Издается в Израиле (Тель-Авив) ● Главный редактор: Ирина Врубель-Голубкина ● E-mail: exprocom@gmail.com

Автор: , 05 мая 2011

Без рубрики


Моисей  Винокур

ПЕСНЬ ПЕСНЕЙ

РОМАН

Часть первая ТУЛЯ

Она пахла дымом скифских костров и носила попку не для того, чтобы срать. Клянусь!

В марте девяносто второго года я встретил женщину по имени Туля и назвал любимицей сходу. Любимицей от Нила до Евфрата.

Стаи мусорских машин гонялись за мной по центральным улицам Тель-Авива, когда на фулл-трейлер-автовозе я ехал к ней на свидания. Самые путные цветы продавали, как назло, на углу Ибн-Гвироль и патлатого Давида. Я тормозил, и тут они на меня кидались. Как обычно, шмонали за прицепом, подальше от общественных впечатлений, попирая человеческое достоинство, и давали понюхать суке на наркоту.

Ничего, естественно, не унюхав, они все равно смотрели на меня хуевыми глазами, и я молился не о спасении души, а чтоб не опидерасили. В моих папирусах они находили справку заключенного с третью испытательного срока и по какой статье. Менты влетали в непонятное, а я начинал блатовать, как вольняшка, и впрягать в их косые головы про то, как будучи дипломантом Аялонского супер-секьюрити-колледжа, весь Оксфорд за мной гонялся, чтоб я преподавал им наглость как обязательный предмет. Но я выбрал прямой путь раба и хрячу по нему на вот этом «сарае».

— Цветочки купить не даете, козлы.

1орченых евреев нашей национальности хватала кондрашка, а я поправлял расхристан­ную одежду и шел, как маньяк, покупать розы.

Я выбирал крупные растения цвета вышвырнутых вен и платил наличманом. Сорок штук. Для моей Тули.

Гематрия любви. Мне пятьдесят, ей — сорок. Психопат из тюрьмы Аялон и репатриантка из СНГ. Эпоха Возрождения.

Пусть милашки, хоть раз обогревшие меня, не сочтут западло, но я в натуре влюбился. Впервые!

Можете называть наш союз страстью, случкой, еблей, но не произносите слово «секс». Никогда. Тулинька называла это «близостью».

Женщине, пахнувшей костерком и большими расстояниями, с бархатной кошелочкой абсорбции между ног и похабными золотыми коронками отдавал я флору в колючках, и ее глаза тонули в благодати. Дифференциал земли перемалывало в муку, рвались флянцы полуосей, и Обетованная крутилась только на ее клиторе и адреналине.

—  Тулинька, Туля! — спрашивал я любимицу после омовения рук. — «Ма им ха-охель бе агаф?»*

—  Все готово, Мишенька, да!

И мы принимались за великий праздник жевания один другому кусочков рагу, жрали розы и упивались белым вином. И никакого языкового барьера. Только: «Да, мой Мишенька! Да…»

Достаточно было лишь раз объяснить, что древнееврейский язык и культура возникли от столкновения приматов с анашой, как все патахи и хирики слетелись в ее красивую головку чирикать на иврите хасидские напевы.

— Рабботай**, я тоже из Баку, — давал я наколку любимице, и Тулинька исполняла полный текст на лошенкойдеш без единой ошибки.

Потом наступало священнодейство.

Врожденное желание отвернуться и пернуть сразу после близости корова как языком слизала, и я наконец узнал, какова на вкус любимая женщина. Оргазмы головного мозга взрывали черепные коробки, когда плоть только дразнит плоть, обмирая в фальстартах. Тайны подмышек и ложбинок. Входов и проходов. Ее сладкие плюни и сок даже в собачьей позиции…

И срастались оторванные половинки. Из озноба одиночества в ее сведенных судорогой ногах. — О-о! Ах!

—  О! Ах! — прессует сумерки моего подсознания Тулинька хрипом диких махетунем*** в конопляных скифских степях…

—  О! — Ах!

— Ум-па-па, ум-па-па, — вступаю и я с тревожными и торжественными басами из вальса в городском саду моего детства…

—————

* «Что там со жрачкой в блоке?» (ивр.).

** Граждане (ивр.).

*** Махетунем (идиш) — родня со стороны жены.

—  Спит Гаолян… — поет любимица.

—  Ночь коротка. И лежит у меня на погоне…

— Только кончиком, Мишенька. Ах! Пам, парара-ра…

Благовест дальних пастбищ. Артезианские колодцы, где каждый качок — оргазм на взбитых сливках счастливой малофейки.

—  Я! Ох! Я! — нет, ты, Мишенька, ты ВЫВЕЛМЕНЯИЗЕГИПТА!

Тьмутаракань, где зарождались ее восторги, не мерилась эхолотом. Синдром Дауна, помноженный на Бермудский треугольник. Куколки Вуду, проколотые портняжной иглой на нестоячку к бесхозным милашкам. Ревнивое бульканье менструальных снадобий и бормотание ее палящих губ над хуем, которое я по дурости принимал за Нагорную проповедь.

Моя Вечная Жидовка! Агасферша! Дым костров мертвых скифов!

Одним словом, я влетел в КПЗ ее пизды не по уши, а с ушами. Период половых сатисфакций.

ШМЕНДЕФЕР*

Лежим мы как-то с Тулинькой счастливые после близости и курим анашу. Строго по заповеди спасения утопленников. Рот в рот.

Частицы моей души и дыма в очищенном виде переливаются в ее душу галлюциноген­ным светом. И моя женщина начинает светиться. Светланиться.

—   Бородушка у тебя, как море! — подлизывается лжеутопленница к метле на моих ланитах, и я ей верю. — Расскажи мне смешную тюремную притчу.

Тулинька помешана на чудесах за забором, а меня — так хлебом не корми. Иван Демьянкж и остров Пасхи всплывают, как локхидский бред, в сумерках сознания, и цветные картинки ретроаспекта волокут беспредел крытки в Рамле. Прижав бархат ее кошелочки ближе к орденам, говорю:

—  Вот Иван, живущий обособленно! — И Тулинька превращается в слух.

— бог Иван, живущий обособленно! — сказал Моня Эпсон, подловив меня на промзоне в обеденный перерыв, где я хрячил гранильщиком бриллиантов, как папа Карло, баллистическим мудаком за подержанную ракету.

— А ты загнешься на острове Пасхи!

Мой друг Менделе в авторитете садовника блатовал на зоне с ослиной челюстью в руках, и у меня не было оснований не доверять мерзким пророчествам.

— Моня, — говорю, за что? Блядь буду — ни одного нарушения по режиму.

———————

* Игра-загадка для фраеров на номера купюр.

—  Пейсатые из-за забора прессуют. Хотят тебя в святые перековать.

—  Что же делать?

—   А ты прикинь хуй к носу и подумай! — сказал мудрый Мендель и походкой организованного преступника с Брайтон-Бич пошел ловить шовинистический сеанс на Иване Демьянюке.

Моня Элсон с червонцем в приговоре не считал западло доставить бандероль адресату, то есть газеты, что слали хохлы Австралии Ивану Демьянюку.

—  Иван! — кричал Моня в клетку, строго изолированную от контингента. — Ива-а-ан!

И выходил семидесятилетний с лиху ем хлопец с грозным нимбом концлагерей на холке и тремя вертухаями из Эфиопии, пристегнутыми к Ивану цепями, как брелки.

—  Ну, шо, Иван? Жиды тэбэ спуймалы?! Хуевый ты казак, Иван!

Ванек впадал в животную ярость, рвал с себя «эфиопов», как брачные узы, и в бешенстве делал до ста семидесяти отжиманий от пола, не вынимая. Моня ржал кривым уголовным смехом, а у фалашей-альбиносов (до встречи с Ванюшкой

они были жгучими брюнетами, а потом их племя пикетировало и не пускало в деревню, боясь эпидемии) тек кипящий тук с тыльной стороны штанов тюремного департамента. Задолго до описываемых событий я побывал у Мони в блоке «тет» на посиделках (есть такая привилегия у преступников из разных блоков: перехрюкать «трешь-мнешь» в судьбоносных случаях и проконсультироваться). Помню, я сидел и жрал любительскую колбасу с зеленым лучком и белым хлебом с воли, ни на минуту не давая себе забыть, что это не я жру вовсе, а Мендель дал мне пожрать. Пока я переваривал кишкой невиданные яства, Моня готовил сюрприз на десерт.

—  Иван сколотил маленький оркестрик и бацает тебе в масть в послеобеденное время. Слушай ушами!

Воротясь к себе в штрафной блок «вав-штайм», я припал ушами к глухой стене мандаторной кладки, в которой клопы прогрызли прекрасную акустику. И как факт -после полуденного вопля: «Хаванина в блоке!» и чавканья, я услыхал, как тихо и торжественно, будто из городского сада моего детства, вступили басы!

—  Ум-па-па, ум-па-па, ум-па-па… — мычал носоглоткой несчастный яйя*, а двое других блядскими голосами кричали с надрывом: «Спит Гаолян!»

Мелодия моего детства. Ведь я — урожденный комсомольчанин-на-Амуре. Пойди,

объясни евреям «Магриба», что от Комсомольска до сопок Маньчжурии по карте

Советского Союза два пальца обоссать! Единственный белокожий узник в хате, я попрошайничал у соплеменников прекратить гвалт кокаиновых разборок, и злодеи мне частенько не отказывали, грызя друг другу глотки в дискомфорте безмолвия.

Мелодии моего детства. Однажды, нарыдавшись таежными слезами ностальгии, меня посетило легкомысленное озарение. Благодаря Ивану Демьянюку и с подачи Мони Элсона я получаю на шару музыкальное образование параллельно к сроку и ебу тюремное управление! Теперь я часами наслаждаюсь звуками вальсов, пока не кончу. Но…

Затаив дыхание, моя Тулинька пасется на травке Дальних пастбищ и ее ладошка поглаживает меня.

————

*     Яйя — кличка под гребенку всех надзирателей-эфиопов.

—  Мишенька, мой сладкий Мишенька!!! — шепчет любимица ангельским голоском. — Ты чувствуешь, какой он уже стал строгий!

У меня начинает гнать сушняк с привкусом полыни и, как бычара оперного пения на гоголь-моголь, я ломлюсь к взбитым сливкам к Тулиньке под лобок.

— Дальше, Мишенька! Дальше!

Могу поклясться Тулинькой и кессонный мне типун на язык, но дальше было некуда!

—  Что было дальше, Мишенька?

—  На чем я остановился?

—  Наслаждался звуками вальса, пока не кончил.

—  А дальше?

— Ты сказал «но».

…Но прибежали волоебы внутренней охраны нежданно-негаданно и спиздили меня с бельэтажа бетонного пола с полной конфискацией имущества в неизвестном направ­лении. Как пьяную шалаву, понесли под белы ручки произвола. «Только б не опидерасили, — молился я не о спасении души. — Куда они меня волокут с матрацем?»

Последнее, что я отчетливо помню, дверь с надписью «Религиозный блок». Затем — флеш, еще раз — флеш и темно, как у негра в жопе!

Чтоб не сойти с ума, прошу Тулиньку снарядить свежий банг. Хапнул — и, представьте, — мне действительно полегчало.

…Так я попал на остров Пасхи, и, видит Б-г, я приперся туда не своими ногами. О-о-о-о!!!

Религиозный блок!!! Там буря мглою небо крыла площадным матом. Мама! Обиженка!!!

Мамашка из недоношенного детства и ее завет «Чтоб тебе ни дна — ни покрышки!» Успокойтесь мама. Здесь я это отхавал! Я очнулся, как половая тряпка, в начале длинного коридора. О-о! Гнилой кильдым!

Унылая зелень крашеных панелей провоцировала клаустрофобию. Скорбный колор

стен, падая на лица невольников лиловыми сполохами, создавал световую иллюзию,

будто неофиты годами не срали. Чахлые тела… Обшмырганные лица… Опиум — народу! Под черными ермолками, стоящими колом на их косых головах, горели глаза псевдофанатиков, как у идолов с острова Пасхи, у которых зимой мандавошек не выпросишь. Они тусовались из кельи в келью, как антисоциальные психопаты, и кричали, кто громче, выдранное из контекста без всякой видимой связи: «…и поднялся Абрам с рассветом, и запряг ишака…»

Я лежу на захарканном полу, и ни один сукачок не протянул мне руки.

Вдруг они построились в ряд, как по команде, и стали отбивать такие двусмысленные поклоны, с таким усердием, будто навеки хотели запомнить, как ебут бабу встояка.

Я лежу на захарканном полу и пальцем не хочу пошевелить. Только мыслю. Отчаянно мыслю: «Арабские жиды! Да. Это я — Моисей Зямович — вывел вас, козлов, из Египта!»

Тут на меня наступает дядек-англосакс, от плеча выше любого Ивана в Израиле и с плечами хоккеиста в доспехах.

Чуть не сломав голову о прах у своих ног, Бледнолицый представился: «Я — рав Мешулаш Бермуда. Твой командир блока. Встать!»

О боги! Не могут быть у приличного еврейского священника плечи хоккеиста. Реб Мешулаш Бермуда поднимает меня, как тампон неряхи в расцвете сил, и уносит к себе в исповедальню, по-хамски не предложив даже стул. Мудрый ребе волокетменя прямо к ватерклозету, потому что у меня уже есть стул и течет кипятком по ляжкам.

—  Ребе! — взываю я к начальнику из глубин отхожего места. Я в Талмуде круглый дундук. Я вам испорчу стадо! Мой папа откармливал свиней и бегал на бану по карманам. Я выжил благодаря наебкам сограждан в босяцкий шмен. Отпусти меня, начальник, на штрафняк!

— А куда мы денем «лау» и статью «террор»?

Это была баллистическая ошибка, ребе! Я осознал. Будь проклят Циолковский — пахан ракетоблудья! Склоните ухо к моей маленькой просьбе, и у вас начнется жизнь обеспеченного человека. Поверьте на честное слово. У меня в изгнании был друг, который с моей наколкой приперся в Москве в Политбюро в одном чапане и на рваном рубле выкатал у них Каракалпакию. Я вас научу, ребе.

Увы, англосакс на мои просьбы положил.

Реб Мешулаш Бермуда раскрывает священную книгу где-то в первой трети общего объема и, прицелившись глазами архангела, ставит вопрос ребром: «Смерть! — чуть громче, чем принято произносить это слово, рявкнул Бермуда. — Как ты это себе представляешь, дундук?!»

—  Я не мокрушник, ребе. У меня нет окончательного мнения. На киче полно душегубов первой череды. Обратитесь к авторитетным источникам.

—  Смерть — в ее галахическом понимании, дундук! В трактовках мудрецов Иудеи и Негева.

Бермуда принуждает меня сесть рядом и тычет в арамейские буквы пальцем такой гойской величины, каким дикие скифы объезжали жеребцов мамонта, пощекотав простату.

И Бермуда гонял меня, как мальчишку на побегушках, из дома Шамая в дом Гилеля* и обратно, пока, весь в репьях больного самолюбия, у меня не стали засекаться задние ноги. Смерть в доме Шамая считалась пост-мортем, если мэнч сначала обмер, а только потом умер. А в доме Гилеля смеялись над домом Шамая, утверждая, что действительно умер тот мэнч, что сначала замер, а уж потом помер! Кора головного мозга покрылась солью и поташем Дохлого моря, проваливался чердак в доме Шамая и ехала крыша в доме Гилеля!

Я называл рава Бермуду «рав-бариях»** и раскручивался на новый срок. В сумерках подсознания всплывали цифровые значения арамейской вязи и гематричес-

кие суммы скакали, как блохи в наших головах. Синайские комбины! Бермуда впаривал заказ из: трех первых — по краям, две последних, первый номер, а я

хотел швырнуть вены, но только уже не на руке, а тоталос! Ведь по Галахе я давно эзотерический дуб, то есть крякнул рикошетом с древа добра и зла

и каменею косоголовым идолом на острове Пасхи в качестве еврейского примата.

Впрочем, и Бермуда вывихнул мозги в тщетных поисках священной цифры Девять.

Потерянное время. Время, скрученное арматурой. Однако. Катали с Бермудой по мелочи в шмен***. Уболтал я ребе дать стольник баксов в рост, пообещав раскрыть тайну Девятки. Периодически мы играли на шекели, грузинские

стерлинги из типографий Ашдода, эфиопские бабки на натуральном меху и на сухой паек надзирателей-друзов. Бермуда тащил все. Я тянул кота за яйца с секретом фатального Числа, а ребе в припадках новообращенца лазал на вышки цугундера шпилить с «попками» на боеприпасы.

Началась повальная эпидемия шмена. Катали все. Даже те, кто остался в чем мать родила.

Под загробную жизнь. Теперь я целыми днями жрал любительскую колбасу с зеленым лучком и белый хлеб из пекарни «Анджел», ни на минуту не забывая, что это не я хаваю, а дал Бермуде покормить меня. Бермуда забросил службу и в прикиде ментовского священника шерстил англоязычников на травелз-чеки в аэропорту патлатого Давида. Перед наступлением праздника Пурим у моего ребе засвербил тухес. Он возомнил, что может потрясти соединенные в шоблу Штаты! — Можно катать на пределе Восьмерки, ребеню, и не подорвать здоровьичко. Но с Девяткой спокойнее.

——————

* Дом Шамая и дом Гилеля — школы, трактующие устное учение после разрушения Второго Храма.

** «Рав-бариях» — стальная дверь и система запоров.

*** Шмен — азартная игра на номера купюр.

—  Ты сказал, что угадаешь Девятку на купюре, еще не вышедшей с Монетного двора?

— Запросто.

—  Что ты хочешь?

—  Отнеси меня к Моне в десятую камеру «Хилтона» и поделись наличными на зеленый лучок.

—  Как угадать Девятку, кровопиец?

…Как угадать Девятку, Мишенька? — подлизывается Туля и трясет опешивший член, как древо Познания.

Нутром чую, что мне не устоять, и совершаю Первую ошибку. Доверяю женщине опасное оружие. Тулинька «задумалась».

МАШКАНТУТКА

Второй год любви мы прожили в Реховоте. (Я еще доберусь до тебя, сучье становище.) По улице Левин Эпштейн, 20/17. Прямо над банком машкант! Четвертый этаж.

Лежим мы, значит, с Тулинькой счастливые после близости и курим анашу. Тулинька уже открыла частный бизнес, индпошив козырной одежды, и шила гладью. Я — уже вольняшка с пометкой не покидать пределы сионизма навеки и арестованной зарплатой за алименты. Туземная курва по имени Орли перекрыла мне кислород.

Лежим мы, значит, с Тулинькой счастливые после близости и подкуриваем.

— Бородушка у тебя, конечно, как море, — шепчет любимица, и я ей почему-то не верю. — Но до каких пор я буду просто подстилкой?

Умом понимаю, что Тулинька «подсохла», а из прошлой главы «задумалась» смотреть на реальную жизнь легкомысленно. Да и что тут понимать! Время половых сатисфакций.

…Я спускался по Эйлатскому перевалу к развилке, на которой во времена оные торчал твердым шанкром Содом, вставив спички между верхними и нижними веками глаз, чтоб не захлопнулись трисы после близости, а Туля валялась в коме на заднем диване кабины.

Библейское утро вставало над Аравой в прозрачной синеве, когда солнце уже светит, но не шмалит, и бордовые быки Эдомских гор бегут из иорданского плена на родину…

Четырнадцатый километр… Стенка смерти., Ебаный бугор… Я пристроил порожний комплект ДАФа в жопу Ооновского бензовоза и совсем было закунял с недосыпу, как вдруг бензовоз стал отрываться. Завихлял по осевой и пошел в пике запредельной скорости, когда рикошет о скалу исключен. Однозначно.

Только успел вымолвить: «Да куда же тебя, хуй, несет, кучер!», как белая кишка сорокатонника врезалась, прошибив песчаный бруствер, взмыла винтом, ободрав

кромку неба, и шмякнулась навзничь. Ох! Я не расист, господа, но я ненавижу акробатику бледнолицых негров, не умеющих держать кал, как маленькие, и чуть не спаливших мне Содом и Гоморру. Бедная Туля. Что хорошего она от меня видит? Вот этих черножопых?

Минеты на полном скаку в кабине автовоза? Взбитые сливки кибуца Йотватта и стерильную прохладу уборной, где мы с Тулинькой дремали на разных стульчаках, остужая гениталии? А выходные! Тягучая маета в ресторане «Аленушка» и пьяные обрывки приблатненных блюзов. Твое худенькое тело диффузирует в мое сросшейся половинкой и твои с печалинкой глаза тонут в озерах разлук и припухшие губы по-детски дрожат. Тулинька с родинкой на попке, и горький дым костров мертвых скифов…

…Ночь на бугре Эйлат. Четырнадцатая верста. Роковая ошибка…

Я бегу с Тулинькой на борту, груженный армейскими джипами, зомбированный черным недосыпом, и размышляю об Орли. Туземная тварь второй раз арестовала зарплату.

Геноцид гениальной суки кипятит чифирь гемоглобина. Сытая зонá* объявила мне

джихад бешенством матки. Проснулась Туля.

Боковым зрением вижу ее в правом кресле и не могу отодрать очи от стрелки тахометра. Стрелку оборотов двигателя зашкаливает на полет в Лебединое озеро, и аура автовоза с горящими тормозными колодками пляшет, как Майя Плисецкая, отчаянный падеспань на срезе обрыва. Когда все, что может тормозить, использовано, вплоть до Тулинькиного секеля и адреналина.

—  Тормози, я хочу пописать! — требует любимица на Четырнадцатой версте, и стрелка моего биологического тахометра соскакивает с оси.

—  Ты меня слышишь? Останови, черт бы тебя побрал!

Моя Тулинька, пробежавшая со мной несчитанные версты, принуждает меня тормознуть на Четырнадцатой версте суицида.

—  Ссы в кабину, проклятая баба! Тулинька в крик.

Повторяю: «Ссы здесь», — и включаю лампы освещения кабины.

На мгновение отдираю очи от приборов, ловлю фокус ее глаз — и у меня взрываются зрачки. Белый лед ненависти в ее вытаращенных безумием бельмах, предельный распял ебальника дьяволицы из-за барханов Туркмении и клыки вставных челюстей, готовые выдрать мой кадык, так призрачно защищенный бороденкой.

——————

* Зонá (ивр.) — блудница.

Вышвыриваю строптивку пробздеться под луной и продолжаю спускаться с открытой правой дверью в самую низкую точку мира, В чем же фатальная ошибка? А я развернулся и подобрал эту дрянь.

Итак, мы все еще лежим рядом после близости. Чуть теплая слизь и никакого оргазма. Аннигиляция. Может, порвать ей очко или просто жениться? Мы повенчаны Дальними пастбищами и хлебали из артезианских колодцев адолан диких скифов. А хрип и стон: ТЫМЕНЯВЫВЕЛИЗЕГИПТА!!!?

Даже ментовский рав Мешулаш Бермуда не рискнет впутаться в такую авантюру. Статус винокурвертируемой подстилки дает ей полное право быть леди в еврейском обществе. Чего же боле?

В тот же день увольняюсь с работы по собственному желанию, закосив нервное истощение. Ради Тули. Беру у знакомого художника автомобиль, так как он им не пользовался как средством передвижения, а только рисовал как натурщицу. Целую бархат Тулинькиной кошелки и предлагаю турне на Север. С бутонами роз цвета вышвырнутых вен и потоком белого вина. В километрах десяти за перекрестком Раанана тормозим. На Старой хайфской дороге.

Задрал подол капота у натурщицы маляра, с понтом поломался, и впрягаю Тулиньке сионизм.

—  Это, сладкая, тюрьма Тель-Монд. Здесь сидит наш Даник. Пожизненно. Здесь и я СТРАДАЛ полгода. Единственная во вселенной кича, где нас не скрещивали с арабьем. Понятно?

—  Да, Мишенька, да.

…Я СТРАДАЛ за «понял» и ни хуя не понял, а Тулинька поняла? Да, там, бывало, поймаешь юношу и спросишь: «По ком звонит колокол?» А сопляк дерзит: «По кокаину»,

И не понять — то ли небо в озера упало, то ли крыша по МЕТАДОНУ* плывет?! Едем дальше.

Перекресток Бейт-Лид. (Поверни головку налево.) Тюрьма Ашморет. Тут томится людво, подзащитное властью. Жизнелюбы ходили к ментам своими ногами.

—  И это понятно?

— Да, мой Мишенька, да! Странно.

Едем дальше.

Бейт-Орен. Огороды с бананами, синее море, вышки Атлита. Здесь маршируют за военные шалости буонапарты армии Израиля. Едем дальше. Шмыгливый виа Долороса ведет нас к вершине Кармеля, сплошь утыканной смоковницами и Дамуном. Бетонные вышки-бойницы. Бетонный глухой забор с просьбой не фотографировать, черепом и костями. Радостные лица друзов, как флаги на башнях. Санта-Мария!

——————-

* Метадон — лекарство для реабилитации наркоманов

—  Прочь от мест этих гиблых и зяблых…

—  Бежим, Мишенька. Бежим!

Прибегаем к т-образному перепутью Йокнеам. Куда ни подайся — тюрьмы.

Налево свернешь — Кишон. Направо — бастион Мегиддо. Если же мысленно ломануться прямо, через поле Армагеддона попадешь в Шатта — исправительный дом-могилку, где успешно лечат горбатых.

Шалик Мацкиплашвили просит надзирателя разрешить наложить филактерии. Надзира­тель — друз. Его чувства можно понять. Он тоже гражданин Израиля, и вообще. «…Открой, — в который раз пристает к надзирателю Шалик. — Открой! Твои глази я ибаль!»

Гуманид открывает маленький ридикюль на поясе штанов и нажимает кнопку «приматы в опасности».

Полуэскадрон черкесов дивизии «Джалябский анклав» влетает в прогулочный дворик с пластиковыми дубинками наголо. Звезда Давида, красный крест и красный полумесяц залились краской стыда на зарешеченном небосклоне, пока конвой помогал Шалику накладывать рубцы утренней молитвы.

Сидим с Тулинькой под смоковницей на склоне холма и любуемся Афулой. Античный город. Со времен разрушения Второго храма ничего, кроме безработицы, там не произошло.

Полдничаем холодными бататами в мундире и запиваем лакерду белым вином. Любимица хмелеет и в ее глазах — дымка далеких расстояний. Мои руки, как Рем и Ромул, ласкают сосцы молочных желез. Притормозило солнце над Тель-Мондом и луна над кичей Аялон. Нирвана.

…Однажды, Тулинька, Иисус Навин привел сюда мой народ похавать смоквы, текущей молоком и медом.

Дальше, Мишенька, дальше.

Глядь, а Обетованную уже чавкают семнадцать царственных байстрюков и приватиризуют корыто.

Дальше, Мишенька. Дальше.

Нac мучила жажда, Тулинька. Сорокалетняя жажда скитальцев в пустыне, а смоква созрела.

Дальше, Мишенька.

Отощавшие львы пустыни, мы бросились скопом на ожиревших секачей и опустили. Цивилизованные гои назвали эту разборку Армагеддон, а опущенных чушек — филистимлянами.

Мишенька, почему ты кричишь, как блаженненький?

—  Дура, да я же был там!

Тулинька приходит в восторг. У нее на душе праздник. Сосцы молочных желез мажут мои усы елеем.

—  Дальше, Мишенька, дальше. Что было потом?

…Потом, блядь, хлынули гунны. С Востока. Толпы гуннов. Орды. Скифы и половцы, запорожцы и гоголи. Открылись хляби небесные и массажные кабинеты. Они перли с кошелками абсорбции наперевес и на их стягах горела кириллица без препинательных знаков. «Читать писать не знаем жрать ебать давай».

Тулинька зарыдала и позволила лакомиться собой так, как в предпраздничные дни не могло быть и речи. «Да, мой Мишенька, да. О! Ах! Я твоя, любимый мой! Ах! Не покину, миленький! Ах! Хочешь попку, строгий мой? Ах! Ох, замри! Я сама. О! Ах!» Гаолян собачьих позиций… Одиночный икс… Античная Афула… Армагеддон взбитых сливок и салют восторженной малофейки…

—  Я-я-я, нет, ты, мой Мишенька! Ты! ВЫВЕЛМЕНЯИЗЕГИПТА! Смеркалось.

Счастливые после близости, мы быстро собрали манатки и поехали в ресторан

«Аленушка» вечерять в приблатненной истоме. Смеркло. Кто бы мог подумать, что в такой праздничный день Тулинька подцепит рецидив. То ли ей остоебенили тюремные притчи, то ли статус винокурвертируемой в еврейскомобществе леди потерял прелесть и свежесть — не знаю!

—  До каких пор я буду просто подстилкой? Ни кола, ни двора. Живем, как бомжи. Пропадают льготы.

—  На хера на дальних пастбищах Маасиягу*? Ты моя крепость.

—  Машканта** пропадает!

—  Ничего у нас с тобой нет, любимица! Ни кола — ни двора, ни рака горла, ни СПИДа, ни проблемы с прямой кишкой, я надеюсь!

Тулинька в крик и драться.

Отвесив машкантутке оплеуху, купил ей в Хадере шуарму и еду с обосранным

настроением. Куда я еду?

В «Аленушку», где нас знают как облупленных за счастливую пару? В академ-предзонник сучьего становища с бетонной залупой циклотрона на въезде и с

бюстиком реактивного истребителя в олимовском парке? Проклятая баба! И я повернул на Рамле любоваться морем огней центрального дома скорби, где приматы конвоя вышибли мне молочные зубы.

—————-

* Мааясиягу — тюрьма открытого типа в Рамле, куда попасть — мечта-фантом.

**  Машканта — банковская ссуда на покупку квартиры.

СПОРТИВНЫЕ ПРАЗДНИКИ

В ту ночь Тулинька была безутешной. Легла в салоне, чего за ней никогда не водилось, плакала горько и шебуршала узлами. А на заре загасила костры мертвых скифов, обмотала шейку матки колючей проволокой и ушла к хорошему человеку с приватным жильем в Бат-Яме и со вкусом подобранной библиотекой порнофильмов. Да!

Перебесится и придет — тешил я себя самообманом в безумии своем.

Ведь я готов принять ее даже из рук хорошего человека.

Мне больно.

Прошла неделя, другая, и была другая, на которой я, как проклятый, искал мою Тулю, но она не приходила, и я влетел в паранойю. Бесхозные милашки стали чураться меня и называть некрофилом, а я гулял по пустому жилищу с осиротевшим членом в руках, как Гомер, и страдал. На стене, как у Чехова, мерещилось ружье, и я не знал, что с ним делать.

Секция бокса общества Маккавеев Реховота, где я хрячил теперь в качестве наставника, на поверку оказалась кучкой несовершеннолетних преступников и морального удов­летворения не доставляла.

Вместо успехов на ринге они волтузили прохожих в олимовском парке и ставили девчонок «под трамвай».

Как-то в конце тренировочных занятий с этими змеенышами позвонил мой кирюха, который служил референтом у хозяина ресторана «Аленушка».

—  Мишаня, приезжай, — говорит, — кино! — говорит. — Тут твоя девка пляшет с каким-то ебарем взасос! — говорит.

—  Дурак, — говорю, — и не лечишься! Это ж ее отчим. Мне больно.

Двадцать лет строгого режима я брожу по городу без названия. «Улицы» — так зовут эту каторжную каталажку. Хутор деловых людей. Все поголовно заняты маркетингом. Даже менты в маркетинге с надписью: «Благословен входящий под красным фонарем». То есть все местечко за муку ебется, а хлеба просит. Но сколько ни болтайся по асфальту в надежде ангажировать влагалище, тебе не пофартит. К милашкам надо переться в мегаполис большого Тель-Авива. Мне больно.

Мне больно, что в этой черте отмерлости нет ни одного вигвама с анестезирующими напитками. Даже румынские строительные рабы идут бухать в Нес-Циону. И будь у тебя хоть семь пядей во лбу института Вейцмана, хоть голова под хуй заточена — умоетесь! Не общество а гобелен приватизированных дырок.

Начались спортивные праздники.

Мои мальчики — эти мутанты сионизма, эти выблядки рептилий в третьем поколении -дрались, как бультерьеры, которых отклещили от сук.

Давая себе трезвый отчет, что происходит на чемпионате страны, я не тешил себя иллюзиями. Мои выкормыши грызли глотки спортсменам не для того, чтобы стать чемпионами и принести славу Станице. Нет и еще раз нет! Просто они уродовали несчастных физкультурников, чтобы поскорей попасть в олимовский садик к прохожим с карманом и трамваю желаний.

А медали пропить. Мракобесы!

Мне больно.

А моя Тулинька, банг моей души, пердит под хорошим человеком в Бат-Яме! Галлюциногенная блядь! Сумерки сознания. Скорей бы январь.

ЯНВАРЬ

В январе пришла Туля. Рано утром. Всего на минутку. Взглянуть. Озябшая, в легком плаще. Немного чужая. Моя любимица пришла ко мне на минутку. Чудовищно. Горький осадок благотворительности.

Блиц-минет с порога опешившему члену, не добравшему должной строгости. Ни любви, ни жопки, хотя бы посрать для прелюдии. Ее попытки утешить меня, что богатые тоже плачут, не вынимая, делают нашу встречу мимолетным видением.

—   грызетзакухоннуюмочалку-хлюп-яниразунекончила-хлюп-обосранныйтуалет-хлюп-жретсвинину!

—  Что-о-о?!!

— Хлюпсвинину.

От омерзения самопроизвольно изверглось семя. Я стал трухать бездарно, как в

нелюбимую. Как Нарцисс!

Отчаянно хотелось настоящей любви с пароксизмом: «Да, Мишенька. Да!» Запаха ее тела с дымком, а не пошлых духов, тепла ее бойцовских титек и родинки на

попке. Спрутового конвульсивного удушья ее покрытых светлым пушком конечностей вокруг моей шеи узлом. Светопреставления!!!

—  Я люблю тебя! -Нет.

—  Последний раз!

—  Нет. Нет!

—  Я тебя зарежу!

—  Мишенька, но у меня месячные!

—  Врешь!

Увы, Тулинька не лгала. Она порылась в себе, некрасиво расставив ноги, и выдернула из чрева похожий на перст весталки кровавый комок.

—  У-у, мужичье поганое!!! — И, по-бабьи размахнувшись, метнула.

От волнения я не успел среагировать. Удар пришелся по переносице. Запахло статьей, с которой лучше на зону не заходить. Начались обоюдные рукоплескания по щекам, переходящие в овации. Мы оба не помнили, как очутились в «лаборатории» на эстакаде двуспальной шконки и погрязли в содомии.

—  Сволочь! Сволочь! Аи! Ты меня изуродовал!

—  О-о-о, женщина, погибель моя!

Тулинька кончала дуплетами и, чтобы унизить меня, кричала, что выходит из Египта самостоятельно. Жопошница! За что я ее люблю? Несчастные после близости, мы сидели и плакали, как на реках Вавилонских, и в четыре руки штопали ее порванное исподнее.

—  Будь мудрым, Мишенька! — шептала любимица. — Где бы я ни была, ты всегда в моем сердце. Да, Мишенька. Да. Только с тобой я безгрешна.

—  Почему мы не можем быть вместе, душа моя?

— Ты спишь, Мишенька. Спишь!

И покинула, как ни в чем не бывало, осыпав поцелуями и слезами. Евреи! Скорей бы февраль!

ФЕВРАЛЬ

Это месяц, когда все рыбы ебутся валетом под знаком Зодиака. Месяц моих недоразу­мений. Все самое гнусное происходит со мной именно в этот месяц. Ни одни именины, сколько себя помню, не прошли, как у людва. То — лицо со следами побоев. То — арест. То вот Тулиньки нет.

На последнем ристалище я зазевался, и боксеры «помыли» банг. Двадцатилитровую бутыль из-под минеральной воды «Ган эден». Я бил их головами об стены! Безрезуль­татно.

Какая утрата!

Вернул законному владельцу его апартаменты на улице Левин Эпштейн, и он так обрадовался, что стал уже мне платить за жилье на прежних условиях.

Правда, помесячно.

Живу в маккавейской куще.

Тулиньки нет.

Двадцать пятое февраля.

Мои именины.

Пришли все жены показать детей. Встречал в кущах. Так и сидели у меня в шалаше и грызлись за каждую копейку.

Первенцу моему 28 лет (имя не помню). Долбоеб — лень говорить. Это он, бляденыш, заварил свару. Но о нем ниже.

Моему любимцу — Богомданному — Зямке — исполнилось 17. Он играет в гандбол.

Младшенькая — Михаль — четыре с половиной годика — пока что сосет грудь. Жаль, но все разноутробны.

Я обмолвился, что долбоеб начал свару. Да.

Начал, видите ли, на меня наезжать. Не обратился, как водится, к отцу за финансовой помощью, а наоборот — закрутил пальцы веером и через уголовную губу объявил, что я сплю! Так и сказал: «Ты спишь!» Потом вдруг придвинул мордашку, подышал на меня и добавил: «Уебище!»

Как только он сказал это слово, которое нет сил повторять, начался Кронштадт.

Повязали, отобрали документы и деньги, обшмонали догола и закинули в кущи, невзирая на срам.

Начался форменный грабеж.

Тащили все. Даже маленькая Михаль болталась на груди, держась только зубками, и что-то хватала руками!

Кондиционер воздуха «Тадиран» выдрали с надкостницей. Холодильник и газовую плиту. Стиральную машину, как новенькую. (Счастье, что заначил телевизор и видик от чемпионов страны.) Постель, постельное белье. Постельную принадлежность моей Тулиньки — массажер «отчим» с передним ведущим приводом, обогревом и кнопочкой «впрыск». Утварь. Ковровую дорожку 6×9. Табльдот. Отвинтили санузел и канделябры. Кашне. Мешочек с канабисом непочатый. Протектор для защиты паховой области. Назубники и шлемы. Два тома Генри Миллера. И путеводитель тюремного департа­мента. Портрет, где я краснофлотец, и переходящий кубок. Ксерокопию ментовского транспаранта WANTED («В розыске») с мордашками моих чемпионов с дарственной надписью: «Это ты, Моисей Зямович, вывел нас из Египта!» Перчатки олимпийские с белой полосой фирмы «Топ-Тен». Ящик водки «Голд» с красными этикетками по 9.90 за штуку. Спортивную сумку «Адидас», неизвестно с чем. Туалетную бумагу и клеенку. И вообще. Казалось бы, все, но — нет.

Вернулись. Еще раз отпиздили, как в лучших домах Лондона, и уехали на собственных автомобилях на все четыре стороны. Канальи! Так получают алименты? Каждому оставил по собственной маме — и вот благодарность!

Сижу со следами побоев на душе. Проклятый февраль. Мне больно. Этот месяц, наверное, не кончится никогда.

Пришла Тулинька. Принесла боксерам новенькие бинты в обмен на двести шекелей. Усадил на голый матрац в каптерке. Там, не кстати, валялась соцработница Эмма. Я о ней и забыл. Началась драка и сцены ревности.

—  Тулинька, я уже не ебу! — клялся я собственным здоровьем. Но тщетно. Душегубство разгоралось.

Сцепившись, они терлись, как лесбиянки, и нецензурно выражались. И этого им показалось мало. О, богини!!! Теперь они выскочили на ринг и лупцевали друг дружку ниже пояса вопреки всем правилам АИБа.

Сердцем я болел за Тулиньку, а разум говорил, что победит Эмма!

Чтоб не сойти с ума, хапнул шахту канабиса из кружки Эйсмарха. И, представьте, мне полегчало.

Я заперся в сауне и начал потеть.

Тут же прискакали фурии. Я отстранился. Мы сидели и потели, пока не начались поллюции. Скорей бы ушли. Сегодня я не дам им сосать даже ногу.

Проклятый февраль!

Не успел вздремнуть, как приперся референт из «Аленушки». Лечить мне больное самолюбие. Принес полбанки, паштет из гусиной трески, который я уже жрал в их гадюшнике, и пособие. Вот тебе, говорит, видеоклип на вечную память. Не успел закусить, как начался видеоклип. Там был такой сюжет: два неонацистских молодчика и их жертва — девица легкого поведения из Юго-Восточной Азии с маленькой грудью и алыми, как маки, губами на плоском лице. Какая-то жалкая лачуга, в которой я с трудом узнал Рейхстаг, — и то благодаря красным фонарям и конференц-залу. Посреди помещения стояла шконка. Итак, пока фашисты крутили любовь в мыслимо допустимых пределах, я молчал. Но тут начало твориться такое, что иначе как недоразумением не назовешь.

Ставят, понимаете, жертву головой в кровать. Колом, как лотос или, если хотите, лилию, отцентровывают и одновременно — понимаете — в два смычка вводят. Но не во влагалище, понимаете, а противоестественно! То есть в седалище!

Я наотрез отказался верить. Очевидец не верит собственным очам? А девушка, как ни в чем не бывало, корчила улыбку Драконды. Что ей, бедняжке, прикажете делать? Они всегда лыбятся, эти азиаты.

И тут референт меня просто добил.

—  И никаких признаков мигрени! А? И не создает вечной проблемы еврейских женщин в расцвете сил, которым один — мало, а два — не лезут!

Референт без спросу пускает реверс и повторяет кульминационную сцену.

— Посмотри туда зорким глазом. Там еще есть люфт! — К сожалению, должен признаться в его правоте. Какая низость!

Я сидел опустошенный, не чувствуя ни боли, ни самолюбия.

—  Фашисты, бляди, подонки! Мне бы ваше пособие, когда я был юношей. Скольких семейных драм я мог бы избежать! Люфт…

Скорей бы весна.

МАРТ

Мохнатая восьмерка незнакомки с дебелой задницей в международный женский день.

Канабис Столкновение половых придатков.

Милашка лижет примата инкогнито от мужа, а у меня — вальдшнепы, гонки, флеши. Еще горят мосты и мостовые, на которых я искал, а теперь только жду мою Тулю. Где ты, сучара, подевалась? Их штарбэ!!!

Депрессии перекрыли наезженный маршрут. Сколько ни шмалю галлюциногенной дряни — тоска и фальстарты.

Одержимость бархатной кошелкой. Аннигиляция. Двадцать четвертое марта. День рождения моей ебучей овечки! Сорок две розы цвета болезненных менструаций воткнул я в гильзу танкового снаряда и составил гороскоп экибаном. Тулиньки нет.

Лакерды горячего копчения, бататы в мундире, галлон белого вина, сок манго. Тулиньки нет.

Что теперь мне делать с новым иллюзионером «отчим», который я мечтал положить к ее ногам? С передним ведущим приводом, обогревом и тайной кнопочкой «впрыск»? Лучше бы купил нейлоновую девку-белошвейку из Санкт-Ашхабада для боди-арт покинутых гуманидов.

Выброшенные насмарку четыреста новых шекелей плюс маам. Тулиньки нет.

АПРЕЛЬ

Сижу в «Аленушке» и хлебаю тюрю из мацы. Заворот кишок на ямайском роме. Жду референта. Вбегает референт.

—  Не горюй! Есть в Бат-Яме наколка!

—  Наколка?

— Да, наколка!

— Дать за щеку волку?

—  Нет. Есть мама и дочь!

Я не стал препираться, что, мол, не варят козленка в молоке матери, только напомнил. Но референт на меня положил.

Прибегаем в Бат-Ям. Улица тех шести дней. Олимовская хавира на конченном этаже. Смеркалось.

Нам открыла дверь девка — кровь с молоком, а в глазах — два еврейских погрома с

петлюровской поволокой. Махровый вариант. Ставлю на мать в темную, хотя дочь зовут Юлинька.

В салоне сидят три румынских строительных раба на диване рядком, как подследствен­ные. Все в кем-то ношенных пиджаках и воняют сивухой.

Референт: — Эти козлы в очереди?

Юлинька: — Нет. Иначе бы вас не впустили.

Референт: — Где мама?

Юлинька: — Она занята.

Референт: — Почем сегодня противозачаточные средства?

Юлинька: — Для вас — две сотни.

Референт: — Приступим. Мишаня, отстегни лавэ.

И они уходят, а я остаюсь один и румыны.

Тем временем за стеклянной дверью смежной комнаты шла борьба. Свистящее дыхание запаренного трудяги и злобное молчание женщины, когда отдаются из великой ненависти. Липкий звук шлепков сталкивающихся только в собачьей позиции генита­лий. Погнало сушняк с привкусом полыни. Либидонное озеро романо-германской малофейки.

Чтобы отвлечься, забиваю косяк.

Наконец он вышел! Румынский спидрило в пинджаке мапайника, как будто специально, чтобы насрать мне в душу.

Наконец-то они ушли. Мамалыжники!

На-ко-нец-то.

Потусовавшись пару минут, я подкурил и вбежал: худенькая женщина на потной шконке показалась мне до боли симпатичной. Не похабной в своей наготе, а по-девичьи незащищенной! Проклятые румыны! Чахлые волосенки сбиты в колтун полового акта за вознаграждение. Седина на лобке и сигарета «Ив» в ее тонкой руке, как перст весталки из чумы реинкарнаций. И эти карие глаза затруханной дилетантки, готовые в любую секунду расплакаться. Серебряные рыбки шейного браслета.

Поборов припадок больного самолюбия, представляюсь:

—  Моисей Зямович Винокур. Пришел помочь вам выехать из Египта. Женщина рассмеялась и сказала:

—  Света.

— А по батюшке?

—  Светлана Витальевна.

— У вас грудь, как два римских волчонка — Рем и Ромул. И соски, как их бордовые носы. Честно! Я не подлизываюсь.

—  Хочешь в тити?

— Ага.

—  Раздевайся. Я буду называть тебя Мишенькой?

—  Обязательно.

—  Ну, иди, Мишенька.

Я залез и пристроился на карачках, как мусульманин.

—  Тепло?

—  Ох, класс!

—  И ты теплый.

—  Сожми плотнее.

—  Да, Мишенька, да!

—  Ништяк?

— Да, Мишенька, да!

—  Пой!

—  Что, Мишенька?

—  Спит Гаолян.

—  Спит Гаолян.

—  Ночь коротка.

—  О, Господи!

—  Пой, не тормози!

—  У, мужичье поганое!

Опять скандал. Базедовая болезнь славянского самолюбия на базе румынских эякуляций.

Мстительно охладевшие сиськи. Злобная покорность давалки, готовой протереть

грудную клетку до дыр, только чтобы я не ВЗЛЕТЕЛ!!! Хуюшки! Челночу спятившим египтологом по молочным пирамидам Поволжья, и мне ее не

вывести из Египта. Даже за шейный браслет связанных чередой головастиков. Ямочка под горлом… робкие ключицы… пенсы внематочных выскребонов в низу плоского живота…

Ии-ихс!

Плевки больного самолюбия летят хлопьями попкорна и виснут камеей на рыбных

хвостах в ямочке под горлом… Либидонное озеро. Зелье любви, слитое в помойку.

Аннигиляция…

— Давайте дружить, — сказал я, уже в прикиде «на выход» и успокоившись.

— Но я живу с другим мужчиной. Вам не противно?

— Я жду вас по пятницам в «Аленушке».

— Я постараюсь.

Проклятый референт! Ему не противно?

МАЙ

Из-за бат-ямской трагедии полаялся с референтом вдрызг, нагнал и не желаю видеть. Скотина!

Так меня подставить. За что?

Взять и конструктивно все опошлить! Рандъебу матери и ребенка.

И еще просится на плов. Ненормальный!

По газетам ищу колдуна снять порчу. Нашел в окрестностях русскоговорящего и поплелся на стрелку. Молодой экстрасенс в прохорях и с бандитской челкой омоновца гадал на окрошке. Он хавал бациллы из пяти мисок палехской работы через борт, единовременно, хотя на столе стоял прибор — заточенная под приблуду железная ложка. Набив кишку до отвала, колдун бросил миски на пол и присел над ними в зековской манере отрицанья.

—  Садись, браток. В ногах мозгов нет!

Так мы сидели на корточках и бросали в посуду горящие спички барнаульской промзоны. Спички с шипением гасли в помоях, ложась то рядком, то вповалку, то — как ангелы — крылом крестообразно.

—  Понял? — спросил колдун.

—  Понял.

—  Блядует?

—  Ага.

—  Замочи!

—  Жалко.

Колдун пригорюнился, чесал яйца, действуя мне на нервы, и думал. Думал, думал и удумал.

—  Потеряй ее, — говорит. -Как?

—  Через забвенье! Пей неделю ссаки дикого вепря, упаренные на четверть урины, и посыпай головку проросшими зернами конопли. На седьмой день воскреснешь. И вообще: если что-то хочешь сделать — делай не медля. Понял? Ведь если ждать до времени, оно никогда не наступит у лоха. Тогда уход в монахи не пополнит мудрости, а свадьба прибавит хлопот. С пизды сдачу не берут! Понял? Уходя — уходи!

За тридцать пять баксов отпустил меня чародей на все четыре стороны, но только не вспять.

«Ведь вспять безумцев не заворотить. Правильно? Они уже согласны заплатить. Любой ценой и жизнью бы рискнули, чтобы не дать порвать, чтоб сохранить волшебную невидимую нить, которую меж ними протянули».

Легко сказать — «уходя — уходи» за тридцать пять баксов. Одному пастись на Дальних пастбищах и дрочить на Тулюдо самозабвенья? Концептуальная блядь с перемотанной колючей проволокой шейкой матки. Ее незабвенное изречение: «Жизнь заставит и сопливого любить!»

Отлэкала промежность зубопротезному алкашу и похорошела необычайно в фарфоро­вой улыбке.

—  Тебе нравится, Мишенька?

— Да, Тулинька, да! До слез.

Ее проклятые афоризмы: «Любовь приходит и уходит, а хавать хочется всегда!» Киевская котлетка под коньячок с сутенером в «Аленушке» плюс интимный пудинг на десерт под столом за обе щеки.

— Я получила ссуду, Мишенька!

— Да, Тулинька, да!

Тьфу ин аль маркетинг джаляб! Во веки веков!

Если бы не Олежек, вымпел моей команды, я бы наверняка рехнулся.

Для меня это было спасение — явление отрока из Ашдода.

Значит, так: призывного возраста московский хомячок, с бегающими от культурной мамы глазами, целка и молокан. Месяц я, как проклятый, приучал его надевать перчатки.

Только наладил — он стал бояться боксировать с собственной тенью. Ебнет исподтишка и прячется за мешок. Копия я в детстве — до первого привода в милицию. И вот это нихуя с ушами мне надо было сделать бойцом. Аккордно! Помню, мы всей командой примеряли протекторы для защиты паховой области двум залетным ссыкухам. Господи, что с ним творилось! Стоял и плакал… Малахольный! — Вот вы, дядя Миша, смеетесь, а я — СТРАДАЮ! Дядя Миша…

Сто раз ему говорил: «Не называй меня дядей и не еби мою тетю». Хоть кол на голове теши — дядя Миша!

Вот я вас спрашиваю: как поставить киндеру базедовые глазки? Не принуждайте меня открывать матюгальник высокого штиля. Тюрьма никого не исправила. Макаренки и Мичурины еврейских гуманидов рыхлого возраста!

Сами до смерти блядуют перепуганными глазами и детям жить не дают. К примеру, взять рыженького Нафти. Семь лет мальчонке. Чалится с папой и мамой в институте Вейцмана ни за что. Папа свил гнездо на бетонной залупе циклотрона и целыми днями кнокает в пространство. А мама-геодезист ищет внизу то, что не потеряла. Естественно, мальчонка отбился от рук.

Привели.

Я только чуть-чуть подрегулировал сетчатку, как поперли слухи, что папа уже взял академотпуск и стоит в углу на коленях. А мамку шнуром от утюга порет семь пятниц на неделе, чтобы не портила блаженство в шаббат. Теперь клянчат, чтобы я чуток открутил.

Однако — Олежка. Юношу нужно было брать в оборот. И срочно.

Надвигался турнир в Азарии — первенство колхозов Арика Друкмана.

Крупный турнир, а мальчик еще крещение барахолкой не прошел.

В глаза не видел олимовский бомонд.

Крутанулись туда-сюда, и я ему говорю:

— Видишь вон ту, в красненьком, а головка беленькая?

—  Которая очкастенькая и интеллигентненькая?

— Да-да! Здоровенькая, красивенькая и умненькая!

—  Что ей сказать, дядь Миш?

— Скажи, мол, так и так. Можем выправить амнистию. А если душевно подмахнут, можем вывести из Египта!

И вот уходит мальчик весь в мандражке, а возвращается — хам в душевном порыве с инфракрасными глазами негодяя. И тащит, как волк агнца, милашку. Лениградский гонор филигранной структуры и попкой на отлете.

Северная Пальмира!

—  Вы знаете? И, во-первых, кто этот наглый тип?

Я смотрю на Слежку и сам впервые вижу. Женщина, понимаешь, на исходе, а Олежек прямо ей в лицо похабно лижет пломбир на палочке. Ребенок еще… Что с него взять…

—  Я спрашиваю — кто этот тип? — пристает нахалка. Отвечаю ей спокойно и ненавязчиво:

—  Мой сын.

Тем временем дите шмонает тетку по ласковым местам — пока что умозрительно, но с явным намерением перейти к овациям.

—  Вы знаете, что ВАШ СЫН мне сказал?

—  Естественно.

—  Бандиты!

— Я по-про-шу выбирать выражения! — заступился Олежка и плюнул куском пломбира на туфли потерпевшей. Если вам западло помиловка, кукуйте в своем Египте! Карга!

Естественно, мальчик отметелил весь турнир на одном дыхании. Тому свидетельство — медали и диплом. Он так оборзел за последнее время, что не кидался в избранном Народе только на Наставника, то бишь на меня. Правда, полгода военной тюрьмы нам порядком накакали в О.Фе.Пе., но в чисто

моральном плане мальчик поднялся. Кушал на зоне колбаску с зеленым лучком и белый хлеб из пекарни «Анджел». Ободрал фельдмаршалов в шмендефер и вел активную переписку с Оксфордом. Я души в нем не чаял. Когда команда выходила на парад участников в синих клубных халатах, что пошила моя Тулинька, мальчика я одевал в кутонет пасим.* Первый полусредний вес Шестьдесят три с половиной килограмма бойцовской пробы. Козырный змееныш! Вымпел! Спарринг-партнершу попутал в супер-тяже (91 плюс) из Мурома. Так та ходить разучилась

и только ползала на одном клиторе и адреналине между Рафидимом и Газой по пути из Египта в массажный кабинет. А в июне стряслась беда.

——————

* Кутонет пасим (ивр.). — Девять сыновей Яакова ходили в зашмарканном, а любимца Иосифа он одевал в ярко-полосатый хитон.

ИЮНЬ

Позвонила Юлинька из Бат-Яма. Я беременна, говорит. А отец — ваш сын!

Нe может Олежка так подло нахезать Наставнику. Нет, нет! А Богомданный Джоник играет в гандбол. Тоже нет. Значит, первенец. В душу насрал, как обычно. И меня еще звал уебищем. Урод.

Урод. Еб твою мать!!!!!!!

Что дальше?

—  Мама попала в больницу!

—  Какую больницу?

—  В Сороку. Второе женское отделение. Завтра операция. Нужна кровь.

— Долбоеб у тебя?

—  Сами вы жидок пархатый, — крикнула беременная и заплакала. Горько, как в русских селеньях. — Я к вам как к отцу, а вы — лаетесь.

Куда, блядь, пейсатые смотрят? Плодят, блядь, мутантов. Скифо-жидовский анклав! Джаляб-контора! Захуярить бы из «лау», да видно, коротка кольчужка.

Сколько кровищи надо?

—  Побольше. — И бросила трубку. Говно.

Дом Шамая и дом Гилеля! О чем у вас идет толковище? Тут гунны, блядь, кричат: «Давай читать!» — а вы им накрытый стол «Шулхан арух». Шабакеры пожалели дать шанс шмальнуть! Теперь ловите выхристосов полетанью*!

Делать нечего. Сорока на хвосте. Собрал братву, их родителей, просто любителей бокса после полуночи в подворотнях и их жертв, и мы нацедили для мамы в больницу небольшую кадушку крови, и так аккуратно, что не забрызгались. От радости я затих и расставил ноги.

Геволт! В трудную минуту к нам, старожилам, отмотавшим на родине по два пожизненных срока абсорбции, всегда приходят люди и безропотно сдают кровь.

Теперь бегло пробежаться по списку. Так. Во-первых, кадушку. Во-вторых, кисет с анашой. В-третьих — сок манго — любимое лакомство женщин, и не забыть откопать заныканные деньги.

—————-

* Полетань — серно-ртутная мазь против лобковых вшей.

Проклятые чемпионы, ни дна им ни покрышки! Все закончат религиозными блоками, но не отмолят греха. У кого пиздют? Беспредел! В-четвертых — передать власть Олежке. Пусть учится блатовать на малых оборотах. Хоть

ринг не отгрызут. В-пятых — пиво «Гиннес» от пуза. В-шестых — женьшень и протеин для мамы в Сороке. В-седьмых, отправиться в путь.

Мне, потомственному водила Первой череды, переться в садильнике с эфиопами? Сидеть и СТРАДАТЬ за собственные деньги на билет!

Беэр-Шева… Больничка Сорока… Женское отделение… Второе… Женское отделение от тела… Тело… Светлана Витальевна?

Чужое лицо в беспамятстве на шмыгливых подушках виа Долороса. Светлана Витальевна?

Тяжелый подбородок диких махетунем и почерневший фарфор вставных зубов. Светлана Витальевна? Пустые фляки молочных желез с запавшими сосцами. Багровый пенс жует утробу на живую нитку по экватору. Светлана Витальевна! В бачке больничных отбросов черви жрут яичницу с беконом. Яичники и матку, политые

гноем и моей малофейки. Пустая кошелка абсорбции, куда теперь могут заезжать

сутенеры на семитрейлерах и парковаться. Либидонное озеро машкантутки в расцвете сил.

Любимая женщина и никакого внимания.

Медхахаль и медшлюха занимаются прелюдией в приемном покое. Арабы. Бедуины в кальсонах. Крайне левые мракобесы в круглых очках. Румыны в пинджаках мапайников.

Тут меня нет. И там меня нет. Где я? Понятия не имею!

Чтоб не сойти с ума, совершенно машинально забиваю косяк. И, представьте, мне действительно полегчало.

Все стало вокруг голубым и зеленым, и три пизды, как три подранка, остались у меня на руках. Черная, лиловая и социально близкая. Истории болезней на спинках смертных шконок подвешены бретельками протокола. «…И лежит у меня на погоне…»

«Светлана… 1953. Ашхабад. Новая репатриантка».

— Там-та, pa, pa, pa, ум-па-па, ум-па-па-ум!

Скорбный перечень адюльтеров: Миша-1, Миша-2, просто Миша и Моисей Зямович.

Хороший человек из Бат-Яма. Зубопротезный алкаш Саша. Парфюмер Педро. Сутенер Борис. Румынские строительные рабы, неизвестные личности.

В бреду, что ли, исповедовалась?

Диагноз: цирроз фаллопиевых дудок от злоупотребления магнум-проходимцами с

разрывными набалдашниками дум-дум, ради собственной квартирки в Димоне.

Жертва Женевской конвенции. Ии-и-хссс!

Подкурил и совершенно машинально ковыряюсь в периодике на журнальном столике для бдящих. «Менингит как последствие сифилиса», сборник отходных молитв на эсперанто. Чтиво для женщин «Матриархат» и газета «Эхо». «Литературные страницы № 1» сплошь из матюгов и похабщины.

Пиво исчезает, как в пустыню Гоби. Ебаный Гаолян! Не успеешь открыть — исчезает.

Не успеешь открыть — исчезает… Сушняк.

Наконец-то цапнул подходящую брошюрку. «ОШО — Горчичное зерно». Том 2.

Вот что там было написано: «Я не хочу, чтоб вы стали христианами. Это бесполезно, это — ложь. Я хотел бы, чтобы вы стали Христами. И вы можете стать Христами, в вас — то же самое зерно».

Тьфу, ин аль ардак, аре! И-ихссс!!! Меня, как обычно, тянет к чтению в тяжелую минуту. Как половца: «Читать-писать давай». Любое говно, лишь бы соскочить, не поломав сутуль*.

«Глава 29. Секс

Через замочную скважину вы не можете увидеть целого, если только вы не приняли гашиш».

Какая чушь! Всю жизнь испытывал милашек под балдой и, представьте, ни одной целки не встретил. Может, хряпнуть крэк, чтобы целки прибежали? Какое заблуждение! ОШО — что с него взять?

А вот изречение восемнадцатое. Симон Петр сказал им: Пусть Мария уйдет от нас, ибо женщины не достойны жизни.

Мудак! А близость? С кем прикажешь вступать в близость? Кому это надо? Чтоб всю ночь кричали петухи и шеями мотали? Чушь!

Горчичное зерно. Вот, полюбуйтесь. Цитирую: «Женщина носит в себе матку. Само слово «женщина» происходит от выражения «человек с маткой». И матка столь важна, нет ничего важнее ее, потому что вся жизнь проходит через нее. Матка должна быть пристанищем. Мужчина будет гостем. Из-за того, что матка является центральным явлением женского тела, вся физиология женского тела отлична: она не агрессивна, не любопытна, не задает вопросов, не сомневается. Она ждет, когда придет мужчина, чтобы исследовать ее. Она просто ждет — и она может ждать бесконечно». Проклятое мочегонное! Оно меня не утешает.

Я сижу, как ночной надзиратель скотомогильного блока. О Боги! Моисей Зямович — в надзирателях. Всю ночь три пизды занимают мое воображение.

———

* Сутуль (жарг.) — коматозное состояние от наркотика.

Трижды семь позорных лет я отхрячил на вас, сучары. Вы меня ждали в пристанище? Вы меня гладили по шерсти? Да, я был татарином в ваших караван-сараях! «Давай каспомат!» — вот что я слышал. Суицидные дыры. Кем только я не крутился возле кастрюли домашнего очага!

И-и-хсс!

Я был не курящим, не пьющим, не гулящим, работящим, любящим, благодарящим, русскоговорящим, манящим, суперактивностоящим, вещим и вящим. И хуйзнаеткем я не был!

С детских лет я вас усердно штудирую. Возмужав, шутя находил пальцами даже фаллопиевы трубы.

Я был никем, кто станет всем в загробной жизни, и Первосвященником среди шоферни ради вас, пропадлы! Только гинекологом не стал и пидором. Какая досада!

Бародушкеф у тебья, как море, — бредит Светлана Витальевна на румынском жаргоне, и я бегу, как шнырь, поменять подстилку. Усохшая в кулачок жопка с родинкой на левой щеке. Шланг катетера — от параши — в вечность — сцеживает рассол хлюпсвинины. Кошелка с уголовными губами. Катастрофа! Теперь этой жопкой можно только срать в танталовых муках.

Мне однажды Бермуда профукал под великим секретом, что если сорок восемь часов кряду медитировать словом «кус»* любимой женщины, у нее отрастет новая матка.

Как миленькая. Что делать? Что делать с законной книгой «Нида», категорически запрещающей кнокать в то место? Что делать?

Подманить и сказать: «кус, кус, кус», или реабилитировать больное самолюбие?

Там ведь уже такой люфт — у этой пизды-побегушницы от Бней-Брака до Москвы раком! Что делать?

В чем дело? — нервничает Светлана Витальевна уже не в бреду, а по-деловому. -Ждешь моей смерти, Мишенька? У-у, мужичье поганое! Пошел вон!

От незаслуженных упреков вспыхнул сушняк полыни, и ботва ее скифских пастбищ, и

вигвам крытки в Рамле, и саксаул Ашхабада. Две японских бритвы взметнулись в ее окаянных бельмах страхом смерти и ненавистью.

—  И-и-и-хсс!!

—  Проваливай, подонок!

В отчаянии схватил полную парашу ходящими ходуном руками, отнес и вылил в биде. Вернулся. Собрал пивную тару и закинул в биде. Вернулся. Схватил «Литературные страницы № 1» вместе с «ОШО» и в сердцах заебенил в биде. И слил воду. И грех с души. Забил с горя косяк. Подкурил. Крикнул: «Прощай!» И продернул в Станицу.

—————

* Кус (арабск.) — женский половой орган.

Часть вторая ФЛАМИНГО

Вот и осень. Сентябрь-ноябрь. Бабье лето Палестины в предчувствии ареста. А арест – он как оргазм — когда ты уже затих и расставил ноги, и тебе отсосали аккуратно, чтоб не забрызгаться.

Ноябрь… Вы еще помните Тот Ноябрь?! Ужасно превентивный месяц!

И меня одолевают сомнения. Не когда возьмут, а во сколько. Пусть любые сомнения в пользу обвиняемого — с одной стороны, и не шибко бьют по

яйцам — с другой, я решил косить под доброкачественную плесень в политическом

аспекте кириллицей без препинательных знаков. Чтоб не рехнуться, забиваю тучный косяк. Хули жалеть в последний день Помпеи.

Подкурил. И вы уже знаете, что случилось, из ранее прочитанного. Так я сидел и шмалил, как отверженный, запаивая в целлофан боту канабиса урожая

последних лет, и страдал! Тулинька-Туля-винокурвертируемая валюта на ларьке

тюремных ассоциаций с последующим взрывом в кулаке утраченных грез… Где

подцепила ты еврейскую манеру отвечать вопросом на вопрос?

—  Тулинька, люба, ну какой нам смысл базарить? Я люблю, когда гладят по шерсти. Неужели это порок?

— А ты?

—  Тулинька, кеци! Красивейшая из женщин. У меня было тяжелое детство. Меня, как козью ножку, заворачивали в газеты вместо пеленок и втыкали в снег в уссурийской тайге. Конусом в сугроб лицом к Великой Отечественной войне. Ведь я мог застудить простату!

—  У тебя больное самолюбие.

—  Тулинька, люба, я вырос в семье, где кормить грудью младенца считалось западло. У мамы, видите ли, были перси. Я жрал молоко скота и чавкал хлебный мякиш через марлю. Ты мне сочувствуешь?

— А ты?

—  Сука, ты сказала, что любишь меня.

— А ты?

—  Что — я?

—  Ты — ты эгоист!

—  Обижаешь, начальник.

А ты?

—  Я люблю тебя!

— Пошел ты на фиг со своей любовью.

—  Родничок ты мой серебряный! Золотая моя россыпь! Вакуум и удушье моих дыхатель­ных путей. Ведь ты знаешь, что то, что от кошки родилось, — замяукает.

— А ты?

О, диалоги матриархата! Будьте вы прокляты! Бездны бытия от сотворения мира на сукровице, выдранной из детородного члена кости. Ушлая Ева. Проблядь Лилит. Архаичные сумерки фраерюги Адама. Псилоцибин древа познания!

— Но Господь поставил херувима с огненным мечом к востоку от рая!

— А ты?

Хук слева открытой ладошкой по до боли симпатичному мне лицу. Хук справа.

— Подонок!

— А когда сосешь — губой трясешь?

— Не бей меня, Мишенька!

— Я люблю, когда гладят по шерсти!

— Да, Мишенька, да!

— Я люблю, когда глаза напротив — зовут!

Да, Мишенька, да!

—  И обжигают сиськи! -Да.

—  И пылают булочки попки! -Да.

—  Я люблю тебя, Гуля!

Хотелось всплакнуть перед дальней дорогой.

Умывшись слезой, я вздохнул и замыкал «зерег»* с канабисом в укромное место седалища. Над державой носился синий хаос мигалок и вой сирен метался над бездной. Когда они подъехали и надевали «бананы» на конечности бренной оболочки, мое астральное тело, проскочив низкую облачность, купалось в амброзии артезианских иллюзий. Как в Баден-Бадене.

————

* Зерег (жарг) — патрон в прямой кишке.

Не докучали. Не оскорбляли. Не били. Чтили отца моего и мать мою. Не прелюбодей­ствовали. Любили меня, как самих себя. Имени моего в слове напрасном не поминали. Не лжесвидетельствовали, не скотоложествовали. И, естественно, не убили. Только смеялись, когда пожалел, что вывел их из Египта. «Сою миштарот ихие!»* — кричал я вприпадке клаустрофобии, а они смеялись, как дети. Время калечит память. В беспамятстве я попросился домой. В тренерскую каптерку вольного бомжа и к мордашкам моих чемпионов. Но фотограф, что увековечивал и в фас, и в профиль, стал возражать и чуть не обосрал малину. Я, мол (обо мне), ненавижу многопартийную систему… Козий педераст! Тебе-то какое дело? Скоро все будем голосовать за партию ЛСД, и наступит консенсус в «экстази».

— Ладно, — сказали, — иди. И вообще, лехкибенематьдегенерат**! Я и пошел.

Я Олежку долго не видел… Я боюсь его позабыть.

Теперь я только ем и сплю и пытаюсь вспомнить, что было. И курю иногда анашу. Денег нет. А Слежка хлопочет, выбивает для меня пособие на прожиточный минимум и тренирует вместо меня. Ставит мальчишек фронтально. Защита — уклонами и нырками. Серийные атаки. Жесткий встречный бой без компромиссов.

— Так, дядя Миша?

—  Класс, сынок! Только так!

А на днях у меня забрало ключи руководство «Маккаби». Ключи от шкафа с инвентарем. Ненавязчиво. Сказали, будто стоял я на паперти реактивного истребителя в олимовском садике в чем мать родила и протекторе и просил бюджет у прохожих. Врут, суки.

—  Олежка, зачем они так?

— Не переживайте, дядя Миша, — утешает меня мой двадцатилетний кирюха. — Все равно потомки узнают…

—  Цыц, ебут твою мать!! — кричу я на моего любимца. И мы начинаем ржать, как гашишники. Ох, Олежка, доведет тебя язык до цугундера.

Нарыдавшись, мы идем жрать шуарму. Под аккредитив базедовой болезни. Приходим к Маллулу-духанщику и здоровкаемся с ним за руку. Кристальный маркетинг, Хочешь получить назад руку — не обижай вдов и сирот. Нередко, когда Олежек переборщит, Маллул наливает пиво. Вся Станица знает, что я патриот и питаюсь урывками, но пока за глотку не схватишь… проходу не дадут. Это заботы о жрачке. Когда нужны карманные бабки, я встаю ни свет — ни заря и гуляю. Пробегусь по палисадникам Станицы, настригу цветочков полевых и тащу еще тепленькие на олимовскую барахолку. Там меня уже ждут перекупщики краденого, и мы грыземся за каждый пиастр, и у всех базедовые моргалы первой череды с кровавым подбоем, но как увижу ту — очкастенькую и интеллигентненькую — плюну и уступаю в цене. Теперь в красненьком, а головка беленькая, меня не боится. Первая подходит и спрашивает: «Левкои есть?» Простите, говорю, душа моя. Вот только что ромашки спрятались и поникли лютики. Понимаете, какой мне конфуз. И в наглую получаю с барыг экибан алых роз.

———-

* «Ненавидящий подарки да спасется!» (Пиркей авот). Здесь: «Ненавидящий ментов да спасется!» (каламбур).

**    Славяно-ивритский вульгаризм.

Вот вам, сердце мое, для украшения жизни. Презент.

Питерская Пальмира с чудесной попкой на отлете — мерцает. Прижмет к маленьким восьмиунцевым* персям букет и излучается.

—   Как вы поживаете, Моисей Зямович? — спрашивает, как с картинки Ренуара, красивенькая до чертиков. — Как ваши дела?

— Аколь беседер.

И стоит передо мной чья-то ненайденная в этом мире половинка, как встарь на реках Вавилонских, и в моей башке наступают сумерки.

— А у вас неземные радости, так?

—  Нет, не так. И вообще — никак.

— Ну, никак — это лучше, чем цурес. В эпоху базедового сионизма и кошелок абсорбции. Давайте поговорим о вербах.

— А та худенькая женщина, что светланилась возле вас, она где?

От удара пальцами «рогаткой» исчезает сетчатка и тихо и торжественно, как в городском саду моего детства, вступают басы. Ум-па-па, ум-па-па… ум-па-па… Крепдешин черной кофты в белый горошек. Ажурный воротник и манжеты. Карие глаза, готовые в любую секунду расплакаться. Шейный браслет из серебряных рыбок, связанных чередой. Светлое знамя юбки от классической попки до святой земли. И ее родниковой чистоты горячее дыхание…

Будете много знать — скоро состаритесь!

—  Простите, я не знала, что вам так…

Ленинградская верба подпасла меня без протектора. Крюк терпимости и состраданья.

Рассеченная бровь суицида. Юшка аннигиляции из перебитого носа. Малофейка

удавленного в застенках.

И мне по хую весь бомонд, и барыги в пампасах, и вообще, я хочу курнуть. И курю, как подорванный.

Чего тебе от меня надо, падлюга?

—  Простите меня, Бога ради.

И ни с того и с сего обняла и заплакала. В такие дни, когда меня проходимки расстроят, я подплываю совсем близко. И самостоятельно вернуться не могу. Не пускает Летучая.

———————

* Одна унция — 28 1/3 грамма.

Голландка. Агасферша либидонного озера в Бермудском закутке…

Я. Она. И Инкогнито — хехехехаль с приватным жильем. «Я живу с другим человеком. Тебе не противно?»

— Нет, блядь, не противно!

Что я могу поделать? Мягкий, как шанкр, характер. В такие дни Олежка везет меня в Раматаим. В дурбольничку Шалвата. Там медбратом шустрит золотой пацан Ромочка. Олежкин кирюха по военной тюрьме. Мигом ушырнет трипнирваной, и я становлюсь баклажанным рагу. Сетчатка отпадает, и теперь хоть ссыте мне в глаза, не заставите думать про Тулю. Трипподстилку, так нежно приклеенную ко мне в приблатненном томлении блюзов «Аленушки». Жизнелюбку любой ценой.

Убедившись, что я затих и расставил ноги и забыл свою Тулю, Ромка приглашает удивительную женщину. И она охотно приходит. Чудачка. Имени своего не помнит. Как-то раз пожевала мне кусочек рагу, а сама — ела розы. Она мне до боли кого-то напоминает. Запах пижамы — как будто с дымком.

Мой Олежка никогда не дает мне позориться с пустыми руками. Всегда при мне ее любимые сигареты «Ив», букет роз цвета венозной крови и бутылка белого вина.

Мы друзья, но пока что — на вы. Ей уже сорок три. Я на десять лет старше, и нам не к спеху торопить события. Иногда зовет меня Мишенька.

Она знает, что мне это в масть и по шерсти, и начинает хитрить.

—  Мишенька, расскажите хорошую притчу. Будьте добры!

Она просто помешана на тюремных притчах, и я не упаду в обморок, если узнаю, что ее тут за это и держат. Меня так хлебом не корми, дай рассказать, и я соглашаюсь. Я расскажу ей про осенний сон. Бом. Бом. На штрафняке в Рамле. Бом. Бом. Как взошел счастливым восемнадцатым по счету числом в общую камеру и лег вповалку на бетонный пол. Бом. Бом. Среди обморфеинных коком страдальцев. В краю родном. Бом. Бом. Конечно, я на нее давно глаз положил посношаться активно, но к чему прессовать

неизбежное? Во имя чего? Я расскажу ей про сон так сопливо и жалостно, что сама перегрызет резинку на трусах.

—  Так на чем я остановился?

—  В краю родном.

— А до этого?

—  Коком страдальцев.

Симпатичная мне необычайно превращается в слух, и ее теплая ладошка ласкает меня.

—  Ах, да, обшмаленные коком сострадальцы.

Хотелось вздремнуть и немножко презумпции невиновности. Вместо этого я всплакнул и закунял в заячьем забытьи узника в Сионе.

Мишенька-а-а! — шепчет миланная мне. — Вы чувствуете, какой он уже стал строгий? Счастливое время застоя вытаращилось в ширинке и выражало непредсказуемое. Чтоб не сойти с ума, мы подкурили.

У нас не тюрьмы, а детские сады. А вот у Того в остроге бытовали дикие нравы. Но Тот не дал себя обидеть. Четыреста суток бегал по зоне в одном бюстгальтере и не подпустил никого, хотя мог по глазам бритвой полосануть. Теперь крутой князь в общественном секторе.

Мишенька, но ведь вы остановились там, где вы всплакнули и закуняли.

— Да, но это не всегда удается.

Особенно когда тебя угораздило притулиться между братишкой слева, который неумыш-ленно (четырнадцать тысяч в кассовых аппаратах) распилил на разделочной пиле мясного отдела двух стариков сторожей супермаркета. И расфасовал куски по нейлоновым пакетам. И дедуськой справа с патлами Карла Маркса, но собранными в косу, чтоб не путали. Который в 74 года перегрыз глотку своей партай-подруге и наложнице по коммунистической борьбе, и мусора откопали старца через стоматолога. По оттиску отличных клыков. И боишься бзднуть, чтоб не потревожить сон вурдалаков и пришествия Мессии. Бом. Бом.

Мишенька, это не веселая притча. Я боюсь.

—  Сострадальцы еще под стражей.

—  Неважно, расскажите другую.

Кого она мне напоминает? Черт бы ее побрал. Где Олежка и Ромочка с ширевом? Я готов охмурять ее тысячью притчей, но ведь надо что-то поштефкать.

—  Красивая, пожуйте мне немного рагу.

— Да, Мишенька, да.

—  И запейте лепестки этих роз белым вином.

— Да, мой Мишенька, да.

Проклятое ширево. Почему мне мерещится Туля?

Первый седер в КПЗ ее пизды, когда в пасхальную ночь я на руках выносил ее из Египта! Светлячок по имени Туля. Восторг до удивленья, когда, выскочив голый из кровати, я в лицах показывал, как ходят козырные урки на зоне. Я повязывал кашне вокруг головы, как всемирно известный теннисист Бьерн Борг тряпку от пота, только я не знаю, так ли она была необходима спортсмену, как тому Суперкозырному Пугалу, у которого яйца свисали на уши такой пещерной крепости, что на поворотах его забрасывала центробежная сила.

Лютый хамсин, а блатные в кашне. И Туля повизгивала от смеха. Были и помельче сошки

на тусовках. Те перемещались по прогулочному дворику, как конькобежцы, и всегда наезжали на встречных. Наберут приличную скорость, сложат руки за спину и мелко сучат ногами. И скользят. Скользят. Только я, как целка, шкрябаю шаркающей кавалерийской походкой. Тулинька тоненько ржала, и я буксовал голыми пятками о мраморный пол, назад и в сторону, и тряс мудями. Уже поздно и миланной пора идти спать. Уже поздно.

Спит Гаолян и дурдом Шалвата. Психонавты, привинченные к койкам мечом херувима за то, что узрели, что наги. Жизнелюбы и Жизнелюбки любой ценой. Может быть, она в городе Рамле? Тихо проснулась среди ночи и заплакала горько-горько, повернув на подушке голову и увидев, с кем спит. Ночь коротка… Ей тепло в парагвайском браке с уравновешенным человеком, бизнесменом-арабом по имени Рауф, да и он души в ней не чает… В мусульманском любовном току он зовет ее Свэт-та! И она теперь не подстилка, а рауфинированная женушка. Мир да любовь вам! И много детей!

Чокнутая сидит так близко ко мне, что я могу перейти на шепот. Но я боюсь, что она уснет. Она так доверчива и беззащитна в пижаме, что я с удивлением замечаю, какие у нее маленькие бойцовские титьки. Пахнет белым вином и мускатом желанья. И ладошка гладит меня.

—  Мишенька, не томите, — тоже шепотом просит помешанная, — а то я засну. Близость. Если хочешь сближаться — сближайся немедленно. Ибо ждать с моря погоды, так близость

никогда не наступит у лоха. А траханье без родинки на попке, слева — если наблюдать из собачьей позиции, не принесет радости и прибавит хлопот.

—  Не мешало б распеленаться.

—  Нет!

—  Только сверить температуру.

—  Нет, нет.

Ладно, Туля, я все расскажу, только не убирайте ладошку.

—  Как вы меня назвали?

—  Светопреставлением.

—  Вы сказали: «Туля».

—  Не может быть. Честное слово и блядь буду! Ох, простите. Я немножко свихнул. И вообще, давайте подкурим.

—  Почему вы меня так назвали?

—  Это не оскорбление.

—  Я понимаю, и все-таки?

—  Есть туляк и есть туля, и они живут в Туле. И торгуют кистенями и обрезами, чтобы ускорить светопреставление.

—  Скажите правду.

—  Это опасно. Я боюсь ее как огня. Можно сказать, недолюбливаю. Если вспомните, как

вас зовут, расскажу притчу про правду. — рассказывайте, я буду вспоминать.

Сидим мы как-то с Даником Айзманом на лавочке в исправительном доме Тель-Монд. Контингент разнокалиберный и неоднородный, но плотно набит в обойму готового к бою автомата, когда предстоит последний, но решительный бой за понюшку табаку и приказано патронов не жалеть. Правда, одни еще ходят, другие стоят, а кое-кто присел на лавочке, но у всех поголовно страстное желание возалкать свободное местечко и успокоить седалищный нерв. Преступники, что с них взять. Каждый оберегает собственную жопу, как зеницу ока, и нисколько не любит брата своего и не хочет быть ему сторожем. Такое ощущение, что если бы одна половина контингента повыздыхала в одночасье, другая, включая и налогоплательщиков, вздохнула полной грудью.

Вдруг — а этого нам только и не хватало, — открывается калитка и нам кидают штангенциркуль, как будто кто-то не может посрать без тригонометрии. Это по первому впечатлению мне показалось, что закинули штангенциркуль, но присмотревшись, я понял, что это всего-навсего теодолит. Голова на трех точках опоры. Два дюралюми­ниевых костыля и левая нога на микропоре.

Мой Даник тоже смотрит в том же направлении, но как бы глазами ночного видения, и говорит: «Давай заполним Лото. На счастье. Вот тебе мысленный бланк лотереи на три клетки, и что хочешь, то и подчеркни. Единичку, икс или двойку. Главный приз -десять пачек сигарет «Адмирал Нельсон» — кстати, тоже инвалид».

Мне следовало предвосхитить и угадать, кто к нам приперся и почему в таком неряшливом виде, не заглядывая в его протокол, и предположить, где он позабыл вторую ногу.

Так повелось у преступников (о, нравы!), что, претендуя на место под солнцем, ты вынужден показать злыдням свой личный протокол и чем ты дышал в исповедальнях у следователей. Чушь собачья и анахронизм! Чтобы не стать благоразумным у следова­теля по особо опасным, надо вообще не родиться или как минимум родиться мертвым. Любой другой аргумент отпадает. И не верьте в павликов Морозовых! Пропаганда!

Сколько раз приходилось смотреть в глаза глухонемым с рождения, но когда ущербных приводят к Логопедам, они начинают петь, ни в чем не уступая Хулио Иглесиасу, и не могут остановиться, когда их уже никто не слушает. Поют и поют в три погибели.

Итак, я выбираю Двойку. Мне на это число везет еще со школьной скамьи.

Стульчики детдома с высоким напряжением, школьная скамья, и вздохи на этой ебучей скамейке, когда в день смерти Сталина меня в кодлу лупили татары на глазах у кураторши-узбечки. Скамья подсудимых — и вот тюремная лавочка. Млечный путь на историческую родину.

Я сказал так, вернее, предположил: гангрена, вызванная долгим сидением в следственном изоляторе, зашпоры, маниакально-депрессивное желание встать и хоть немножко

попрыгать через скакалку на ограниченном пространстве. Что и привело к пагубным последствиям и ампутации засидевшейся ноги, чтоб не терзали мурашки.

— Фраер! — сказал Даник. — Так не выглядит ампутированная нога. Так близко кжопе ногу не удаляют в Израиле. Я ставлю на Икс. Подмани его и убедимся.

Теодолит с радостью прискакал, а мой Даник, вместо того, чтобы подвинуться и приютить калеку, хамски развалился во всю длину жизненного пространства (изверг, что с него взять). Лежит, как патриций в публичном доме, и принуждает инвалида сказать правду, только правду и ничего, кроме правды, на одной ноге. Больше, видите ли, у него нет времени выслушивать. Хоть времени у нас тонна, но всему есть предел. Сколько может длиться пиздеж на одной ноге? — Полчаса, час, два… Потом теряется интерес

Угадал, как всегда, Даник, поставив целое состояние своего авторитета на клетку с Иксом. Разменяв червонец по тюрьмам, любой еврей достигает такой степени святости, что начинает понимать язык зверей, щебетанье птиц, путь солнца по небу и о чем шушукаются рыбы в морях. А те, кто решаются и дальше менять, отбросив все земное и низменное за забором, становятся Соломонами и всяческая суета и томление духа, тонкое обращение с женщинами, рамки приличия и этикет (все поголовно жрут руками и через борт), чуткость и участие к другому, элементарное желание понять, а значит, простить — им чуждо.

Сердца обрастают шерстью, пальчики веером, а глаза — дегенерацией базедовой болезни. Это — Первосвященники первой череды тюремного департамента, и нужно сто раз прикинуть хуй к носу и хорошенько подумать, прежде чем сказать «ой!», когда он будет отпускать вашу грешную душу и утешать, что это не больно.

Бедная женщина, до боли напоминающая мне кого-то, отчаянно борется с Морфеем, и ее охладевшая ладошка на ширинке мягко анестезирует неизбежное.

Уже так поздно. Чудо в больничной пижамке трет свободным кулачком карие, готовые в любую секунду расплакаться глаза. Мы уже в том обволакивающем состоянии, когда использовано все, абсолютно все, и от близости удерживают только тюремные притчи и адреналин. И еще крики петуха за окном, как из камер арабского отсека в общем блоке сосуществования в Рамле.

—  Так на чем я остановился, красивая?

—  Стоит инвалид на одной ноге, и вы не даете ему вымолвить слово. -Я?!

—  Да, скоро утро, и вы уедете… И этот несчастный инвалид с одной ногой.

—  Вам его жалко?

—  Конечно. Инвалид и в тюрьме.

— Это я в тюрьме, потому что вы сидите всю ночь нога на ногу и не даете даже погладить КПЗ!

—  Что это?

—  Письку.

—  Неужели в вашем возрасте вам это не надоело?

—  Нет, блядь, не надоело!

Нет. Ну, может, самую малость.

—  Что он вам рассказал?

—  Кто? Ах, оставьте его в покое. Дался вам этот, с микропором…

—  Ну, Миша, пожалуйста…

—  Скажите: Мишенька!

—  Ми-и-шенька!

—  Да, мой Мишенька, да.

— Да, мой Мишенька, да!

—  Вам не холодно?

—  Нет, а вам?

—  Класс!

—  Спит Гаолян?

—  Спит Гаолян.

—  Ночь коротка?

—  Ночь коротка.

—  …И лежит у меня на погоне… только по верху, Мишенька, ах!., там-тарара-ра, ум-па-па, ум-па-па, ум…

Куда эти сучары разбежались? Рептилии в десятом поколении. Бросить, блядь, Наставника на произвол судьбы. Мне нужен депрессант в «ампулоширеве».

—  Олежка! Олежка! — зову засранца маленького.

Я кричу, а он не идет. Я кричу, а он не идет. Ладно, хуй буду держать тебя на лапах. И порву на хуй кутонет пасим! Наконец прибегает. Наконец-то.

—  Чё, дядь Миш?

—  Помираю.

—  Ухи, что ли, хочешь?

—  Цыц! Ебут твою мать! — И только я успеваю сказать: «Доведешь ты себя до цугундера», как мы начинаем ржать, как ОШО, употребивший гашиш, и подкнокавший в замочную скважину. Ва-ка-ка-ка-ка! Ва-кя-кя-кя-кя-кум! Ин аль динкум, аре.*

Мы так рвали животы и загибались от смеха и так были рады ни с хуя, что еще живы и можем, чё хошь — можем. И отпиздить любого черта, и Люшеньку муромскую приструнить, чтоб разучилась ходить, а плыла, как лебедушка, на одном секеле и адреналине, и отдать последнюю рубаху, и оторваться от земного притяжения, и стоять на ринге достойным бойцом, и остаться визионерами.

———————-

* Вульгаризм (арабск.)

—  Так чё, дядь Миш, что случилось?

—  А вот эта женщина вынуждает меня рассказывать притчу. Пристает — и все.

—  Какую?

—  Про правду-матушку.

Олежка слышал все мои притчи, знает их назубок и от частых повторов просто задубел, можно сказать, засолонел, как столп. Закалился, как сталь!

—  Расскажите, дядя Миша, — просит Олежек. — Там есть очень интересное место про зеленый лучок.

Теперь мы сидим втроем в треугольнике благодати. По воле провидения. И о ебле речи быть не может, и смотришь на роскошные мордашки в лоб, без грязного умысла, и думаешь: «Как сумел уцепиться и удержать и пронести через всю жизнь светлое ожидание сказки, когда обращаешься в слух и внемлешь, когда же, когда медоточивый хмырь начнет тебе крутить яйца».

Как только Дани Айзман забожил убогого благополучием семьи и заклял говорить только правду и ничего, кроме правды, чтоб он звука не слышал, одноногий начал рассказ. Рассказ был квелый. Хуевый рассказ, а рассказчик — и того хуже.

Из пункта А в пункт X почапали четыре кг героина. Выезжает семейство, обремененное детьми в том возрасте, когда уже способны нести ответственность за безответственные поступки. Групповая фамилия, так сказать: он, жена, теща, мама тещи и трое безответственных детей.

«Интерпол», конечно, наябедничал миштаре, что нелегалки — те четыре кегешницы -желают абсорбироваться в Израиле, и их ждали. В терминале взбесились собаки и кидались на первого встречного из Народа моего.

Всегда повышенный ажиотаж с прибытием лайнера Амстердам-Луд. Но собаки — они только собаки. И они как огня боятся детей и женщин в такой заточенной пиковине, как дочь, мама и бабушка. Это же «стингер», готовый к бою. Арбалет средневековья! Удавка гецеля*! Первыми на волю прорвались дети и вынесли на себе все тяготы общения с адвокатом — 1714,2857 граммов порошка. Женщины просто прошли благополучно. Их вообще не занимали мелочи, связанные с переходом. Как вытащить обратно — вот о чем думали бедные женщины, и у них чесалось и чуточку жгло, как при гонорее.

Итого: кордон прорвали 3428,5714 очень, очень приличных бабок, и надо было линять по холодку, но жадность фраера губит. Пожертвуй они Тотемом с какими-то паршивыми 571,42857 граммульками, и им никогда уже не надо было быть подстилками. В жизни! И уже закралось в души единственное верное решение, но тут хомутают пахана.

Так, мол, и так. Пройдемте.

Вам только надо сказать правду. Нет, нет! Не оговаривайте себя. Первый раз — не

считается. Ничего, кроме правды. Мы вас уверяем. Ах, глупости какие! Вы же не убийцы. И только правду… Да, да… Вот так, вот так. Беседер! Что? Кто вам сказал такое? Да мы ему ноги из жопы вырвем! Поклеп! Ну, успокойтесь, успокойтесь. И пишите. Пи-ши-те! Потом была очная ставка.

—————————-

* Гецель (сленг) — собаколов.

Дядь Миш, ну давайте скорее про лучок! Эх, Олежка, молодо-зелено!

Как только несчастный сказал «очная ставка», мой Даник так перднул, испортив воздух, и так мерзко, что я подумал о друге нехорошо. Я подумал, а не питается ли он втихаря колбаской с зеленым лучком и белым хлебом из пекарни «Анджел»?

Сорок девять лет поделенные на семь можно тащить. Не так ли?

—  Господи, всех предал, — всплеснула ручонками миланная мне, а в ретроаспекте десять пачек «Нельсона» депортировали в тумбочку Дани из-за моей наивности.

Следователь только на минутку отлучился. Может, всего на семнадцать мгновений, и случилось козлодранье.

—  Так менты ни при чем, — объявляет Даник.

Бедный Теодолит, не встретив и толики сочувствия, готов разреветься.

—  Семья, брат. Шен деди пирши де тракши!*

Чинно раскланиваясь, я прощаюсь с моей миланной. Ей надо быть в койке до обхода. Ссать оба хотим, как с пулемета, однако не нарушаем этикет.

—  До скорого?

—  Буду рада, Мишенька, приезжайте. Олежек, присмотри за ним. Мы расстаемся. Олежке тоже немного грустно.

Избавь его Бог!

Я хотел закончить эту историю без дураков. Просто написать, что побывавшие на Дальних пастбищах возвращаются. Или сгорают, входя в атмосферный слой земли. Что они умерли в одночасье.

Она — на семейных нарах в городе Рамле, от тоски. А он — у себя в Станице, когда обучал на ринге трахею вальсировать с японской бритвой. Но вышло не так.

Моей маленькой Михальке шестой год. А Джонику восемнадцать. Играет в гандбол в спортроте. Хороший пацан. Форма солдата ЦАХАЛа ему идет. Первенец, только б насрать мне в душу, сделал меня дедушкой. Внучатую девчушку зовут Сонька. Михалька такая шустрая, говорит на двух языках — на иврите и по-русски. Хоть мы и встречаемся редко, у нее для меня всегда новый стишок с проверкой на память предыдущего.

—————

* Вульгаризм (грузинск.).

Вот она бежит по двору для разминок боксерского клуба. Раскинула ручонки, бежит ко мне и хохочет. У моего белого детеныша мать — из йеменских евреек и с большим трудом проходит подле Михаль за гувернантку, но это только внешне. Это исчадие ада, оказывается, великолепная мать. Когда бы ни пришла ко мне в гости, ей хочется спать. У нас с Михалькой праздник, а она шмыг в койку — и спать. Холера ее знает, где она валялась в предпраздничные дни. Михаль ей тоже дает оторваться. Компьютерный кружок, балетный кружок, драматический кружок и умелые руки. Любят эти две фурии друг дружку безбожно. И мне сладко на них смотреть. Вот она обнимает меня и целует, и колет ее моя борода, и она терпит, как мудрая женщина.

Тут же просит надеть ей шлем, перчатки и — особый восторг — протектор защиты паховой области. Моя маленькая амазонка хочет постоять на лапах. Бьет слева, справа, торопится, промахивается, кряхтит, толкает, а я доволен. Даже так не доволен Слежкой, когда он сильными резкими ударами точно бьет на полной скорости в сложной комбинации.

—  Михалик, отдохни и расскажи мне стишок.

—  Кодэм ата.*

—  Беседер.** -Ну?

—  На тракторе у Еськи Есть дырка в колесе. Заклеим эту дырочку жевачкой!

— Тов, аба!***

—  Теперь ты.

Михалька делает зверское лицо и поет, подпрыгивая, такое, что на русский переводится весьма абстрактно:

— Два ужасных пенса Бритвой по мордам. Ты меня не бойся -Я тебе не дам.

—  Мама научила?

— Ло, бе-ган.****

Я слышу, как из каптерки истерично хохочет моя злоебучая отставная подруга.

— Давай-ка, поучим русский!

—————-

* Сначала ты (ивр.)

** Ладно (ивр.).

***  Хорошо, папа! (ивр.).

**** Нет, в садике (ивр.).

—  Ялла!

— Ты знаешь, что такое лошадь? Михаль утвердительно трясет головой:

—  Суса!

—  Скажи по-русски: «Суса».

— Лёшад.

—  Повторяй за мной: «Лошадь».

— Лёшад.

Генетика, блядь. Хоть кол на голове теши.

— Теперь скажи: «Площадь».

—  Ма зе?*

—  Кикар**.

Михалька надувает губки и, насупившись, начинает меня ругать и бить:

— Это плаха и слава! Фуя! Ихса!

Что так коробит ребенка от безвинного слова «площадь»? Не понимаю.

На кармане у меня хуй ночевал, и я беру Михальку к хабадникам. Пусть ее мама немного поспит. А у хабадников — там всегда гуляют. Там тебе рады, даже если рожа уж очень примелькалась. А если придешь с ребенком — почетный гость. Мы выпиваем по рюмочке водки, а коржики предлагаем Михаль. Красивые евреи, похожие на портовых грузчиков, с бородами лопатой, усаживаются за

столы-парты в синагоге на Агане. И читают из Книги Бытия летопись тех дней. «И сделал Господь Каину знак, чтобы не убил его всякий, кто встретит его. И ушел Каин от лица Господня и поселился в земле Нод, на восток от Эдема. И познал Каин жену свою, и она зачала и родила Ханоха. А у Ханоха родился Метушелах.

А у Метушелаха родился Лемах, а у Лемаха — Яваль и Юваль. И взял себе Лемах двух жен: имя одной Ада, а имя другой Цилла. И сказал Лемах женам

своим: «Ада и Цилла, послушайте голоса моего, жены Лемаховы. Мужа ли убил я за язву мне и отрока за рану мне? Если Каин отмщен будет всемеро, то Лемах — в

семьдесят семь раз…» Потом Аарон родил Зяму Аароновича. А Зяма Ааронович — меня. Я родил трех детей — Эфраима, Иегонатана и Михальку. И наплодил, как кошка, всяческих непотребств, потери и беды… И Тулинькой три года был я беременный… Аборт — и чуть не подох на вышкребоне.

1996. Реховот.

Ночлежка в зале бокса общества «Маккаби».

———————

* Что это? (ивр.).

** Площадь (ивр.).



Ваш отзыв

*

  • Облако меток