Издается в Израиле (Тель-Авив) ● Главный редактор: Ирина Врубель-Голубкина ● E-mail: exprocom@gmail.com

Автор: , 19 мая 2011

ЗДЕСЬ И ТЕПЕРЬ


У ПОДНОЖЬЯ ТАЙНОГО УЧЕНЬЯ

Моисей Винокур

ГЛАВА ПЕРВАЯ

ПШАТ

Сидели под замком в тюремной синагоге. Ждали десятого на минь-ян. Шел контрольный пересчет заключенных в штрафном блоке Вав-Штаим. В резиновых сапогах до му-дей бегал по лужам старший надзиратель Хабака, друз с мертворожденной рожей и амбарной книгой в руках.

Ничего хорошего эти побежки вброд нам не сулили и, как факт, завопили сирены над Аялонской крыткой.

Десятого не привели, но двор заполнили специалисты с тележкой «Га-бинзон» (сочинил жид по фамилии Габинзон агрегат на колесах, слезу у коллектива вышибать) и удальцы с дубинами из белой пластмассы. Трепали первую камеру, вызывая злодеев поименно. Вставала под февральский дождь козырная семитская масть Земли Обетованной.

—  Бакобза! — кричит из будки охраны дежурный офицер по кличке Носорог.

— Яаков бен-Моше! — отворяет беззубый рот кокаиновый жилец Бакобза. — Приговор — пожизненно.

—  Встань у стены и замри, — советует мужик с газометом. Щуплый  Бакобза форсирует водный рубеж в полуботинках и прилипает к стене. Напротив, на дистанции одного скачка, встает боец с дубиной.

— Шхадэ!

— Абдулкарим абу-Снин! Приговор —  пожизненно.

—  Рибавчи!

— Иссахар бен-Шаул! Пожизненно. И по луже к Бакобзе и Шхадэ…

— Шимонович!

—  Файвл бен-Ицхак! Осужден на девять лет.

Редким крапом в блоке Вав-штаим приговор в однозначную цифру. Мастер в офицерских погонах прессует публично: — За что?

Шимонович мнется… Ему неудобно… Вот так, при всех? А его удалец дубиной наотмашь — хрясь!

—  Растление малолетних!

— К стене, мразь! — командует Носорог.

Шимонович бежит к стене — аргентинец с забацанными гормонами, собственных детишек еб, равноправный член беспредельной ки-чи; даже блатует порой…

—   Смотри сюда! — корит меня Йосенька Абрамович и тычет двумя пальцами рогаткой в священную книгу Нида. — У тебя в конце месяца тест!

В моих наставниках Йосенька-Молоток, таксист из Хайфы, и мы читаем запоем книгу Нида.

—   Йос, — говорю я старенькому Абрамовичу, я боюсь выходить с двушкой в приговоре под палки вон тех.

—  Ты не из нашей кодлы, — успокаивает Молоток. — Ты под лапкой Шабака.

— Да… — говорю. — Да, да…

Тот, что огрел Шимоновича, прости за пошлость фразы, волнует мое воображение. Гнедой бес с лицом еврейского гладиатора и бабьими бровями!

Кандехаю на ватных ногах четыре шага и липну к прутьям двери. Баллак, аре! И этот — жизнелюб легкого поведения, любитель арены!

Тот же румынский синдром в глазах свинцовой непорочности. Так смотрел на меня подельник. Там, в следственной тюрьме Петах-Тиквы. …Прострация бетонной норы без окон. Девять ступней в длину, пять в ширину. Жужжит вента про печки-

лавочки прошлой жизни… именины в сорок четвертый раз… следак Эранчик. Не бьет… Февраль… Хеш-бон нефеш…

—  Выводной! — ору. — Выводной!

— Что ты хочешь?

— Пить.

— Подойди к волчку. Подхожу, мудила грешный… Тьфу — орошает плевком выводной. — Пей, Калманович ебаный!!! Тайманец-патриот окрестил меня Шаббтулей Калмановичем. Ничего. Отмыл очко сральника. Напился от пуза… Эранчик, Эранчик, Эранчик и выкладки компьютера: номер базы, номер склада, номер ракеты… Восьмерки   крутишь, дурак! Подпиши, кто крал, и домой…

«Вот мчится тройка почтова-а-я… По Волге-матушке зимой…» Пиздец! — прожигает. И он здесь… Поет…

Я еще не въехал, читатель. Невдомек, за что и почем…

—  Возвышаемся, братка! — ору. — Возвышаемся!!!

—  Мойшеле, — слышу. — Не бзди. Они пойдут с нами на соглашение. Как в воду глядел побратим. И был прав. А когда человек прав, он не виноват. Это точно. Разве можно винить двуногих за жизнелюбие? …Тусовались во дворе тюрьмишки поганой. Время прогулки для сук, подзащитных властью. То блядво! И мы с ними.

У меня уже, слава Богу, двушка в приговоре и два в «уме», а подельник о соглашении чирикает и стихи странные пишет. «Меня, как подушку, вспороли. А пух не собрать никогда!»

Я уже и ракета, и ракетоноситель, и завтра утром меня воронок закинет в созвездие Ницан, и вот мы приняли спиртяги от доктора милосердного и тусуемся на прощанье, трёкаем, как соскочит, отдышится и листочки мои сволокет издателю путному. Гонорар чтоб на ларек осел…

—  Миша! — говорит мне подельник и руки на плечи ложит, чтоб я лучше слышал. — Я-то какое отношение имею к ракете? (Это он меня, но уже как бы медиум спрашивает.)

— Я причастен к ракете??! И не ртом, а глоткой:

— Ты — свидетель обвинения!!!

Я еще не зек, читатель. Я только абитуриент с приговором и оседаю, немею под наглостью. Нагрузился чужой паловой, сплю, фраерок, и еще не понял. Жизнелюбы вообще не спят. Никогда!

—  Йосенька, — говорю. — Что должен сотворить семит в Израиле, чтобы попасть под домашний арест?

— О-о-о!!! — сказал Йосенька Абрамович. — 0-гого-гого!!! 0-гого-гого-гого и даже больше!!! Прочтем книгу Нида, все узнаешь.

— Радар?

—  Все не так просто, пацан. Все совсем не просто. Тебя мамой не прессовали?

—  Бог миловал, — говорю. — Прибрал в малолетстве.

— Дай скорее сигарету и сопи в тряпочку, — сказал Йосенька Абрамович и дважды ударил себя ладонью в грудь. — Я тебе расскажу, как прессуют!

Подпускают в нужный момент старенькую еврейскую маму к сыночку преступнику. Старенькую больную маму, обезумевшую от наглого шмо-на на предмет наркотиков и холодного оружия между ног. Старенькая больная еврейская мама рыдает «цим ломп». Ей страшно и стыдно среди казенных жоп, решеток и шлюх с оловянными рожами. Орут дети и надзиратели. Мама явственно хочет пить и сбежать одновременно. Но…

—    Дай   сигарету!   —   прессует Йосенька.

У меня нет выхода. Мне интересно, куда убежала мама…

— Но… — продолжает счастливый старик. — Открывается дверь и вас, дюжину хуеглотов в оранжевых рубахах с синим отложным воротничком и клеймом на груди «Шаба» вводят в комнатушечку с мелкой сетью до потолка. Бездельники за сетью бросаются на абордаж, мнут и давят друг друга, а вам простор. Вам даже комфортно, только курить хочется.

Пару б затяжек. Терпигорьцы твои уже устроились по хамулам, а ты все не видишь — кто к тебе пришел. Воровским ухом на микропоре ловишь родной писк:

— Сынок! Я тебя не вижу!

Твои мозги хорошо задрочены текущими событиями и тебе кажется, нет, ты даже уверен, что слышал: «Сынок, я тебя больше не увижу!»

—  Мама! Мамуня!!! — кидаешься ты на голос, на сеть. — Пропустите, бляди, старую женщину! Семиты жалеют твою еврейскую маму, и вот она рядом. Она видит тебя и плачет.

—  Майн зин, — спрашивает мама, — где твоя одежда?

—  Стирают, мама. Скоро просохнет…

— Это хорошо, что ты стал религиозным, — шепчет старушка. — Теперь я спокойна.

— О чем ты говоришь, мама! Какая религия на пересылке?!

— Не лги мне! Маме не лгут. У тебя на сорочке написано «Шабэс».

—  Да, мамочка… Ты сигареты не принесла?

— Нет, сынок. Сказали, нельзя.

— Хорошо, мамочка. Дай я тебя поцелую.

— Как, сынок?

— Крепко. Просунь в сеть палец.

И ты берешь губами корявый палец своей старухи, как соску-пустышку в детстве, и мама затихает…

—  Э-э! — оттягивает тебя за отложной воротничок надзиратель-грузин. — Пашёль!!!

Кусок нихуя из Кулаши заподозрил членовредительство. Он не хочет, чтобы старушке отгрызли палец в его смену. Свидание окончено.

— Всо! — объявляет. — Иды!

—  Береги себя, мамочка!

—  Молись и не лги, сынок! Никому не лги. Я буду тебя навещать…

—   Кончай, Молоток, — обрываю Йосеньку. — Хабака к нам идет.

— Так тебя мамой не прессовали? -Нет.

—  Жаль. Очень жаль следователя. С несерьезным клиентом связался.

— Это я забоюсь, Йосенька, жйзнелюб передал на Тель-Монд через визитера пейсатого: «Если я, — говорит, — сяду, ну, не дай Бог, сяду, я его на зоне завалю!»

—  Крутой, видать, сионист!

— Да, Йосенька. Это у них семейное.

— А ты, шмок, вены вышвырнул? Я молчу, соглашаясь.

— И из Тель-Монда, да, в беспредел Вав-штаим?

Я молчу, соглашаясь.

—  Теперь ты понял, где тюрьма, а где бейт-тамхуй?

—  Кончай, Молоток, — говорю. — И поверь мне, что я что-то понял. Только там меня кум принуждал к откровению. Принуждает, блядь, а отказать неудобно. Вот я и вышвырнул.

—  Шмок, — говорит Йосенька. Я молчу, соглашаясь.

ГЛАВА ВТОРАЯ

РЕМЕЗ

Сидели под замком в тюремной синагоге. Трепались вполголоса с Йосенькой за жизнь и ждали десятого, благодати ради. Во дворе «купали» какую-то камеру, лил февральский дождь, а время на послеполуденную молитву подпирало.

— Машиях не придет! — сказал реб Сасон-ложкомойник. Шестерка Сасон у реб Гурджи, раздавалы паек, как левит у коэна.

Он сдернул с плеч талес, аккуратно сложил и засунул в торбу. Реб Гурджи тоже снял талес. У них началась криза, и это было понятно без комментариев Раши. Реб Гурджи извлек из бушлата бутылочку адолана и сосредоточился. Ногтем большого пальца отмерил лучшую половину, сказал, — Леит-раот, — и исчез, как каббалист. Реб Сасон засосал остатки по-английски. Не прощаясь. Осталось нас, вменяемых, семеро.

—  Приступим к молитве, — сказал Йосенька Абрамович. — Пока не поздно.

—   Бэкавод! Бэкавод! — одобрил

Йосеньку полуминьян. Реб Йоселе Абрамович встал на простреленных   ногах   инвалида Войны за Независимость у стола, покрытого синим плюшем и львами.

— Счастливы находящиеся в храме Твоем, вовек они будут хвалить Тебя! — повел реб Йоси молитву Мин-ха. — Счастлив народ, чей удел таков. — Реб Йоси творит молитву на ашкеназийский лад, подвывая и гнусавя на концовках, и к этому надо привыкнуть. Иначе все кажется антисемитской шуткой. — Счастлив народ, чей Бог Господь! Качается в поклонах старик Йосеф, будто белая птица клюет зерно… Кладет в сухой рот астматика пальцы, перелистывая страницы… Четвертый год от приговора в вечность Абрамович на штрафняке. Загнала жена-старушка блядством в аффектацию (на горячем поймал бабку с сосунками-арабчатами в собственном доме на Кармеле), молотком слесарным двадцать один раз грохнул. Очко! Постель в кровище, а бабуся все ляжками грязными сучит. Уйди ж, дурак! Пятерка за аффект и через три года дома! Но злодей Йосеф бьет еще раз. Успокоил. Ну, а двадцать два — это перебор по-любому. Это и в Африке —  перебор!

Будь же справедлив, читатель! Где в Сионе извергов держать? Точно! На убой их в Вав-штаим. Там косоголовые. Последнее заберут и пайку тоже. А почему нет? Дед свое за семьдесят лет сожрал. У него холестерин. Сам не отдаст — помогут и морду майлом попортят. Как к Богу с пенсами на морде являться? Да. Опять же, молодняк жить хочет. Жажда, так сказать, жизни. Текут, переливаются от Моисея вечным ручейком надежды слова Бога единого! Через Йосеньку в души наши. Слушай, Израиль. Уже встаем на Шмона-эсрей, а тут Хабака замком гремит. Над задвижкой застрявшей старается. Мы к двери хором:

—  Не губи молитву!

—  Заткните свои рты, падлаот! — вскипает промокший друз. — У вас еще будет много молитв. Очень много. А ну, выходи по фамилиям! Снимаем талиты, не складывая.

—  Ханания! — выкликают. Пошел Ханания.

—  Авшалом бен-Барух! — кричит.

— Осужден на семнадцать.

—  Винокур!

—  Моше бен-Залман. Осужден на два года.

Слышу хохот и крики:

— Тебе стоя у двери спать. На одной ноге. Узник ебаный! Щаранский!

И конвой щерится. И тем смешно.

— Синай!

—  Алон бен-Давид. Два пожизненно.

Тишайший перс, этот Синай. (Кличка — Хумейни.) Большой ценитель покоя. За то и крест свой несет. (Катал юноша девушку на мотоцикле под окнами у перса. Долго катал. Тарахтел драндулетом… У господина Синая — нервы! Вышел с ломиком-гвоздодером. Успокоил и юношу, и девушку.) Теперь не слышит шума городского. И не нервничает.

—  Цадок!

—  Гурджи бен-Ишай. Пожизненно. (Брата родного, «Авеля», замочил в споре за басту на базаре.)

— Абрамович!

— Йосеф бен-Шимон! Пожизненно. Стоим во дворике. Слева Гурджи, справа Йоселе. Перед нами Рыжий с дубиной. Дворик наш — сорок шагов в длину и шестнадцать в ширину. На тусовках не раз вымерял. Можешь верить. На полплешки ниже уровня Мертвого моря. Ган Эден! От стены право — комнатенка, где белье из стирки получаем, и клуб для разборок с пристрастием. Дальше по периметру — вход в блок.

С дистанционным замком калитка, видео-шнифтом и говорильным устройством.

Теперь идет жилье. Первая камера, вторая, наша третья (мой с Йосенькой апартамент. Четыре койки на восемнадцать жильцов, и ты уже въехал, читатель, что там спало?! На коечках этих?) Синагога и четвертая. За углом — пятая и шестая (арабские), кусок стены, смежный с тюремной кухней, и заканчивается седьмой, восьмой и будкой охраны.

Вот и весь Вав-штаим. Турецкими зодчими в начале века воздвигнутые конюшни оборудовали прочными решетками сионизма, теленадзором и стальной сетью поверх двора, чтобы аисты нас, блядей, не унесли. Да надпись наскальная над синагогой: «Жизнь хороша и без наркотиков».

—  Гурджи, — шепчу, — что там написано?

-Где?

—  Напротив.

— Н-ну! — отшивает незлобно адолановый зек. — У грамотных спроси. Мы с Гурджи — ништяк. Гурджи в блоке самый козырный! Это он, услышав арабский «трешь-мнешь» за «Лау», принес японскую бритву.

—  Не бзди! — успокоил. — Ты не проснешься — и они не проснутся.

Я ему верю. У меня нет выхода. Йосенька Абрамович дохнет под дождем. Ему ну никак нельзя с простреленными ногами по щиколотки в воде.

— Держись, старик, — говорю. — У нас еще пять сигарет есть! На пару.

—  Держусь, — сипит Молоток. — Выхода нет.

— Эй, раввины! — командует Носорог. — Бегом в синагогу. Посреди лужи Хабака в ботфортах. Ловит шанс — кого бы огреть! Молоток по-рачьи шустрит под замок. Я — за ним.

—  Лау, — окликает Хабака. — Ты мне делаешь нервы!

Ему показалось, что я бегу с ленцой.

—  Сколько еще ты будешь трепать мне нервы?

—  Прости, Хабака! — говорю. — Я ошибся. Я больше ошибаться не буду. Сто процентов.

Мертворожденный друз абсолютно непредсказуем. В его смену даже супер-козырного Гурджи прохватывает понос. Не про нас, шваль, будь сказано.

— Ну, беги, — не бьет Хабака. — Я тебе верю.

«Какой доверчивый парень? — думаю. — И на тебе — нервный». Еще не понял, что нервничать нельзя. Это привилегия вольняшек. Недуг и порок одновременно. Тебя б в любую из камер закинуть на исцеление. А? Ты б уж больше не нервничал. Никогда. Шибко нервных на зоне, прости за выражение, в жо-пу ебут! Без спроса и любви. Шокотерапия народная, но, увы, излечивает. Раз и навсегда. Теперь, думаю, после водных процедур и счастливых стечений обстоятельств напишу-ка я супруге письмо. И гори все синим огнем.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

ДРАШ

Сидели под замком в тюремной синагоге. Закурили. Обсыхаем. Круговорот воды в природе, а мы не жрамши.

Господи, думаю. Ведь это не вода, а я испаряюсь. Йосенька, Гурджи… Рабы Твои… Почему пути Твои неисповедимы? Йоська учит: учи Нида, Коэлет твердит обратное… Умножающий знания — умножает скорбь… В доме праведников родился и там бородой оброс, но не научился мудрости выше, чем мудрость молчания, а тебя любой гандон в паранойю вгоняет: «Почему ты, бахур-чик, молчишь и не отвечаешь?» Из подлунного мира у тебя волокуша к светлому, а там беспредел и нет ничего нового под солнцем.

Наглядный тому пример Мики Пере-лмуттер.

Знаешь, читатель, какой это зек был? ТЫ ЗНАЕШЬ, КАКОЙ ЭТО ЗЕК БЫЛ???!!! У него яйца были такой крепости, что росли впереди ушей, на висках!!! И каждое в собственной мошонке! Где у нормальных людей пейсы — там у Мики Перелмуттера болтались яйца. С ним Нацив разговаривал стоя и в третьем лице, как с императором Хайло Силасио Первым! Ципорим наперегонки птичье молоко таскали. Из своего кармана доились!

Вертухаи его икс гуттаперчевым ключом отпирами, чтоб не шуметь, так он их кетменем в боевой шок вогнал и с тех пор сам себя запирал. Произвольно. Когда сам хотел. Но зеков не обижал и шестерками брезговал. Столбовой был урка. Крутой!!!

Раз приходит хозяин кичи. На цир-лах. Постучался м говорит:

— Микилианджело Перелмуттер! — Н-ну?

—  Ваш срок весь вышел!

— ???

—  Все бумаги оформлены и такси за забором стоит!

—  Ступай, — говорит Мики Перелмуттер. — Я подумаю.

У хозяина понос по жопе течет, а Мики Перелмуттер делает предложение, от которого невозможно отказаться:

—  Я, — говорит, — хочу с контингентом посовещаться, но чтоб администрации духу не было! Такси,

—  говорит, — пусть въедет и ждет на вахте. Да покормить водилу не забудь!

Как мы прощались, читатель!!! Как прощались!!!

Для каждого теплое слово нашел!

— Пьянь ты, Моисей Зямович! — говорит Мики. — Пьянь! И нельзя тебе оружие доверять.

Я стою, и скупые мужские слезы (грамм сто, не больше) льются вовнутрь, обжигая гортань. Остограммился, а Перелмуттер утешает:

—  Пьяница проспится, — говорит, — а пидор — никогда!!!

—  Прибей, — говорит, — слова эти на дверном косяке сердца твоего. И сынам сыновей своих передай: пусть куда угодно идут, только не на соглашения!

Кем, ты думаешь, читатель, стал такой калибр на свободе? Ну? А я отвечу: Микилианджело Перелмуттер стал Эсквайром!!! Купил на Масличном бугре четыре могилки и сдает их помесячно. Как меблирашки. Для репатриантов. Ибо сказал Коэлет: Суета сует и всяческая суета… — Да. Однако я отвлекся. Третьего дня вызывают меня натощак к референтше по делам заключенных — тунисайке по имени Мизи Барехов.

— Фарадж, — говорю надзирателю, —  за что ты меня к ней тащишь? У меня по режиму ни одного нарушения нет. У меня к референтше нет никаких вопросов. Почему ты меня к ней тащишь?

— Ничего не знаю, — сказал выводной Фарадж заячьей губой. — Велела привести и все. Шевелись. Шустрю, сворачивая сырой матрац и мокрые одеяла (сезон дождей на родине), а мы с Йосенькой на бетонном полу под окном. Рожу ополоснул и готов.

Йоська мне носовой платочек сует зашмарканный. Обоссы, отожми и притырь, — поучает. Не ты первый… Выхожу из будуарчика, а племя махровым антагонизмом кипит, и это, пожалуй, требует объяснения. Не нервничай, читатель, сейчас объясню.

Дело в том, что камера наша нищая до святости. У козырных хронический криз. Дрищут и блюют, а «джяджя» больших тюремных деньжищ стоит. Аж пятьдесят пачек ларьковых сигарет!!! (Нюхни, читатель, в должок, если ты молод, белокур, средней упитанности и либерал-гуманист). Адолан, опять же, не всем и не в волю. Вот на махнаке и порют вены, да к референтше Миздаёнет Барехов просятся… на шару.

Дело в том, что госпожа референтша обладает природным даром анестезии!

Госпожа референтша имеет моду беседовать с заключенным сидя и исключительно лицом к лицу. Вплотную. У нее мнение, что это сближает!

Тунисайка раскрывает пасть, и оппонента обуревает восторг! Были счастливцы на зоне, неделю летали на дармовом ширеве! Не референтша, а газопровод Бухара — Урал! И вот зайцегубый Фарадж волокет меня к референтше. Референтша сидит, понимаешь, и ждет, а меня за каждой калиткой шмонают с пристрастием. В коридоре управления опять же приютили в закутке, но только хитрожопой машинкой с зуммером и впустили. Стою и недоумеваю. По коридору туда и сюда, а потом сюда и туда, но уже с подносом, тусуются какие-то странные зеки в опрятной глаженой робе, с чистобритыми ряшками апикорсов, и выглядят абсолютно не задроченными! Стою и недоумеваю. Тут ко мне подходит неизвестный Бен-Ами с мальбориной на губе и на ухе, а в «чердачке» нагрудного кармана их целая россыпь, и принимается шантажировать меня за сигарету.

— Ответь мне, бахурчик! — говорит. — Почему ты молчишь и не отвечаешь?

Ну, в натуре, думаю, что может быть такое, чего в природе быть не должно, но есть. Вроде бы Бен-Ами, но из черепа радар цветет синими пестиками Чака-лака. Мистика, думаю, и бред Айзика Азимова. Остановилось солнце над Тель-Мондом, а луна над тюрьмой Аялон в долине дарвинизма!!! Но Фарадж не дает нам шанса скрестить лясы. Из-за заячьей губы такие вульгарные слова вылетели, что я покраснел и потупился. Хам! Так и не поговорил я с мистическим зеком. Разошлись, унесенные ветром, и слава Богу. Какая мистика может быть в наше время? Окромя домашнего ареста? Йосенька Абрамович утверждает, что в его время мистика была повсеместно. «Хуй без ног, а стоял!!! А теперь только фу-фель и суета!»

В таком смятении души меня вводят в лабораторию госпожи Барехов и плотно закрывают дверь.

— Ох, и нудник ты, Винокур! Ох, и нудник!!! — бросается мне на шею волкодавка. — И жена твоя нудница! Прям скоты!!! Вам мало того, что свадьбу в Тель-Монде отгрохали за счет Шабаса? Вам этого мало?! Теперь вам приспичило личное свиданье! Ты сядь, сядь. Я хочу знать, почему я должна дать личное свидание преступнику?!

Под дышлом закона забыл занавеситься Йоськиным платочком обоссанным и теперь вынужден, лох, вести диалог с открытым забралом.

— Госпожа референтша! — говорю. — Разве можно ставить вопрос торчком на такую интимную тему? Тебе ли не знать, что узник в Сионе при-

равнивается к матросу, уходящему в плаванье дальнее! Позволь, говорю, сбегать в Вав-штаим и все обосновать по-науч… уч… уч…

Дыхание тунисайки вязнет в моей бороде, как туман в болоте… и — чу… чу!.. Чу, бля, начали порхать и гнездиться вальдшнепы…

…между Сциллой и Кусотак… грот-мачту в чистой воде реет Санта-Мария красавец-корвет… лишь молодой гусар… в Потьме… четыреста суток ши-зо в одном бюстгальтере… коленопреклонен… ный и даже зубы есть у него… причастный к тайнам плакал ребенок… пи-вень ты, пивень… решетки из золота — это только решетки… ребенок затих и расставил ноги… тут его Анатоль и помиловал, аккуратно, чтоб не забрызгаться…

—     Никуда   не   отлучайся!!!   — вскрикнула референтша и шуганула мне «гонки». К моим заботам только побегушника не хватает. А ну, бухти по памяти! У меня еще заплетается язык и вместо «референтша» я боюсь ненароком сказать «пидорша», но я овладеваю собой во имя любви.

— В первых главах священной книги Нида говорится о правилах приличия в еврейской постели. Так сказать — наука о введении, и это мы опустим.

—    Ничего  не  опускать!  —  нервничает референтша.

—   Не будем, так не будем. Воля твоя. — Я — невольник.

И вот я сижу и проповедую тупице, что смертью умрет каждый, кто выплеснет шлихту всуе.

—  Ха-ха-ха-ха-хуй! — залилась референтша. — Был прецедент в Шабасе?

—  А как же! — отвечаю. — Анан! Первый зек.

— Дальше!

— И если еврей бросит на женщину вагинальный взгляд, то у них родятся чада со свирепыми ряшками! Раз!

А если еврейская женщина спуталась с начальством в неурочные дни, то у нее выпадут волосы, и матка, и чресла, и истребится имя ее в народе, и это мерзость для Господа!!! Два!

Вижу, тунисайка влетела в паранойю и вспотела. Почти не дышит — так ее мудохают сомнения.

—  И расплата за грех — скилла!!! Три!

Референтша бледнула лицом и не смотрит в глаза. Все, думаю. Моя! Теперь только не перепрессовать!

— Вот вы приводите всякую шушеру по собственному желанию и с корыстными целями на зону, а за флажки не пускаете. Посмотрел бы, как несчастные невольники мучатся и портят зрение, когда ночи напролет иголками из отходов формайки в поганом свете прожекторов шьют шлепанцы-снегоступы из чего попало, только бы не оскользнуться в

душевой на шлихте и не поломать себе ноги и становый хребет! Здесь не Гулаг, госпожа Барехов. На аэросанях далеко не поскачешь! Не надо говорить и отвечать, госпожа Барехов. Ибо я тебе отвечу. Вот ты, гордая женщина из Магриба! Офицер. Мать. Как может польская банда из Высшего суда справедливости держать весь срок в категории «Алеф» репатрианта из-за подержанной ракеты? А? Да они забыли и помнить не хотят, сенильные пердюки, что сделал нам Амалек, когда мы вышли из Египта! Мы шлялись сорок лет и не поспевали хоронить друг друга, а блядюшки из Газы жрали жирный фалафель у нас на глазах и заголяли ляжки! Кто прессовал Мойшу Рабейну и пошел на соглашение?! Мы? Нет, госпожа референтша. Это сделали румыны! Племя смычка и отмычки!!! Храм сожгли мамалыжники в беспричинной ненависти!!! Тунисайка зарыдала.

— Скажи еще что-нибудь! — умоляет бедная женщина. — Твои слова слаще баклавы! Говори, и я все для тебя сделаю.

—  Когда супругу запустишь? Референтша задумалась и шмарк-нула в подол казенной юбки.

— В ночь с двадцатого на двадцать первое февраля. С шести вечера до шести утра. Готовься.

—   Бехаят раббак, Мизи. Ведь с любовью не шутят!

— Слово офицера.

—  Я встаю, вытягиваюсь во фрунт и оговариваю детали.

— Мизи, — говорю, — там за стенкой Иван Воскрес. Это супругу не смутит? Дирбаллак!

—  Не надо бояться, хабуб, — провожает меня референтша к двери.

—  Иван на цепи. Демьянюк уже не буянит.

…И вот я пишу жене письмо. На древнееврейском языке. Консультацию получаю у Йосеньки. Иврит-ских ласковых слов в моем багаже нет. Благо, читать и писать научили в Тель-Монде. «Им итен бен адам коль хон бейто бе ахава буз ябузу по!» — вылавливает Молоток лакомые кусочки из Песни Песней.

— Ой, какой ты эйзл! — стонет. — У-ю, ю-ю, ю!!! Хэй на конце пишут. Хэй! Дубина. Тыщу раз тебе повторять?

—  Да хоть с ять на конце пиши, — огрызаюсь, — цензура не пропустит. Меламед, — говорю, — а огурчик мелафефоном проклинаете! Бабу сладкую — яфефефефией! Дикари!

—   Несчастная женщина страшной судьбы! — причитает Молоток. — Ходит на свидания к фараону. Безумная!

—  Когда ты прав, ты не виноват, Йосенька, — говорю. — Но Коэлет им спуску не давал. Всех держал в ежовых рукавицах! Савской так козьи ноги задрал, что никому больше не давала и всю жизнь провела в недоумении!

—  Шмок! — шипит Молоток. — Не трогай Соломона!

Лаемся с Йоськой не злобно, а тут реб Сасон-ложкомойник из реинкарнации вернулся. Про сына любимого у друга любимого рассказывает. И говорит:

—  Южная поста, а, а? Везла нас из Беэр-Шевы в Дамун. И подбирала, а? по участкам арестантов. Сидим в бананах, как шимпанзе. Гварим! В Кфар-Йона загнали троих. Смотрю, а? Проспер! Мой кореш, Проспер!!!

— А-а?!

—  Сабаба! — говорю. — А у тебя как?

—  Сабаба!

— На свидания приходят?

— Жена была и сын.

—  Сабаба!

— Ребенок уже начал говорить. Первые слова: А-б-б-а! А-б-б-а! Я с ума сошел!

— Сабаба! Сколько лет мальчонке?

— спрашиваю у Проспера.

—  Одиннадцать! — говорит счастливый отец. — Одиннадцать!

Эту печальную притчу про Сабабу тюремные боголюбы знают назубок и как огня боятся. Как только реб Сасон доходит до слова «одиннадцать», у всех останавливается пульс.

Ибо реб Сасон начинает шнорать сигареты, а это, мягко выражаясь, в нашей среде не очень принято.

—  Азза ки мавет ахава!!! — бурчит старик Йосеф.

—  Ихса! — поддакиваю. — Ужас!!!

— Аба, дай сигарету, — наезжает на моего Йосеньку Сасон. — Дай, ну?!

—  Не называй меня папой, — советует Молоток. — Зови уж меня лучше мамой. И хотя у меня только одна грудь, я уж дам тебе ее почмокать. Так и быть.

—  Пидор мандаторный! — бурчит Сасон и отъезжает.

Коротко мяукнула сирена и затихла. По селектору передали: поверка в полном порядке.

— Хаванина в блоке! — поет кормилец наш Хабака. — Команда обслуги: на выход!

Все в порядке в Аялонской центральной тюрьме. Никто убегать и не думал. Эпоха косоголового жизнелюбья.

Реб Сасон буксует по голень в воде. Согнулся пополам над ящиком, пайки наши прикрывая. За ним, и тоже с ящиком, мужичишка скачет. Сияет в свете прожекторов бородой серебряной до пупа. Долгожданный ты наш! Креп-сатиновый! Это и был десятый еврей, достигший святости штрафняка благодати ради! Реб Гурджи, учуяв запах хлеба, выходит из коматозного состояния. Еще миг, и начнется дележ паек. Возвышаемся, братки!!!

—  Нетилат ядаим! — гаркнул долгожданный хасид. — Не уподобляйтесь скоту!

Столбенею от укора, но чувствую, что от слов десятого у меня и по крайней мере у Йосеньки начинает кипеть экскремент! Но нервничать нельзя. Избави Бог!!!

—  Йосенька, — говорю, — с этим штурм-бундовцем мы очень далеко уедем. Пропали мы, Йосенька, необратимо. Теперь ты видишь, куда нас ведет доброта???

— У-ю, ю-ю, ю-ю, юй! — качает головой Молоток. — Таки да… пиздец.

—  Йосенька,    —    говорю,    — скажи мне. Ну, скажи мне. Если солнце встает… если подушку уже вспороли… значит, это кому-нибудь надо? Говори мне, почему ты молчишь и не отвечаешь?

—  Если встает, это уже неплохо, — уклоняется от ответа ушлый старик. — Пережили фараона и его переживем. Без подушки.

—  Ахлан у сахлан Амсалем! Кого я вижу и кого видят мои глаза! — сказал реб Гурджи и дебаты прекратились. Миньян хотел услышать, что скажет Гурджи, ибо беззубый Гурджи слыл большим молчуном.

— Кус март абук! — сказал реб Гурджи и перешел на суахили.

— Ты сделал большую ошиб-

ку, калай Амсалем. Очень большую ошибку… и ты заплатишь. Ты ошибся и ты заплатишь!

— Я не могу ошибаться, — сказал Десятый. — Я упакован до ноздрей. Половина твоя.

— Они ошиблись, а ты заплатишь! Понял! Продерни с моих глаз, мусор! Сейчас! В другую тюрьму! Или ты забыл Ашке-лон?

Реб Гурджи щелчок за щелчком выдвигает приговор японской бритвы. Десятый спит. Или кажется спящим. И не только он. Спят реб Сасон, реб Йоси, спит Хумейни — тишайший жид.

Гурджи чертит пенс от виска до носа по ряшке десятого. Развалил, будто меря семь раз.

—  Я рабби! Я рабби! — бормочет Сасон-ложкомойник. — Рав Шимон бар-Юхай!

Десятый у двери, а я еще сплю.

—   Надзиратель!!! — зовет через прутья. — Со-э-э-э-эр!

— Что тебе, маньяк? — откликается Хабака.

—  Веди, шармута, на вахту. Пока всех здесь не помиловал…

Капли крови взбухают на мокром полу. Надзиратель гремит замками.

—  Реб Йоси! — шепчу. — Не молчи. Давай убежим, пока Санта-Мария на рейде и еще ебутся вальдшнепы!

—  Это Каббала! — утешает умница Молоток. — Тебе уже поздно в это вникать…

ГЛАВА ПОСЛЕДНЯЯ

СОД

За полгода до освобождения валялись в изоляторе за нарушение режима. Я — за голодовку, Сильвер — за разбор с пристрастием. Лежим-гнием… Клетки раздельные, но слышно: чиркнет кремень зажигалки… прольется струя в пустую парашу… и трижды в день беззубый рот с всхлипом всасывает фуль… Разговорами друг другу не докучали, но вечерами Сильвер пел.

Какие-то слова вполголоса, и этот напев в стиле кантри. Я не понимаю, читатель, английскую речь. Я не люблю английские песни. Это не имеет ко мне никакого отношения. Язык чуждого мне племени.

Но изолятор не место для любви, и я слушаю. Прислушиваюсь… Иногда Сильвер пуляет мне зажженную сигарету из покупных. Времени у нас — тонна.

— Эй, Сильвер. О чем ты поешь?

—  Зачем тебе? — откликается веч-ник. — У вас не растут клены…

Прошло полгода. Я стоял во дворе блока Вав. Ждал конвоира. Легендарный  в Шабасе ХИЛЬТОН. Сплошь тяжеляки… Горсть минут, и пасть крытки выблюет меня из кокаинового нутра. Мои   простыни,   майки,   кружку, талит-катан и четыре пачки «Тайм» передали Плану Гудману в блок Хэй. Глухонемой островок для уже незрячих. Блок психиатрии… Пожали руку те, кто не жег ненавистью, не держал для меня нож, не глодали души моей от не хуй делать.

Кто поделился со мной последним и принял от меня последнее. Мендель, Мейир, Руббик, Йоселе, Дадо… Подходят Сильвер и Киш, подходит Гурджи…

— Лех-леха! — благословляют. — И не вздумай возвращаться…

— Велик Господь! — говорю. — Еще свидимся.

—  Как уродуют человека вольные тряпки! — подъебывает Киш. Смеемся. Тот смех!

—  Хеврэ, у меня к Мойше разговор на четыре глаза, — объявляет Сильвер. — Тик-так.

Отходим к стене, к лавочке. Он: В изоляторе, помнишь? Я: Говори, Сильвер. Он: Там слова, как в ваших молитвах… Там, понимаешь, все — класс… Тридцатилетний парень из Калифорнии, нитроглицериновых кровей, и вот стоит, и мнет жопу, и не находит слов. Я: Говори, братка.

Он: Там парень отмерил отмеренное и написал письмо. Там так: Если я тебе еще нужен, если ты ждешь меня — повесь на клене у заправочной станции желтую ленту. Автобус тормозит у заправки, и парень боится глаза поднять. Короче, у него ломки. Криза-ахус-шармута! Ты понимаешь?

Я: Говори, Сильвер. Я понимаю. Ба-хурчик влетел в паранойю. Он: Правильно. Я: А клен спилили! Он: Н-на! — показывает из кулака средний палец Сильвер и светлеет лицом. — Весь в желтых лентах стоял!

Я: Это песня про тебя, Сильвер. Серые зрачки американца подергивает ледком.

Он: Не надо врать, Мойше. Я: Вот увидишь.

Он: Наркоману клены до сраки. И бабы тоже. Наркоману снится кок, и только. Пусть уж это будет про тебя.

Я: И поэтому ты не пульнул мне кок, когда я хуел от голода? Иди, — сказал Сильвер. — Иди и забудь решетки. Но если вернешься, если все окажется не так… — Лау! — кричит выводной Фарадж заячьей губой. — Кончай сопли пускать. Начальник тюрьмы вызывает. Я: Прощай, Сильвер. Он: Прощай.

Я иду впереди выводного, и дверные замки выщелкивают невероятное!

Я выхожу за забор. Ты еще со мной, читатель? Я выхожу за забор!

Заминка на проходной. Власть ведет последний расчет. Рыло поколения, как морда пса. Это мой род! И эти ухмылки… Прости, Господи!

Я выхожу за забор. У желтой мини-субару стоит моя женщина, не пропустившая ни одного свидания. Это ей считается. От Бога счет. Копна черных волос покрыта желтой шляпкой. Так должна выглядеть жена заключенного. Скромно и достойно. Просто глаз не могу отодрать… от телефона-автомата!!! Стоит переговорное устройство с внешним миром и на хуй никому не нужно!!! Бомбоньера! Нет кучи зеков, надзирателя с дубиной из белой пластмассы, драк до хрипа смертного и газометов. Вот она — свобода в первозданье своем.

—  Что с тобой, Мойшеле?

—  Не знаю.

— Не оборачивайся, — просит. — Не делай этого.

Мы едем по городу Рамле в сторону Луда, города-полукровки на святой земле, через Петах-Тикву и дальше от перекрестка Сегула в Раматаим. Там дом моей жены. Да. Ты еще со мной, читатель? Ты уже думаешь: ладно, так и быть. Дочитаю. Придурок! Это не ты читаешь.

Это я дал тебе почитать.

И не нервничай. Вспомни, как лечат в Вав-штаим шибко нервных, и не забывай.

Я смотрел на мир за решеткой от ареста, пересылки и двух тюрем. У меня был ничтожный срок. Благословен Господь!

Я жил, и дышал, и плакал во сне, и пытался, только пытался удержаться от скотоподобия в среде семитского племени.

Моей заслуги в том, что я выжил, нет.

Меня   окружало   восхитительное блядво!!! От конвоя — до соседа. Но были Евреи! Мудак в своем гойском мудачестве Гамлет. Прессует просвещенный мир кумовским вопросом: Быть или не быть!

Что с него взять? Мудак! Все там будем…

Мир переполнен читателями. Летают себе из пизды в могилу в гордыне своей да в чемпионах по мордобою. Шваль.

— Алло, — скажешь, — куда ты едешь? Натяни ручник!!!

А я отвечу:

— Ладно… Спустим это дело на тормозах.

Но окажись ты один в штрафном блоке Вав-штаим на мокром матраце под неостекленным окном, и косой дождь хлещет в камеру…

СЛОВАРЬ

Адолан — метадон, лекарство, применяемое, помимо прочего, для реабилитации наркоманов.

«Азза   ки   мавет   ахава» (ивр.) «Крепка, как смерть, любовь» (Песнь Песней, 8:6).

«Ахлан у сахлан», «Амсалем» (араб.) приветствия.

Ашкелон, Дамун, Тель-Монд, Ницан — не только географические названия, но и названия тюрем.

Баллак, аре (араб.) — ругательство.

Бананы — ручные и ножные кандалы, соединенные вместе.

Баста (ивр.) — прилавок на рынке.

Бейт-тамхуй (ивр.) — богадельня.

Бен-Ами (ивр.) — фамилия, букв, «сын моего народа».

Бехаят раббак (араб.) — клятва жизнью раввина.

Бэкавод (ивр.) — с уважением, с почтением.

Вента — вентилятор.

Джяджя (араб, тюремн. жаргон) — кокаин.

Дирбаллак (араб.) — предупреждаю; берегись!

Калай (ивр.) — тюремщик.

Коэлет (ивр.) — то же, что Экклезиаст.

Криза (ивр. жаргон) — ломки.

Крытка (русск.) — тюрьма.

Кус март абук (араб.) — ругательство.

Кусохтак (араб.) — ругательство.

«Лау» — противотанковая реактивная наплечная ракета.

Майл — бритва как оружие.

Махнак (ивр) — удушье; здесь: отсутствие наркотика.

Миздаенет Барехов (ивр. «уличная бпядь») — каламбурная переделка имени и фамилии.

Миньян (ивр.) — кворум (10 человек), необходимый для отправления еврейских ритуалов.

Нетилат ядаим (ивр.) — ритуальное омовение рук перед едой.

Нацив (ивр.) — начальник Управления тюрем.

Пенсы — шрамы.

Поста (ивр. жаргон) — воронок.

Сабаба (араб.) — восклицание (типа «О’кей»).

Санта-Мария (жаргон) — — сумасшествие.

Скилла (ивр.) — побиение камнями.

Следак — следователь.

Фуль (араб) — турецкие бобы.

Хабуб (араб) — дорогой, милый.

Хамула (араб) — семейный клан.

Хешбон нефеш (ивр.) — подведение итогов.

Ципорим (ивр. «птицы») — здесь: надзиратели, подкупленные заключенными.

Чака-лака (ивр. жаргон) — синяя полицейская мигалка.

Чердачок (русск.) — нагрудный карман.

Шабак (ивр. «шерут битахон клали») Общая служба безопасности.

Шабас (ивр. «шерут батей соар») Управление тюрем.

Шармута (араб.) — блядь.

Эйзл (идиш) — осел.

Яфефия (ивр.) — красавица.

«Зеркало» (Тель-Авив)



Ваш отзыв

*

  • Облако меток