Издается в Израиле (Тель-Авив) ● Главный редактор: Ирина Врубель-Голубкина ● E-mail: exprocom@gmail.com

Автор: , 22 мая 2011

Без рубрики


ТАРУССКАЯ СТРАНИЦА

Валентин Воробьев

Мепо, мело по всей земле Во все пределы.

Свеча горела на столе, Свеча горела

(Борис Пастернак)

Тогда гремел Анатолий Зверев. Жалкий бродяга навязал Москве безумную скоропись, подобной которой искусство не знало.

Богемный художник стал любимцем главного мецената страны — Георгия Дионисовича Коста-ки, обрусевшего грека с канадской зарплатой. Влияние Костаки, собиравшего древние иконы и «Малевичей», было таким мощным, что все официальные средства массовой пропаганды бледнели по сравнению с его навязчивой подпольной рекламой.

Г.Д.Костаки ценил самобытное творчество. «Попасть к Костаки», если не «в сыновья», как Зверев, то на стенку рядом с Родченко и Татлиным, означало получить титул «гения» и всеобщее признание, когда незнакомые люди бесплатно угощают пивом, а самые красивые невесты Москвы зазывают на огонек.

Хохмач от искусства, изобретательный Вагрич Бахчанян, не без горькой иронии измываясь над своей карьерой, замечает:

— У меня Костаки не покупал!

Сейчас это кажется невероятным, но в 1960 году картин не покупали с начала первой мировой войны. И никто не предлагал.

Люди творчества просто забыли, что когда-то существовала свободная торговля. Молодые художники Слепян, Быстренин и Титов, рискнувшие продать свои произведения у памятника Маяковского, немедленно были арестованы и сели на излечение от вялотекущей шизофрении.

Рисовали не для людей, а для «Кремля»!

Грек Костаки возродил рынок.

Это был убогий рынок «трояков» и «четвертаков», и запрещенная форма естественных сношений живого заказчика и свободного исполнителя была восстановлена именно им. Он платил Звереву или Краснопевцеву «трояк» (бутылка водки), но но это была новая, капиталистическая культура отношений, неизвестная в советском обществе. Художник, уважающий свою профессию, уже не жег свои произведения в печке, а хранил на продажу!

Известный советский актер, сохранивший в доме наследство бабушки, не раз, вздыхая, спрашивал:

— Кому продать Явленского?

Г.Д.Костаки был единственным покупателем, способным заплатить за картину всемирно известного художника сто рублей!

В нашем молодом художественном кружке, не составлявшем единой эстетической артели, но повязанном дружбой и нищетой, считалось, что «попасть к Костаки» — это единственный способ выбраться из советского абсурда на свет Божий.

Мы из кожи лезли вон, чтоб придумать «новый стиль», но чаще всего получалось так, что «гениальное открытие» держалось не более недели, а после возникали еще более значительные результаты. Потом, мы творили в невероятной тесноте, по коммунальным углам, на оберточной бумаге, без красок и кистей.

Зимой 1961 года «недоучка» Володя Каневский, «самоучка» Эд Штей-нберг и я-«недоучка» решили запастись красками, как следует поработать и обязательно «попасть к Костаки».

Не хватало просторной мастерской, и спас нас поэт Аркадий Штейнберг, «Акимыч», купивший дом в Тарусе. Он пошарил в карманах широкого модного пальто, достал старинный ключ с тесемкой и торжественно заявил, обращаясь к Каневскому:

— Володя, я знаю вашего великого папашу и доверяю только вам! Вот вам ключ от дома! Топите и творите!

В.А.Каневский, получивший первый гонорар за сочинение стихотворного фарса, за свой счет повез нас в Тарусу. К нашей команде обещали присоединиться Миша Гроб-ман, Лева Нусберг и Димка Плавинский.

Таруса нас встретила неприветливо.

Древний сруб Акимыча совершенно скрылся в сугробах. Мы храбро пробили к нему глубокую траншею и затопили русскую печь, изгоняя мороз и сырость. За водой ходили к заросшей льдом колонке. В дырявой уборной, скрипевшей в глубине сада, сразу отмерзал зад. Смеркалось рано. Читали библию при свечах. Рисовать не хотелось.

Первым взбунтовался Каневский.

Неделю он героически переносил русское средневековье, обтираясь снегом. Раз или два он выбирался на центральную площадь в расписном афганском полушубке и приносил буханку черного хлеба. В конце концов он подошел к заросшему абстрактными узорами окошку, бросил на пол незаконченный этюд и завопил:

— Я так жить не могу!

Он разнес в пух и прах русскую цивилизацию, проклял Костаки, запихнул в саквояж грязное белье и на санях укатил в Москву.

Наш опыт самостоятельного творчества был ничтожно мал. Со всех сторон напирали могучие адепты мировой эстетики, создатели целых направлений. Упражнения «под Сезанна», «под икону», «под Поллака», под «Ван-Гога» менялись почти ежедневно. Устоять в этой буйной стихии искусства стало главной задачей той поры.

Абстрактное видение мира не размещалось в нашем сознании. Мы любовались картинами западных абстрактивистов и думали, что такое можно сделать, не вылезая из постели.

Правда, Эд, орудуя мастихином и мазками, за короткое время заучил все приемы живописи, на которые я потратил десять лет нудной учебы. Конечно, мифология реализма его тянула крепче, чем все новаторские идеи американцев.

Помимо творческих кризисов, наступил кризис финансовый.

Мы умирали с голоду и тоски.

От неминуемой смерти нас спасли любимые женщины, Людка и Ритка. Они появились вовремя. Моя Ритка купила у Эда картинку «Зимнее утро», Эдова Людка купила у меня «Зимний вечер», но с одним суровым условием — деньги не пропивать, а экономно, по рублю на день, тянуть до Первого Мая.

В трескучий мороз они привезли нам горячую курицу и, задолго до Костаки, отвалили сразу шестьдесят рублей!

Мы не клялись основать общество трезвости в Тарусе, перцовку пили за чужой счет и тратили не рубль, а сорок пять копеек в день, обходясь без таких излишеств, как мясо, масло, конфеты.

Компанию нам составлял ссыльный зэк Толя Коновалов, шрифтовик городского клуба, приносивший свежую рыбу и красивые акварели.

Нас часто навещал младший сын Акимыча Борис, неуч и задавака, соблюдавший моду в глухой Тарусе. Он рано начал воровать, от суда сбежал в тундру и нажил там тяжелый фурункулез. Он вернулся, женился на татарке, сидевшей за прилавком промтоваров, и жил вольным тунеядцем,сочиняя абстрактные стихи. К нам он приходил с тетрадкой литературных сочинений и банкой вишневого варенья. Из стихов я ничего не запомнил, но отлично помню, как Боря съедал банку варенья, облизывал края и уносил с собой.

Спрашивается: зачем было тащить варенье на люди?

В марте, как только запахло весной, в Тарусу приехал «настоящий художник», член МоСХа Борис Петрович Свешников. Он снимал веранду насупротив и тщательно грунтовал холсты особыми приправами, так что к ним было страшно прикоснуться.

Мастер железной дисциплины, бывший зэк и друг Акимыча, он писал большие акварели тарусских окрестностей, избегая вносить в композицию кривые телеграфные столбы. Харчился он у нас.

Таким образом, образовалась настоящая коммуна художников с общим котлом, общим выставочным залом и общей говорильней часто до рассвета и обо всем на свете.

13 апреля в Тарусу докатилось ошеломляющее известие — живой советский человек, майор Юрий Гагарин вылетел в космос!

На эту тему долго потешались в коммуне.

В поселке обыватели ходили в лохмотьях и спали, не умываясь. В очередях давились за гвоздями, веревками, калошами. Пили и дрались. В Москву добирались на санях и подводах. Подлая жизнь без особых перемен и вдруг — летчик в космосе!

Полет Гагарина вдохновил Свешникова на особую композицию.

Он изобразил беспредельное черное небо с мерцающими звездами и ведьму на помеле. На белой земле сидел мужик, оголив грязную задницу. Он смотрел вдаль и думал о вечности. В снегах затерялись крыши русской деревни, в сугробах торчали кресты погоста.

Картину, исполненную старинными лессировками, повесили для всеобщего обозрения.

Появление журналистки Фриды Вигдоровой по прозвищу «Трест добрых дел» и Надежды Яковлевны Мандельштам изменило направление нашей хаотической деятельности, придало ей определенную, практическую задачу.

— Что ты скажешь об этих картинах? — спросила «Мандельштамиха» подругу.

Фрида Вигдорова бегала по стране в поисках обиженных и незаконно оскорбленных. Иногда ей удавалось разыскать ссыльного зэка и устроить на работу сторожем или землекопом. Исключенные студенты возвращались на факультет. Бездомные получали жилье и прописку.

Супруга знаменитого поэта, погибшего в сибирском заключении, Надежда Яковлевна хлопотала о прописке в Москве, писала статейки о трактористах Тарусы под псевдонимом «Яковлева» и пророчила близкий конец света.

— Это надо показать народу! — решительно заявила Фрида. — И я пробью это дело!

По выходным дням к нам заходил известный писатель Паустовский. Никто из нас, даже Свешников, обязанный ему устройством в-МоСХ, не читал его произведений, но все мы уважали его за гражданское мужество.

Говорили, что кого-то он вытащил из лап палачей, кому-то дал взаймы крупные деньги, кого-то вывел в люди. Писатель, несмотря на глухой кашель, смолил вонючие сигареты и внешне походил на печатника захолустной газеты, ослепшего от усидчивой работы. Распускали слух, что он потомок гетмана Сагайдачного, что придавало ему особый романтический ореол особой породы.

За пару дней до праздника Первого Мая великий писатель, его тучная супруга Татьяна Алексеевна, беспутный сын Лешка, дочка с зятьком Волконским пришли в нашу избу.

Супругу писателя усадили в рваное кресло с клопами.

— Сколько тебе дать за эту веточку? — кивнула супруга на мою картинку с изображением большого дерева.

—  Дайте тридцать рублей! — нагло заявил я любителю.

—  Ну, таких хамов надо еще поискать! — ворчала Т.Д., обернувшись к зятьку. — Андрей, дай ему четвертной и пусть скажет спасибо Татьяне Алексеевне!

Это был коммерческий успех. Круг моих покупателей расширялся. Надо было видеть, как загорелись от зависти мои дорогие коллеги по веселому ремеслу.

К вечеру появились Ритка и Людка с горячей курицей. На столе возникли перцовка, маринованный перец, баклажанная икра, грудинка. Мы пировали три дня подряд, обмывая пролетарский праздник и удачу.

Фрида зря не болтала. 9 мая, в День Победы, в коммуну пришел розовый дядя с рыжими бровями, слегка кивнул людям и, не глядя на картины, сказал:

—  Ну, кто идет со мной к начальству?

Сменив грязные штаны, под командой бывшего полковника кавалерии Бориса Балтера поплелись Эд, известный в Тарусе как истопник, и я, внештатный художник без определенной прописки. В горсовете нас встретила моложавая, густо подмалеванная и упитанная дама по фамилии Нарышкина. Она усадила маститого и привлекательного Балтера в финское кресло и, не обратив на нас внимания, выступила с речью о блестящих успехах земледелия в районе, героическом подвиге Гагарина, электрификации города и села. Предложение Балтера о выставке столичных художников она утвердила сразу, только не сообразив, о чем идет дело.

— Товарищ Балтер, мероприятие интересное и нужное, — бодро заключила она, мельком взглянув на художников, — москвичи пользуются нашим гостеприимством и обходят нас сторонкой, а ведь мы тоже любопытный народ!

Имя Паустовского, оценившего наше искусство, как-то сладко царапнуло сердце ядреной женщины.

— Ах, Константин Георгиевич, как он понимает душу русской женщины!.. Покажите, покажите народу свои таланты!

В помещении, где располагался городской клуб имени Моисея Урицкого, когда-то голодные красноармейцы умудрялись ставить пьесы на иностранном материале, как то: «Король Лир», «Черный тюрбан», «Призраки Эллады», но позднее по большим советским праздникам подавались патриотические мистерии с незаменимым горнистом в центре всех мизансцен, а по будням крутили, естественно, бледные устаревшие фильмы.

Слухи о предстоящей выставке художников распространялись с удивительной быстротой. К нам ломились незнакомые артисты с жалкими натуралистическими набросками. Опытный Ян Левинштейн, живший в соседней деревне, дал мудрый совет: «Не надо всесоюзного фестиваля, покажите группу единомышленников».

Живописные успехи Мишки Левидова удивляли всех. Он прекратил слоняться по улицам и месяц не выпускал из рук кистей, с утра до вечера пропадая на «плейере». Легко освободившись от влияния Роберта Фалька, он создавал тончайшие по цвету пейзажи и не менее изысканные натюрморты, своеобразно компонуя битые горшки и фрукты.

Неистовый Ван-Гог крепко держал Эда Штейнберга, но это благотворное влияние помогло ему сделать ряд удивительных работ с участием местных дровосеков, пахарей и прачек.

По совету Свешникова мы получили превосходно оформленные графические работы Петра Митури-ча и Надежды Гумилевской.

Мы грелись на крыльце, когда затрещал рожок автомобиля. Из Москвы приехали наши подпольные соратники, Миша Гробман и Володя Галацкий.

— Принимайте в компанию! — зычным голосом возвестил Гробман. — Багажник забит шедеврами высокого качества!

Появились многочисленные вещи Галацкого, картина «классика» Михаила Яковлева, изображавшая Францию, огромная папка «монотипий» Гробмана, гуаши Володи Яковлева, перовые композиции Володи Пятницкого.

Из Ленинграда пешком и автостопом пришли три художника и три художницы под водительством Алексея Хвостенко. Они клятвенно обещали сделать большую мозаику из тарусского мрамора, но лето проспали на сеновале, изредка вылезая за жратвой.

Для нас началось самое нудное и опасное время ожидания с примерным поведением в общественных местах. Это тяжелое испытание художники с честью вынесли, если не считать мелкой стычки, когда нашего друга Бориса-Боруха столкнули с парома в речку.

Вовремя на старом биплане из Калаги прилетели известные журналисты Лев Курчик, Яков Левита и Володя Кобликов. Говорили они с Балтером, отвечавшим за всех нас. Когда вечером 30 мая началась развеска картин, у завклуба отвисла губа от удивления.

— Так это не картины, а абстракции! — матерился начальник. — Ну, раз руководство не возражает, вешайте на свою шею.

В полдень 2 июня шрифтовик Коновалов демонстративно приколол свежую афишу у входа в клуб, и отборный народ России сгрудился у крыльца.

Тарусские старожилы не помнили такого оживления в городе лет сорок подряд. С брички, запряженной косматой лошадкой, сполз писатель Юра Казаков с бутылкой портвейна в кармане, за ним его приятель Федя Поленов, внук академика живописи и сам с усами. С дебаркадера поднялась шайка студентов Академии Художеств, небрежно сплевывая по сторонам. Из соседнего Лодыжина в могучем «лендровере» подкатили Святослав Рихтер, Володя Мороз и Ян Левинштейн. Пешую колонну та-русской интеллигенции — Паустовские, Оттены, Цветаевы, Голыше-вы — чуть не растерзал черный лимузин, возивший содружество Кук-рыниксы. У крыльца образовалась давка. Скандал вспыхнул, как спичка. Не успел завклуба Перевощиков что-то сказать, как, расталкивая народ, на сцену ворвался шустрый академик Порфирий Крылов, член содружества Кукрыниксы, двинул зава в бок и закричал, как оглашенный:

— Как посмели?!

Студенты и ткачихи затаили дыхание.

Грамотные обыватели во главе с Бобровым, Аксеновым и Гастун-ским вытащили записные книжки.

Академик задохнулся от ярости, кому-то погрозил кулаком, кликнул шофера и погнал свой черный «Зил» в Поленово.

Подлый выпад провокатора сразу подхватил владелец трехэтажного дома в Тарусе, автор казенных монументов А.П.Файдыш-Крандиевский:

—  Ясное дело, за спиной незрелых авторов стоят американские капиталисты. Еще вчера мы осудили вражескую вылазку мистера Маршака, похвалившего мазню некоего Зверева, а сегодня на свет божий вылезает уже кучка белогвардейских последышей!..

— Не морочьте людям головы, товарищ Файдыш! — вдруг вскипела Фрида Вигдорова. — Только перестраховщики с тугими мозгами способны яркое и молодое искусство приравнивать к «белогвардейщине»! Кто сказал, что здесь все ровно и гладко? Тут и сырые, несовершенные работы, и новое видение нашей действительности! Все это надо обсуждать, а не осуждать!

Делегация швейной фабрики забила в ладоши.

—  Ну, уж извините, — отбивался Файдыш, — мы летаем в космос, а тут сугробы с крестами, на горбу дрова, коровы на тротуаре. Намеренная критика советской действительности!

— Прекратите ругань, — всех успокаивал Борис Балтер. — Право на творческий поиск мы отвоевали в беспощадной борьбе с фашизмом. Будьте внимательнее к молодым талантам! Помогите им разобраться, что к чему!

— Странный подход, товарищ Балтер, — кипятился руководитель группы соцреалистов, — мне разобраться помогает партия, а не американский капитал!

— Товарищи, тихо! — наконец-то крикнул завклуба, влезая на сцену. — Мне не дали сказать слово, пусть выскажутся художники.

На сцену прыгнул Миша Одноралов, одетый в штанишки по колено.

Мы все были отчаянные болтуны, но Миша всех превосходил не красноречием и остротой, а железной диалектикой беседы, и клал на лопатки любого собеседника хитрыми словесными приемами. Состояние духовного равновесия никогда не покидало молодого художника в коротких штанах. Он знал, как отступить, повернуть, потом вцепиться в противника и растерзать.

— Жил в России художник Федор Васильев, — закрутил Миша издалека. — Он работал почтальоном, не проходил академий и лучше всех рисовал русскую природу. Гений этого самоучки оценил народ. Федор Васильев — золотой фонд русского искусства!

Миша тут же приплел имена Сезанна, Ван-Гога, Модильяни, Сутина, и получалось так, что настоящее искусство живет без указания партии, а в живом ходе истории и превратностей судьбы.

— Смешал божий дар с яичницей, — прервал Мишу профессор Невежин, руководитель академической практики. — Федор Васильев — русский художник, реалист, «передвижник», а эти — формалисты, западная школа, чуждая нашей традиции!

Мишу часто поводило. Он забыл о толпе, прыгнул на Невежина, припер его в темный угол и принялся добивать.

Начался всеобщий гвалт, крики, давка. Можно было уловить лишь отдельное пустословие и дешевые остроты, вроде: «Надо им всыпать, а потом похвалить», или: «Ну что вы, это же надругательство над русскими святынями», или: «Вообще-то мрачновато, посмотрите на эту голую жопу», или: «А это — форменная порнография», или: «Как по-вашему — они жулики или гении?»

Люди не умели обсуждать по существу. Они всё заранее осуждали. Через час-полтора им надоело судачить, они проголодались и разбрелись по домам. Наш персональный вернисаж продолжался на крутом берегу Оки. Мы допоздна пили перцовку в бараке под названием «Голубой Дунай» и горланили частушки под гитару Хвостенко и Окуджавы.

Назавтра в клубе было пусто. Иногда заходили древние старички на костылях или врывались ошалелые лесорубы с криком: «А какое кино здесь показывают?» Областные газеты осветили событие в статьях Балтера и Курчика, где одних хвалили, а других ругали.

Выставка простояла неделю и бесшумно закрылась.

Как всегда, я вовремя смылся.

Погром начался позднее. Отдувались люди на виду. За авантюрное мероприятие завклуба Перевощи-кова сняли со службы и сослали в отдаленную избу-читальню. Шрифтовика Анатолия Коновалова уволили с работы. Художников, застрявших на дачное лето, ловили поодиночке и беспощадно били. Кто-то поджег дачу Рихтера. В славном доме Аркадия Штейнберга перебили стекла в окнах.

Злополучная выставка 61 года в опальной Тарусе составляет историческую реальность. Ведь рисовали мы для себя, а вместо «попасть к Костаки» попали в историю самобытного и больного искусства России.

«Зеркало» (Париж)



Ваш отзыв

*

  • Облако меток