В глубине «Зеркала»

(Журнал «Зеркало», № 37, №38,2011)

Михаил ЮДСОН

Пришла тель-авивская зима, зарядили дожди, забродили мысли и образы, солярисно окрепла средиземная лужа, а старожилы уже знают, наготове – жди «Зеркала»! И точно, глядь – вышел журнал, да сразу два номера, новое лакомство для старых добрых интеллектуалов, верных первых учеников Второго авангарда.

Прежде чем обозревать борзо, покряхчу в пространство про рабскую барщину нищеброда-рецензента, выглянув из-за пыльных завалов книг, – пишут, пишут… Однако ежели чтение становится из наслаждения нудной обязанностью – где я, что со мной дурного?! – то можно и не читать оброчный томище-шлакоблок, а писать статейку-с из общих соображений – другие-то книги до этого вертел в лапах, а все они по сути похожи, одного перекати-поля, перестрани-листа, а уж заливистые заливные периодические журналы! – книжки отличаются лишь вязью цифири, мыканьем нумеров, мельканьем статейных материалов.

Но «Зеркало», наверно, безусловно, возможно другая ипостась, иная, по счастью, статья. Выходя в провинциальном Тель-Авиве, в предгорьях Синая, журнал собирает авторов со всего света, вытаскивая порой и хоры славные теней, воскрешая достойные «прозеванные имена». Как сказал бы Саша Соколов – «выбор лучшего».

Что ж, немножко воспарим икарно душою, опустимся в чудестранный колодезь «Зеркала» («все страньше и страньше!» – вскричала б Алиса, листая страницы). Айда, братцы-кролики, расплодившиеся читатели, пойдем бечевой.

Опус тридцать седьмой

А начинается на «А» – Александр Анашевич. Поэт, живет в Воронеже, где некогда бывал и Он, ом, ом… «Черные блохи живут на пьянице и уроде, и все движется в солнечном хороводе: пантелей, старики, мотоциклы и стаи блох, а за деревьями, над холмом, с радугой над головой стоит незаметный боох». Детсад радостей земных.

Далее – вход в поэзию Гробмана, близкую мне своей младой игрой. Там сроду снуют вечные смачнозаветные евреи и хороводятся славные простодушные славяне – этакое приятное слияние-осеменение, пенящееся пиитическое «абрама-дюрсо» абсурда. «Тогда еще славяне были такими милыми людьми в своих озерах тихо плыли в своих лесах себя кормили не поддаваясь духам тьмы». С другой же стороны: «Летят вороны Пастернака с креста ажурного на крест и шелудивая собака чего-то ест евреи тянутся к вечерне старушку русскую тесня носы торчат все злонамерней вокруг осенняя дрисня». В общем, дриснятие с весеннего креста и бичевание глаголом! Окрест тоже привычный, рутинный даже, мягкосердечный Гробман: «Я видал поэтов русских все лежат в одном гробу в деревянных полках узких у евреев на горбу сами тоже все евреи все картавят и шипят все одетые в ливреи евро-русский зоосад». Малость поражает отсутствие мата, имманентно Гробману присущего – в его текстах мат там-сям всунут не всуе, а ядрено обсценивая сучность – как, скажем, мясные туши Сутина ошкуривают хаимь жизни.

Эфрат Мишори, современная израильская поэтесса, вирши перевел с иврита Шломо Крол. «И так записала душа-младенец в своем дневнике, и так спросила, когда пришло ее время: что случится, когда я перейду в тело, когда сплочусь в процессе соединения семени с яйцеклеткой? Кто я буду, когда изучу активный словарный запас греха и запрета?» Кучерявый белый стих, смаглявый верлибр.

Вадим Россман. «Он был отменным рисовальщиком…» А вот тут отменная поэзия – звукопись, незатертость, «пуантилизм утреннего солнца» и прочие причиндалы – хучь и в строчку, и по каталогу «Короткая проза». Но она так пронизана ползучими лианами аллитераций и столь поросла цветными метафорами, что хочется подольше оставаться там, «в бунгало среди тропических зарослей, куда прибегала красавица-камбоджийка с очень смуглым лицом и упругими икрами». Тут не годятся бирки «Бирма» или «Бальмонт» – автор, живущий неподалеку от Кастальского ключа, в забытом Богом Бангкоке, абсолютно автономен, оторван от точек приюта и литературных предтеч. «Он даже не столько писал, сколько рисовал словами». А читатель, если он не друид-аид, не окончательный пнём-пень, будет всматриваться и радоваться.

Александр Ильянен, обольстительный дневник-с, ни дня без строчки: «куда-то шарф Шарлотты таинственно исчез. Буду носить анин. Бело-розовый и цвета крем-брюле (сегодня на свету заметил), буду носить и Грака шарф мемориальный, с зеленой курткой замшевой». Тоже стихозы, конечно, для «Зеркала» в альбом. «При этом в качестве щита Селина упоминал. Де тот лишь воду пил». Де путешествие на краешек Европы, кругом вода – Венеция, как в зеркальце, се Нева иных начал… Бродячие Коэльо, Паунд, Жиль Делёз – эх, до детских припухших желез!..

Пожалуй, украшение номера – беседа Ирины Врубель-Голубкиной со знаменитым писателем Сашей Соколовым, который по-сэлинджеровски удалился от мифа и мира и давным-давно не дает никаких интервью. Называется «Я всю жизнь выбираю лучшее…» Будучи пусть и не птенцом, не дорос, так хоть пхенцем гнезда Соколова, я с понятным восторгом вторгся, впулился в записанный разговор. Очень понравилось. Поначалу, правда, слегка ушибло разительное несоответствие вольноотпущенных канонических соколов-текстов его же устной одомашненной речи. Как бы несколько поразила семантическая пропасть между собакой изреченного и волком написанного. Который раз, разинув рот, размышляешь – о, какую козлино-пергаментную песнь, экую благую весть выписал бы сам Учитель, а не сляпала четверка учеников-пляскиных! Впрочем, всякое даяние благо, и слово Соколова – в строку. Спасибо «Зеркалу» и Ирине Врубель-Голубкиной – получилось и глубоко, и занимательно. Когда толковали вообще и около, кратко про жисть-дайджестянку – вылезала замечательная стилизация под Довлатова. Курт Воннегут – «смешливый, юморной такой старикан», Нина Берберова – «капризная дама, утонченная, высокомерная», Борхес – «неброский, сдержанный, может быть, нарочито», потешный апокриф о Бродском, радушно о Гробмане: «Вот Миша Гробман – он и поэт, и художник, и теоретик, и вообще Левиафан», ну и так далее, как говаривал Килгор Траут. Когда же речь заходила о серьезном – о языке – язык мастера, само собой, менялся. Об Александр Гольдштейне: «Саша сложный. Он сложен не только стилистически, но и философски… Саша – мистик тактичный, вкрадчивый… При этом налицо мощное ассоциативное мышление, но сообщается почти все с позиции как бы усталого человека». И много, много еще всего. Короче, почерпнул я, набрался истин и доник, что надо читать (перечитывать) сочинения Соколова – но и изложения хороши…

Интересна вполне и беседа Ирины Врубель-Голубкиной и Михаила Гробмана с Германом Титовым, художником и коллекционером из Вологды. Титов повествует, в частности, о художнике Андрее Монастырском, чья картина «Транспорт» украшает обложку этого номера «Зеркала». Монастырский, оказывается, создал также книгу «Каширское шоссе» – «где умопомешательство главного героя происходит на фоне православной аскезы, но протекает с явными такими махаянскими касаниями к пустоте». Вот как расскажут интересно – сразу хочется прочитать, тянет! Надо бы как-нибудь. А то вот молвил походя Саша Соколов о Паше Пепперштейне: «Каша какая-то» – как пригвоздил. А чего, казалось бы, так строго: каша – пища наша духовная, питательный топор… Каширское шоссе!

Лёля Кантор-Казовская, «Второй русский авангард и западное художественное сообщество: 1950-е – 60-е годы». Серьезный труд, готовится к печати английская версия. «Гробман выстраивал свои композиции из биоморфных и геометрических пиктограмм… Его концепция приводила к идее возможности почти магического воздействия форм на сознание людей, и эти формы подвергались им тщательному обдумыванию, анализу и отбору».

Аркадий Недель, «Манифест философии». Текст густо инкрустирован латынью, греческим, немецким, английским, санскритом, японскими иероглифами. Мне, кириллицыному сыну, трудновато было продраться сквозь басурманский валежник. Такой вот нынче вышел «Манифест» – призрак бродит по поминкам, призрак Финнегана… Отдыхал глазом на доступных оазисах: «Постмодернизм инцестуозен, у него отсутствует сама идея связи с другим. Он всегда смотрит только в зеркало». Немудреная зигмундистская проговорка.

Александр Коваленский (1897-1965) – подборка стихов и очерк жизни и творчества поэта, написанный Евгением Штейнером. «Происходил из богатой дворянской семьи, был троюродным братом Александра Блока и старшим другом Даниила Андреева, оказавшим на него большое влияние как поэт и духовидец». Далее, я думаю, понятно – весь архив конфискован и сожжен, сам прошел тюрьмы, выжил в лагерях, освобожден в середине пятидесятых. Нынче Евгений Штейнер, разбирая архив постоянного московского автора «Зеркала» Алексея Смирнова (1937-2009), обнаружил машинопись Коваленского «Отроги гор» с датой 1941 г. «Рога пастушьи под окном пропели, раздался ближе серебристый звон, и солнца луч, смеясь, упал на склон, лиловый ирис, белый анемон, полынь и мох, и купы горной ели». Да, были люди. Жили, писали, любили. А что тут еще пробормочешь… «Стоп машина», – как сказал хармсовский Пушкин.

Игорь Холин (1920-1999), «Бедная черепаха», фрагмент из романа. Печальное на диво оказалось чтиво – не впечатлило. Тут, мне кажется, журнал чуток клюнул носом. Быстрая такая, журчащая чепуха, ступенчатая (ровно Ильянен, но раньшего времени), черепашьи переваливающаяся скороговорочка, переливающийся из пу в по самоструйный поточек сознания (бачок течет?), простецкий абсурдец для бедных – бе-едная черепаха, все приходящая и приходящая за своим черепом. Попытки добыть бледный огонь трением… Ах, скажут, да ты вникни, лох, это же Холин! Ну, Холин, ну и холи? «Ведь ему безразлично, покойнику», – как сипел Коровьев. Уж как-нибудь переживет мое скудоумие. Вы же, кстати, не читали – это вообще первая публикация. Возьмите «Зеркало», отворите обложку и пробегите хоть сверху вниз – а потом уж мыльте холку!..

Дмитрий Бавильский, «27. Внутреннее кино: все симфонии Николая Мясковского». Прекрасная, невероятно изобретательная, приветливо-сложная проза, трудолюбивая рыбка из ремизовского пруда – повесть о музыке как таковой, двадцать семь глав-симфоний. «Время звучания опуса оказывается временем размышления о музыке и вокруг нее, возможностью смотрения своего внутреннего кино, развивающегося на изнанке глазных век. По сути это «автоматическое письмо», фиксирующее череду наплывающих образов, вызванных внешним звучанием и внутренним его отражением». Совершенно завораживающие, радужно переливающиеся пузыри ассоциаций – «там, в глубине зеркала, за сценой» – зырь, зырь, тут тебе и корабль (гончаровская «Паллада») плывет, и, слышь, «туча кончает жизнь самоубийством, стремительным черным монахом падая на палисад», и чудотворный Шостакович на выцветшей нетленной шосткинской пленке, и Прокофьев в чудском гаме, и озорная озерная школа русских русалочьих волн (Стравинский с травой морской), и «покатый поздний Глазунов». И в разных местах троится едино: «Кубарем скатывается лунный свет», «Начало звонко, по-шостаковичевски, кубарем скатывается со ступенек», «Светлый ручей скатывается кубарем». О, свиток-скатка нерядового обученного Бавильского, кубаря, шпалы и ромбы, идущие танцующими танками! Мне, коему в босоногом волкохрадском детстве автохтонный медведь наступил на ухо, вообще чудится, что нет никакого Мясковского – это просто проза сама его придумала, будто мировой эфир, надышалась и описывает нам, месмерически пихая валенком нарратив, наращивая мясо знаков на костяк звуков – как внутри Гомера гром и море, а Осип втиснут в список кораблей… Текст-симфопись неисчерпаем, аки янтарь с «запаянными внутри» смыслами. Можно долго кадить и цикадить, избави мя Мясковский, лучше сами прочтите Бавильского.

На задней же обложке журнала – «Фарфоровый человек» Михаила Гробмана – словно фото анфас одного из авторов, а их в этом номере тринадцать – недюжинный сервиз «Зеркала»!

Опус тридцать восьмой

Алексей Григорьев, московский поэт. «Я подошел к тебе на выстрел, межстанционная зима… Холодных рельс блестящий пояс, сгоревшей станции костяк…», «И с неба сыплет кашей рисовой, и малость есть еще анисовой в сугрев души…», «А я иду к метро не быстро, несу в кармане пирожок…» Русь, куда стремишься ты, метрополия, разбегающиеся тропки, викжель пути, сел на пенек, кучкующиеся гуси-лебеди – хорошо, стабильно на дворе. А у нас тут в песках – тоска-кручина, серая жестоковыйка.

Юрий Лейдерман, «Стихотворения для греческого театра и народные песни». Лейдерман нам дарит очередную радость: «Черт возьми! Господин Зиберли! Уже венчают холода! Все мы знаем песню про железную дорогу…» Да знаем мы, знаем, как не знать – только что Григорьева прочитали. «И Кремль – опять вокзал убогий, вокзал замерзший…» Лейдерману виднее.

Давид Дектор, «Ливанская война». Первая ливанская война, победоносно-танковая, в отличие от Второй панической. Текст отрывист, дьявол в деталях, Эрих-Хэм, а так все без перемен: «Боялись ли? Ответ будет слишком метафизический, ну вроде – ночью проснулся и тоска. Смерти боишься». И еще: «Запах Ливана – сладкая гарь, жара и трупы», «Прощай, Ливан. Прости, пожалуйста», так заканчивается эта военная проза. Прощай, простите, оружие.

Валерий Айзенберг, художник, писатель. Снаружи, на обложке номера – его инсталляция «Выскочки, яйца, изумрудные мухи и кровь (Автопортрет)». Внутри – рассказ «Трудная жизнь». Москва, мороз, мастерская художника Айзенброта, по телевизору – «Спартак» с Кирком Дугласом, приходит приятель Нилин – издалека, пешком, чуть ли не с Нилу, эдакий исход – ест вареники, давит моль, а моль повсюду – в шкафах, валенках, под ногтями, гладиаторские бои прямо – у меня тараканы в голове притихли и засмотрелись! – а когда приятель уходит, из его невинно забытого портфеля появляются блохи. Вот тебе и Нилин – повелитель мух! Вшей не хватает, а так – казни египетские.

Николай Боков, «Записки парижского бомжа». Боков – удивительный и неоцененный (пока?) писатель. Двигаясь проторенно-мытарским, крестно-памятным путем Набокова (приходить на Русь извне), Николай Боков покамест, увы, не преуспел в современном разливанном премиальном море. А жаль – проза жадная до натруженного, острого нюхом читателя – «с кокаином», раздраженная, раздражающая душевные рецепторы, изысканная и взыскующая чего-то простого, возвышающего. И стен монастырских без битого острого стекла поверху… Вот Бог, а вот – болевой порог бытия.

Вячеслав Иванов, «Несколько слов о поэзии». Эти, так сказать, три разговора Ирины Врубель-Голубкиной (с Соколовым, Титовым, Ивановым) славно насыщают журнал. Известнейший Вячеслав, «Кома» Иванов, знаменитый лингвист и академик, рассказывает нам о проблеме пищеваренья массового сознания – как оно переваривает литературу, культуру вообще, что именно застревает комом в народном горле. О Блоке интересно. По Иванову, в начале был Блок – а за ним уже все, все, все, изводы-продолжатели, числом как бы не двенадцать.

Валерий Мерлин, «Антропология для ангела, или Еврейский Достоевский». Мерлин – маг и кудесник деконструкции, раздирающий Федора Михайловича на клочки и частицы. Библейство Достоевского – антропология для Мерлина. «Соня – гильгуль Лизаветы, убитой топором Раскольникова. Ее душа – зеркало молнии, она вмещает отцовский свет… Зеркало отражает лицо самого Раскольникова: глядясь в зеркало, Раскольников видит гневное лицо Отца в отраженном свете». Мне кажется, что заклинания Мерлина: «Зеркало, зеркало!» – на благо журналу.

Алексей Смирнов, «В России первичен звук…» Опять Блок. «Если бы вместо большевиков и Ленина Петербург захватил бы царь Дарий или Ксеркс, или стада кентавров, то Блок так же бы «интересовался» и ходил бы по улицам, и слушал, и написал бы что-нибудь еще и похлеще «Двенадцати».

Валентин Воробьев, «Подвиг московского завхоза», «Главный сводник дипарта», «Другие и всякие». Продажи-вернисажи, коллекционеры-костаки, коллеги-калеки. Не шибко дружественные «литературные шаржи», художники и среда – Москва советская, искусство подпольное, водка столичная. Легкой кистью и о писаках: эстрадник Евтушенко (Гангнус), за которым тянулся «целый выводок стиляг» – комсомолец Аксенов (почему-то тут Воробьев не добавляет – Гинзбург), Ахмадулина, Окуджава. Всем по серьгам и по ушам. Никто не забыт. Ежели про живописцев столь же адвекватно и достоверно – жаль.

Людмила Голубкина, «Милка, девочка моя…» Милые воспоминания о детстве. Письменную работу пишет дочь поэта Владимира Александровича Луговского и Ирины Соломоновны Голубкиной. Непривычное для «Зеркала» произведение – оголенная бесхитростная графика «простого письма». Но талант автора-рассказчицы тянет, толкает воз прозы – внешне зимней, черно-белой, вечно-зябкой, но внутренне – вешней, травянисто-солнечной, голубкиной, луговской…

На задней обложке – «Пространственная структура» Франтишека Кинцля (1934-2011). Михаил Гробман в короткой заметке о нем отмечает: «Чешские художники-эмигранты всегда видели в нашем лице своих соратников и близких друзей. Понимание было всегда и во всем перед лицом общего врага – коммунистических вельмож». Да, два у Гробмана всю жизнь обло-огромных врага-чудовища – коммунизм и реализм. Гробман есть гробман есть гробман… Есть, естественно, вкупе и Врубель-Голубкина в глубинах «Зеркала». И она – левиафан! Вещанье продолжается.

Comments

No comments yet. Why don’t you start the discussion?

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *