АПОКАЛИПТИЧЕСКИЕ СТРАНИЦЫ

Алексей  Смирнов

ВОЗМОЖНА ЛИ НЕДВОРЯНСКАЯ ЛИТЕРАТУРА В РОССИИ?

Этот не риторический, а очень и очень насущный, так как совершенно неясно, существует ли вообще русская литература в ее традиционном понимании или же на ее месте возникло нечто иное. В некоторых животноводческих хозяйствах в целях получения полноценного семени от быков создают особые чучела коров, на которые алчущие соития быки залезают, и тут их специально и выдаивают. Эффект обманки. В некоторых секс-шопах продают для онанистов резиновых надувных женщин с полно­ценными влагалищами. Мне кажется, что с 1917 года в России существует такая же искусственная корова русской литературы Ее опоганенное чучело, которое не родит ни теплых телят, ни живых словесных опусов, а один резиновый эрзац — эрзац-литературу А то, что было до этого почти столетнего периода мрака, покрыто густой пеленой лжи и дезинформации.

Для многих, не только для меня, русская литература окончилась в 20-е годы XX века, а с тех пор… С тех пор мы живем в очень подлую и дремучую эпоху. Погибший СССР был отнюдь не Россией, а варварским антирусским формированием на ее месте. И все, что здесь происходило, было очень двусмысленным. Лучший русский искусствовед, по определению Александра Бенуа, и теоретик профилирования всего комплекса русской культуры барон Николай Николаевич Врангель, родной брат «черного барона» Петра Николаевича, утверждал, что в России не было иной культуры, кроме дворянской. Его программная книга «Венок мертвым» прекрасно проиллюстрировала эту мысль Действительно, со времен Петра Первого так и было. Если не считать старообрядческой культуры, породившей в своем конце Клюева, Есенина, Петрова-Водкина и Филонова.

Все наши Пушкины, Лермонтовы, Тютчевы, Феты, Толстые, Достоевские — все связаны с усадьбой Правда, только у отца одного из них озлобленные крестьяне вырвали половые органы, которыми он обрабатывал своих дворовых девушек, что и породило гениальные строки последнего романа его сына.

Некоторые исследователи вакцин вначале пробуют их на себе, делясь своими наблюде­ниями. Я тоже хочу поделиться некоторым опытом, так как тоже в некоторой степени причастен к русской литературе. Я сам по своему происхождению принадлежу к нашему проклятому дворянскому сословию, и мои отец и мать оба родились в сожженных большевиками усадьбах, и их колыбели окружали усатые бородатые высоченные люди в эполетах, папахах, лентах, звездах и крестах — гремели золотом, саблями, шашками у их детских ушек. Так уж это произошло, и я невольно в силу своей генетики очень и очень долго интересовался всем, что писали, а писали они все очень много, люди моего сословия. Я дворянскую литературу, поэзию, философию и пластику (архитектуру, живопись, мебель, шитье, фарфор) довольно-таки хорошо знаю. К тому же я человек глубоко русский, на Запад на чужие хлеба сам не поехал, хотя и были подходящие случаи, и объездил все губернские города России, подолгу всюду жил и страну эту хорошо знаю И мне моя дворянская генетика ничего хорошего не принесла.

Большинство моих предков были пьяницами, картежниками, обскурантами, самодурами, развратниками, дуэлянтами, а те, которые служили, были деспотами, беспощадными и крайне жестокими вояками, службистами, придворными блюдолизами, и все они страдали страшным эгоизмом, себялюбием и были крайне тяжелы в быту. Перед революцией, правда, многие из них кинулись в народничество и просветительство, отнюдь не меняя тяжести своих характеров Да, все они и им подобные создали великую империю, но они же ее и погубили Единственное, что я в них ценил и ценю, -это абсолютную независимость Они не хотели ни от кого всерьез зависеть: ни от Бога, ни от своих Царей, которых они периодически давили офицерскими шарфами и грохали тяжелыми золотыми табакерками по голове.

Эта вот патрицианско-татарская независимость (хочу милую — хочу голову рублю) и создала так называемую великую, подрывную по своей сущности, античеловеческую русскую литературу То, что эта литература античеловечна, подтвердила наша чудо­вищная революция и долгое, слишком долгое царство большевиков. Подрывничество было больше в прозе, меньше в поэзии, а уж о дворянской философии и говорить нечего — это все такие зловредные фантазии, от которых мог треснуть шарик: тут и князь Кропоткин, и граф Лев Толстой, и Бакунин, и Герцен, и Хомяков, и политический теоретик Тютчев. Славянофильство — это ведь тоже гнусная разновидность русского анархизма: «Мы со своими крепостными лапотниками создадим новую Европу, с православным императором в Константинополе и православным папой в Риме». Какой идиотизм! Как же, создали1 На вилах своих дворовых в семнадцатом. Без славянофилов не появились бы Чернышевские, Добролюбовы и Нечаевы — вдохновители волжской колыбели Володечки Ульянова, так и родившегося лысым и злобным на волжских откосах.

Меня всегда интересовала альтернатива программной дворянской культуре Можно ли по-иному? Была ли возможна независимая недворянская русская культура? Я изучал черноземных недворянских писателей — и Помяловского, и братьев Успенских, и Левитова, и Подьячева, и других менее известных — все они очень хорошие писатели, но все они вышли из «Бежина луга» Тургенева, то есть они вторичны. Это ставшая писать дворня и дьячки. Да и сам дух их высокоталантливых творений в чем-то ущербен. Тот же сугубо дворянский черноземец Терпигорев-Атава, описывающий те же темы, талантливей и зорче их. Эти попытки создания альтернативной культуры, подрывающей дворянскую монополию на печатное слово, всегда имели в себе большую, очень большую червоточину — мы не хуже их.

Проклятие клейма хозяев и рабов — «страна рабов, страна господ» — лежит на всем, что делалось вне усадьбы. Если при этом вспомнить опыт Лескова, то это голый искусственный стилизм. Это высококачественный лубок под народ. Лесков — это реализованный Шкловский своего времени Он дал блестящий пример, как можно подделать литературу.

В русской послепетровской дворянской культуре было два течения — галлическое и германистское Галлический поэт и прозаик — Пушкин, немцеобразные — Жуковский, Карамзин, Тютчев Весь пушкинский круг писал и думал по-французски Можно говорить о русско-немецко-французском филиале Европы. Причем в этом филиале часто писали лучше, чем в литературной метрополии, и влияли на лучших авторов метрополии.

Возьмите связи братьев Гонкуров, Флобера, Тургенева, Гюго или явление Стендаль-Толстой и далее Толстой и весь современный ему европейский роман, который бы не возник без «Войны и мира». Достоевский тоже весь вышел из современного ему французского леворадикализма. Все три темы Достоевского — убийство, деньги, революция — чисто французские темы, к русскому материку Достоевский даже не подходил близко Достоевский — это Эжен Сю Петербурга Но Эжен Сю, осложненный психопатологией эпилептика, заглянувшего из порочности во фрейдистское послезав­тра. Очень умилительна сцена, когда Достоевский доказывал Тургеневу, что он сам растлевал малолеток, и Тургенев в ужасе убежал, не подавая руки крестовско-карамазовскому автору, бессменному хроникеру «Петербургских тайн» торгового дома Свидригайловых-Лебядкиных

А взаимосвязь Мопассана, Толстого, Чехова. Например, Толстой, узнав от своего тестя, кремлевского врача, о том, что монах Чудова монастыря, бывший акушер, удачно принял роды, сказал, что Мопассан это описал бы лучше, чем он.

Больше всего русская литература по своему типу похожа на литературу испанских

колоний Южной и Центральной Америки — мы пишем не хуже, чем в Париже и Мадриде. Да и социальная модель была одинакова фазенды, рабы, порка у столба. Только в России рабы были совсем белыми, не негры и индейцы, а такие же православные, как их хозяевы. Пока русская литература, а точнее все виды искусства, не перечеркнут петербургского опыта, до тех пор ни о какой литературной самостоя­тельности русской литературы говорить нельзя, мы будем по-прежнему путаться в кисейных панталонах Пушкина и в кружевных сорочках госпожей Панаевой и Огаревой. Нынешний Ленинград-Петербург уже почти сто лет пуст, стоит напомажен­ный, лишенный содержания пустой ампирный шкаф, заселенный колхозной деревней и всеми ветвями разноязычных инородцев. Но ведь были, были попытки создать собственную внеевропейскую культуру.

Это одинокий, как перст, граф Алексей Константинович Толстой с его литературным русизмом, это и ранние опыты отчасти Блока, Клюева и некоторых имажинистов. О Гоголе же надо вообще умолчать. Этот русскоязычный мистик был абсолютно одинок, ни на кого не повлиял, ни с кем не пересекся. Он создал говорящий паноптикум России, паноптикум, озаренный безмятежным светом безумия Такие странные писатели, вне традиции и национальных корней, есть во всех литературах. В поэзии девятнадцатого века был и Аполлон Григорьев, и Кольцов — надорванные струны степей. Путь к познанию собственного словесного мелоса оборвался на супервеликом Хлебникове.

Все эти попытки так или иначе связаны с пересмотром всей Петербургской культуры, всего опыта официального синодального православия. Они искали выхода в степь, к скифству, к язычеству, к свободе, к иным формам цивилизации, искали и не нашли. Вспомните тоску Феди Протасова из «Живого трупа» о степи, о древности. Его монолог — самые живые толстовские слова, обращенные в будущее. Все оборвалось с наступлением большевизма с его нетерпимостью и жестокостью Чехов предвидел, кто такие будут социал-демократы, приди они, не дай Бог, к власти. В письме к Суворину, никогда не переиздававшемся в СССР, он пророчествовал, что при режиме социал-демократов на литературном Олимпе будут властвовать такие земноводные, что нынешние (чеховские) времена покажутся золотым веком. Чехов все предвидел правильно.

Начиная с семнадцатого года русской литературы вообще не стало. Мы все погрузились в сумерки рабских русскоязычных словоизвержений. Это раболепство очень точно подметил Синявский, видя общность в одах XVIII века с красным литературным холуйством. С тех пор литература переплелась с Лубянкой и стала ее филиалом. Попытки создания независимых произведений подавлялись, а авторы и рукописи уничтожались. Замолк Платонов, выкрали и расстреляли обэриутов, посадили Забо­лоцкого, а сколько погибло начинающих талантов и их рукописи сожгли. Возник соцреализм Повивальной бабкой соцреализма был Максим Горький — великий большевистский и эсеровский провокатор, сотрудничавший с германскими шпионами еще до первой мировой войны.

Максим Горький — очень опасная, литературно ничтожная фигура Третьеразрядный ницшеанец, автор маразматических рассказиков («Челкашей» и «По Руси») потом всю жизнь писал гнусности в виде огромных пасквилей типа «Матери», «Клима Самгина» и многочисленных идиотских пьес якобы о русских купцах, на которых они даже отдаленно не были похожи Бум вокруг его имени был создан цветными, социал-демократами и левыми радикалами в целях разорения старой Европы. Под крылом Горького вызрело целое племя литературных маклаков, ставших корифеями соцреа­лизма. История соцреализма — это история позора русскоязычной литературы. В недрах соцреализма не возникло ни одного подлинно художественного произведения.

От всех потуг Айтматова, Можаева, Белова, Абрамова, Распутина, Астафьева мутит. Это все тяжелый бред, оформленный в многотомные эпопеи. Я говорю о «младших», самых последних соцреалистах. А что говорить об их старших собратьях. Всех этих Фадеевых, Эренбургах, Симоновых и прочих звероподобных сочинителях, руки которых часто обагрены кровью своих собратьев. Наследники соцреализма, его внуки, сейчас группируются вокруг журналов «Наш современник», «Кубань», газеты «День» -«Завтра» — это прозаики Крупин, Проханов, поэтесса Глушкова и целый ряд им подобных, умело сочетающих «святость» типа бреда митрополита Санкт-Петербургско­го и Ладожского Иоанна, обязательный пещерный антисемитизм и тоску по сильной руке типа Сталина или «Пиночета» — командующего 14-й Приднестровской армией генерала Лебедя. Пока большевики финансировали соцреализм, он существовал, окончилась суета около литературной кормушки — кончился и соцреализм. Совершен­но напрасны стоны и плачи вокруг судьбы литературных маклаков.

Правда, в среде Союза писателей были люди, сформировавшиеся до Октября, внутрен­ние эмигранты типа Бориса Пастернака, Осипа Мандельштама, Анны Ахматовой. Они писали в стол и знали, в каких нечистотах живут. Среди них был и один «красный граф» — Алексей Толстой, литературная проститутка очень высокого пошиба, который мог облить помоями кого угодно, платили бы только как следует. Алексей Толстой лгал на своих собратьев, самарских и саратовских помещиков, и осуществлял мостик от дворянской литературы к соцреализму. Для этих целей он и приехал в СССР из эмиграции, большевикам нужна была псевдопреемственность. При дворе Сталина должен был быть свой Толстой, хотя настоящая фамилия ренегата — Бостром, графский титул он себе выхлопотал, подав на Высочайшее имя прошение, так как когда он был прижит от соседа, его мать еще не развелась с подлинным графом Толстым.

Единственно, что успешно развивалось при большевиках, это полуподпольный жанр социальной утопии’ Замятин, Платонов, Зощенко, Пантелеймон Романов. Комизм двух последних сродни едкости Салтыкова-Щедрина, тоже сатирика-утописта. Но и этих литераторов заставили замолчать, вставив им кляп в рот. После эвакуации армии Врангеля в Турцию, не сразу, а постепенно, и Центральная Россия, и Малороссия превратились в литературную пустыню, впрочем, довольно шумную от возни разнооб­разных литературных насекомых, подъедавших крошки с чекистских трапез. С Врангелем в Париже оказались Бунин, Зайцев, Шмелев, Бальмонт, Мережковский, Гиппиус -последние дворянские писатели.

Было очень много и в эмиграции, и в советской России литературных эрудитов, переводчиков, поэтов-версификаторов, обломков различных литературных школ. В СССР это были отдельные имажинисты, конструктивисты, третье поколение символис­тов, ученики учеников Гумилева. В тени этих выброшенных большевиками на помойку стариков прошла моя молодость. От них я многое слышал, многому научился и бесконечно им всем благодарен «за науку». Но они даже и не делали попыток написать серьезные эпохальные вещи. Так, небольшие стихи, обрывки эссе, в лучшем случае воспоминания. Страх, внутренний самоцензор, вошел и в их подсознание, и в писательские привычки — многие из них постоянно испуганно оглядывались, как будто кто-то к ним сзади подкрадывается.

Единственным писателем, которого я знал лично, замахнувшимся на эпоху, был Даниил Андреев, сын Леонида Андреева, крупного «северного» символиста из плеяды Стринберга, Ибсена, Метерлинка и др. И сын, и отец были нетипичными русскими литераторами. Это сверхчеловеческая, скандинавско-немецко-арийская ветвь на рус­ской почве. Используя их опыт, можно выйти в иное надмирное измерение. Но и роман Даниила Андреева «Странники ночи» сожгли в лубянской печке.

А к «кирпичам» Гроссмана я всерьез не отношусь, это ответвление соцреализма так же, как и проза Максимова и Солженицына. То, что Солженицын блестящий архивный работник и журналист-хроникер, это несомненно, но его проза…

Школа литературных маразматиков вроде моего приятеля Мамлеева или теперешних Сорокина, Виктора Ерофеева — это, конечно, очень интересно, забавно, но это все в прошлом, это писалось под гнетом Теперь наступила совсем другая эпоха — эпоха обязательного адаптирования на русской почве всего западного авангарда. Но такое адаптирование хорошо в малых странах Центральной Европы типа Чехословакии или Польши или в Литве, но не в России, которая сама когда-то влияла на мир и обладала литературным эгоцентризмом.

Есть во всем этом раковый и роковой вопрос — раковый, потому что соцреализм был саркомой российской словесности, а роковой, потому что на него нелегко бесстрастно ответить, — имеются ли законные наследники великой русской литературы? И являются ли таковыми все, кто сейчас претендует на эту роль?

Среди советских литераторов, сформировавшихся в советскую эпоху, была масса евреев, среди которых очень много людей талантливых и эрудированных. Вообще, средний еврейский литератор обязательно намного культурнее среднего русского литератора из-за своей природной любознательности. До эпохи глобальных тектонических катаст­роф на Востоке были ведь и польско-еврейская культура и литература, были и чешско-еврейская, и австро-еврейская, и литовско-еврейская культура и литература. Для меня единая погибшая Атлантида Восточной Европы особенно дорога, так как все эти регионы были связаны тончайшими нитями взаимопроникновения.

Если бы хотя бы часть России не попала под гнет большевиков и интегрировалась в Восточную Европу, то мы имели бы живое наследие великой русской культуры, а не литмузеи с восстановленными по чертежам саркофагами усадеб и домов писателей. Сейчас мало живых текстов, зато в каждой губернии есть заповедное кладбище русской литературы — дом, гипсовая маска, дубы, сосны, списки любимых поэтом женщин и иногда могила давно или недавно умершего творца. Такие заповедники напоминают скопления белых ядовитых поганок — там всегда гнездится много всякой окололите­ратурной нечисти. Один уже умерший пожилой дворянин очень точно высказал мне схему литзаповедника: «Сначала большевики уморят или отравят писателя или выгонят его за границу, а потом устроят в его доме музей, около которого будут кормиться чекистские внучки и племянницы». Этот умный, много повидавший человек был глубоко прав. Он же говорил: «Большевики взорвут девяносто девять из ста храмов, а один объявят национальным достоянием» Это и к людям, и к писателям относится.

В тридцатые годы эту роль малой России играл Печерский уезд Псковской губернии, отошедший по плебисциту к Эстонии. А если бы этот анклав был миллионов на десять? Существовали когда-то и русско-еврейская культура и литература, и великий Шолом-Алейхем — он ведь и русский писатель, подвергавшийся и русскому влиянию, и сам влиявший на южно-русскую литературу.

Заранее скажу, мне не нравится так называемый одесский еврейский юмор. Мне кажется, что его придумали хамоватые московские конферансье типа Хенкина Мне не нравятся Бабель, Олеша, Катаев, Ильф и Петров. С моей точки зрения, это все подряд страшные люди. И «Золотой теленок», и «Стулья» — это зубоскальство над открытой могилой, и Олеша недаром замолчал, и не потому что шляхтич, а потому что совесть проснулась. А Бабель меня вообще пугает и «Конармией», и своими связями. Все эти люди как писатели удивительно морально пластичны, они умели писать очень по-разному. Талантливее их всех Бабель, но его талант сродни таланту де Сада Как художник, он поэт зла, которое он умеет преподать во внешне бесстрастной форме.

Такими же фарисеями были, на мой взгляд, и «лесовики» — Паустовский и Пришвин, писавшие о рыбках и травках в дни террора, и Грин, фантаст Грин с его рваными парусами, закрывал глаза на реальный ужас. Этих писателей я называю подсластите­лями — большевики очень любили подслащенную карамель Вот Короленко и Волошин, оставшиеся в царстве большевиков, были честны Один протестовал, другой каменно молчал и писал акварели Судака и Карадага Вполне почтенное занятие.

Страшный писатель и расстрелянный большевиками русский экспрессионист Вогау-Пильняк, от всех его вещей веет откровенным холодным цинизмом. А обо всех этих Кавериных, Фединых и говорить не хочется — злобные, нетерпимые по своей сути приспособленцы, помнившие о табели о рангах со Старой площади. Я читал, собирал советских писателей, «изучал врага», — голая мертвечина и скука. Хотя иногда попадались интересные исторические романы Тынянова, Бородина, Яна, но все равно это средний уровень ниже Мережковского. Я довольно изощренный читатель и всегда могу отличить фальсификацию от выстраданного неповторимого текста

А в эмиграции был Набоков, блестящий, иронично-эротичный, он очень удобен для подражателей, но он не сумасшедший, как все его дворянские предшественники. Ведь и Толстой, и Бунин, и заболевший вишневой усадьбой мещанин Чехов — все подряд сумасшедшие, то есть люди, не удовлетворенные миром, литературные поджигатели и анархисты. Большевики были страшны для развития независимой литературы прежде всего тем, что издавали огромными тиражами классиков, рядились в гуманистические шкуры и создавали видимость существования литературного процесса. Они вовлекали в него писателей, чтобы контролировать их и истреблять Любимый большевистский капкан для западной интеллигенции — это создание видимости традиций в советской писанине типа прозы Нагибина и Казакова — голых имитаторов Бунина.

Единственный живой подлинно русский писатель – Оруэлл. Этот писал о нашей жизни правду, как он влез в наши шкуры, живя в Англии, понять трудно Правда, он повидал большевизм вблизи, в Испании. Так же, как литературу, большевики извратили и приручили православие И живопись, и музыку они тоже по мере сил калечили Но музыка — вещь беспредметная, и композиторам удавалось кое-что сочинять и при большевиках Такое положение террора в области культуры продолжалось очень долго. Менялись правители, менялись формы давления, но не менялась структура карательных органов ВЧК, ОГПУ, НКВД, КГБ Менялись поколения приспособленцев, у дедов-приспособленцев родились сыновья, у сыновей — внуки, и все они творили непотреб­ный и гладкий миф о якобы независимой советской культуре.

Тому есть много примеров: очень наглядна династия Михалковых-Кончаловских. Дед, академик Петр Кончаловский, стал писатъ букетики сирени для большевистских гостиных вместо бубново-валетских полотен, которые висели в Париже рядом с Матиссом и Пикассо; сын — литературный мастер на все руки, от детских побасенок до гимна Советского Союза, внук — создает фильмы для всех режимов. Глядя на таких деятелей, приходит мысль, что часть русской по происхождению советской псевдоин­теллигенции с удовольствием обслуживала бы геббельсовский аппарат, если бы Гитлер был помягче в России Мы все, нонконформисты-шестидесятники, не шедшие ни на какие сделки с коммунистическим пропагандистским аппаратом, прекрасно помним ненависть к нам всех ступеней номенклатуры Так что все мифы о постепенном смягчении большевистской политики в области культуры не имеют под собой никакой почвы.

Конечно, размывание большевистского материка постепенно происходило. Но в основ­ном в области экономики и в духовном климате отдельных закрытых групп, постепенно начинавших влиять на общество, — феномен «параллельного общества» В области идеологии в России всегда было два хозяина Старая площадь и те люди, которые бросали ей вызов Извечное «поэт и царь» К сожалению, гюди, бросавшие вызов Кремлю, тратили все свои силы на психологическое противоборство системе, и у них почти не оставалось сил для оригинального творчества. Только люди с большими странностями, вроде Анатолия Зверева, Владимира Яковлева, находили в себе силы постоянно творить.

В СССР даже существовал особый закон творчества: пока художник или поэт живет в собственном вакууме, он может писать. Как только он вступает в противоборство с окружающим — его силы иссякают, и его не надо судить за бесплодие и за последующие за бесплодием пьянство, разврат, наркотики и различные виды самоу­бийства. Такова внутренняя духовная конъюнктура Совдепии. А тут заодно «холодная война», постепенный поэтапный проигрыш в ней СССР и социальный заказ Запада на антисоветскую литературу. Много, очень много советских писателей, загодя почуяв смену хозяев, стали работать на «тамиздат», переправляя посредственные рукописи на Запад. Конечно, опять еврейская проблема, масса советских писателей-евреев на Западе, в США, в Израиле. Самые умные из них — бесстрастные свидетели чудовищного времени и чудовищной катастрофы.

А большинство плыло по течению в СССР, плывет по течению и на Западе. Исключением среди русскоязычных еврейских писателей являются «проклятые» писатели — люди, пишущие о том, о чем не принято писать ни в России, ни на Западе. Но их имена не на слуху, их не пропагандируют, мало издают, и они фактически не прорываются в постсоветскую Россию. В зубах навязла совсем другая обойма обкатанных на «Свобо­де» авторов.

Новая Россия не освободилась от большевизма, трансформировавшаяся номенклатура создала новые табу, новую, еще более жесткую цензуру, и поэтому оригинальные голоса в России почти что не слышны. В России нет независимой прессы. Пресса четко разделена по партиям, и для того, чтобы печататься, надо примыкать к одной из враждующих стай.

Есть среди еврейской интеллигенции и странное, очень странное направление Люди, его исповедующие, считают, что Россия духовно умерла, что они, еврейские интеллигенты, призваны заменить русскую культуру, заменить русских дворянских писателей и поэтов. Они подражают великим русским прозаикам, философам, религиозным мечтателям, идут в православные священники и иерархи, они всерьез считают себя продолжателями поэзии «серебряного века». От этого своеобразного движения веет эпигонством, дендизмом и не очень большим умом.

Серьезный еврейский литератор интересен тем, что он еврей, долго живший в России, усвоивший русскую культуру, полюбивший ее и тем не менее оставшийся евреем, пишущим по-еврейски. Таким человеком был Жаботинский, которого я с удовольстви­ем читаю. Таким же писателем был Нахман Бялик. Но они — духовные дети старой России, а где такой еврейский писатель в советский период? Тот же Бродский по большому счету — пародия на современного Пушкина или же, если хотите, Ахмат Иосифович Аннов Вот некоторая ранняя «эсеровская» проза Шкловского очень живая, но он не продолжил, знал, что наверняка расстреляют. А зачем девяностолетний старик Катаев имитировал своего учителя Бунина в стиле «мовизма»?

В Германии, кое-как переварившей нацизм, появилась живая независимая литература. Тот же дезертир из вермахта Вольфганг Кеппен написал три живых романа о послевоенной Германии. Романы, совершенно никому в Германии не удобные. Многие немецкие писатели, хорошо начавшие одновременно с Кеппеном, потом были отрав­лены награбленным немцами золотом, обеспечившим «экономическое чудо», взошед­шее на эсэсовских дрожжах золотых коронок убитых в Восточной Европе поколений Морально «жирная» Германия смердит так же, как и «голодная» Россия — все очень уж быстро закрыли глаза и сделали вид, что все срочно «исправились» и стали хорошими демократами и гуманистами.

А у нас и «Голый год» Пильняка, и «Россия, кровью умытая» Артема Веселого — все-таки насквозь красные опусы, но они были для своего времени относительно независимые. А дальше? Где глубокий оригинальный срез всего нашего, почти столетнего, опыта7 Быть может, блестящие словесные опусы Холина, Сапгира, Айги? Но это же все априорно камерно, хотя и талантливо. Или же романы Саши Соколова? По сравнению с маразменным размахом прежних русских писателей все это «не тянет». Это все хорошо, но это деревянные будки на развалинах Парфенона и Фив Разрушен, быть может, до конца разрушен русский оценочный аппарат окружающего мира.

Хрусталик лошади или мухи видит иначе, чем глаз человека. Был особый независимый русский взгляд на окружающее, то, что делало русскую литературу оригинальной и интересной для других европейских культур. Все пишут, оглядываясь, заранее думая: «А где я найду издателя, как к этому отнесутся в Париже или Нью-Йорке?», а раньше романисты-помещики сидели в своих имениях и писали все, что им придет в голову, и не боялись даже власти своих неограниченных монархов, посадят в Петропавловку или не посадят. Писал же Достоевский о Толстом, когда тот упрекал его в спешке, что ему хорошо в своем имении писать не спеша, а ему, Достоевскому, кушать надо, издатель за спиной дышит. Главное, что было ценно в нашей прежней великой дворянской прозе, -это ее величайший эгоцентризм.

Писатель не был только тупым писателем-профессионалом: он воевал, ездил на Кавказ, в Европу и кое-что пописывал и обладал удивительным, независимым, почти что античным тоном. Даже совсем последний Иван Бунин, на что был мелочный человек, вечный попрошайка у богатых людей, чтобы только было на что хорошо попить и повалять тупую толстую потаскуху Галину Кузнецову, и тот писал абсолютно независи­мо. А последний крупный русский романист Андрей Белый, человек, открытый всем ветрам, автор последних всеобъемлющих «кирпичей», за которыми черный обрыв, почти торричеллиева пустота, полная огоньков над могилами, он тоже абсолютно независим.

Я эту статью пишу в первую очередь для самого себя, так как довольно пристрастен и сам не знаю, прав ли я, но мне кажется, что где-то с конца тридцатых годов, когда стало ясно, что ни Кутепов, ни Миллер, ни Абрамов не вернутся во главе своих «белых банд», в России все окончилось. Последние русские эмигрантские прозаики заскучали,

перешли на мемуарные безделки, а внутри России, раздавленной террором, тоже все замолкло, и с тех пор все так и молчит Я, конечно, имею в виду один всеобъемлющий тип русской литературы, поднимавшей коренные вопросы человеческого бытия когда роман как мир и когда он вызов всему свету, или когда драма — так уж драма, из которой герои лезут на Гималаи подлой современной цивилизации и палят, как дядя Ваня и Соленый, по своим теням, или пьеса, роющая, как крот, под бытие, — «Жизнь человека» Леонида Андреева Для меня живой дух русской литературы отнюдь не в пределах современной России, и даже не в русскоязычной литературе всех трех волн

Мне кажется, что русская литература продолжается в Германии, имеющей одинаковый с нами негативный опыт, в традициях Луи Селина, во французских экзистенциалистах, а совсем не в окостенелых томах мертвого «Нового мира», который был и остался «Старым Советским Миром» — миром полуправды и полулжи Да, но в нем издавались при Твардовском хорошие мемуары1 Вот и Солженицын трясет своей бородой классика и томами собранных им очень интересных мемуаров. И это все, что осталось от России? Неужели и она до конца мертва? Как мертвы античный Рим и Константинополь7 В Берлине и Вене что-то ведь копошится, а здесь покрытые жидким стеклом отчуждения развалины, развалины, развалины.

А милые умные евреи, как тот индийский столетний попугай, умевший говорить на языке вымершего индейского племени, слова которого записывал миссионер-лингвист Очень странным стало литературное пространство России, дети и внуки каторжников, которых обучали в условиях неволи палачи, подражают их тюремному жаргону. Это я говорю о так называемой провинциальной современной литературе, которая продолжает вер­теться в чертовом колесе эпигонства союзписательских образцов.

Когда же начинаешь всерьез писать сам, то из тебя лезет, как из заржавленного водопровода, масса нечистот и всевозможных червей, глистов, тараканов, скорпионов и прочей дохлятины и выстраиваются на бумаге помимо твоей воли очень гнусные, сложные и похабные вещи, очень далекие от того, что чувствуешь на самом деле. Часто сам удивляешься а почему я это все пишу? По-видимому, восемьдесят лет больше­визма с его гадостями и жестокостями создали внутри нас огромный негативный потенциал, который буквально фонтанирует и рвется наружу. Небезопасное это занятие — после всего, что было и что подсознательно таит наша память, всерьез писать по-русски, никем и ничем не прикидываясь и ни на кого и ни на что не оглядываясь. А быть дешевой пародией на русского независимого литератора, как был покойный талант­ливый Булгаков, куплетист на все ходячие темы, совсем не хочется.

Невольно делаешься гнусным писателем, противным и себе, и читателям. И этой гнусности почему-то не стыдно Да, мы это пережили и нам не стыдно своей боли. И сам не знаешь, что ответить на собственный вопрос: «А возможна ли вообще недворянская литература в России? Не являются ли все остальные ее версии и ветви пародией на погибшее неприятное, злобное, но огромное явление?» Ведь сколько было и есть мещанских салонных копий с подлинных римских и античных нимф и фавнов, но все они так далеки от того, что делалось в Греции и Риме. Для того, чтобы пробиться, быть может, в зловещее, но свободное завтра, надо восстановить мосты с нашим прошлым, раскопать все могилы, эксгумировать абсолютно все насилия и обязательно найти чью-то окостеневшую руку, которая пожмет твою и передаст эстафету, свяжет нас в цепь и благословит идти за горизонт в свое багровое, сверкающее искусственным кристаллом неведомых восторгов будущее.

Comments

No comments yet. Why don’t you start the discussion?

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *