ЗДЕСЬ И ТЕПЕРЬ

Владимир Тарасов

РОССЫПЬ

(ФЕВРАЛЬ — МАРТ)

# А походя.., февраль приходит. Ждём не дождём…

# Особенно в один из вечеров, — октябрьских, подсказывает память, — к цитате приковать внимание полезно: смысл не ускользает.

#  Прекратите, — говорят, — прекратите, — просят снизу и сбоку, — прекратите наконец изъясняться ребусами!- бьются и кричат со всех сторон. Пардон?! Вам изволите в виде соломы поднести? — спрашиваю я, сцеживая слог за слогом. — Лучше быть королём в своей игре, чем проходной пешкой в чужой. Неправда ль, скромным известно, почему они скромны… А любителям постранствовать, вот, пожалуйста, диковинная из коллек­ции нелепостей нетленка (с конфетной обёртки): «там монаси живут оттянув ноги и руки от внешнего света» — туда мы едем. Из Ферана в Сайту. На джипе. На военном. Кому не нравится — вон из колесницы.

#  Разорванное взрывом человеческое тело. Груда опалённого мяса — мышц и перело­манных окровавленных костей. Трупы убитых нашпигованы железными осколками и короткими гвоздями. Несколько жертв обгорело до неузнаваемости — родные по зубам своих признавали. Счёт унесённых на тот свет ведётся десятками в каждом теракте. И нет вам пилюли!..

Кто-то задержался на работе и поэтому остался в живых. Кто-то не дошёл метров триста, кому-то пришлось там пройти за десять минут до… Накануне этого кошмара мой товарищ повздорил с хозяином музыкального магазина, и хотя числился незаменимым спецом, был сразу уволен. Ой, вовремя! — взрыв на одном из самых оживлённых перекрёстков страны произошёл за три минуты до начала вечерней смены. И притёрто же, — в этом магазине, находящемся в ста метрах от того места и шага, на котором в жестокие клочья разорвался камикадзе-хамасник, Ли работал только по вечерам, с четырёх.

#  Если нельзя, то надо.
Тут вам не там.
Быстрее — или никогда!
Должен только тот, кто хочет!!!

#  Далее… Далее переплюнуло любые ожидания и закавычило всякую надежду. В самой непредсказуемой форме вырождения личности ДАЛЕЕ готовило адский сюрприз. Чёрный март в зените.

От мысли, что зверь в человеке высвободился, вылез, выпрыгнул из ямы подкорки и дорвался, гуляя, коченеет добрая воля. Сумасшедший подонок пошёл на кровавое шоу без какого-либо девиза! Ублюдок безостановочно бил по не знающим куда деться от страха детям. Безостановочно! С обеих рук стрелял! Этот выродок захватил с собой четыре автоматических пистолета — «видел», на что он идёт!

Признайся, ты бы дал многое, дабы убедиться в том, что этот маниакальный самоубийца просто «слетел» с рельсов, что это случайность, катастрофа, что подобное вновь не повторится. Однако: ЛЮДИ МОГУТ ОТНЯТЬ ВСЁ, ЧТО У ТЕБЯ ЕСТЬ…

Я подошёл к полке и вынул ту книгу, за которой тянулась рука, — ответ должен быть найден на первой же открывшейся мне странице. И он гласил: «Но человечность или чернота существуют во всём как общее, хотя сами по себе они и не существуют». Авиценна.

#  «И непонятной тоской уже загорается земля», — мрак зацвёл…

#  Пальцами зрячими душа наощупь… чтоб не сбиться с хода мысли слов…

#  «А жители этих приморских городов имеют нравы благородные, поступки их украшены всевозможными добродетелями, очами духовными своими обращены они к Источнику благоденствия.

Будучи страстными торговцами приходят они к доброму согласию со всеми иногород­ними и нет провинции обиженной ими. Продают они легко и меняют с ловкой лёгкостью, ибо весьма остры в торговле. Всё они обращают в товар с одинаковой живостью — зерно и ткани, вино и камни-самоцветы, притирания, снадобья, яды и

опиум — только клинками запрещено им торговать и также вменяется им не продавать меди и железа бодливому персу, т.к. оные медь и железо могут послужить ему для ковки смертоносного оружия, направленного против жителей этих приморских горо­дов».

#  В натянутую до предела кожу смысла било бьёт, барабанит… чтоб не сбиться с ритма хода слов…

#  Электрические разряды мелькая проносятся по оголённым нервам, серебристая слизь нездоровыми нитями тянется, не спеши лететь… Сочащееся нутро скважины языка… Мы дома? О да! — вон розовая вода стекает по каменным складкам одеяния имперских статуй, скоро надуется Рейн мыльными пузырями, ой-ё-ёй, у-у-у-у-у-у-у-часть речи…

#  Склад грандиозных затей наводит на мысль о необходимости дозирования. Ложка дёгтя. Бочка мёда. Унция гусениц. Рим, который должен быть разрушен. Конец Века.

#  Последовательная эстетика исключает возможность бунта в коридорах собственной закономерности. Борхес плутал в сочинённом им лабиринте всю жизнь — это было интересно, но даже Борхес ослеп… Привычки надо ломать — слово не имеет права на комфортабельное самозаточение…

Кстати, о льющих воду на старые мельницы — чудо нового хлеба им не по зубам. Сочувствую, но я не дантист… Критика — во всём ей хочется дойти до самой сути -всегда и везде ищет яйца. Автора. А когда обнаруживает, наконец, — изумляется и глазам не верит, щупает. Избавим же её, бедную и усечённую, от выполнения столь сложной задачи — не дотянуться ей, не допрыгнуть, — пускай изучает коленную чашечку. Проще, всё-таки. Видите, в воде отражается…

# Постой-ка, отвернись не глядя… Иллюзионизм — материя бессмертия… На, убедись, так это выглядит…

# —  призрак шастает, с мёртвой бабочкой, зажатой в отполированных до голубого мерцания зубах, мечется по городу призрак. Последний раз обернулся. Скрылся за угол… И понесло шёпот сквозняками… Я видел.., я тоже… Углами ходит… Подметая полами шинели с алой подкладкой… Там ещё выложенный двуцветными плитками пол вестибюля… Крупная… Чёрно-белое брюхо… Блестит кривой оскал… Повизгивает… Что вы говорите!.. Я видел.., а я-то!.. Значительность собственного присутствия… Чуть не задохнулся… А разве… Тише вы, шёпотом… Я видел.., я тоже…

#  «Выросло много голов, затылка лишённых и шеи».

# И вот читаю я записки бывалого человека, под видом лекаря посетившего Джоуф и Риад, Бахрейнские острова, Катар и Оман, месяцами качавшегося на верблюде по дюнам, безводию и вади Средней и Восточной Аравии, каждый день рисковавшего быть уличённым в издевательском маскараде — ведь европеец! а на дворе-то год 1862! — читаю я записки дерзкого «сирийца»-англичанина и… напарываюсь: «Разумная особа в этом городе чувствует себя как человек, связанный в хлеву среди стада мулов…»

Однако, хватит. Джебель Муса рядом. Итак — въезжаем.

XII

Джебель Муса — она же гора Синай. Это — где земля вогнута, где земное дупло среди гор полуострова схоронилось, чтоб не докучали всякие разные, а то ходят тут — потом законами донимают, не отобьёшься…

На пространстве, окружённом жёсткими вершинами тянущегося к небу камня, под лучами безжалостного солнца народ расположился огромным станом, расстелив своё добро на обозренье, раскинув шатры, вряд ли лучшие, чем палатки черкесского племени, оставшегося здесь (гору сторожить, наверное) якобы с той, полной драматизма поры заключения чудотворящего и чудовищного союза…

Прямо у въезда в военную базу я вылез из джипа. База, хотя и невеликая, человек на тридцать всего, не вписывалась у подножья Джебель Мусы, ворота её глаза мозолили, обнесена чем-то серым, не обошлось без колючей проволоки, без неё израильтяне не могут, душа несогласная не позволяет неугомонным, — да понятное дело, куда ж без колючей-то проволоки, без родимой-то! Вечером, по какому поводу забыл напрочь, разговорился с часовым — оказался русским на мою голову, изливал свою ностальгию, я как мог внимательно сопереживал его заброшенность. Не с кем поговорить даже! -жаловался он, — всё иврит да иврит, да и пустоголовые они какие-то, примитивные, ничего не знают, ничего им не интересно, израильтянам этим, приземлённые. И он мне отсыпал в подставленный карман уха горсточку своих горестей, страшно жалел, когда я восвояси собрался.

А свояси-то особыми были. Как во сне. Летняя резиденция короля Фарука — это пустынный — тридцать соток, вряд ли больше — клочок земли с пальмами, огорожен­ный терпимым деревянным забором, притулившийся у подножия горы Синай, и невидный собою, ничем не примечательный, не по-господски выглядящий дом. За резиденцией и этим будто бы садом присматривали два черкеса, что выяснилось на следующий день — они валялись на горячей земле, задрав кверху колени, каждый на вверенной ему половине поднадзорного сада, загорали в нелепых, но удобных хламидах своих, прикрыв куфиёй лицо от нещадных лучей, отдыхали после невыно­симо мягкого утра. Но вечером я этого ещё не знал. На дощатую калитку усадебного двора был набит большой крест, потемневший теперь — то есть? монастырь, что ль, заведует? — решил толкнуть, так, на случай, ни к чему через забор прям сразу -открылась, в темноте шёл по освещаемой луной дорожке, ведущей по середине, по золотой. Скорее чутьём, желанием найти ведомый, зная, что здесь должна быть вода. В чёрной глуби угадывалось подобие вродебыбеседки, не разгляжу — это жиденький виноградник с полувысохшими лозами, неуверенно оплетающими шесты над скром­ным бассейном, куда по желобу, журча, стекает вода из трещины в каменной ступне горы, — я не пробовал никогда и, наверное, уже не испробую воды слаще — холодная мягкая очищенная фильтрами скалы — утоляющий сладкий источник. В бассейне плавали листья, едва мерцая в лунном свете, царит абсолютная тишина с единственным, дивно вправленным аккордом — нитью говора родника, гигантские очертания утёса, заградившего полнеба — дальше гнать некуда, лучше остаться здесь… В дальнем углу нашего отеля, условно обозначенного садом, я нашёл грот, вполне подходящий для ночлега. Эта компактная пещера в подошве колосса служила надёжной камерой хранения трудолюбивым садоводам Фарука — там были свалены какие-то сухие ветки, непонятно чего дожидающиеся — хватило на костёр, на джезву чая завтра тоже достаточно; на перьях из султана пальмы полулёжа, удобно, не отрываясь, глядеть в огонь… Серая пелена догадок медленно распадалась по мере моего приближения к Санте — мир обрёл искомую прозрачность у каменного бока Джебель Мусы…

Кажется, настало время раздарить несколько открыток из монастыря, Что При Горе -потрясающая мозаика, золотой апостол в боковом нефе церкви, «обыкновенный» шедевр шестого века, а в надалтарной — вся сияющая — не наш Спаситель в космической капсуле Небес — если иконоборцы признавали исключительно мозаику, я их понимаю — ослепительная, долго любовались. Перед тем, правда, надо было разыскать кого-нибудь с лишними штанами (особая миссия, возложенная на меня в средостении Синая) и лихорадочно рядиться в чужие, с чужой жопы — не болтаться же со своими по всей пустыне, — чтобы не упустить ничего из отпущенного вам получаса. А вот на этой комната тлена — останки умерших монахов, их истлевших костей — черепа, борты скелетов рёбра (не видел). Что касается савана, в одну из поездок, не с тобою ли, прелесть памяти стынущего сердца, у нас на двоих единственное чем было укрыться, так это простынёй. Я ходил в неё завёрнутый, перебросив через плечо. Как в тоге.

… смотри в огонь. Вкус родниковой воды из недр… Незабываемый, поразительный. Я касался ртом фляги, каждый раз уже успев забыть, какой несравненной свежести ощущение меня ожидает, но опять и опять вода промывала горло души, тело впитывало её каждой клеткой, суставы аж благодарно прищёлкнули. Я выходил из своего убежища, пенял луне, что поспешила подняться, скрадывая полнеба звёзд… Если всё так, как мне видится отсюда, с пустыря резиденции египетского короля, то народ вновь переживает свой расцвет — кто сказал, что последний?! А если Израиль напрямую вмешан в историю человечества — должны оставаться яркие, «ощутимые» пятна его влияния на протяжении этой истории, а не только свидетельства незримого, хотя и неизбывного, присутствия. Странная вещь, с малыми живучими народами есть одна унизительная закономерность — чтобы обрести землю, свою, бишь, крышусадинебо, эти крепыши вынуждены принести в жертву половину генофонда, сбросить, так сказать, съонанировать где-то рядом с помойкой, обливаясь между делом кровавым потом. Тем или иным макаром это повторяется из раза в раз — истребление голодом ли, посредством депортации, печами. Армяне. Подобное возможно с курдами. Израиль, тут говорить не о чем даже. Народы чёрной Африки поставили эту половину обеим Америкам — кому-то крупно повезло! — одарив между делом белый свет чудным дичком карибской культуры. Из области подрастёшь — узнаешь: сколь долго ещё иудей не уживётся с именем Христа?..

Я также думал о том, что не удивляюсь более тому, почему и зачем на меня полились стихи во время прошлого визита в благословенную страну горы Синай, когда я спешил запечатлеть этот поток, записывал их везде — под фонарным столбом ночью дорогой через город, в тремпе под утро, где клюя и то и дело отключаясь, я просыпался вдруг с тем, чтобы дрожащей от тряски рукой в дрожащее от тряски стихотворение вписать в съезжающей и дергающейся тетради строку-полторы; я был счастлив и неумело выражал восторг, рекой рекло безудержной и несло меня безоглядно — выплывай как можешь — вблизи эйлатского пляжа, там я отсыпался, пока солнце не доняло вконец через пару часов, на берегу во Фьорде на следующий день — теперь и не упомнить, где ещё тогда останавливался, кажется, в Шарме был, — день за днём всю неделю. Не к чести автора тех стихов — ни одни из них не выжили, разве что настроение их перетекло в эти строки, твердеет (много лет спустя я узнал, в чём заключалась «объективная» особенность ночи с апреля на май того года. Звёздный трин, равносторонний треугольник из сильных планет в гороскопе, в ту ночь мой путеводный Меркурий -двойной, с двойным Солнцем составили вместе крайние узлы основания, а третья вершина, Марс, стихийно способствовала выявлению потенциала немого клиента. В дни языка «открылась бездна»). Я знал о предстоящей бедности, знал о неизбежно -right now — вживляемой в своё будущее врождённой линии, нащупанной мною -наконец-то! — после года терзаний, о вероятном возникновении каверзной помехи в виде судорожного желания успеха, подстёгиваемого нетерпением достичь, — догады­ваясь о значении первых семи лет, догадываешься о вознаграждении второго цикла. И не сомневался — виденное сбудется, ведь не случайно же был околдован небывалыми снами, не ради красочных картинок длились они и завораживали меня на протяжении месяцев, — они раскусятся рано или поздно, слишком уж они последовательны. И что отсюда надо заново начать — я тоже отдавал себе отчёт. Главное — очевидно, главное, что только ты — вот кто может донести пролитое на тебя небо.

Сегодня вышеизложенное — любимый тупик в штольнях памяти. Легче убедить слепого, что художника формирует самим же художником запёчатлённое, чем объяснить глухому, что поэт — это уникальный мир и его формирует звукообраз. Опьянение заклинанием — таково первобытное назначение ритуальной поэзии. Ритуал — прадед всех искусств. Колорит слова будоражит, звукоряд обладает суггестивной силой. Голые жилы смысла — это всего лишь путы устава, условность. Словом можно парализовать, однако должно им исцелять. Да и трудно во всеоружии не заметить, не без горечи будет сказано и жали сожалений под нёбом и в сердце души, древесина прямолинейности, нередко подкупающая изнурённых фехтовальным искусством любителей поэзии попроще (?), не многим надёжней кроссовок из второсортной резины, изготовленных для бегуна на длинные дистанции… С каким внезапным упоением уцепился муравей за вынутую мной из ладони занозу, которую я сщёлкнул на тропинку, угодив ею в середину живого ручейка суетящихся насекомых.

Семь уже, Вызвездит скоро…

Всматриваясь в дым догорающих рукописей, тени собрались вокруг жертвенника, имя которому Время, — зачитываются. Даже они, изумлённые соглядатаи, зрители в Божественном амфитеатре, баловни посмертия, даже они испытывают зависть к всплескам жизни.

Так что же это было?

Великолепная иллюминация в воздухе — девять различной окраски и разной силы излучаемого блеска — нижний, кобальтовый, блистательный выпуклым светом в своей середине, а второй, что на три диаметра выше, был уже охристый, и блеск его острей и чуть-чуть холоднее, еще один, выше, сочно-малиновый, светящийся по краям, и все они разных оттенков — только два верхних тёмной от времени окисленной тусклой меди, все на одинаковом — по трассе эллипса и обручу орбиты — расстоянии друг от от друга, вверх, незаконченной спиралью, чем выше тем больше холода было в их блеске, а последние — завершающие фигуру — нежно-розовый, вращавшийся, и белый, с точкой в своей сердцевине — вовсе теряли тепло света. Незримой кривой соединённых в чудную дугу намеченной цифры, девять сверкающих на зеленеющем тоне лоскута пространства — зафиксированного тут, в воздухе, фона — девять металлической твёрдости небольших изумительных шаров там, высоко над головой — на вечность одной секунды застывших. А странных форм фрагменты, покрытые драгоценным свечением неравновеликих линий, — за ними угадывалось наличие строк. Наиболее удивительным в этой долгой, в течении целого года разворачивающейся цепи видений, был заложенный в них смысл, которому хотелось подражать, повторить его, дотянуться и расколдовать эти формы, расшифровать их тайный код. Заставить их заговорить. Заставить их заговорить. Заставь же их заговорить. Недаром. Заставь же их заговорить. Недаром.

Недаром свет этой страницы ещё колеблется пролиться… а как вы думали? хотели, чтоб золото — в тонах пастели?., транслирует и излучает, оно же ведь — обозначает…

И тем не менее! Оказавшиеся заключительными в этой серии подарков задерживались, и чувствовалось — не случайно. Впрочем, иногда полезно не досказать. А лирика прорыва

такова: я поделюсь с тобою виноградом, а ты со мною юмором страстей.

Двенадцать мужей толковали между собой и думали, двенадцать голов.

Двенадцать мнений держалось в одной и отдельной двенадцатой голове среди всех них двенадцати, а и вопрос-то хрен редьки и пареной репы кручёней. К примеру такой проще простого вопрос двенадцати этим решить предстояло: к кому для кого говорить записав излагая значками… Значками? Да, говорю, для кого осветить записав освящая неизвестно с какого неба свалившимися священными корявыми значками из уста в уста переходящий рассказ. Бишь — для кого сочинить его заново? Не избежать нам обиняков, решили. Иииииии длиииннннно думали пока не придумали: начнём издалека.

Будучи в Афинах — самой отталкивающей из европейских столиц, в которой к тому времени насчитывалось около миллиона автомобилей, и видимо треть из них принадлежала сумасшедшим, привыкшим брать крутые повороты на главных улицах и площадях, ни на йоту не сбавляя скорости (публика, страдающая средиземноморской психологией поведения, способна ужиться даже в обезьяннике), так что в сити столицы стоит сплошной визг несущихся машин, — я без особых надежд отправился в якобы предусмотренный музей античных обломков. Во-первых, шум, жара и денег нет. Во-вторых, не всё ж по Акрополю лазить. Кроме того, хотелось всё-таки узнать, что же они такого понавыкапывали. Но главное — византийский был закрыт. Короче — пошли в Национальный. Удовольствие это ниже среднего: чуть ли не два этажа с огромными коридорами, где красуется бесчисленное количество склеенной из черепков тары -одинаковых сосудов а эти вот побольше да амфор опять же и ваз пузатых крупных — и все они расписные, с очень стандартным репертуаром — сценки из мифологии, как водится, из эпоса — а техника росписи, за редкими исключениями, крайне однообразна. Это утомительно, это головная боль, но меньшая часть — лучшая: два-три зала нижнего этажа. Гляди-ка! Презанятного силена там выставили, шестого века до н.э. Чёрт с ними, с копытами силена и мордой его архаичной, да и уши у него вовсе кролика собаки -другое в нём интересно. О лишенном голоса члене хуй льётся речь, об изогнутом, в стояке кверху загнутом змее, растущем из паха и рассматривающем своего обладателя.

…так ОНИ и придумали — окружала их вполне языческая себе культура с силенами фаллующими и прочей сатирой, ну, смотрели-смотрели себе, никого не трогали, и их осенило. А с ними и нас: вот оно, подставное лицо, четвёртый персонаж той самой главки из Книги Бытия. И сразу ясно откуда-как-почему привнесён этот эротический оттенок в понятие познания. У Древа Познания Адам познал Еву, а Ева познала плод Познания, который ей протянул Змей — приап адамов, — маленький вроде бы адамович, но прыткий, настойчивый, возбуждающий, со змеиными повадками. Если бы у меня был такой! — думала Ева. Так-то! Любимчик-то евин стал яблоком раздора между Богом и Адамом, вот она, любовь, до чего людей доводит. А!.. Ишь, любовь тут развели, вон отсюда, за забором любить будете. Эй, ты, поц, возьми свой листок фигов, на котором корябал люблюблюлюлю.

У СОНМА АНГЕЛОВ ЕСТЬ К ТЕБЕ ВОПРОС… выводилось буква за буковкой. Не пройтись ли нам вдоль алфавитного порядка поперёк? Зэ, например. Загогулина зэ. Буквально: это, а в нашем случае — этот. Этот заин*. Вот хер, скажем, смущённым зачёркиванием образуется (в центре парка на поляне напротив особняка воплотилась, стоит, расставив ноги и прикрыв срам руками, живая скульптура из коллекции Питера Гринвэя, — за кустами донеслось сдавленное хи… А-ах!.. Х-хорошо-о!). А заин зато / т/ — чистый хер, не придраться, образцово обрезанный посредством обре-заин-ья заин. Просто и наглядно! Мол, получите свой хуй и свалите с глаззз… Зззапомни, заин — заскорузззлые уззы союзза. Зззалог здоровья. Зверь… Зубами лязгнул и завяз. Зла ломом взлом.., за замком — земли. Заводи звука, зрачки зрячих значений. Зёрна замысла. А здесь завал: заратустины зоркие, златины зеркаликие в заоблачных залах… Залежи…

—  Вваливаюсь я, значит, в другое помещение, мысли опережают слова, всё выплёскива­ется наружу…

— Да, а походя какие-то прогнозы, обещания всяческие — чем больше, тем заливистей, не знаешь как себя вести…

Щедрый колумбиец, высветив всё до последней детали в своей незабываемой грёзе, попытался даже уразуметь трагический конец, который принесёт потоп лучшему из поднебесий. Кому-то, надо полагать, и впрямь придётся вспомнить, что читал уже нечто подобное, хотя страшно представить, что Кому-то — единственный, кто это вспомнит: но нет, хуже! — один Кому-то будет наблюдать, сверяя по Книге Конца стремящиеся к точке многоточья! Трудно даже сказать, почему и насколько заслужила Земля такое обхож­дение. Говорят, бывают изредка неполадки на периферии Млечного Пути, самодоста­точные стабильные зрелые цивилизации, находящиеся несоизмеримо ближе к центру галактики, говорят, хорошо информированы насчёт нашей планеты: «0-ля-ля! Опять Земля! Вечная их история!» — им уже случалось вмешиваться, им везёт, они у самой Оси.

~ А правда ведь, что в ковчеге у Ноя были слон со слонихой и ещё со слонёнком?..

Остаётся лишь позавидовать тем, кто не ведая спешки и паники, спокойно и уверенно черпает от живородного огня Вселенной. А на каком мы витке, если? Предыдущие, которые вовремя утоплены, были чуть ли не исполинами. Нам это ещё предстоит, успеем ещё стать исполинами, через поколений так… Тут вообще каждое новое выше своих предков — растём напролом, в латы невозможно влезть, в кольчугу не вырядиться ~ зря курган перекопали давеча. Стало быть вот что получается — с каждым новым виражом своего возрождения мы, постпотопная хуетень человеческая, все мы выпол­заем из грязи веками с тем, чтобы рано или поздно вникнуть в сокровенный смысл «этой истории»?.. Трогательный детектив! Кому-то придётся играть в не пойман-не вор. А нам — в мышек. Какой же по счёту нынешний опыт?

— Я в тридцать третий раз тебе сказала…

________________________

* Заин — седьмая буква ивритского алфавита. Слово заин («и» здесь нечёткое, как и в назв. буквы, похожее на «и») означает мужской половой член; в древнем значении, ныне редко употребляемом ~ оружие. Между прочим, восьмой буквой алфавита явл. хэт, «грех» на иврите.

И сила фокуса в том, что каждая, любая и каждая попытка изначально обречена: нам дано дорасти до какого-то предела, дальше которого сколько не старайся, как из кожи вон ни лезь, на глазах линяя, попросту НЕ ОТМЕРЕНО. Вероятнее всего., дебил, чего стоишь посередь путей, лох!., спасающиеся с безукоризненно здоровым генетическим насле­дием… опять! о!-пять эта ёбаная толчея!., вплавь… выплывая стремглав… зажмурившись… хирургия салата… сплошная пестрядь, всегда одинаковая… непривыкший окривеет… отвали, мудень, со своим тфилином… хитрость — вождь дураков… вот между ними… окей… ого! до упада поддатый, аж выгнутый, стой, он с пузырём чуть ли не пятновыводителя и даже тряпочка в другой руке! йа, и несёт же его, атас!.. Как они любят кричать, бля, хватит гудеть, кус ох тък!.. культура на вынос… штабелями… подожди, дай остыть… хумус в плитках…рифлёный мёд…шоколадная ботва… и — в окружении гурий…гуру…смаковник… та-ак, синемагога. Негоцианистая чистота лиц некоторых черношляпых одно время поражала. Я даже увлёкся, вчитывался в их поведение, искал и находил крупицы. С этой колокольни судя, всё давным давно дано. Если да, так зачем эта мельтешащая современность, лишь уродующая первозданность? Герметизм под­линной религиозности даже не вызывает сомнений. Следующий шаг, естественно, -лишь через неприятие мира возможно приятие Бога. Есть нечто подкупающее в нескрываемом презрении, я бы сказал — рафинированное. Но! — когда б это был вызов, брошенный стае подобных! А то ведь брошен он из-под защитных бровей выживших в гетто. Разница!.. Парадоксик, впрочем, плосок, чересчур усское решение, либо-либо. А либо нет. Есть только.

А память то и дело выдаёт — это уже было… Дай-ка, дай-ка зацепиться… И всякий новый раз по той же колее, с едва уловимыми отклонениями… Один и тот же экзамен… Виток за витком… В тридцать третий всякий новый раз… Да и с чего бы быть иначе «На перекрёстке двух дорог, Где время, ветер и песок»? Надо же, оно как влитое. «Во мне конец. Во мне начало.» Удивил Кончеев. Золотое угрюмство. Держи палец Сезара. Стоп, здесь лучше налево, прямо и налево. Но… как бы… тут переступить… понято давно. Любимыми ныне иные линии… ветки сирени из жизни недосягаемых лирических поэтов. Нечто английское, вычищенное до отрицающей нас степени.., и всё это — как данность… неоговоренного начала. Отчего ж забыли. Не забыли пригубить. В смысле -видения подробностей сущностного. Когда у нас разгар Весов?.. Где это я, ах, да, на улице Глазьев Закона. Надо стать невидимым. Кипу напялить, чтоб незаметно было сверху, идёшь такой невидный по улице глазастого Закона… Пожрать бы, а то прозрачным станешь скоро, тогда-то тебя и потеряют.., из виду. Вот эта лестница, вот этот дом, в котором живёт дирижёр возлияний. Может быть, мне на нектар перейти? Перепархивать начну. Бабочкой Гумбольта. Или Зомбарта? Нет, лучше всё-таки бабоч­кой Бренера. Но перепархивать. Легко и непритязательно.

Из рукава одного современного мастера, любящего среди светящейся слюды посеять горсточку изумрудин, выпал однажды незамеченный камешек: Попробуй, пожги только, дурья башка, мои гениальные строчки… Самое невероятное, однако, заключа­ется в следующем — последний из известных мне романов маэстро вылепливал в какой-то греческой глуши, там где-то, в новожреческой деревне. Рукопись, состоявшая из сотен страниц, кусками перепечатанная на машинке, сгорела вместе с домом, в котором писатель имел обыкновение не только работать, но и: пить чай, хранить одежду, объясняться с женой, шинковать отсутствие капусты. К счастью, из других живых никто не пострадал.

Вопреки здравому смыслу ужей эйдодологии, лёг этот камешек лыком. Стоит ли по этому поводу вспоминать взлелеянного нами незабудку-юношу, с простотой и завидной преданностью Идее выковавшего удар за ударом свой закон?..

Саша! Вы неосторожно пошутили. Мне очень жаль вашу четвёртую книгу, как-никак — одушевлённый предмет.

Зато! — и пусть это будет вам в утешение — вас читали. И вызов был-таки принят!

Ценимый цензор в чтимом мною читателе, сосед-собеседник и сверхсовременник! И ты, о обременительный обормот с бередящей душу берданкой бердяева наперевес! И ты, до колик одинокая, доконавшая ему дых на дорожных колдобинах, телега достоверного господина Ка! И наверное вы, тварь недосотворённая, хоть и сварганенная, довольная вдавливанием кнопок поросль пустоголовая и хохочащая, племя младое, едва узнава­емое! Я обращаюсь к вам, незастывшие и свету прозрачные.

Чаепитие не состоится за отменой церемонии. Подпольное тождество торжества с торжищем не оставляет места надежде на будущее. Неизъясним дао изъявления воли, непредсказуемы предусмотренные угодия помыслов и неизбежны неучтённые их неугодия. Только здесь и сейчас можно спасти.

•..ох, как это неспроста… опять по колее первичной… несёт-уже-не остановишь… и всякий раз оно неповторимо. И тем не менее! — при любой амплитуде возможных отклонений от ослепительной оси предназначенья, на решающем этапе нашей двуногой «в тридцать третий раз тебе сказала» всегда будут написаны, я бы даже сказал, сформулированы, шокируя свидетелей свершившегося, твердейшие, прессованной яви катрены «Центурий» Целителя, искажённые и искажаемые глумливым легионом безмозглых зенок, ищущих обыденности в конкретике символа, а в другой, более ранний, но не менее значительный период, в лебединую пору живого знания, полученного из чистых рук истока и сохранённого в крепких кувшинах памяти, не обойтись Календарю без Фараона, сокрушающего треугольные рамки кругозора с помощью могущественного Царедворца, сновидца, последнего из помнивших все знаки препинания Замысла, все тайные ходы и выходы (здесь тридцать три двери -выход и вход в комнату ту же всё время ведёт). И конечно же, по стремнинам словесности будут в пене приплясывать вовремя невостребованные доски судьбы и чернилом слов будет воссоздана книга песка… В воздухе паутина недомолвок. Атмосфера заговора. Посвящённые живо перемигиваются (см.: Пушкин). Кто-то объ­ясняется в любви, шелестят бумажные букеты, слышится итальянская речь. А где же невеста! Вот она! Шёпот восхищения и негромкие восклицания словно обегают собравшихся… Всегда найдутся другие берега, к которым причалит изгнанный Поэт, чтобы по камню терцин спускаться кругами до самого дна, взалкав истины, и вспомнить, орфея, о цели визита — о… Нет, только не это. Бедняжка, в обморок упала! Так душно вдруг стало. И впрямь жарко. Уфф, ну и жара, сирокко из ливийских пустынь. Такого лета я что-то не припомню, разве что в далёком детстве, когда скот падал, чумы опасались, да-а. Дайте воды ей, плесните воды. Как вы сказали? Конопляные примочки? И помогает? Что вы говорите!.. Вспомнить, орфея.., середина пути веков отмечена небывало частым проявлением многогранного гения, Возрождение и есть та самая середина, ведь неспроста «земную жизнь пройдя до половины», ой неспроста! И словно предваряя эту непостижимо светлую страницу, это время дерзостных прозре­ний, всегда ВОВРЕМЯ явится миру избранных великая личность Ал Химика, заставив­шего птиц заговорить, с хладнокровием опытного аптекаря проложившего путь через долину интуитивного знания — чистилище, где пролегает подлинность, где проходит поэт, — и с точностью мастера баланса донёсшего до нас эхо ответа на древнюю загадку, каким образом отдельная капля, будучи поглощенной океаном, может (и должна) сохранить целостной и нетронутой свою значимость и первозданность… Ну, что она? ей полегчало? О-о, святая Дева! Посмотрите, как она бледна! Веер ей, веер нужен, тут же нечем дышать, передайте ей веер. Боже! Прямо в соборе! Что же это такое! А где жених? Где этот болван? Ну что вы рты поразевали, что стоите как деревянные!.. Вспомнить о.., вызвать.., орфея.., навек отделённую завесою света…

А будущее, тем временем, уже началось. Побелевшую, как застывший мазок типекса, невесту в полном молчании проносят мимо. (Мои книги забеспокоились, зашевели­лись. Страницы перешёптываются, просятся поучаствовать: намекни, доносится, на меня намекни, на меня. Ни за что, говорю, ни за что. Впрочем…), позвольте, — смена декораций, как известно, свидетельство движения. Обескураженные зрители провожа­ют сочувственными взглядами вращающуюся круглую сцену.

С нашего балкона глядя, упорный ФУТР футуризма поутру рос и нарастал как далёкий, но неизбежный колоссальный атомный гриб. Новая динамика: кругом слышатся голоса недовольства, громче и громче раздаются угрозы, зреет восстание МАСС. Неизвестный персонаж, идущий против вращения сцены, — тёмная лошадка, ставки удвоены, — с отравленной улыбкой на устах, раскланиваясь и повторяя неизменное да-да, да-да, да-да, привносит в общую атмосферу перфоманса критический штрих сплошного непри­личия. Он входит в плывущую в синем дыму перед напряжёнными глазами публики комнату озираний с расклеенными по стенам манифестами (примечание: смотри смотри смотри), оглядывает их — мимика реакции непередаваема — один за другим, как бы примериваясь к ним, словно взвешивает прочитанное. Да-да, опять долетает до

нас, да-да. Удаляясь, он что-то бормочет, какие-то обрывки фраз шелестят в воздухе, цепляются за слух зрителей: словоизвержогва.., цвети сукина дочь………….Сцена продол­жает вращаться… Из серой тьмы выплывает застеклённый внутренний дворик, пред­ставляющий собой аквариум с кадкой посередине, в которой стоит пальма, и болтающимися на поверхности воды грязными пластиковыми пакетами, за сценой кто-то читает с сентиментальным пафосом олеандровые вирши самодовольного садовода, кто-то другой неожиданно бодро, хотя и бородато, кукарекает о трагичности «нашей истории», сверху падают картонки с жирно написанными на них датами: 1909 1914 1917, в зале чувствуется оживление, некоторые украдкой (такая специальная варежка) смахивают слёзы с чувствительных ресниц. Тут происходит нечто беспреце­дентное и достойное быть запёчатлённым, — из переднего кармана кулис на авансцену врывается — пьяный что ли? — огибает рампу… Да это гениальный драматург! Ничего себе, он тащит тяжеленный булыжник в руках, спускается — вы упадёте! не спешите! — в зал, и кивнув партеру, резко бросает пудовую ношу в кресло первого ряда. Люди ахнули, кто-то вскочил от выстрелившего треска сломавшейся древесины… Публика явно озадачена эксцентричным поступком, но тогда на сцене появляется молодой человек и отчётливо произносит: АБСУРД. Зал горячо аплодирует, — любимое слово сказано…

Ллллллллярвие! Зырь, зороастриец злостный, зарево за горой. Зажгли огонь для до свиданья…

Ну что ж! — поехали. Нас ждёт восторг и трепет перед бездной…

Корёженные древней кручей тени, сумрак кутает котловину, первым исчезает монастырь. Здесь нет этой бесшумно длящейся симфонии оттенков как в заливе, этой изумляющей цветомузыки предвечерья и сумерков, во время которой прибрежные горы примери­вают, меняя их один на другой, нежнейшие тона — о! там Дебюсси скольжения палитры! В сердце полуострова горы заглатывают закат быстро, без оглядки. Только находясь в западной ложбине, между двумя невысокими скалами, за палатками чахлого черкес­ского рода, здесь можно поймать нужный час… Пустынный закат — это целое побоище красок, великолепие красных всадников и белокрылого воинства, это немыслимый Тернер (который выплеснул жбан пламени и света), множимый на мгновенья. В зимние месяцы здесь небесные пожары беспощадно расточительны, нашёлся бы зритель…

Мы неслись и летели через ночную пустыню, залитую лунным светом. Сильный ветер навалился всей своей горячей массой на тело, рвущийся шум плотно стоял в ушах, открытый джип мчался по укатанной голой равнине Синая. Белый, обманчиво молочный под луной песок невесомо стелется в скалистых грядинах кряжа, как снег. Здешний ветер зализывает впадины коченеющего сгрызанного камня.

На языке песка…..

Comments

No comments yet. Why don’t you start the discussion?

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *