Издается в Израиле (Тель-Авив) ● Главный редактор: Ирина Врубель-Голубкина ● E-mail: exprocom@gmail.com

ЭСКИЗ К ПОРТРЕТУ ИДЕАЛЬНОГО ГОРОДА

Мордехай Гельдман

Доведись мне расписывать красоты Тель-Авива  жителям   Рима, Лондона   или, скажем, Парижа, удалось ли бы мне подыскать подходящие слова?  Впрочем, не исключено, что я не взялся бы за это далеко не простое дело. И впрямь, чем может похвастаться Тель-Авив перед обитателями этих мегаполисов?

Всякий раз, возвращаясь из заграничной поездки, я досадовал на Тель-Авив. Величие Рима, великолепие Парижа, безупречность Лондона вновь и вновь становились причинами моего разочарования в Тель-Авиве. И только лет пять назад ко мне вернулась настоящая глубокая любовь к городу. Тогда же у меня зародилась «рекламная» версия, восхваляющая Тель-Авив и предназначенная для ушей чужеземцев, намеревающихся отправиться на осмотр достопримечательностей города либо пуститься в воображаемое путешествие, вооружившись моим путеводителем. Здесь, конечно, не найти ничего, подобного фонтану Треви, или водному маршруту меж собором Парижской Богоматери и Гран-Пале, или, к примеру, Swiss Cottage в Лондоне, и все же есть здесь нечто иное, к чему я вернусь, после того, как поведаю историю моих отношений с городом.

Подобно большинству детей, которые, наверно, обыкновенно бывают очарованны родными краями, и я был очарован Тель-Авивом моего детства. Однако в моих воспоминаниях город состоял лишь из тех улочек, где я играл с друзьями, да из окрестностей школы, в которой учился. Были районы, где мне не довелось побывать по самым разным причинам, а о существовании других я не имел ни малейшего понятия, — и поэтому они не попали на мою воображаемую карту. Но несмотря на то, что Тель-Авив моего детства занимал совсем незначительную площадь, он казался мне огромным, таким огромным, что не вмещался в мое воображение.

Детство мое прошло на перекрестке, где встречались улица Царя Соломона, бульвар Керен Каймет и зоопарк. Это место оказывало на мое воображением почти такое же влияние, как и истории о славном Али Бабе. Одним из континентов на моем глобусе было заброшенное подсобное хозяйство сельхозшколы. Еще в те дни, когда школа была действующей, вонючий хлев, находившийся на заднем дворе, пробудил во мне неутолимый интерес к флегматичному нраву коров, а также к процессу их питания и испражнения. Особенно же возбуждала мое любопытство та загадочная промежуточная стадия, на которой зеленая травка и желтоватый овес превращались в жидкость, переполняющую вымя.

В самом центре участка рос огромный сикомор, ронявший на наши головы плоды цвета сосков. Порой это дерево представлялось мне чудесной финиковой пальмой из райского сада. Полагаю, это сравнение было вызвано еще и красотой моей няни, казавшейся мне еврейской Евой (оглядываясь назад, я понимаю, что она скорее походила на танцовщицу фламенко, хотя вряд ли этот танец был популярен в Эдеме). Что же касается змия в этой детской истории, то им был нянин страстный воздыхатель, изредка появлявшийся в часы наших прогулок и немедленно ссорившийся со своей возлюбленной с жутким неистовством, в конце концов принявшим угрожающую форму камня величиной с кулак, брошенного в нашем направлении. К чести няни да будет отмечено, что она самоотверженно наорала на романтического разбойника и заслонила нас собственным телом.

Впрочем, хлев приобрел в наших глазах наибольшую притягательность лишь после того, как школа закрылась и здание со всеми подсобными помещениями опустело. Забытые там сокровища пробудили в окрестной ребятне жгучую алчность, в результате чего были немедленно разграблены. В сырых подвалах покоились деревянные ящики, набитые мягким желтоватым сеном, в котором скрывались карандаши цвета заката, мягкие резиновые ластики и металлические точилки, которые загадочным образом ускользнули от всевидящих глаз школьной секретарши. Вылазки в темные подвалы так и остались для нас самыми сладостными и одновременно леденящими душу приключениями даже после того, как от сказочных сокровищ не осталось ни следа. В застекленных, распахнутых теперь всем ветрам теплицах тоже было чем поживиться: кучи пустых цветочных горшков жаждали отдаться юному и страстному садоводу, пожелай он вырастить маленький хрупкий цветочек.

Не менее замечательным местом был сад Хадасса — заброшенная цитрусовая плантация, густо поросшая диким кустарником. В ее восточном углу зияла сумрачная, бездонная пропасть колодца. А заросли кустарника, обеспечивая захватывающие приключения в дебрях, вдобавок служили неплохим убежищем от мира взрослых. Там я частенько играл с тощим гением из моего класса по имени Шершевский, как две капли воды похожим на моего соседа Дани Шершевского, сына известного педиатра, с которым я тоже нередко играл.

В своих странствиях мы добирались до бассейна, где начинающие пловцы тренировались, держась за неуклюжие самодельные спасательные круги. С кочек за ними наблюдали стройные загорелые инструктора, вооруженью длинными деревянными шестами, предназначенными как для подталкивания нерадивых, так и для спасения утопающих. Увлеченные играми, мы оказывались и у стен зоопарка, где сквозь железные прутья ограды мы подолгу наблюдали за гигантскими черепахами. В самом зоопарке я бывал редко, так как удручающие условия содержания животных оставляли у посетителей не менее удручающее впечатление. Тесные зарешеченные камеры подавляли звериное великолепие большинства обитателей клеток, и казалось, что они погружены в глубокую депрессию. Впрочем, решетки только подчеркивали пантерью сущность гибкой черной пантеры с глазами злодея, а шаловливые обезьяны и крикливые попугаи, казалось, нимало не тяготились своим заточением благодаря своему веселому нраву. Однако, остальные животные казались подавленными и замученными. Добавьте к этому неприятный запах испражнений и гниющей пищи да неистовые вопли посреди ночи, и станет понятно, почему жители окрестных кварталов и я в их числе не были него в восторге от этого соседства. С другой стороны, ночные крики животных — львиный рык, обезьяний визг и вой шакалов — действовали на мое воображение сильнее, чем их жалкий вид: прежняя мощь животных, отголоски которой звучали в этом ночном оркестре, вызывала в моем воображении просторы девственных джунглей, с которыми бедняги были так несправедливо разлучены. В своих фантазиях я выпускал узников на волю, и они снова обретали свободу в родной Африке.

Другим любимым районом моего детства была набережная. Сегодня воспоминания об этой местности, существовавшей для меня лишь летом, приобретают несколько наивный, поверхностный, но очень приятный при-вкус. Ослепительный свет и невыносимая жара выжигали тени и отнимали у моря глубину. Песок приобретал золотистый-белый опенок, как мелко истолченное стекло, а море было синим, словно перья павлинов, томившихся в городском узилище. Мы часами жарились на песке, а иногда и зарывались в него по своей воле, словно отмеряя себе места для могил. Поскольку я страдал плоскостопием, доктор Каганович (тот самый, чье имя получил закон Кагановича) посоветовал мне побольше ходить по горячему песку. Именно тогда я проникся симпатией к танцорам на раскаленных углях из «Детской Энциклопедии».

А там, где море встречалось с пляжем, мы воздвигали замки из мокрого песка, словно желая противостоять разрушительной силе морских волн.

Однако, повзрослев и обретя определенный вкус, я охладел к прелестям Тель-Авива. Хотя, впрочем, я и раньше любил именно те места, где город соприкасался с дикой природой и сельским пейзажем: подсобку сель-хозшколы, сад Хадасса и, естественно, море с его голубоватыми желеобразными медузами, таинственными раковинами, косяками мелких рыбешек и зарослями водорослей.

Симпатия к городу, особенно к его южной части, зародилась во мне, когда мне было уже под тридцать. Большую часть своей жизни я провел в северном Тель-Авиве, да и сегодня живу в «тихой обеспеченной» северной части города, обозначаемой таким образом в объявлениях о продаже. Хотя, помню, сразу после репатриации моей семьи в Израиль мне все же довелось три месяца пожить на юге, в районе Леванда. Именно юг, отважный, первобытный и примитивный, как, впрочем, в большинстве городов (так описывает Борхес южные окраины городов) завладел моим сердцем. В этой моей любви, как и в любви к дикому и сельскому, было нечто от тяги к прошлому, к первозданноести. Юг привлекал меня своими древними, как мир, восточными рынками, которые предшествовали супермаркетам. А вид семечек, орехов, рыбы, гор сушеных фруктов — изюма, фиников, абрикосов, — возвышавшихся возле пригорков рахат-лукума и треугольников брынзы, оказывал на меня успокаивающее действие. Лавки, в которых мололи кофе и специи, источали дурманящий аромат, заглушавший острый запах блестящей копченой рыбы. Здесь, на улицах, обитатели которых казались мне простыми, добрыми и темнокожими, было нечто, чего не хватало жизни «северян». Часто вечерами и даже ночами я отправлялся бродить по южным районам, подолгу наблюдал за жалкими опустившимися типами, сидящими за столиками кафе и забегаловок. Несмотря на то, что многие из них, размышлял я, оказались на задворках жизни, они все же цепляются за нее своим грязными ногтями и умудряются находить в ней события и людей, которых можно было бы назвать светлыми и прекрасными. Во время своих наблюдений я ощущал, что касаюсь больных мест существования, протекающего, подобно мутной реке, на заднем дворе блестящего, добропорядочного, буржуазного быта.

Однако, окраины — это ведь еще не сам город. И с тех пор, когда я в тридцатилетнем возрасте начал выбираться за границу, Тель-Авив превратился для меня в источник разочарований: он казался мне пригородом еще не выстроенного города. Каждое очередное посещение городов, в которые я к тому времени уже успел влюбиться, только углубляло степень моего разочарования. Возвращения в Тель-Авив из Рима, Лондона, Парижа, Флоренции, Нью-Йорка и Сан-Франциско стали невыносимо тягостными.

И лишь в последние годы что-то незаметно изменилось во мне. Теперь возвращения в Тель-Авив становились все приятнее и приятнее — появилось ощущение, что я возвращаюсь домой. Я отношу это как за счет изменений в самом городе, который стал благоустроеннее и заметно похорошел, так и за счет перемен моего понимания того, каким должен быть еврейский город.

Постепенно я понял, что прекрасные европейские города величественны и полны мифов. Их соборы и замки прославляют всемогущую церковь и сильных мира сего. Нет, я не перестал любить замки и соборы, не охладел к Риму и Парижу, я просто начал воспринимать их как города-идолы, понимая при этом, какую опасность идолы таят в себе. Запрет на создание кумиров — один из основных принципов иудаизма — вдруг раскрылся мне во всей своей психологической и моральной значимости. Ведь запрет относиться к изображениям Бога, как к самому Богу, ведет к запрету относиться к собственному изображению, как к себе самому. Архитектура же крупных европейских городов, а также их скульптура и живопись, созданные до нашего века, отличались самовлюбленным иерархизмом и тенденцией идеализировать сильных мира сего: властителей, героев, святых. Самовлюбленный иерархизм означает действительность, полную сильно приукрашенных портретов, подавляющих и извращающих истинную человеческую природу и потенциал, заключенный в свободном индивидуализме.

Большая часть населения крупных европейских городов давно распрощалась с устаревшими понятиями о личности, а также с католичеством и монархией, поверив в демократию, предоставляющую всем без исключения равные права. Однако города этих демократов все еще полны символами прошлого, давно утерявшими свой духовный и общественный смысл и превратившимися в экспонаты изобразительного искусства. И мне кажется, что болезненная тоска по прежней мощи не покинет эти города до тех пор, пока они не освободятся от наследия старого искусства. Тем временем замки превратились в храмы искусства, возносящие ценность этого искусства на непомерные высоты, или в банки, раздувающие мощь капитала и его обладателей.

На заре истории человеку было свойственно освящать места своего обитания. Крупные города древности якобы строились в соответствии с небесной моделью, и почти во всех находилась «высочайшая гора мира» — земная ось (аксис мунди), соединяющая небеса и землю, считавшаяся центром вселенной, местом, с которого началось сотворение мира. В рамках этой традиции считался пупом земли и Иерусалим. В Мишне рассказывается, что скала, лежавшая в основании Храма, возвышается над Бездной, положившей начало мирозданию. Неудержимое желание человека окружить себя некой оболочкой, которая придала бы смысл и подтвердила бы действительность его существования в угрожающем потоке времени, заставляла его освящать места, воплощавшие, по его мнению, небесные или предвечные обиталища небожителей, словно эти воплощения были реальнее вновь созданного, словно смысл и реальность было дано почерпнуть исключительно из прошлого. Именно эта потребность в смысле, обеспечивающем реальность, в создании космоса из хаоса, лежит в основе иерархического величия европейских городов. Эти города черпают реальность из собственной мании величия: мифологической, религиозной, светской. Их можно сравнить с монументальными пирамидами как твердыни, противостоящие пустыне и небытию. В этом контексте, возможно, найдется новое объяснение символики пирамиды из стекла и стали, недавно возведенной французами на территории царственного Лувра.

Архитектура же Тель-Авива свидетельствует о том, что его жители не склонны опираться на чье-либо прошлое и стремятся к демократии. Нью-Йорк и Сан-Франциско также кажутся городами, лишенными прошлого, городами-демократами, однако их небоскребы, самовлюбленно демонстрируя собственную мощь, уменьшают пешехода до размеров муравья.

Тель-Авив стал для меня прообразом идеального города: город-фон, город без кумиров, динамичный город — черпающий энергию из настоящего и будущего и изменяющийся в соответствии с желанием своих обитателей. Возможно, что большая часть Тель-Авива строилась наспех с упором на функциональность. Возможно, скромный средиземноморский стиль в духе Греции или Испании был бы ему больше к лицу. Однако меня радует, что здания Тель-Авива всего лишь оттеняют жизнь его населения, они не бросаются в глаза и не навязывают своего присутствия, как это делают вечные свидетели мании величия кардиналов и королей.

Улицы и дворы города утопают в зелени, разнообразие которой, как мне кажется, не имеет себе равных. Респиги писал о римских дубах, о ботаническом же потенциале Тель-Авива, возможно, напишет в один прекрасный день Рон Вайдберг. Эта дружба с природой, зеленью и морем привлекает в город удивительную весну, усыпающую цветами деревья и кусты и разливающую в воздухе чувственный, дурманящий и возбуждающий аромат. Тель-Авив по праву носит имя города весны. Однако не менее хороша и его нежная осень, балующая нас погодой, позволяющей ненадолго избавиться от постоянных мыслей о климате. Не будем забывать и о счастливых жарких летних часах, когда тель-авивцы проводят ночи напролет, вкушая арбузы и мороженое в многочисленных кафе, расположившихся вдоль набережной, так что порой кажется, что многие из них и вовсе не нуждаются в сне. Но именно на зиму город припасает свои лучшие деньки, звонкие и прозрачные, когда синева моря приобретает свои самые чудесные опенки.

Конечно, меня бы обрадовало, если бы раскаленный август и вовсе не посещал Тель-Авив и если бы его единственная река, протекающая прямо под моим окном, не была сточной канавой. Я не возражал бы и против чистого моря, я не против и того, чтобы новая Ривьера не служила простым сияющим прикрытием для кишащей стафилококками лужи. И все же, как вы уже могли заметить, я влюблен в этот город и даже склонен преувеличивать его достоинства. Надеюсь, что не зашел в своих похвалах слишком далеко, как сделал это в свое время Альтерман, много писавший о городе, имевшем слишком мало общего с реальным Тель-Авивом. Так или иначе, для меня Тель-Авив является эскизом к портрету идеального города.

Перевод с иврита Лизы Чудновской «Зеркало» (Тель-Авив)



Ваш отзыв

*

  • Облако меток