-то может и переживают, зато мы зачем-то пережёвываем. Посему, пользуясь нашим путеводителем не упускайте из виду – когда каждый живёт будущим, настоящее становится войной.

Беседа на троих (из лучших подношений жизни):

– Сбрив бороду, отпусти живот.

– Куда же дальше?

– На все четыре стороны.

В бестиарий Утопии моментально помещается редко упоминающееся в проектах на будущее лакомство очей природы – новый вид человекообразного с отпущенным на свободу животом.

– Но он ведь длинный, по земле будет волочиться, в ногах путаться.

– Через плечо перекинешь.

– Морока какая-то, за спиной таскать живот.

– Нормально, выпрямлять будет.

– В смысле, спину?

– Ну да.

– А-а, его прёт назад!

– Ещё как прёт, он же задний живот.

– А передний?

– А передний тянет к земле.

– Ага, живые весы…

Занятно – горела себе лампочка в прихожей, совсем маленькая, с детский кулачок, не больше, и – бац! – лопнула. Крохотная вроде бы, а осколки три дня собирал, вот ещё один нашёл, большой, мутно-серый, как ноготь у слесаря. Не в том дело на что похож осколок, а в их количестве – казалось бы, хватит этих осколков на пять таких лампочек, – не тут-то было! – всего на одну, но зато целую…

Будучи расценен жизненноважным и влиятельным фактором, эстетический аспект существования, пройдя фильтры рынка, подвергся изнутри грубой переориентации спектра воздействия на досягаемость, проще говоря – на потребителя, утилитаризация артистической мысли вывела последнюю на хорошо утрамбованную дорогу низведения всего и вся до уровня тупого глаза, итог хорошо известен – чудо обернулось чудовищным, от чего конечно повысился уровень адреналина в крови обывателя, но не более того! Забавно, не правда ль? – та самая, которая причиной остервенения.

Художник (беру этот, потерявший прежний ореол термин, в самом широком смысле слова: демиург) не знает что народу нужно. Знает торговец. Или политик. Проститутка тоже. Бывает что и парикмахер знает. Между делом выясняется – Солженицын знает, но ему-то на роду написано: Эй! Солженицын! знай что народу нужно, понял? Впрочем, он не одинок, уже и Лимонову стало всё ясно (поразительно: самые уверенные голоса в мировой литературе этого не знали, чего зачастую и не скрывали, а в крайних случаях, таких редких как Хлебников, знали чего не нужно народу, а именно – писателей!..) Говорят народу нужно, чтобы клоун был дураком, клоун – трагическая профессия, требующая унизительной изобретательности и стальных нервов. Но демиург – не профессия. И вовсе не продавец. Если творческая мысль всего-навсего поспевает за жизнью, то, извините, какой толк от этой мысли? Зачем тогда литература? Зарисовывать нравы? Это лишнее, раз есть улица, выйди – и вот тебе лицо улицы, воочию, один к одному. Тем более в век информационного бума это лишнее, когда уследить за ужимками улицы прессе и телевидению сподручней. Может быть, бичевать нравы? Опять же, газета поэффективней будет. Биться головой о прошлое? Мол, извлекать уроки. Но это же анекдотично – простите, кому их извлекать? Будущему тирану? Или инертной массе – алкашу-народу? Помилуйте! А-а, я врубился, самому литератору надо бы их извлечь как корень извлекают, самой с ног до головы запятнавшей себя литературе. Не так ли?.. Опережение эпохи – вот основной девиз поэзии и искусства. Апробировать неслыханное! Художник – диктатор, свои (любого сорта) представления публике он навязывает, вторгаясь в чужой мир. Демиург – создатель небывалых форм, а не подражатель. Шаман не угождал, шаман врачевал и указывал: так я вижу, поэтому – вам так поступать.

Выплеснутое на уличный простор искусство отличается назойливостью и громогласностью, поп-мерки удобоваримости неизбежно приводят к выхолащиванию индивидуального, отмиранию вдохновенной безоглядности, притуплению чутья у зрителя, коммерциализации требований к автору и проч. прочь прочая. Выгодную и практически неуязвимую позицию занял Энди Уорхолл. Я, дескать, интеллектуал, но с высоты своего таланта (который-таки налицо, было бы глупо это оспаривать) преподношу вам, наивные люди (толпа, короче), образцы радений и мысли, пусть, дескать, утешают вас своей импозантной расхожестью и непринуждённым знакомством с объектом: вот вам ваш идол Мэрилин Монро в больших количествах, вы ведь её обожаете. Угодил, надо сказать, стопроцентно. Прямо в яблочко. Обыватель тронут, растроган, растаял. Но несмотря на бурную пену популярности, по китчу Лихтенштейна, задарившего всех лапшой миленьких глупостей, или Китая, удваивающего всем знакомую действительность, ни принимать этот трафаретный мир, ни судить его не охота, хотя очень, ой, очень понятно (приятная во всех отношениях обыкновенность) чем они заняты.

Язык искусства обязан быть непомерным, ибо является свидетелем трансформации мировидения, проводником зарождающегося, а не свершившегося. В ещё большей степени это относится к литературе. Вторжением в действительность и её обогащением реалиями необыденной природы, своим «иным» говорением о мире (а мир больше жизни), поэзия станет свидетельством БЕСЦЕННОГО и сможет, как некогда было принято думать, сохранить за собой функции необходимого КЛЮЧА… Люди, помнится, отказались бессмысленно жрать жрать и жрать бессмысленные груши с Древа жизни, поняв однажды, что чувственному зрению (т.е. чувственному познанию) далеко до непогрешимого зеркала реальности, и обратились тогда к плодам другого, растущего неподалёку, просветлённого и ветвистого. По крайней мере, так показали свидетели.

Свидетельствую: видел, видел, видел, нет, не смотрел, а видел! знал и смотрел, смотрел и видел – вижу! нет-нет, не понимал, а созерцал и знал, что надо мною континент, расположенный между владениями Единства и землёй множественности; видел и читал очищенные свитки, в которых писания.., да разве прямые? не прямые, отнюдь, но предназначенные, я их силился прочесть, точнее вызвать, воспроизвести наощупь эти светящиеся золотистыми нитями (никуда не деться, по Дон Хуану получается), открыто явленные и непостижимые, зафиксированные и по сей день едва понятые – как их назвать? что это было? прозрения моей персональной памяти? но тогда – памяти о будущем?!? немыслимо изощрённая манифестация сознания, запечатлевшего внедрённую в закоулки души манящую мечту? чудесная демонстрация потенциала? осколки красоты, увиденной, и помимо моей воли на самом дне существа найденной? и – отражённые в небосводе! Загадочный сверхопыт. Мне ясно лишь одно, это было вторжением небес в частную судьбу. Исцеление духом…

Ездить в Иерусалим было особым удовольствием. Садишься в поезд – старые вагоны, слабенький тепловоз еле ползёт, бесконечно петляя в горах, – народу раз-два и обчёлся, легко дышится, замечательно. Внизу речушка извивается, перед тобой поросшие кустарником и жидковатым лесом каменистые склоны, на которых повсюду зацвёл миндаль – дивной белизны, словно снежные, шапки на деревьях, – опрятные арабские сёла с обязательным ослом и непременным минаретом, февраль, глаз отдыхает пока. А через недели две-три начнётся весеннее буйство красок, и тогда он возрадуется. Долго поднимаясь вверх, въезжаем наконец в легендарную Долину Призраков. Поразительное место, где влажные туманы гоняют свои стада, облака степенно продвигаются между склонами, цепляются за кроны кипарисов и сосен, оседают, отлёживаются в кустах, мокрые корни свисают в воздух вдоль обрыва, с них капает, сочится, струится по ним вода, бешеные после дождя мутные ручьи хлещут и прыгают по камням, везде течёт по обнажённым пластам, а туман, медленно покачиваясь, катится в сторону города, опьянённый свежестью и красотой. «Кусочек облака на ветке задержался. Я плакал. Лист зелёный в небе взмок. Я слёзы лил. Он мокрым оказался. Ну кто б понять причину тут не смог?» До чего хороши стихи! И авторская ирония не застит даже на мгновенье, не умаляет их очарования!

А город в горах-ах-ах-ах – призрачные мазки заката розовеют-веют на камне города… Медленно он до меня доходил, пока я тиснил линию иносказательности азбуки, нехотя, но и неожиданно, как пружинистые створки хищной раковины, в одно мгновение, раскрываются несравненные атрибуты и грани обличья священной и нищей столицы.

Горний облик этого города видится мне лепного золота чашей безупречной, донное дно глубокое которой как солнца свет слепит, сверкая чистосердечием намерений человеческих, а по краям её донизу висят, точно оголённые (см. выше), прободавшие породу корни, – нити царского и соседствующих с ним погрешных, грехом ли? нет? но чего-то отсутствием грешащих путей восхождения. Редкий, о-о-ой редкий смертный не отведёт натруженных гляделок своих от таинственного, невыносимо яркого сияния чаши – только высшим душам (очищенным от жизни очам) изначально дано всем своим существом упиваясь, упиться ослепительной и пьянящей брагой Чаши чистосердечия. Недаром западно-восточной мистике было ещё когда – век и века назад! – известно про тысячу сошедших с ума ангелов, славословящих Блеск и, уйдя в славословие взасос, с последней так сказать извилиной души, напрочь потерявших и более не ищущих свою индивидуальность.

Но это ведь лишь то-о-о… А я про тошноту манер…

Древен наш город как звезда навигаторов, лжив как влюблённая блядь.

С возрастом всё наряднее он, всё успешнее и успешней лицемерит он перед новыми угрозами и порой удивительно падок на выказывание намерений – это местный житель чует! – в намерении слыть важным поди откажи, намерение слыть столичным поддерживают все (даже Арафат), намерение выйти к морю удачно прочтено мэром Тель-Авива, назвавшим один из пляжей главного города равнины берегом Иерусалима (не столь топография этих мест занимательна, сколь тончайший просчёт, – по карте наименований судя, здесь, как раз на этом пляже очнулся изрыгнутый Левиафаном тихоня Иона – пророка водило от несносной качки в башке, но брюхо «истины» было позади, а это главное!) Зато – Иерусалим же миф! же сердце нашей веры! и не только же нашей! – уважают наш город и любви его ищут всякие люди, присмотреться – самые разные, а всё равно уважают, заискивают, пыжатся, как мяч перед бутсой футболиста когда круглее показаться хочет, стараются понравиться, а чтоб понравиться следует приноровиться – и говорят они сто раз говоренное, обещают они сто раз обещанное, проверяют сто раз проверенное и дарят чего-то вполне себе ненужное, фонтан какой-нибудь, зверя в зверинец, ничего-о, думаю, ско-о-ро он, думаю, скоро станет наглядным пособием по геометрии сферы, наведёт мосты над бездной.

Потому.

Потому и город этот – совсем Старый город и совсем новый, совсем льстивый город и неподкупный, город желтизны вещей!!! лишний город, без которого не обойтись; гордый и до мозолей раскидистый, весь из себя ступенчатый, врата и арки сплошные, террасы и обрывы; и недоступный, и с гнильцой, с душком обмана и жирной глоткой наглеца город, трудно поверить – но жлобский город, а ко всему и город-паразит, плодящий паразитов в пингвиньем одеянии, пропитанный бумажным бюрократическим мышлением город, то и дело обдаёт здесь жителей потной плесенью веского мнения из попечительских углов, (народу, впрочем, не привыкать к запахам, ведь и молитва – потливое занятие); смешанный и помешанный город, до бешенства и визга плебейский город, однако сильный, электризующий, пронизывающий всё и вся своей святой заботой; первое место в стране держит наш город по религии всякой на свете, по футболу тоже первое место в отдельно взятой стране держит наш город, по бедности так же, больше всего в нашем городе по стране вонючих мусорных баков – ими заставлены узкие тротуары улиц – поди, скажем, объясни гостю как пройти в библиотеку, а тут всё очень просто: дойдёшь до помойки – направо. Трудно сыскать посередь недели столицу паскудней и лицемерней Иерусалима – не найти! Откровенно плюёт наш город на человека, потому и цветёт в нём лизоблюдство. Да-а. И потому мытый-перемытый зимними ливнями и зимним просвистанный ветром, летними днями перегретый и мягкий, завистливыми глазами стократ облюбованный-высмотренный, ножищами и копытами стократ топтанный-перетоптанный, битый-перебитый и колотый-переколотый – по субботам камень нашего города светится зацелованный утренними лучами! Приезжают к нам из… да отовсюду, хоть из Ланцепупии, ничего правда от этого не меняется, публика продолжает мыслить дубово, как встарь, дык, вот, предки так думали. Вы что, милые, предки так жили, а мы живём не так, нам иначе подавай – не слышат, не доходит до них. Будь я дятлом – стучал бы-достукивался, да пока достучишься голове станет больно. Ну хорошо, ведь наша столица всё-таки развивается, ты согласен? Отчего же нет, конечно согласен. Всё-таки развивающаяся (вы только представьте себе!) столица, и не утаю – хотелось бы добавить непредсказуемая, да вот незадача – хотелось бы, а ведь предсказуемы её возможности, увы. Но! Но! Но! Как к нему ни относись – безусловно, безусловно великолепен Иерусалим, потрясающе красив и истошно уникален великий, мой город БОЛЬШЕ ЧЕМ ЖИЗНЬ!

Вот туда меня и катило, поезд нырял в тоннели тумана и неожиданно выскакивал из влажных облаков, чтобы через несколько секунд опять провалиться в белую, лениво ползущую взвесь.

Дэв проинтуичил мой приезд, говорит, нашептали ему на ухо: едет трип, – а кто может привезти асид, если не ты, Владимир? На удивление изменился мой друг с тех пор, как перебрался в Иерусалим, – обставился вдруг красками (попробую, говорит), лицо слегка заострилось, светлее, одухотворённее стало, он даже выше кажется теперь. И относится ко всему иначе, ироничнее, усмешка легла в губах, всю дорогу копается в уединённых коробах Розанова, осмысливает эмоции юродствующего толковника.

– Клёво сказано: я ещё не такой подлец, чтобы думать о морали – ведь клёво, Владимир!

– Клёво – соглашаюсь я, но гну своё, – меня его доверительная манера посудачить раздражает.

– Чего ты хочешь, он размышляет вслух, он думатель, а не философ – возражает Дэв, вытирая кисть тряпкой. – Потому и к академии так относится, без пиетета.

– Не в пиетете загвоздка. Он мне кажется чуть-чуть подслеповатым, не случайно и Ницше толком не разглядел, да он многого из современного ему не заметил, хотя сдвиг в словесности был при нём колоссальный. Зато вывернуть наизнанку чьи-нибудь слова был большой любитель. А что касается академии, тут такой момент – он не приемлет философию с кафедры, словно бывший школьный учитель, но когда читаешь у него о браке, о коврике в особенности, смешно становится от этих благоговейных рассуждений на цыпочках.

– Не пизди, Владимир, не был он святошей, Розанов еретик с ног до головы.

– Всё так. Еретик, Инквизитора осветил, на графа наезжал бодро, опять же думатель. Надумал всех пожалеть, смотри как здесь кончается: Всякий человек достоин только жалости. Не хвалы, нет, ни в коем случае. Ну давай сядем и будем всех знакомых жалеть, с кого начнём, с себя, правда, это ближе, да и легче.

– Не-не, давай не будем – рассмеялся Дэв, – но ты перегибаешь, ты неправ. Это чисто жанровый говор, яркой личностной окраски, если можно так сказать, мыслит он своеобразно и по тем временам смело, я бы даже сказал зубасто, способен остро злиться, но и жизни не стесняется, капустке умеет порадоваться вовремя.

– Оставь ты жанр. Запатентовал он его, отлично. Тон у него тоже патентованный, задушевная горечь плюс. А орган непритязательной радости есть у каждого, причём не один. Получается – бери что под рукой и будь доволен.

– Ишь ты, вставил ты ему, однако! – удивляется Дэв. – А тебе того мало, конечно, как я мог позабыть, но это то что есть, быт, что под рукой.

– То что есть необходимо, но его не достаточно. Снимать пенки с будней – вопрос юмора или жизненного опыта. Зато лишнее привлечение эмоций наносит некий дополнительный слой, который зачастую заслоняет саму суть.

– Не понял, к чему это? – спросил Дэв. – Это претензия к Вас. Вас.?

– Даже не знаю – отвечаю я, прикурив от изогнувшейся догорающей спички, – не только к нему, скорее к стилю мышления в русской литературе в целом. Знаешь что, Вас. Вас. твой не без странных ляпсусов – одна заявка о глухонемой Византии средних веков чего стоит! – с каким-то мутным подчас коснословием, но человек он интересный, в нём всё не по правилам, его же слова, вроде бы. Но я к тому, что приоритет всё равно за мозгами, не за русской глубиной под фонарём, не за чувствами, не за всхлипом, желудком или яйцами.

– А-а, это ты вообще, так, в сторону. Я надеюсь, ты от своих яиц не отказываешься при этом. Что, не так? Неужто откажешься? – вынимая из пачки сигарету, поддел меня походя Дэв. – Мозги – сушняк, Владимир. Нужно чувствовать.

– Лажа твои чувства, тоже мне откровение. Разумеется, надо видеть, щупать, трахать баб, нюхать гуяву, прежде чем её сожрать и прочее. Но любая собака чувствует как человеку и не снилось! А интеллект способен помнить и вызывать картины, провоцировать любимые тобой эмоции, между прочим, разум моделирует реальность и воссоздаёт новую, твой ум придумывает жизнь, а это уже посущественней, чем различать запахи.

– Ну и? Что, что ты хочешь этим сказать? Что ты, именно ты диктуешь миру каким ему быть, а не мир тебе?! Где спички, не могу понять?

– Приблизительно. Скажем, задача примерно такая – отвечаю, протянув ему коробок.

– А-а, я понял куда ты клонишь, знакомая идея – проговорил он и прикурил от вспышки огня (именно так следует прикуривать от местных спичек, они вспыхивают и тут же гаснут, только сера и сгорает). – Ты знаешь, я бы и не возражал – продолжил он, – сбивает с толку одна штука: как бы не оказалось, что это от гордыни, в смысле, наше я нас таким образом морочит. Врубаешься? А если это приказ нашего я, то в идее этой немного ценного, всего лишь хитрая ухватка эго, эготрип, как ты сам это кличешь… Покажи трипы, кстати.

Меня его слова прошили насквозь, как бумажного. Азарт и уверенность мгновенно улетучились, что называется – сел на тяжёлую измену, раненный догадкой Дэва – эго! как я упустил эго! Но виду, тем не менее, не подавал. А он пирамидки рассматривал, малюсенькие капсулы асида, потом взял бритву, разделил одну пирамидку пополам.

– Ну, Владимир, берём?

Отказываться было поздно. Я подозревал, что отголоски этого разговора могут обернуться в трипе неприятностями, но если б хоть на долю секунды сподобился предвидеть в какой кошмар трип меня вгонит, отказался бы не задумываясь. Но – мы закинулись, по полторы каждый. Это был жестокий урок!

Поначалу всё шло как нельзя лучше. Трип зацепил минут через сорок, мягко, без ломоты, спидовый озноб на пару минут – и ты уже за радугой.

Чистый асид, сильный, доставил в новую психореальность без затей, с щедрой лёгкостью видавшего виды. Дэв стал цветным, легли сиреневые и зеленоватые тени на его лицо, довольный занимался красками, от каждого мазка торчал. Я созерцал туманности своих соображений, размякнув в объятиях асида. Пока он меня щадил. И жизнь хороша – тепло, комфортно, удобно, вальяжно, разные мысли обрывками фраз витают в голове и, извиваясь, исчезают, упущенные – ничего, никуда не денутся, сами вернутся. Ну, я же говорил, вот эта даже кивнула, подтверждая: никуда не денемся, вернёмся, и хвостом своего расписанного транспаранта махнула, пропадая в ночных глубинах Космоса сознания. Ах, чёрт, не разобрал что там было сказано, жаль! Но продолжалось всё это счастье недолго, песочные часы ласковых минут стремительно мелели, о чём я не догадывался. И вдруг – нарастающее ощущение пустоты, в мозгу отчётливо рождаются слова: твоё время истекло – они прозвучали внятно и неожиданно, как первый посвист кнута, но ещё не столь настойчиво, чтобы всполошиться.

Тем временем новая подруга Дэва, малознакомая и не вполне мне понятная девица – она боялась ночных бабочек и давила их самым отвратительным образом, корова, недаром они не притёрлись, быстро расстались, – удалилась баиньки, пожелав нам приятного путешествия, Дэв, оглушённый асидом занялся поисками съестного на кухне, напрочь забыв, что под трипом не жуётся – это лишнее просто. Хлопает дверцами кухонных шкафчиков, гремит тарелками. Встаю, подавляя в себе тревожное чувство чего-то неизбежно надвигающегося, непредвиденного, в башке горят эти слова: ВРЕМЯ ИСТЕКЛО – огромными пылающими буквами, повисли передо мной неким кодом, который я не в силах дешифровать. Надо что-то предпринять, но что именно? Войдя на кухню, вижу – Дэв рассматривает печенье, как будто оно свалилось только что с неба. Ты это есть не сможешь, говорю ему. Он взглянул недоверчиво, откусил кусок и тут же его выплюнул с отвращением – ничего себе, говорит, земли ломоть. А что же можно, Владимир? Да лучше вообще не есть, можно йогурт, отвечаю, а у самого не перестаёт гореть и призывать в башке: ВРЕМЯ ВРЕМЯ ВРЕМЯ – подгоняет асид. Ставлю чайник на газовую плиту, но при всей воздушной проворности рук ощущение ускользания драгоценных мгновений достигает апогея, справиться с неуклонно прорастающим во мне многоствольным баобабом неуверенности становилось труднее с каждой минутой. И тогда:

– Ну как вы, граф? – спрашивает меня Дэв (через несколько недель выяснилось, что намекал он такой постановкой вопроса на лёгкую пластику движений, без всякой подъёбки).

– Пустой, – отвечаю.

Дэв рассмеялся, всего лишь рассмеялся, но передо мной стоял уже не он, а хихикающее чудовище, сотни меняющих окраску масок которого издевательски гримасничали, – и подминая под себя призрачную действительность, начал рушиться мир.

В первую очередь была перечёркнута жирной, расползающейся в стороны чёрной чертой картина нашего знакомства с Дэвом. Она стоит того, чтобы её восстановить… Пик синайского зноя, август. Я со своим товарищем, хиппом из Венесуэлы – длиннющие, чуть ли не до пояса, смоляные вьющиеся волосы, густые и блестящие на солнце, правильное лицо с красивыми (девки падали) бровями, тонкой смесью семитских и креольских черт, с аккуратными усами и бородкой и предпочитающим помалкивать ртом – только что вышли из тремпа у так называемого Фьорда, который внизу, под нами распластал овальное блюдо воды салатового оттенка – Джеф здесь никогда не был, просил меня съездить с ним в Синай, тебе, говорит ещё жить здесь, а я свалю скоро, что ты мне всё рассказываешь да рассказываешь, покажи. Окей. Вылезаем, стало быть, из тремпа – нас ослепляет солнце, отражённое скалами. Делать нечего, будем ждать. В пятнадцати метрах от нас двое играют пустой банкой из-под сока в футбол посередине текущего от жары шоссе, приближаются к нам постепенно. Джеф садится на камень, вынимает свою разъёмную (она развинчивалась на три части) трубку, а я решил проверить с обрыва – чего там творится на берегу Фьорда, из любимых мест всё-таки, не один раз тут ночевал. Пересекаю шоссе – перед самой физией пролетает эта банка. Раздаётся девичий смех, и вдруг слышу:« Осторожней, Дэв, человека убьёшь!» Ошарашенный оборачиваюсь: «Русские?» – спрашиваю. Теперь уже ошарашены они – трудно поверить, пустыня всё-таки, какой-то с выгоревшими до золотой желтизны космами и свалявшейся чёрной бородой, загорелый монстр да ещё в куфие, и – тоже русский!.. Вот по этой картине, как я уже сказал, расползалась жирная чёрная черта, из угла в угол, по диагонали. Но это только начало. Паранойя лишь расправляла свои дьявольские крылья. Дэв как ни в чём не бывало вернулся в комнату, а я остался на кухне, подавленный и полностью подчинённый трансцендентому диктату неистовой лизергинки. Целиком отдавая себе отчёт в том, что голос поднимается изнутри, из меня, я тем не менее был не в состоянии заставить его замолчать, что угнетало вдвойне. Это был своего рода допрос, на протяжении которого с каждым вопросом кухонный потолок поигрывал цветом. Ложь с моей стороны была невозможна, поскольку где-то в мозгу гнездилось понимание: ложь означает проигрыш, соврёшь – значит не докопаешься. Ничего подобного до тех пор я не испытывал в трипе, хотя приходилось обламываться, а один раз даже дорыться до тёмной всеобъемлющей боли, не за себя – за другого, когда я неожиданно понял, что этот другой – насквозь зависим от порочных склонностей, источен корыстью, завистью и ненавистью к окружению, способен на любой обман, а где-то в потенциале, в закоулках существа – затаившийся убийца (в такой миролюбивой атмосфере «оголённого» сознания как асидовый вылет, когда осознанное фиксируется мгновенно возникающим зримым образом, как то: затаённый убийца – в ту же секунду в руке чернеющей фигуры блеснул нож, – подобное открытие – это грубое насилие над душой, особенно когда речь идёт о человеке, с которым ты делишься всем. Но своим открытием я не поделился, мы контачили ещё много лет после того и отношения наши оставались дружескими).

Холодный огонь извергаемый этим вулканом вопрошаний, обращённых из бездны ко мне, парализовал способность верной оценки происходящего – не до смеха было. Так он был прав, да (имелся в виду Дэв)? Всего лишь твоё я?.. А ты всё рассуждаешь о творчестве – о творчестве для кого?.. Ах, для себя?.. Тоже нет? Для других?.. Не для друзей, не увиливай. Для людей?.. Эта атака, этот бесцеремонный процесс «вывода» на чистую воду не прекращался, и мало того, что вторжение произошло помимо моей воли, это ОНО вторглось и не отпускало. Я давно перешёл в комнату, до фибров потрясённый радикальным поворотом трипа, плюхнулся в плетёное бамбуковое кресло, с надеждой привнести хотя бы один-единственный безобидный штрих в сеанс откровенно прямой, безошибочной наводки, попытался сосредоточиться на развешанных по стенам акварелям – ноль эффекта, меня прочли и шепнули: не ускользнёшь. Прицельный, нескончаемый яд сарказма, продуцируемый собственным сознанием (о чём в те годы я не имел верного представления) и направленный в мой же адрес, впитывался губкой капилляров восприятия и наполнял моё существо отчаянием – душа билась от ужаса перед трансперсональным скальпелем холотропной СИЛЫ, а параллельно – в гулком чане позабывшего простые приёмы самозащиты рассудка – всплывали глумливые слова: ой ты мой осиновый листик, ветерок донимает, да?.. И это длилось, бесконечнодолгодлиннодлилось…

Мог ли я претендовать в ту ночь на воссоздание некой универсальной, или чуть тише, самодостаточной картины, убедительно иллюстрирующей абсолютное доминирование духа над жизнью? О да, ещё как мог! Но занимала меня лишь одна мысль: спасение! во что бы то ни стало спасение! Впрочем, занимала – слабо сказано, в меня вселился вопль с мольбой о спасении!.. На каком-то этапе, под утро, когда мной руководило исключительно одно желание – любой ценой смягчить этот бешеный натиск истошной разборки, – я понял, что готов отказаться от самого себя. Реакция была незамедлительной – это ехидное порождение, этот фантом, незримый двойник явственно спросил каким же это образом я откажусь от самого себя. В поглупевшей от перенапряжения башке зароилась куча возможных вариантов на эту тему, вплоть до садоводства – разве плохое занятие? Тут же в мозгу промелькнули ироничные слова: не надо огород городить, ты теперь перенастроен. Перенастроен? а что се значит? – недоумеваю. То и значит, потом поймёшь. Скоро? – интересуется младенческая непосредственность. Всему свой час, – отрезают ей. После этого что-то такое во мне расправилось, легче стало, да и допрос прекратился. Однако трип давал о себе знать весь следующий день, грозное ощущение катастрофы просто не покидало.

После того как меня «перенастроили», почти сразу – поучительный момент. Дэв пошёл на кухню набрать банку воды и позвал. Смотри, говорит. Наклоняюсь над раковиной, всматриваюсь – действительно захватывающее зрелище. В капле воды застывшей на гладкой белой поверхности раковины отражаюсь, оп-ля! вот и Дэв, как в кривом зеркале, а за нами спектральные размывы всевозможных цветов и ночь, Космос (я ещё в состоянии тонкокожего недоверия взглянул наверх – там обычный бело-серый потолок), глубины звездистых пространств, куда я провалился, созерцая вечность. Душа радостно рванулась к этой красоте, и словно забыв некий пароль, моё я пошевелилось: говорил же, что всё будет хорошо! – возникла первая мысль. И тут же как будто опустился чёрный экран, прошибло, отпрянул, выпрямился. Осторожней, ты ещё не понял, когда вникнешь – порадуешься, а пока смотри и не шевелись. Таков примерно был смысл пролетевших в мозгу слов. Позже мне приоткрылось значенье этой минутной сценки-иллюстрации благодаря известному анаксагорову изречению, а с помощью лапидарной духовной формулы Фаридуддина Аттара: капля содержит в себе океан, – были окончательно расставлены нужные точки над многочисленными i в контексте пересказанного эпизода. Но тогда я не мог уяснить всех тонкостей блестящей манифестации прапамяти, лишь догадка-предчувствие сквозанула как вихрь и, снимая возросшее было напряжение, благотворно растеклась по всем уголкам и незаметным щёлкам души: смирение перед тайной – великая и единственно справедливая цена. Таков первый шаг на пути постижения.

Воздействие трипа, как я уже говорил, продолжалось весь следующий день, в общей сложности асид правил мною почти сутки – такое случается крайне редко, в моей практике не больше пяти раз, но каждый из них – в какой-то вещий момент, когда была аккумулирована некая критическая масса оставленных закавыченными и рассованных по дальним полочкам сознания нерешённых вещей и вопросов. Рано утром Дэву вздумалось смотаться в Тель-Авив, нужен какой-то специальный нож с круглым лезвием, в иерусалимских магазинах не нашёл такого. Пришлось ехать, поскольку оставаться в одиночестве у меня не хватило духу. Прямо скажем, поездка была из малоприятных – меня буквально преследовало ощущение бесповоротного осыпания предыдущих представлений о мире, пейзаж (всё тот же пейзаж!) – невыносимо тосклив и сер, невинные слова Дэва – замаскированный выпад в мой адрес, стук и грохот колёс поезда – страшный камнепад, обвал ценностей. То и дело обдуваемый сором панических размышлений, я никак не мог понять чем хорош совершившийся перенастрой, что это такое вообще, да и собственно – пусть он даже хорош, но как определить что этот перенастрой и впрямь совершился, – и тогда опять накатывался ужас, и опять затягивалась эта петля беспомощности, но в ту же секунду память о проведённой в сплошном кошмаре ночи и принятой мною цене рассеивала тёмную муть бестолочи, и душа благодарно подчинялась. Смирение. Тяжело, тяжело даётся смирение. В Тель-Авиве дела обстояли не лучшим образом, я чувствовал как истончается кожа, непонятная сила обнажает меня до дна, настырное февральское солнце, пробившееся сквозь одеяло облачной пелены к середине дня, слепило и постоянно кололось, паскудные мухи безжалостно вонзали иглы своих тонких ножек прямо в поры шеи и рук, в общем – полная клиника, и толковать об этом – занятие не из лестных. Поэтому перейду к финальному аккорду незабываемого урока.

Часам к десяти ночи – мы уже вернулись к Дэву – я был измотан и изнурён вконец. Спать! Заспать этот ужас!.. Заснуть сразу не удалось – веер красочных картин разворачивался и видоизменялся перед глазами, асид словно напоминал о пережитом: вот тебе, дескать, твой автодиалог, поданный в виде меня, обращающегося из угла под потолком кухни к собственной же несчастной, несовершенной субстанции, стоящей именно там где я в действительности стоял (очередной намёк на произведённую во мне «починку»); вот тебе дорогуша твоё перерождение во время поездки в Тель-Авив, сопровождающееся страшным грохотом несущихся вниз по склону каменных глыб, абсолютно безопасных и по ходу превращающихся в какие-то непонятные воздушные оболочки, которые поглощались сознанием; короче – от всего понемногу, сжато, ярко и энергично. Этот пятнадцатиминутный (не дольше) карнавал имел фантастическую концовку, повергшую меня в трепет фатальной безысходности и одновременно с ним давшую основания надежде. Когда веер картин свернулся, возникла пауза – темень пространства, где через секунду появилась некая длинная белая рубашка, похожая на те, в какие на Руси облачали смертников перед казнью. Она висела где-то там, высоко, и едва полоскалась в струях мягкого ветра вечности. Как только я присмотрелся, её будто спустили ближе ко мне, что давало возможность различить не только общий строй, но и детали структуры – и впрямь рубашка, странная правда, вся почему-то состоит из ячеек, как бы из прямоугольных сотов, края которых чуть-чуть светлее самих ячеек. И вдруг произносятся слова: твоя душа – матрица. Что?! То есть?.. Это – твоя душа, и она – матрица. Я думаю, нет необходимости описывать запредельный напряг меня пронзивший, – однако обо мне будто заранее позаботились. Последовала мгновенная разрядка, которая произошла благодаря напрочь неправильному истолкованию, поспешно мною выуженному из мерзкой, липнущей и врастающей в материю души тины безумия, – я был уверен что меня не казнили – но почему нет? – по счастливой случайности (родился в рубашке)… Не сомневаюсь – окажись кто другой на моём месте, он бы точно так же ничего тогда не понял, потребовалось много лет дабы разобраться и в этих словах, и в этом необычном, колокольном асидовом поучении, но заснул я, питая на что-то надежду, на что конкретно – не осознавая.

И ты вплываешь в это солнце…

Из всеобъемлющей массы мрака, где тебя как такового нет – есть только предчувствие, что ты – таки ты, из этой безымянной массы, лишённой даже малейшего намёка на конкретность, на огромной скорости я влетел в солнечное пирамидальное пространство и застыл на мгновенье. Источник света находился слева, оттуда лился сконцентрированным потоком свет, впечатление – что ты попал в туннель, выбирать направление движения не приходилось, выбор очевиден – только навстречу потоку. Трудно передать само продвижение – тот же полёт, медленный полёт. Через миг я уже разобрал, что по мере продвижения просвет и впрямь увеличивается, жутковатый полог – странные тёмные переплетения висящие над головой и похожие на гладкие толстенные лианы или заплетённые стволы – поднимается выше и уже менее опасен. Чувство радости, возникшее в то же миллимгновенье, необъяснимым образом отразилось на фактуре светлого увеличивающегося впереди проёма. Именно на фактуре – нормальный дневной свет преобразился в некое подобие ткани, что ли, состоящей из плотно прилегающих одна к другой прямых золотистых нитей.

Душа возликовала! Но слишком рано: моментально направление полёта изменилось на прямо противоположное, проём уменьшался на глазах, мерзкие переплетающиеся гладкие стволы-лианы нависали всё ниже и ниже, меня словно тянуло что-то в глубь этого колодца, манящий и желанный просвет превратился в небольшой квадрат, я не мог поверить что конец всего увиденного столь бесславен, отчаянное попытка как-то остановить это падение привела к тому, что квадратик света обернулся яркой точкой среди мрака. И только бешеный рывок души (чётко помню волевое усилие во сне) изменил вектор движения на обратный. Световой проём медленно начал увеличиваться. Теперь с железной решимостью я продвигался к свету (лет семьсот назад эти строки могли бы послужить свидетельством в деле по обвинению автора в причастности к ереси иллюминатов, но гораздо интересней в чём же он будет обвинён сегодня, на излёте второго тысячелетия). Равномерно набирая скорость, ты приближаешься к зиящей вдали, растущей постепенно светоносной дыре, вместе с ней растёт и твой восторг, и в долгом – напоминаю, что речь у нас о сне – полёте на огромной скорости минуешь врата ведущие во мрак – своего рода провал в КОЛОДЕЦ тьмы, – достаточно высокие, роста в полтора, а то и все два, отмеченные теми самыми стволами, но уже не вызывающими ни отвращения, ни страха, крепкими и прямыми, натянутыми как канаты и словно две параллели с двумя меридианами пересекающимися между собой, – и вылетаешь на открытое пространство, отовсюду залитое солнечным светом. Стоп. Постоим. Ты медленно поднимаешь свой взгляд, запрокидывая голову, и обнаруживаешь где-то высоко-высоко и впереди ещё один – наверное последний, подумалось – невесть откуда параллельно земле тянущийся канат, стоило лишь подумать – сразу же из солнечной неразличимой, если позволите – тёрнеровской – пустоты пробился поверх этого ствола-каната луч и уткнулся, точней указал на нечто рядом с тобой, ты наклонился, поднял с земли сверкнувший в твоей руке блеском – камень, подумалось, не всё то золото что блестит, подумалось – предмет, и бросив его на землю, отправился дальше, вперёд (помню это стремление миновать последний, назовём его тросом). Сделав первый шаг, я оказался на сияющей поверхности, явно напоминающей уже изображённую ранее ткань из плотно прилегающих одна к другой, тёплым светом переливающихся золотистых нитей. Но плоскость эта – насколько я преуспел рассмотреть, пошастав по сторонам взглядом, вполне необычной формы взорвавшейся звезды, неодинаковыми лепестками взрыва застывшей, – явно принадлежала к водной стихии, я плыл, стоя то ли на плоту, то ли ещё на чём. Плыл, отталкиваясь шестом от невидимого за плотной тканью золотящейся поверхности, но вполне ощущаемого дна. И помню триумфальное ликование в душе, когда высоко надо мной проплыл назад тёмный трос-лиана вытянутый из конца в конец околосолнечного пространства. И тогда обдало солнечным жаром, казалось, ты вплываешь в солнце, недра энергии расступаются перед тобой и как призраки, как некие существа из первозданного тепла вокруг тебя вьётся солнечная плазма. Удивительный вопрос промелькнул тогда: неужели ты один… И в тот же миг откликнулось солнце неожиданным явлением, там, в недрах огненной энергии, прямо передо мной возникло барельефное изображение – знакомое лицо, откуда я его знаю? – словно некой печатью был поставлен штамп в виде профиля с взбалмошными кудрями и удлинённым носом. Ты не первый, – исчезла, едва оформившись в слова, мысль. Далее, как будто ради проверки, я ринулся что называется очертя голову вниз, ко дну колодца, и достигнув того отчаянного предела, где только что побывал, опять совершил такое возлетание (надо же, словечко, а ведь иначе не назовёшь), а потом, вернувшись, ещё одно (причём на этот раз снова появился тот же портрет)… Обрываю эту поразительную картину, но и оборванное в ней меня касается не менее конкретно, чем рассказанное.

Всего-то спустя две недели после поражения асидом – новая жизнь под знаком видений и снов. Невероятных и подлинных, убедительных и прочитываемых, и что ещё более невероятно – состоявшихся, причастных не только к чьему-то там прошлому, но и к его же будущему…

Я видел такое, чему трудно поверить. События и вещи, о которых не было в то время и малейшего помысла. За полтора года мне было представлено в развёрнутом виде два-три десятка запоминающихся картин-сновидений, почти в каждой из них приходилось играть, как водится, главную роль, при этом не только наблюдая за собой со стороны, но и что гораздо важнее – будучи, как правило, не в силах повлиять на ход действия, – и совсем немногие из этих орешков оказались мне тогда по зубам, большинство из них щёлкнулись на протяжении лет, с извивами течения судьбы. Я видел стихи, строки которых удалось восстановить через несколько лет, людей, с которыми не был знаком и о существовании которых не подозревал, и только по прошествии солидного куска времени, лишь после знакомства с человеком мне открывалась тайна этой личности, виденной во сне. Если угодно, готов защищать Кольриджа от скептиков, – будничная лапша сильно экранирует, а будучи затяжной, может и перекрыть канал прямого контакта с ячейками памяти бессознательного – ему действительно помешали доотобразить видение, поэма, в том виде в каком поэт успел её зафиксировать, безусловно является всего лишь фрагментом и более того – последняя и предпоследняя строфы тоже фрагмент, заплата коллажа, неоправданная ходом развития композиции, эти строфы нашли бы совсем иное место в поэме, если б Кольриджу удалось «домотать» её без помех. Но какого чёрта он оторвался! что за срочность такая посередь путей! а с другой стороны – дорого же с него содрали, непомерное пенни за несвоевременную вежливость!..

Я видел свою дочь за четырнадцать лет до её рождения, в двух похожих снах мне было ясно показано – твой роман с пустыней, который ты без конца пытаешься оформить в стихотворные строки, найдёт своё решение и отольётся в безупречную форму тогда, когда вот это существо будет гулять с тобой, держась маленькой ручонкой за твою руку. Это были сны-подсказки – из милейшей разновидности снов. На протяжении двух-трёх-четырёх месяцев прокручивается один и тот же, с незначительными вариациями фильм, до тех пор пока не откажешься от неудачной затеи. Неподражаемо яркий сон, словно неопровержимая саблезубая новость пронизывает сознание, долго, со всеми эмоциональными оттенками и тонкостями он оседает в вас, не отпускает, не даёт себя забыть. Пускай подчас лишь в финале длинного телепатического действия, которое не только независимо развивается, но и нередко лишено вербального контакта между участниками, вся карусель ярких сцен обретает желанный смысл, пускай. Но и желанный смысл бывает нежеланным. Сны-предостережения – коленкор особенный, не дешевле вещего. Наиболее простые и однообразные сны – о деньгах, они все одинаковы. Самые абсурдные – о женщине, которая не твоя. Будь я персонажем вагиновской «Гарпагониады», можно было бы составить впечатляющий каталог снов, дотошно разделив их по характеристикам, с краткими аннотациями, число титулов в картотеке на сегодня легко перевалит за (количество), – но разгадывать их в любом случае предпочтительней.

Значительно позднее описываемых событий в одном из ни к чему не обязывающих разговоров я услышал в ответ на известную фразу смерти нет и не будет следующее наивное соображение: мёртвые как бы (нравится мне это «как бы») не настоящие, – и тут же вообразил себе как расхохотались пришлые несомненно из прошлого, но вполне настоящие и раз от разу присутствующие на ином из здешних толковищ тени, незримые свидетели жизни и вечности. Тогда кто-то высказал, что было бы интересно пронаблюдать КОНЕЦ. Глобальный. Не знаю насколько это интересно, но тема засела в мозгу (поняв однажды, что тему сновидения можно запросить, чуть ли не назначить, рано или поздно используешь такую возможность). В летнюю ночь Танца Саламандры, когда под хлещущие звуки музыки при рассеянном лунном свете я гнулся и извивался в плясе, не устояв перед натиском мускульного азарта тела и следуя жёстким требованиям бешеного ритма, прыгал и скакал, подобно подключенной к перпетуум мобиле марионетке на открытой ночному небу тель-авивской крыше, неожиданно вспомнилось это странное пожелание – пронаблюдать глобальный конец, то бишь пиздец всему. После двухчасового отплясывания, казалось, не только я пылаю – весь мир готов воспламениться. Возникла оправданная уверенность в том, что предстоит созерцать тысячелетний манихейский пожар. Не тут-то было, хотя Морфей заказ выполнил… Это был колоссальной мощности гейзер посередине моря, словно кто-то на морском дне открыл люк, ведущий сквозь земную кору, и немыслимой силы фонтан со дна пробил всю толщу воды и вырвался поверх пучины неуправляемой и неостановимой толстенной струёй, поднимающейся невысоко над морем и падающей в него могучей чашей круглого водопада. Я естественно дёрнулся поглазеть что же происходит на суше – никаких суш, ты хотел увидеть КОНЕЦ, пожалуйста, зырь сколько влезет, – было сказано. И я кружил над морем, ангел имеющий лишь глаза, словно дух джинна в бутылке, кружил над этим местом пролома в земной коре, будучи не в силах что-либо изменить, кружил, наблюдая безостановочное извержение аидовых вод где-то в безымянной точке мирового океана. Но сколько можно на это смотреть? При попытке хоть как-то сдвинуть картину вперёд я уловил ироничный вопрос, обращённый ко мне из ниоткуда: вперёд во времени? и как же ты собираешься отмеривать – годами? неделями? Метрами, возник в голове ответ. То есть уровень воды повысится повсюду на метр – что тогда? Картина не изменилась. А на два? Тот же самый вид, правда высота падающей струи чуть уменьшилась. Понял. Тогда на шесть. Поверхность моря круто бурлила, хотя фонтана практически не было видно, чувствовалось что извержение не ослабло ни на йоту. Я начал мало-мальски врубаться в возможный масштаб катастрофы. А что – двадцать метров тоже будет? – озадачиваюсь. Тут же происходит смена кадра: мощный выброс воды из-под земли продолжался, создаваемые потоком изнутри на поверхности моря огромные водные зеленовато-синие разводы быстро менялись, повторяя друг друга, как вечный пульсирующий узор. Я был поражён. Но полное оцепенение души настигло меня, когда я задался неосторожным вопросом: неужели и на сто метров тоже поднимется уровень? Ответ был мгновенным – новый кадр, око наблюдателя (т.е. я, джинн без ничего, но с глазами) оказалось резко выше, чем было ранее, что ощущалось благодаря приливу солнечной пустоты в воздухе вокруг, внизу гигантская толща воды, на которой медленно но верно меняются, повторяя друг друга всё те же водные зеленовато-синие разводы бьющего со дна моря гейзера из адской скважины. В следующем не сразу возникшем кадре первое что я понял, стоило взглянуть на появившуюся внизу бескрайнюю ослепительную от солнечных лучей зыбь – стало прохладней, но жизнь ещё есть. Поверхность моря чуть волновалась в том месте, расходясь широкими едва заметными живыми узорами, будто в глубине происходило медленное закипание. За пределами этого огромного живого цветка воды на поверхности – море как море, обычные волны. Поток, наверное, ослаб – промелькнуло подобие надежды. Ничуть – был ответ, – но жизнь ещё есть, кто ж её тронет! А сколько мы скакнули? Вдвое, двести метров. Ну-у, оно скоро кончится? Нет, а куда ты спешишь? – ответили мне с дивным сарказмом. Никуда не спешу – растерялся я, – в смысле, неужели ещё и ещё будет прибывать? Будет – однозначно гласил ответ. Вдвое больше? – выпытываю с тревогой и странным чувством собственной вины. И вдвое больше тоже будет – непреклонная сталь ответа меня прошибла на эмоции. Что, человечество уничтожено?? – крикнул я, не в силах поверить железу этой Воли. Нет, не человечество – было мне передано, – уничтожена Цивилизация… Я могу взглянуть напоследок каков всё-таки конец, когда это жерло потопа задраят? – спросил я, пораздумав. Только с одной точки. С какой? С той же самой. Но оттуда не понять – вода и вода. С другой не дано, ты сам выбрал – жёстко мне намекнули, что спор бесполезен. Не выбирал – упёрся было я, но спохватившись добавил, – хорошо, пусть оттуда. И опять возник знакомый вид, таки везде насколько хватает взгляда океан, много ли времени прошло – не знаю, я пытался подняться выше, мне удалось взлететь так, что океан оказался далеко подо мной, но за пустой стеной солнечных лучей не сумел различить ничего. А внизу – сияние слепящей шкуры всемирного потопа, ослеплённой солнцем поверхности океана. Хотелось об уйме вещей спросить, да не вышло. Сеанс закончился.

Сказать, что проснулся потрясённым? ошеломлённым? отстёгнутым? в шоке? столбняке?.. Здесь излишен любой комментарий. А вот касательно первой из представленных мною плёнок, спустя примерно год-полтора неожиданно обнаружилась любопытная деталь, подкупающая своей точностью. В «Исповеди» Льва Толстого вдруг напарываюсь на описание своего сна! Старику-то (загибаю слегка, ему было около 50-и) привиделось то же самое! Детали один к одному. Те же толстенные лианы (вервие простое), стволы-тросы, и точно так же они поначалу сплетались, и так же по мере приближения к солнцу между лианами увеличивался зазор, всё свободней становилось пространство. Обалдеть! Тем не менее, обнаружилась и резкая разница в финальной части – наш матёрый человечище не миновал последнего ствола-лианы-троса, а оседлал его, и уже сидя на нём, созерцал гигантское светило. Толстой, кстати, объяснил всё достаточно чётко в своей «Исповеди», сновидение лишь укрепило его в ригоризме и подогрело и без того сильные дидактические тенденции творчества. Греховность, по его мнению, была им осёдлана, далее он всю жизнь пытался взнуздать Зло. Собственно, это было его назначением – не призванием, а назначением его гения. Но видимо, красоте и добру не столь легко наставить, враждуют они с дидактикой, и я не оговорился, назвав назидательной силой именно Зло, – учение Толстого в песок ушло, толстовские наставления раздражают всех, зато здоровая плоть его прозы осталась образцом.

Дух прободавших защитный слой подкорки сновидений диктовал мне жизнь. Стало понятно, что подлинность началась. Я обрастал словами, которые лезли из меня, как трава из ежедневно поливаемого дёрна – только дёрн этот был перенесён на песчаную почву (особенности синайского дара), и дабы вцепиться в неё корням многолетних растений, от садовника требовалось столь же многолетнее упорство. Стоит оно того или нет обсуждению не подлежало.

Через некоторое время после первого, как ни крути, поворотного «солнечного» сна мною был получен изумительный отзвук-подтверждение. Средь бела дня сиял он высоко в зените, там, где-то в небе. Солнце уже было довольно низко, скатывалось к морю, а надо мною высоко в зените звенела ярким золотом в небе незабываемая форма-сущность – я её узнал. Будто грубо вырванный кусок материи, состоящий из золотистых нитей произвольной длины, плотно прилегающих одна к другой, прямых и светящихся. Сам по себе кусок своей конфигурацией точно повторял очертания той плоскости, по которой, отталкиваясь шестом от невидимого дна, я скользил в своём сновидении, вплывая в полыхающие недра – контуры взорванной звезды, лепестки взрыва которой застыли, не успев ещё сильно раздаться в стороны. Понять соль этого видения удалось десять лет спустя, оказалось совсем просто: поэма, которая была написана мною в состоянии абсолютной одержимости за шесть дней – её мне демонстрировали. Впоследствии мне не раз приходилось видеть (именно видеть, никаких кавычек) аналогичные сияющие «ткани» – разной величины и различных конфигураций – неотъемлемой частью этих контуров всегда были золотистые светящиеся нити, которые являлись их содержанием и собственно составляли собой форму этих сущностей. Это образы запаянного счастья, запечатанной энергии, которые предстояло выявить и дешифровать, раскатанные свитки чистого сознания, вызванные из небытия сгустки духа.

Описываемое здесь время в равной степени тривиально и необыкновенно, наверное, как всякое другое из мирных времён.

Ещё не отдан был Синай в ту пору, и жителям страны всё чаще приходилось слышать сколь поразительно красив этот пустынный край; тебе могли ещё тогда предложить несколько овец с бараном за стройную подругу, собирающую ракушки на берегу, с которой ты оказался близ бедуинской деревни. Города Израиля конкурировали в низкорослости с небезызвестным Мухосранском. В ту пору террористы ООП совершали одна за другой безнадёжные, безумные и бесчеловечные, до отказа напоенные кровью операции, и именно в ту пору то ли двоим, то ли троим ооповцам удалось высадиться на побережье к югу от Хайфы, остановить на главной трассе страны заполненный людьми автобус, захватить его, заставив шофёра открыть двери – если нет, то сейчас же всех перебьём, – и по дороге к Тель-Авиву поливая огнём из автоматов встречные машины, устроить фантастическое побоище уже на подступах, в пяти километрах от северных районов города, унеся с собой десятки и десятки жизней.

То была пора, когда едучи в Вифлеем, никто не опасался наткнуться на кучи галдящих, увешанных фотоаппаратами и камерами туристов, и можно было спокойно насладиться, впивая неповторимый воздух библейской тишины, повисшей над землёй прозрачным куполом, и заброшенности – изредка оглашал холмистую округу петух вдалеке, застывшая история. То была странная пора, когда стремительно возрастающее число представлений о жизни подтолкнуло синтезирующее сознание на принципиальное смешение ценностей, смешение традиции и современности, родного и чужеродного, и на горизонте замаячил призрак непонимания друг друга строителями, возомнившими себя охотниками на Бога, пора, когда клоунада стал сатирой, когда на небосклоне темнокожих звёзд горячей музыкальной чувственности взошла белая звезда окрылённого и рыдающего саксофона Гарбарека, когда Билл Виола создавал лирические циклы видеопейзажей и живого натюрморта, когда неожиданно усмотрели как быстро расширяется над Антарктидой озоновая дыра и вдруг забеспокоились. Британская принцесса тем временем успешно овладевала азами русского мата, в книгу рекордов наконец-то был занесён самый дешёвый способ массового уничтожения, Москва переживала в ту пору неслыханно лютые морозы и вспышка фотоаппарата западного корреспондента наотрез отказывалась вспыхивать, замороженная. То была пора, когда кто-то получал Нобелевскую или какую-другую премию, советским органам разведки удавалось внедрить кого угодно куда угодно, умер всё ещё неизвестный России Набоков, Борхес ужинал у Пиночета, Селина отказывались переводить на иврит – мол, антисемит и нехороший, по той же причине филармония отказывалась от Вагнера, когда едва знакомый с грамматикой легендарный Пеле, написав с чужой помощью симпатичную книжку о своей сногсшибательной карьере, сильно способствовал сокращению неграмотности среди взрослого населения Бразилии, когда НАСА всё больше и больше удивлялась наблюдениям астронавтов в космосе, на всякий случай приберегая информацию на будущее. В ту саркастичную эпоху в бассейне реки Конго (южней или северней), изощряясь в своих прихотях, кто-то трахнул домашнюю обезьяну, ну а потом – жену, а скорее даже любовницу, которая в свою очередь не устояла перед очередным кавалером, а он в свою очередь, помавая щедрыми ятрами, трахнул дочь вождя племени.., и так расползся по всей планете ЭЙДС. (Хватаюсь в отчаянии за голову – пахнет расизмом!.. Разрешается красить в белый цвет всех героев приведённого пассажа – домашнюю обезьяну, жену, любовницу и, конечно же, дочь вождя.) Это было в то молодое время, когда постепенно прорисовывались очертания новой гностики Станислава Грофа, поражающей своей универсальностью гипотезы будущего, и дивная догадка о всеохватывающей трансперсональной картограмме духа снова и снова подтверждалась методом и результатами холотропной терапии.

В ту пору как ни странно было ещё возможным, месяц вкалывая по двенадцать ночных часов у конвейера, жить на заработанное вдвое – а почему бы и не растянуть свободу? – втрое дольше. На окраинных улицах верхней Хайфы в ту пору лопались на ветках гранаты и истекали пунцовым терпким соком, и когда приезжал брат, мы обирали несколько деревьев и – у открытого окна покачивался высоченный куст чайной розы – по возвращении выкладывали батарею спелых плодов на подоконнике прям под колючими ветками, а потом набрасывались, разрывая эти освящённые литургической традицией фрукты на куски, сдирая с них кожуру и плёнку, и набрав полную тарелку налитых сочных зёрен, пили их со сладким хрустом на зубах, набивая целыми пригоршнями рот. В ту пору я едва ли улавливал, что разговор о подражании следует закавычить и перевести в категорию сакральных представлений, потому что речь должна идти лишь о подражании Замыслу, подражании Божеству, и нет ничего удивительного в том, что тогда я не мог сказать: святой предмет поэзии выжег из моего словаря всё неадекватное теме. Тогда ещё только прорастало предчувствием ощущение времени и мира как слитков света, в той или иной форме застывшей энергии. Но уже тогда я догадывался, что вернуть, возвратить дар снизошедшему до меня Дарящему я вправе, лишь пропустив этот дар через себя как сквозь призму, и уже тогда прояснялось и становилось очевидным – чудо отнюдь не предмет обихода, предусмотрено не подменять функции чуда чем-то общедоступным и обыденным. Инфантильно настырный и даже подлый интерес зациклившегося, заворожённого волеизъявлениями ИНСТИНКТА, расслабленного сознания к невинной физиологии попутал в ту пору и смутил ущемлённую словесность, – неврастеническая нацеленность на имитацию существования в бесконечной погоне за продажным новеньким (не смешивать с новым) привели её в итоге к холопьим развлечениям – поковырять сальце. Потакание «воле к блевотине», казавшееся когда-то искренним, но на деле весьма поверхностное – читателю – «чувствуешь?» (когда же наконец будет «понимаешь»?!): такая теперь терапия. Но и в ту пору презумпция прямого (в отличие от непонятно чем провинившегося метафорического) говорения ещё не означала, как не означает и поныне, что сказанное не проходит мимо ушей. И кстати, прямое или прямолинейное? Прямое или примитивное? Любое проявление узкомыслия сойдёт за прямоту, где граница между тем и другим? За деланною позой прямоты то и дело мельтешат бледненькие тени участников травли давно придуманного зверя по имени бессилие, и впрямь, очень удобная скромная мишень, апробированная, к тому же слюна беспомощности усваивается не хуже алкоголя, прямиком.

Когда сам царь Давид приплясывал перед ковчегом как язычник, я тоже там дудел в свою дуду…

Дэв зашевелился, говорит, наше трусливое сознание не желает мириться с мыслью, что свобода – это когда не за счёт свободы другого. Кто-то, чуть ли не мой же братец, после того как я с ним поделился ёмким высказыванием Дэва, великолепно откорректировал: посягая на свободу другого, ты теряешь собственную. Я передал Дэву этот парадокс, очень ему понравилось, оценил.

Каждый игравший самостоятельную роль в драме отрицания жизни имеет право на снисходительность, – устанавливая высоту планки новых требований, он не нуждается в подсказке суетливого доброжелателя, ему и так прозрачен и ясен созидательный смысл разрушения. Приехав из Советской Империи в страну советов по любому вопросу, мы быстро поняли что свобода нужна лишь тем, кто ею владеет, кто и так свободен, тем для кого она мистерия и путь, воздух, а не средство, не быт, а бытие. Массам льстит демократия, но свободный дух может быть спасён только через аристократизм. Через аристократизм и жертвенность. И мы недаром из своего угла демократию как таковую презирали – за компромиссность и отсутствие вкуса, за бездарность большинства, за серость иллюзий на тему комфорта, который решит вместо нас все проблемы, за раболепие перед деньгами, за подмену КУЛЬТУРЫ культурными ценностями, которые в свою очередь оказались вдруг ценностями насквозь материальными, за политизацию жизни.

— А помнишь последний наш трип? – спросил Дэв (ещё бы мне его не помнить!) – Даже не сам трип, а перед ним, ты тогда говорил, что любой из нас – как это было? – короче, создает свою реальность и по её законам живёт.

— Ну, что-то в этом ключе, я и впрямь так считаю.

— К сожалению, ты в корне прав.

— Нечего жалеть. Почему к сожалению?

— Всё потому же, Владимир. Люди ведь боятся свободы, ты согласен, правда? Но боятся-то они её потому, что разрисовали её разными чудовищами. Поэтому им нужен закон, закон ограждает их от неизвестного.

Дэв был в ударе. В Иерусалиме он меньше года продержался, спустился, – душный народ там, Владимир, мозги у них вывернуты. Снял около Кфар-Сабы квартиру с отдельным выходом вниз вдоль стены дома. С красками он довольно скоро завязал, не чувствую материала, говорит, моё дело сцену освещать. Тем лучше, на своём месте всё-таки приятней. А нам сейчас вот тут место, за виноградом – без дебоша, без лишней посуды – чего только не зацепишь, мир перевернёшь. Спешить вовсе некуда, завтра целый день свободен, из его квартиры на втором этаже лестница спускается в небольшой дворик с пожухлой травой, давно рассохшийся с трещинами стол посередине двора, пяток старых покачивающихся стульев, из дверного проёма квартиры бьёт свет и ложится правее нас неярким прямоугольником, южный мрак над головой, звёзд почти не видно, зато виноградины крупные, съешь одну гроздь – и сочно, и сытно. Не успели доесть виноград, прикатил Дикарь на новой тачке – весь из себя поблескивающий мощный тендер, как всегда набитый инструментами. Дикарь казался мне грубым, неотёсанным. Мастер на все руки – приварить, вырезать, обточить, заклепать, нахлобучить, зафальцевать, залудить, выжечь, склеить, смонтировать, заштукатурить, забетонировать – запросто, всё что хочешь. Понятия не имею как он среди нас объявился, но сразу стал необходимым человеком, который всегда готов помочь. Поначалу меня отталкивал его демонстративно упрощённый взгляд на вещи. Матерился он кстати и некстати, подчас невозможно слушать. Но вскоре я оценил его открытость и щедрость. Дикарь был должен банкам неимоверные суммы, ссуды на десятки тысяч, всегда имел деньги, по меркам моего кармана немалые, таскался по самым гнусным девкам (хорошо если подцепишь рези, – пара недель антибиотиков – и будь здоров, а вот когда одарят тебя чебурашками, бишь мандавошками, то ещё занятие – отстирывай весь дом, ну, нижнее бельё – это понятно, ах да, постельное тоже, тоже понятно, но эта мразь и в швах откладывает яйца, значит брюки тоже, а в каких ты был? – в джинсах, – стой, а предыдущую смену постельного тоже ведь надо! обожди-ка, а в чём ты ходил тогда? – то всё постирано – а последние дней пять? – вот в этом, и в этом, и в том, и в этом после работы, поди упомни! – значит, нужно выстирать, – мерзкая тварь! убью блядину! я же работаю, понимаешь, они успели в спецовке поселиться пока, на хуй, до меня дошло, что они лезут из одежды, – лучше всё по новой выстирать, – вот такой аттракцион!..), не выносил кокетничающих женщин, что впрочем не столь удивляло, и постоянно имел при себе что-нибудь качественное, на этот раз грамм кокаина. Пока он, поднявшись в дом, мельчил да ровнял кристалл, мы с Дэвом от души веселились, сочиняя лозунги массовой пропаганды: Капля прогресса убивает скотину! Против нашей инициативы выступали студенты с гневными транспарантами: Руки прочь от Прогресса! Скоту – скотская смерть! Тут возвращается с двумя тарелками Дикарь, в каждой из них на плоском прозрачном дне по шесть аккуратных дорожек снежка, посвятите, говорит, в разговор, мало того что обслуживаю – так ещё и базар развели без меня. Ничего особенного, Дикий, думали было прогресс отменить. Дикарь, вобрав своим крупным носом пару дорожек, передаёт мне туго свёрнутую в трубочку купюру, пробегись, говорит, и моментально включившись, присваивает наш проект «отмены». Начать с того, предложил он неожиданно, что многие вещи должны быть по-другому названы, переименованы, назвать каждую своим настоящим именем. То есть как что? Как что, сейчас я тебе скажу. Например, дать хотя бы телевизору его блядское прозвище, по назначению, сегодня вдруг у меня в голове соединилось, даже совсем примерный пример, дегенератор, так его теперь зовут, падла, нос уже морозит.

Ишь ты, недурно!

Я приладился к тарелке нагнувшись, зажимаю ноздрю, а другой втягиваю через трубочку снежок, что на вес золота. Затем процедура повторяется, в левую ноздрю ещё одну дорожку. Та-ак, обследуется нос, надо его потрогать, проверить цел ли. Всё в порядке? Вроде да. Передаю эстафету Дэву, он не спешит.

– На самом деле, гнать бочки бесполезно, без плохого хорошего бы не было – выдаёт вдруг Дэв этакое резюме. – Лучше плохо, чем никак.

– Не скажи – встрепенулся Дикарь, – скорее наоборот, плохо и есть никак.

– Да поди тут разберись – вставляю в подмогу Дэву, – хорошо и плохо люди сами сочинили, чересчур подозрительные слова – «хорошо», «плохо» – с человеческими мордами.

– Не понял, – говорит Дикарь, – это для меня загогулина.

– Как твой дегенератор, с такой мордой. А представь себе идеальные условия – всё время одинаково тепло, светло везде и всегда, ни ливней, ни ветра, ни тьмы – хорошо как будто бы, согласись, однако жизнь постепенно зачахнет никогда не обновляясь, короче, хуже такого хорошо ничего не придумаешь.

Дикарь согласился. Я добавил, что жизнь без смерти теряет всякий смысл, и если быть построже, то хорошо и плохо оценочные суждения, присущие только обладателю сознания. Тут Дикарь меня подковырнул, – раз обладателю сознания, значит и Богу, стало быть это от него на нас свалилось хорошо и плохо.

– Ну, Владимир, твоя очередь отбояриваться, – подсмеивается Дэв, – я тем временем стартую.

Если б всё описываемое мною происходило западней, где развит слалом и горы масла с салом, вы наверняка оказались бы уже в Риме. Увы, не всё так просто, мы восточней, мы знаем цену Вавилона и башен. В этом регионе идеи правят, а иллюзии преобразуют мир. И здесь, у нас, в Средиземье, все дороги ведут к Богу. Со всех сторон. Такова магия этих опалённых мест. Да и трудно теперь уже вообразить себе иное – земля напоминает вам об этом, она пропитана божественным, она в каком-то смысле трансцендентна, наверное вся её история сплошное торжество Иллюзии. Здесь навсегда воцарилась истина. За обладание ею воевали и боролись. Не случайно небесный конь перенёс сюда Мухаммада, ему показали где столица, понимая что своими силами он никогда не доберётся. И что он получил слетав? – пять раз в день молиться, зря только бедную лошадь гоняли, и так всегда – опоздавшим не везёт. Взгляните, географическая точка, со времён Авраама, от древности ничего не осталось, нынче поселение, называется Дом Бога. Ещё одно место, посеверней и явно посвежей, тоже поселение, зовётся Божьей Росой. Или имена, обычные людские имена. Скажем, вполне заурядный Йонатан, ничем не примечательный, погода-работа-купил-как-у-всех, а имя в переводе означает Бог дал – таков подарок, дескать, и никуда не деться, приходится терпеть этого Йонатана.

А физика этой земли, бишь, тонкости топографии! К югу высеченный из плоти двух расползающихся материков священный треугольник Синая из камня и песка. К востоку неожиданно просевшая пустынная скалистая сушь, наполненная жидкой солью чаша – этакий предел, читай – за мёртвой водой мёртвые земли, и действительно Заиорданье особо живым местом не назвать, пустыня дальше разворачивается во всю свою голь. А сверху, по южной дороге на Мёртвое море дьявольский спуск к Съдому, жестокий серпантин, по сторонам неподвижный, намертво застывший хаос конусообразных холмов серы, битума и чёрт знает чего, яростное напоминание, фосфоресцирующие глыбы назидания, пепел Гоморры стучит в твоё сердце, наглядное пособие, образец Работы. Надо конкурс объявить. Международный. На памятник жертвам Содома и Гоморры. Сбор средств среди сочувствующих поможет воплотить голубую мечту. А то Жену Лота уже покачивает, того и гляди рухнет…

Я говорил и говорю – Ничто поди уразумей. Непредсказуемое и великое изобретение арабов, может быть самая великая из всех находок человека – ноль. И факт сам по себе знаменателен – люди обогатили Казну сознания новым понятием, понятием нуля, ничем. Новость очень быстро достигла самых дальних закоулков. ОтТуда сильно удивлялись, как это ОНО не допёрло? От имени всего живого добавлю – к счастью. Ноль – поразительнейшая из абстракций, до краёв наполненная антисмыслом. Ноль в философском аспекте немыслим, неописуем, из Ничто что-либо не получается; ещё трудней предположить будто из Ничто создан весь мир. Именно поэтому отТуда является объектом осмысления и более того – отТуда должно быть мыслимым. ОНО в любом случае – Что. В начале начал была Чем-то отТуда некая совершенная сущность, владевшая одной, но зато всеохватывающей и всепронизывающей тайной, – и это даже не вторичная по отношению к ней тайна жизни, а ещё более глубокая тайна вечности. Более глубокая, потому что владеющему секретом вечности подвластна сфера смерти в том числе. Жизнь в своём постоянном стремлении к самообновлению скорее пунктирная проекция линии вечности, если позволительно такое графическое сравнение. Но секрет вечного заключает в себе всё и вся что. Это плазма макросознания, сверхкомпактный резервуар памяти наперёд, ковш синтеза всех отрицаний, суммарий всех возможных комбинаций, соединений, сплетений и сочетаний, а тем самым и форм жизни, поскольку вечное по отношению ко времени является бесконечно более ёмкой формой бытия, это своего рода формула, из которой выводятся все остальные – доступные нам или ещё не доступные, не важно. Кроме нуля, который наше богатство, метафизическое достижение, липа адамовой гордости.

Дикарю явно по душе салат моих прозрений.

– Может, отТуда, как ты говоришь, знает куда делась наша трубочка, а то здесь кок стынет.

– Погоди, Дикарь, – вмешивается Дэв, протягивая ему верную служивую, отдыхавшую от трудов купюру, надо же, я даже не заметил как он вдул, – твой отТуда какой-то математик, который всё умножил в себе, скучно это.

– Ничего подобного – отвечаю, – математик как раз наш рассудок. Будь отТуда математиком, он знал бы о нуле и не решился б на свой Поступок, просчитал бы Вероятность, а вероятность возникновения жизни во Вселенной ничтожна. Но отТуда безрассуден. Он Поэт.

– Поэт? – удивился Дикарь.

– Не понял, какой поступок? – спросил Дэв.

– Сейчас доберёмся – говорю. – Когда этой сущностью было осознано собственное существование, тот факт что ОНО есть и было всегда проник, пропитал, пронзил всё существо отТуда, наполнив его ядерным восторгом, потрясённый отТуда рявкнул собственное открытие, он исторг-Ся, изверг-Ся вечностью во вне, прорвало его Вселенной, схемой которой сам отТуда и являлся, ибо не было ещё чего-либо в частности, кроме закованных связями вещей, кроме первичного замеса. Извержение первого звука, первое, заметим, ЕГО свободное проявление воли, это исторжение крика самоосознания привело к колоссальному расколу огненного кода вечности, Слово разорвало отТуда надвое, Он выдал свою тайну. До нас долетело эхо этого взрывного Слова, оно зафиксировано в виде криптограммы, т.н. Имя, в котором заключены Время и времена, а именно – прошедшее, настоящее и будущее. Но истекание тайны, последовавшее за самоубийственным Словом осознания, спровоцировало необратимый ход вещей. Этот момент Начала по сути своей – миг выброса информации, которая являлась энергией, сосредоточенной в упомянутых связях СЕКРЕТА, т.е. сконцентрированной в сознании отТуда. Иными словами – это был миг выброса энергии запечатанной в вечном, во всех возможностях вечного. Разумеется, количество освобождённой энергии при такого рода «изливании» непонятно с чем сравнивать, да и вообще энергия знания видимо качественно отличается от физической, она неконвертируема в терминах термодинамики. В любом случае, первичная целостность вечного была разрушена, но память о Целом, заложенная в каждой части разорванного отТуда не могла бесследно исчезнуть, и поэтому первое что произошло в миг после – образовалось время, напоминание что ли о вечности, её упрощённый вариант, компенсированный наличием потенциала бесконечности, т.е. пространства. А далее уже идёт многократное деление, распад первоформы и высвобождение и поэтапное восуществление всего и вся что.

– Смотри какой ты кровожадный, Владимир, – усмехается Дэв. – Ты убил единственного Бога ради жизни, так у тебя получается.

– Если бы просто убил, – комментирует довольный Дикарь, – а то ведь растерзал, в клочья, разодрал, как какую-нибудь вонючую овцу!

– Значит шифры, которые хранились изначально в этом огненном знаке, как бы прорастают во времени – говорит Дэв. – Я правильно понял?

– Да, абсолютно. И к тому ещё – каждый из них несёт определённую функцию в общей стратегии, а сверхзадача – максимально полная реставрация вечности, исчерпывающая все возможности последней. Но это как раз приводит к необходимости генерировать сознание, поскольку вечность не осознанная теряет всякий смысл, цены ей никакой. И ещё один момент: вечность, которой владел отТуда, по нашим часам – всего лишь миг, потому что времени-то не было, оно существовало только в потенциале.

– Ничего себе ты расправился! – встревает Дикарь, пододвигая к себе вторую тарелку. – Сначала заставил Бога разорваться к ебеням, ладно, хуй с ним, ради собаки жизни, грубо говоря. А после всех дел вдруг оказывается, что вечность твоего богаотТуда – миг, ничтожная доля.

– Ничтожная доза, – вставляет, рассмеявшись Дэв.

– Во-во, и я о том, ничтожная доля кайфа! – подхватил Дикарь. – Да ты террор устроил – гремел он с весёлым возмущением, – Бога с лица земли стереть хочешь! Смотри, что с тобой кокаин вытворяет!

– Ты слишком громок, Дикий, тише, всё нормально вытворяет. Но я тебе скажу такую вещь. Этот самый миг, ничтожная доля кайфа, как ты выражаешься, есть доля того самого кайфа, который зовётся зачатием и одновременно зарождением существа Вселенной, да-да, именно Существа – и кайф этот настолько всепоглощающий, что уже, неважно миг длинный или короткий, это миг Божьего оргазма…



Ваш отзыв

*

  • Облако меток