Фреска времени

Наум Вайман

Вышли сразу, залпом, два номера «Зеркала», 23-й и 24-й. Ударным материалам этих двух номеров я считаю интервью, которые взяла редактор журнала Ира Врубель-Голубкина у поэтов В. Хромова и В. Некрасова.

Врубель-Голубкиной удается расширить рамки этого узко документального, зачастую казенного жанра. Интервью в ее исполнении становится не только живым разговором, но и формой литературы, формой прозы, превращаясь в свидетельство той или иной эпохи. Многим памятны проникновенное и полное неожиданных открытий интервью с Николаем Харджиевым, «озвучившее» славную эпоху русского художественного и поэтического авангарда первой половины XX века, интервью с Эммой Герштейн, посвятившее читателей в тайны творчества и переплетения судеб Мандельштама и литературных деятелей его круга. В интервью с Хромовым и Некрасовым, замечательными поэтами первых послевоенных десятилетий, искусно переплетаются факты биографий, живые детали общения и характеров, стихи и цитаты, сплетни и выпады, и тем самым рисуются выразительные портреты не только участников беседы, но и многих их современников, проступает фреска эпохи.

Фреска времени пишется и всей системой отбора материалов для журнала. Так, к интервью с Хромовым и Некрасовым примыкает материал Е. Лобкова о поэте Игоре Холине в 23-м номере, а в одном из предыдущих номеров публиковалась подборка стихов Красовицкого. По мнению редакции журнала, именно Хромов, Некрасов, Красовицкий, Холин, Сатуновский, Евгений Кропивницкий определяли поэтическое лицо эпохи, а не Самойлов или Бродский (не говоря уже о трех богатырях Евтушенко — Вознесенский — Рождественский с примкнувшей к ним Ахмадулиной).

Почему те, а не другие? Дело не в том, кто талантливее, кто «лучше», кто «больше нравится», а в том, кто выразил эпоху. Суть, как писал Брюсов, «в воплощении в поэзии современной жизни» и «в новой работе над словом». И одно неотделимо от другого. Новая жизнь ищет новое слово. Дело в чувстве современности. Большинство вообще живет прошлым, в состоянии исторической (не говоря уж об эстетической) инерции, если не в анабиозе, и лишь меньшинство чувствует «современность», и нужен особый и редкий талант, чтобы в зарослях современности увидать ростки будущего.

В этом и суть журнала «Зеркало», в этом его значение не только для культурной жизни русскоязычного Израиля, но и для всего русскоязычного культурного горизонта: он претендует на отражение самых важных и перспективных литературных процессов современности. Постоянство авторов «Зеркала» говорит о том, что именно в творчестве этих авторов редакция видит развитие определяющих современность тенденций литературного процесса.

Один из постоянных авторов «Зеркала» — Алексей Смирнов, пророк гнева и печали современной России. В свое время Чаадаев, нарисовав безнадежную картину русской истории, все же полагал, что тому причиной юность нации, «детские болезни», и сохранял надежду на ее расцвет. Смирнов — это вопль на пепелище. Он повторяется, он монотонен, как может быть монотонен вопль страха, бессилия и боли. «Сейчас в России от идеологической и экологической чахотки вымирает народ, давший название этой стране, а на обеденном столе лежит окоченевший труп великой русской культуры, вокруг которого шумит русскоязычный фуршет, так и не понимающий, где он находится: то ли на поминках, то ли на чьей-то презентации, где все сильно попахивает мертвечиной».

Фрагменты из романа Аркадия Неделя «Zyklon «В», самой большой по объему публикации, вызвав поначалу настороженную реакцию («художественные» повествования о великих деятелях истории давно стали «детским» жанром), оказались неожиданно увлекательными. Философ Аркадий Недель, учившийся в Париже у Деррида, нашел любопытную и многообещающую форму: «исторический роман» о событиях и деятелях революции, гражданской войны и советского государства смело балансирует на грани стилизации под сюрреалистическую философскую притчу, что дает возможность автору с завидной естественностью, как бы невзначай, проговаривать устами героев глубокие исторические и философские концепции.

Очень понравились мне рассказы Дмитрия Гденича, их конкретность, их живость, явленная в них сила чувства. Насколько я не в состоянии читать его бесконечное «Странствие в Ганэлон» (в этот тип притчеобразного иносказания, чем-то напоминающего Александра Грина, я не врубаюсь, виноват, не по мне это), настолько увлекли меня, показались «близкими» и заставили сопереживать мысли, душевные состояния и обстоятельства героя, «русского» чернорабочего, живущего в Галилее и буквально врубающегося киркой и лопатой в новую землю, которую он почти боится ощутить родной, как иногда мужчина боится любви, пытаясь сохранить по отношению к «объекту» столь сильных чувств. Хоть какую-то душевную дистанцию, хоть какую-то по отношению к нему независимость. Это рассказы о неожиданно сильной любви уже немолодых мужчин. Любви к земле, к Земле обетованной. Герой вскапывает ее и сажает на ней деревья. Он ее оплодотворяет.

Экзотична, изобретательна и колоритна «короткая проза» Давида Дектора, мастерски сделаны рассказы Павла Пепперштейна, остроумные и яркие, чего не могу сказать о его социоэкологическом эссе «Посткосмос» с дежурной критикой капитализма и бессмысленным пророчеством о «красном флажке любви», который, «настанет день», «взовьется над ледяным океаном планеты Европа».

В наш век суперскоростей и суперлаконичных сообщений другой постоянный автор журнала взял на себя тяжелую и, возможно, неблагодарную задачу вернуть «подробности», право на жизнь. Его проза напоминает процесс рассматривания через большое увеличительное стекло, когда оно все ближе и ближе к предмету рассмотрения, до того уже близко, что контуры рассматриваемого исчезают и взору предстают какие-то ускользающие малые детали, которые живут собственной жизнью, как микроскопическая живность в трещинах кожи. И не потому, что «жизнь, как тишина осенняя, подробна». В этом погружении «многая печали», о которых автор очень точно говорит сам: «Подробность и есть поражение, это его знак, победа не знает деталей. Жизнь глотать надо быстро и не приглядываясь, как селянку в трактире. Худо-бедно терпима, пока прозреваешь вполглаза. Если ж и самую чудную жизнь обстоятельно, не выпуская мелочей, описать, то проклюнется сумрачность».

Я большой поклонник прозы Александра Бараша. Его обширный, продолжающийся из номера в номер «ретроактивный дневник» «Moscow-in-process» — это современные «Детство. Отрочество. Юность», грозящие потянуть на классику. С завидной обстоятельностью и психологической точностью он описывает становление человека из интеллигентной московской еврейской семьи, «как мы росли и менялись» и сами по себе, и «вместе со страной», он рисует эскиз того воздуха, которым мы дышали, причудливый узор того лабиринта, по которому нам было позволено двигаться. Поначалу мне не хватало в этом повествовании драматизма, динамики, страстей, наконец. Все слишком мягко, монотонно, «интеллигентно», эмоции строго дозированны, как питьевая вода в дальнем марш-броске. Но потом я оценил и принял на себя, как схизму, добровольную «обузданность» такой прозы. Но все же лучшие страницы публикуемого отрывка связаны с историей о самоубийстве друга-поэта, где прорывается наконец эмоциональная раскованность и безоглядность.

Однако то, что хорошо или может рассматриваться как прием в прозе, в поэзии может вызвать ощущение «малокровия», Так, эмоциональная сухость стихотворения Бараша «Вормс» в 24-м номере делает это стихотворение чересчур прозаическим:

Вот главная синагога, 11-го, что ли века. Миква. Йешива. Здесь вроде бы учился Раши,

Авторитетнейший это самое… Синагога была разрушена в Хрустальную ночь. Сейчас

Реконструирована. На видном месте — списки убитых евреев — жителей города.

В последнее время по праздникам здесь даже бывают службы:

Приезжают из Майнца бывшие русские евреи и раввины из Франции.

Впрочем, таков прием, и интересны здесь именно взгляд сверху, туристское парение над пейзажем после битьы. Обильно разбросанное по тексту «антропологии», «экологии» и «историко-культурные системы» вместе с иронией по поводу «провала идентификаций» придают этой картине особый вкус отстраненности.

Взрывная, драматическая поэма Елены Фанайловой «Подруга пидора» отличается от стихотворения Бараша ураганным эмоциональным напором:

Когда Господь кладет тебя в ладонь

То сколько ни долдонь Прости прости я штопаный гондон

Я вообще не он .

Когда Г-дь тебя в ладонь кладет,

Пока Он дело до конца не доведет

И до истерики тебя не доведет

И не сомнет тебя как маленький фольгу

Конфету шоколадную сожрав

Не думай: что ж ты гад я больше не могу

Ну, притворись:

Он прав

Здесь прозаичность иного рода — какая уж там отстраненность! — прозаичность дневниковых саморазоблачений, погруженности в пульсацию собственной крови, в сотрясения сердца…

Мне тут поступило предложение,

Довольно лестное, от хорошего человека:.

Е<…>и дружить.

Ну, не так грубо, в косвенной форме.

Не могу.

В этой реакции есть что-то

нечеловеческое,

Типа Каин и Манфред.

Я ведь уже не молодая девушка.

Не должна разбрасываться,

Должна ценить, etc;

Но я честно не понимаю, зачем…

В 23-м номере большая подборка стихотворений Михаила Гробмана.

Надо сказать, что стихи Гробмана (которые он пишет с завидной регулярностью) долго до меня «не доходили». Или я их, как теперь говорят, «не догонял». Виновата предвзятость, родная сестра душевной лени: я изначально прописал их под рубрикой «сатира и юмор».

Я пошел на уговоры

Сионистского врага

И покинул я просторы

Где росла моя нога

В мире злого капитала

Я потерян и забыт

Без культурного накала

Протекает скучный быт

А если «наметить традицию», то память услужливо подсказывала — Саша Черный.

Хорошо при свете лампы

Книжки милые читать,

Пересматривать эстампы

И по клавишам бренчать,

Щекоча мозги и чувство

Обаяньем красоты,

Лить душистый мед искусства

В бездну русской пустоты…

Юмора и сатиричности у Гробмана, конечно же, не отнять, и отпетый юморист позавидует:

Руки тонки ноги слабы

В животе ужасный страх

Вот ползут ко мне арабы

Держат ножики в зубах,

— но дело не в этом. Постепенно я стал все явственней замечать и крутые футуристические ходы, и многоступенчатую, до дна горечи, иронию, и зашифрованные на этих ступенях следы философской лирики, меланхолии, пафоса. В этом шутовском многоголосье зазвучали вдруг трагические ноты:

Ты исчезла за излучиной

Силуэт ушел в песок

А в душе моей измученной

Плачет тонкий голосок

Вдруг выстроилась совершенно иная ретроспектива «традиций». Тут и элементы эгофутуризма Игоря Северянина:

Там где море беззащитное

Катит на берег прибой

Встретил я тебя элитную

В фазе нежно-голубой,

и «неопримитивизм», или минимализм лианозовцев, типа Кропивницкого или Холина:

Я помню Ниночку Боброву

Ее волшебное руно

Теперь наверное в корову

Уж превратилася давно,

и соц-арт, и явственные следы обэриутов. Все эти традиции преобразованы и причудливо сплетены с песенными зачинами («Ты помнишь, Абраша, дороги военные»), с парафразами популярных стихов, частушек, анекдотов, со штампами советского «новояза», литературными штампами и заезженными, набившими оскомину цитатами «из классики» наподобие «свеча горела на столе». Творчество Гробмана-поэта перекликается с творчеством Гробмана-художника, но это отдельная тема.

Постепенно и неожиданно, буквально «под боком», я открыл для себя крупного, очень своеобразного поэта современности и нашел в нем то, что именно меня привлекает в поэзии и вообще в искусстве: трагизм. Иногда это чувство трагизма прорывается сквозь глубокую иронию почти открытым текстом:

Мальчик с девочкой лежат

На осеннем сеновале

Там где шорохи мышат

Тихо ушки распластали

Проникай же проникай

Мальчик в новое сознанье

Пред тобой ворота в рай

С детским миром расставанье

Ты запомнишь навсегда

Запах сена запах счастья

Тайну влажного бедра

Нежность тонкого запястья.