Издается в Израиле (Тель-Авив) ● Главный редактор: Ирина Врубель-Голубкина ● E-mail: exprocom@gmail.com

Автор: , 26 Янв 2012

РАЗНОЕ


Выпуск 149. «Зеркало» №№21-22, 2003.

21 октября 2003

В
силу традиции и в силу привычки: по возвращении из отпуска мы читаем тель-авивское «Зеркало», первое и на сегодня последнее в этом году, его порядковый номер 21-22-й. А предпоследний — 19-20-й — явился едва ли не год назад, и тогда же, ровно год назад, был в соотвествующем выпуске «Чтива» представлен. При такой неслабой «периодичности» впору ставить вопрос о журнальной специфике, — т.е. а журнал ли «Зеркало»? Толстая книжка не журнального (в хорошем смысле) полиграфического качества, выходящая раз в год (прежде было все же немногим чаще — раз в полгода), с постоянными авторами и постоянными (т.е. продолжающимися из номера в номер) романами требует, в свою очередь, неординарного читательского постоянства: по крайней мере, я не смогла навскидку вспомнить, что же там было в предыдущей (прошлогодней) главе гольдштейнового романа о Фамагусте («Помни о Фамагусте»). Утешает лишь то, что Гольдштейн, в конце концов, не «сюжетный» автор, и абсолютно не принципиально, с какого места сплетается-расплетается это кружево, и кто такой этот «Освободитель», явившийся вдруг на первой странице и получивший какую-то неведомую депешу. Ибо, как сказано в том знаменитом еврейском анекдоте про обрезание: «главное — это красиво!».

«Труп кецховели пах стихами. Последнее прочитанное стихотворение, о не сломленном морскими скитаниями альбатросе, текло на траву кровью чтеца. Дуло капитанова револьвера дымилось, таял пороховой, парафиновый след, расплываясь реактивным шлейфом в небе моего окна сейчас, августа 28-го, the cruellest month, на подъеме жары и семитского радио о бомбовом броске на Багдад, бактериологическом выплеске Баальбека и обеззараживающем, из отрицаемых ядерных кладовых, ответе Иерусалима. Под охраной наития капитан поднял глаза к циферблату на глазурованной башне созерцания, на вершину которого зиккурата, в комнатку с азиатскими драпировками, карабкалось в хорошие дни по винтовым ступеням начальство и там, сверяя простиравшийся ландшафт с настенной картой и кешанданским орнаментом, вытканным мастерицами из кочевых племен, от поколения к поколению передававшими секреты растительных красок, по одному отдыхало, куря«.

Вот именно так, на глазурованной башне созерцания, с заплетающимся синтаксисом и сбивающейся хронологией (только что бомбили Багдад, а в следующем абзаце автор заявляет: «В действительности я пишу 21 декабря 2002-го, сейчас, в семнадцать сорок две по цифрам в правом верхнем уголке компьютера«), но какая разница — в каком году и какого числа, если там про умозрительные соития цветов, когорты аполлонов и артемид, восточные орнаменты… и в том же ритме, через запятую, про «запах чеченской избы с гробом батоно Звиада под знаменем«, про кровь бакинских армян и цементные подвалы на Ольгинской. В этом построенном по законам орнамента пространстве причудливо перемещается персонаж — авантюрный, как ни странно, хотя, собственно, авантюру не уловить. Его зовут Гальперин, он палестинский поселенец с «историей», проследить его сюжетные перемещения сложно, ибо «походка его была межеумочной, предслышимый метр господствовал в ней не всецело, допуская избыток ритмических уклонений от схемы, ипостасных отсту’пов, колебательных вольностей… итд.».

Это может увлекать, как увлекает иных все тот же орнамент, это может удивлять, это может раздражать, — возможны варианты, однако забавно: «Зеркало» из всех критических жанров предпочитает самокритику, и вот «рецензия» на новую прозу Гольдштейна в том же номере (я процитирую «вручную» — «самокритика» почему-то не «оцифрована»):

«Хоть убей, не знаю, что сказать о новой прозе Гольдштейна. Все ее достоинства очевидны, но утробное ощущение, как бывает, когда оказываешься вблизи разомлевшей на солнце падали — у нас здесь коровы блуждают вольно, и в снегопады всегда падеж, так что случается — уже весной — гуляешь с псом по лесу и слышишь издалека трупный запах, а потом вдруг ветер меняется, и оказывается, что тлеет совсем рядом, и все органы чувств настолько ошеломлены и подавлены, что некоторое время пребываешь в полном оцепенении — концентрация такова, что даже, пожалуй, не отвратительна в обычном смысле, когда поворачиваешься и бежишь, а наряду с тошнотой охватывает род грезы, химия мозга и химия разложения встречаются на границе какой-то общей для них, невероятно древней среды, среды могильной жижи, в которой весь состав околоплодных вод, где смерть — не до конца смерть, а жизнь — не до конца жизнь, и там, как за границей скорости света, могут произрастать волшебства, по-настоящему чудовищные своей несовместимостью ни с чем, что допускает дневное существование…».

Итак, я набрала эту фразу целиком, добралась до конца, хотя, казалось, конца ей не будет. А смысл бесконечно долгой речи в том всего лишь, что «дурно пахнут мертвые слова». Т.е. этот автор полагает своего собрата по перу и соседа по журналу гниющим мертвецом. Звать этого автора Дмитрий Гденич, в «Зеркале» он подвизается как прозаик, критик и переводчик, причем, что самое поразительное, и характерное в своей банальности в то же самое время, — проза Гденича (и это заметно даже по процитированному здесь пассажу) до боли напоминает витиеватые гольдштейновы орнаменты. Т.е. по большому счету «Странствие в Ган Элон» Гденича — это пародия на Гольдштейна в лучшем случае. А в худшем — дурная пародия.

И вот еще один парадокс самодостаточного и самокритичного журнала-нежурнала «Зеркало»: оба автора — «несовместимый с жизнью» Гольдштейн и «несовместимый» с Гольдштейном и порожденный им же Гденич сливаются в экстазе. Рубрика так и называется: «Гольдштейн и Гденич о Шаламове». Притом, Гольдштейн в зачине комментирует «лагерный опыт» и заявляет, что «Колымские рассказы» — не литература, а «спокойная… констатация невозможности литературы«, а следующий затем Гденич договаривает навязшую в зубах цитату до конца: «Шаламов делает свою прозу, неясно отдавая отчет в мотивах, но действуя тем единым способом, которым человек в обход Бога и экзистенциализма преодолевает Освенцим«. Кажется, ничего более предсказуемого в этой ситуации придумать нельзя было: за А неизменно следует Б, а за Гольдштейном Гденич… как тень и тать.

Чтоб закончить «пахучий» сюжет с критическим отделом «Зеркала», заметим, что в том же «неоцифрованном» формате помимо «самокритики» существует еще и «критика» («Из отрощенного. Неупущенная плоть выписок на записке»). Объектом ее стали Бродский — «фальшивый питерский человек», «вислоухий рано облысевший чинуша из маменькиной спальни, отделенный от окружающего мирка книжным шкапом с чемоданами пыли«, а кроме — … «креатура редактуры russ.ru«. В чем суть претензий — уяснить сложно, слишком много слюны и патологические проблемы с синтаксисом. Да это и не важно. Наверное, что-то личное. И, скорее всего, в цифре имеет место быть на присущем автору «Топосе».

А в непериодической, но продолжающейся прозе «Зеркала» «московский трип» Александра Бараша (Moscow-in-Process), еще одно «сентиментальное путешествие» в пространстве и времени. Здесь же «отрывки из романа в письмах» — «Восточная фантазия…» Шва Сальхув, своеобразный «восточный извод» «женского текста» со сложными немецкими аллюзиями: вставной сюжет отсылает к Гете, причем даже не столько к «Горным вершинам», переведенным на иврит героем — еврейским поэтом-самоубийцей (проблема двойного перевода не решена, в русском варианте фигурирует Анненский), но к Вертеру.

Другой постоянный автор «Зеркала» Юрий Лейдерман существует на это раз в загадочной рубрике «Герменевтика сегодня», хотя не вполне понятно, чем отличаются — в жанровом смысле — синтетические «заметки» про «Витю Малеева в школе и дома» от такого же рода историй про робота-андроида Диму Булычева, каковые истории в прошлом номере «Зеркала» обретались в рубрике «Двойное время». И еще мне не вполне понятно, чем, скажем, «проза» Юрия Лейдермана отличается от «стихов»Кирилла Медведева. Медведевской «Поэмой» без названия открывается последний номер «Зеркала», там «в столбик» сообщается о том, что Львовский плакал над «Амели», а автор, наоборот, плакал над «советским» (наверное, квазисоветским, все же) блокбастером «Звезда», затем, вероятно, автор пытается объяснить, над чем именно стоит и не стоит плакать, но ничего не объясняет при этом. Я же процитирую «зрительский» пассаж, сняв «столбик». Так делать нельзя, безусловно, но интересно, что получится:

только что мы все посмотрели советский фильм про Великую Отечественную войну, действие происходит где-то в этих местах я земля, прием, прием, ответьте земле, повторяет в рацию красивая молодая радистка, но они не отвечают, они погибли (их нет) погибли, успев передать сведения о перегруппировке фашистских войск, и готовящемся ударе на северо-западном направлении, я плакал над этим «я земля, прием, прием, ответьте земле», я сильно выпил перед этим на перегоне Минск-Брест, но я бы плакал над этим даже если бы не выпил перед этим на перегоне Минск-Брест я вспоминал Львовского, плакавшего на «Амели», за что все тогда так полюбили эту дураковатую Амели? все изголодались по бытовому волшебству? глупо объяснять то, что ее так полюбили тем, что соскучились по доброму бытовому волшебству; но нет ни времени, ни возможности объяснять это чем-либо иным кому-то другому

Как по мне, получается ритмически украшенная в некоторых местах проза в разболтанно-необязательном жанре «ЖЖ».

Другие стихи последнего «Зеркала» — запоздалая рефлексия на эго-футуризм:

Облокотясь на полдень снежный,
До боли локоть отдавив,
Сижу задумчивый и нежный
И вижу город Тель-Авив.

Это Валентин Хромов — «Начало 60-х». Здесь же рассыпающиеся ивритоязычные «пейзажи» Майи Бижерано в переводе Александра Бараша и «новый жанр» от Александры Петровой — «философская оперетта» про овечку Долли: там скачут разного рода дети-старички, персонажи со звериными фамилиями, сама овечка, она же Барби, разные прочие синтетического качества, время от времени происходит «танец маленьких сперматозоидов» под музыку Чайковского. Надо думать, это остроумно.

А в заключение скажем, что самая концептуальная «проза» номера — монолог Ильи Кабакова «О художнике-персонаже» (из последовательного в своем постоянстве журнального блока, посвященного «второму авангарду»). Что же до реконструкций «первого авангарда», отметим очередную главу из «Политической биографии» Маяковского: Евгений Лобков с замечательной подробностью, монтируя документы и мемуары, воссоздает ситуацию предсмертной выставки и последних двух месяцев. Акцент на произошедшем 16 февраля 1930-го года расстреле В.Силлова: «В.Силлов — первый лефовец, более того — первый СОВЕТСКИЙ литератор, расстрелянный Лубянкой«. И свидетельство Пастернака:

«… с почти месячным запозданием, по причинам моего обихода, которого я и теперь не изменю, я узнал о расстреле В.Силлова, о расправе, перед которой бледнеет и меркнет все, бывшее доселе. Это случилось не рядом, а в моей собственной жизни. С действием этого события я не расстанусь никогда. Из лефовских людей в их современном облике это был единственный честный, живой, укоряюще-благородный пример той нравственной новизны, воплощению которой (безуспешному и лишь словесному) весь ЛЕФ служил ценой попрания где совести, где — дара. Был только один человек, на мгновение придававший вероятность невозможному и принудительному мифу, и это был В.С.«.



  • Облако меток