Издается в Израиле (Тель-Авив) ● Главный редактор: Ирина Врубель-Голубкина ● E-mail: exprocom@gmail.com

Автор: , 03 Окт 2012

РАЗНОЕ


Валерий Айзенберг

РАЙСКИЕ КАНИКУЛЫ

Party

Мы упали на заднее сиденье такси. Таксист назвал цену в двадцать шекелей, на пять шекелей меньше, чем назвал другой таксист на следующий день.

Утром я позвонил Рут и, ничем не рискуя, предложил отменить party. Она отказалась и целый час рассказывала об Авеле, который в это время стоял рядом со мной. Мне ничего не оставалось, как изображать все, что я слышу. Я врал им обоим, ей молчанием, ему мимикой.

Так вот, когда на следующий день мы услышали цену, точнее увидели сдачу, Авель взбеленился. Он орал, зачем я дал пятьдесят шекелей одной купюрой! Он требовал у таксиста чек, деньги, угрожал, что позвонит в полицию, записывал номер машины. Таксист тоже собирался вызвать полицию. Авель как с цепи сорвался, потом печально сказал: «Это солнце». У него в руке была зажата бумажка с номером машины. Таксист, поспорив еще десять минут, отдал пять шекелей.

После эпизода с таксистом мы двинулись дальше. На углу, возле супермаркета встретили знакомого Рут, которому Авель предложил пойти с нами, но тот не захотел.

Вскоре мы пришли к ее дому. Авель позвонил в дверь. Через минуту она неслышно открыла.

На лестнице было темно. Идя по ступенькам, которые Рут знала, как свои пять пальцев, она, тем не менее, упала прямо на задницу – у нее подвернулся каблук. Я сделал вид, что пытаюсь поднять ее крупное тело. Я ждал, когда засмеется Рут. В подобных случаях у меня замедленная реакция, мне всегда весело и я не чувствую сострадания. К счастью, придя в себя, Рут слабо засмеялась.

Как только мы зашли в квартиру, стало ясно, что Авель готов устроить сцену. Я лихорадочно думал, как нейтрализовать его – валить все на солнце? Мы сели за стол. Рут что-то доставала. Я попросил для него водку. Авель вскрикнул: «Нет, лучше джин с тоником!» Рут тихо выспрашивала, что случилось. Я рассказал о таксисте. Авель – о ее знакомом у супермаркета, о том, что приглашал его. Рут раздраженно заметила, что странно приглашать не предупредив, а она не хочет его видеть. На столе тем временем появлялись обычные в таких случаях блюда – салаты, тефтели и вареная картошка. Вот тогда солонка и выскользнула у нее из пальцев и пролетела мимо моего носа, но Рут ловко ее поймала. Это было удивительно и можно было предположить, что она не та, за кого себя выдает, или ее две. Другая, очень собранная, сидит внутри и проявляется только в экстремальных ситуациях. За минуту до полета солонки Авель опрокинул фужер. Это трудно было предотвратить. На скатерти появилась лужа джина с тоником. Мы спешили и ели быстро. Для остальных гостей полагался только фуршет.

Наконец все собрались. Как всегда в незнакомой компании, мое состояние подвешено – думаю об одном, а делаю другое. Я заговаривал с куратором и галеристом, подсовывал свои каталоги, пил коктейль и просто шатался из угла в угол. Я завидую персонажам, которые умеют неподвижно сидеть или стоять статуями в самом центре любой компании и хранить полное молчание.

Галерист рассказывала о выставках в своей галерее. Девушка-куратор молчала, но у нее было яркое чистое лицо и волнующая агрессивная грудь. Она гипнотизировала. Гипноз не действовал, когда куратор отворачивалась, и полностью прекратился после того, как она закончила свой показ видеофильмов.

Я показал видеозаписи перформансов. Все наперебой говорили, что это настоящее современное искусство. Никогда не могу понять реакцию на свои работы, увидеть разницу между восхищением, простой вежливостью и полным неприятием. Даже не могу понять, что делаю сам, и сильно сомневаюсь в необходимости существования моих видеофильмов, картин, особенно картин, которые давно перестал писать.

Наконец все ушли. Рут и я остались сидеть на диване. Стало ясно, что нужно уходить. Когда мы подошли к двери, то обнаружили Авеля, демонстративно спящего на коврике, подогнув колени. Его губы бормотали: «Магия сползла, подобно вуали, вместе с макияжем».

Скала

Скалу протыкали мощные стальные штыри-балки. С одной стороны они держали подъемник, а с другой уродливо торчали. Авель висел в подвесной люльке и «прятал» торчащие штыри. За один день он декорировал цветным цементным раствором несколько штырей и, таким образом, «достраивал» скалу. У него оставалось еще много времени, чтобы смотреть, как с востока над Мертвым морем бегут полосатые тучи дальше на запад. Солнце обходило скалу, скала отбрасывала тень, которая медленно росла на восток к Мертвому морю. Она была неподвижной. Солнце светило Авелю в затылок, и его взгляд часто застывал. Ему казалось, что тень самостоятельно растягивается в восточном направлении, как большое абсолютно черное резиновое покрывало. От этого встречного движения у него сильно кружилась голова. И Запад с Востоком оказывались где-то вверху, в зените. Авель закрывал глаза, когда солнце еще не зашло, а открывал, когда оно уже вышло, и кругами ходила его голова. От заката до восхода он спал, и головокружения не было. Множество разных мыслей кружило над его головой. А те, что были внутри, имели определенный знак, то положительный – утверждение, то отрицательный – вопрос, но было много сомнительных.

«Здесь нельзя долго спать, не то проспишь свою смерть. Нужно вставать утром и между делом выпивать литр воды».

«Это Мертвое место. Все хотят умереть здесь, но все равно пытаются оттянуть свою смерть».

«Можно ли увидеть тьму, когда она уже наступила?»

Утром, когда солнце бывало достаточно высоко, поднимался ветер. В середине рабочего дня ветер стихал, а солнце, казалось, останавливалось. Авель закрывал глаза и превращался в подсолнух, рой мыслей в голове замирал, и ему виделся Сад, окруженный забором из тонких металлических прутьев.

Дом Художников

Дом Художников находится в кибуце «Лохамей-ха-Гетаот».

Аккуратные домики, открытый бассейн, огромное количество парнокопытных в стойлах, жующих сено и жвачку, три лошади, фабрика для изготовления мяса из бобов, бесконечные апельсиновые сады, очень много рододендронов и олеандр с большой шарообразной кроной, усеянной розовыми и белыми цветами. Большие изумрудные ящерицы вертикально снуют вверх и вниз, по стенам домов и стволам деревьев, их легкие тела светятся зеленым солнечным светом. Везде под ногами разной толщины резиновые трубки, по которым течет влага. Таким образом, вся земля опутана аортами, венами и капиллярами, ее подключили к божественной капельнице. На фабричной башне трепещет бело-голубой флаг с шестиконечной звездой. Звезда вибрирует, как будто по ее ребрам движутся токи голубой крови. Людей не видно, все происходит само собой. Лишь однажды в темном проеме одной двери я заметил фигуру. Она вышла, посмотрела на солнце, на флаг и опять пропала. Когда я приблизился к бассейну, то увидел множество плещущихся детей. Я не удержался и вошел в воду. Ее температура была та же, что и моего тела, та же, что и моря за сто метров от кибуца.

Обычно после ланча я падаю на кровать и засыпаю под кондиционером в своей комнате. Включаясь, он угрожающе открывает длинный, темный зев и начинает непрерывно выдыхать холодный воздух.

Художники ходят на этюды. Но есть и те, кто рисует по воображению реалистические, сюрреалистические или абстрактные работы прямо в студиях. Я с пристрастием выясняю у художников процент выполнения, укоряю в лени, пытаюсь поднять их ночью или рано утром и требую идти рисовать.

Я предложил Марселю, главному в группе, устроить показ моих видеофильмов, потом Шломит, куратору Дома Художников. Реакции не последовало – для них это лишняя нагрузка. Мне скучно. На мне лица нет. Все спрашивают, что случилось. А я хочу устроить революцию, говорю, что я ленивый, что я не художник. Одна из членов группы, ради солидарности, сказала, что и она не художник. Но, по-моему, она не соврала.

Художники ходят строем и сидят в студиях, рисуют пастелью, акварельными мелками, карандашами, фломастерами и тушью. Реалисты упорно копируют новый бетонный амфитеатр, турецкий акведук трехсот лет от роду, заросли кактусов, завезенных из Мексики в прошлом веке, олеандр, похожий на цветущую водонапорную башню-шар, оливковую рощу тусклого зеленого цвета, изумрудных ящериц, ползающих по стенам и стволам и снующих в путанице резиновых трубок. Беспредметники сидят, подняв плечи, в маленьких студиях-кельях.

Через равные промежутки времени я подхожу к телефонному аппарату, снимаю трубку и слушаю непрерывный текст, монотонный голос – магнитофонную запись. Когда у меня появляются первые признаки раздражения, я вешаю трубку, но часто связь прерывается сама собой.

Жизнь в Доме Художников идет толчками, как бы пульсирует, прячется на вдохе и проявляет себя на выдохе. Выдох происходит после ужина. Импульс может дать что угодно: день рождения, собрание по поводу завтрашнего тура или приезд гостей. Днем жизнь в Доме почти незаметна, а вечером покрывается болезненным румянцем и походит на слегка воспаленное лицо Сандры из Парижа, на ее пышно свисающие красные волосы. Я выбираю на расстоянии. Кира из Братиславы, дикая и неловкая. Салия из Берлина, подруга Киры, бледная, длинная и худая. Бочка Бэл, несостоявшаяся балерина из Тель-Авива. Американка Кэрри, маленькая и коренастая. Выбираю, но тут же сомневаюсь.

Сожаление вызывает недостаток алкоголя на вечеринке, хотя намного хуже, когда его больше, чем нужно, и невозможно выпить или унести.

У бара стоит Джон Леопольд, американец. Чудесным образом полная открытая бутылка виски несколько раз прокрутилась вокруг его ладони. В свое время он десять лет работал бартендером в Калифорнии. Пару дней назад после показа моих фильмов в Музее он попросил прислать ему в университет кассету, чтобы показывать студентам, и я получу чек на пятьсот долларов. У меня тут же возник план присылать ему каждый год по новой кассете и получать по пятьсот долларов. Я ему об этом не сказал. Не могу избавиться от привычки стратегически мыслить. Меня в этом упрекают. Мол, меня убивает то, что я все время что-то замышляю. Конечно, никто не скажет, что я замышляю всегда только хорошее, или что вообще замышлять – это хорошо. Через год я послал Джону Леопольду кассету и получил триста долларов в виде чека.

Салия и Кира

Немка Салия неподражаема. В прошлом она была Анхелой, но поменяла имя недавно, чтобы родиться вновь, начать жизнь сначала, учесть опыт прежней Анхелы и не делать ее ошибок. Салия танцует в своем собственном ритме. Трудно определить, где ее бедро соединяется с голенью, где кончается плечо и начинается предплечье, изгибается сустав или ломается. Это безумный танец раненых лебедей. Раненых в разных местах и невероятным образом воплотившихся в одном извивающемся теле. После вернисажа на выходе из Дома мы оказались вдвоем. Она близко придвинулась и, в конце концов, сказала, что хочет на самый top. Переспросила, понимаю ли я, а сейчас она пойдет примет душ. Но, вернувшись через десять минут, она объявила, что очень устала.

Кира живет в одной комнате с Салией-Анхелой. В ней тоже есть что-то неубедительное. Она такого же роста, но с пятнистой кожей. Всем своим видом она напоминает ширококостную, вырубленную из бревна крестьянку. У нее фигура нетренированного спортсмена, неловко размахивающего длинными руками и ногами и все время что-то задевающего. Кира так же плохо чувствует ритм, но она не гуттаперчевая, как Салия. Когда они танцевали вдвоем, то казалось, большая марионетка с грубыми движениями солдата ведет издерганную длинную змею.

Однажды, мне показалось, что ее грубое тело должно здорово контрастировать или, по крайней мере, странно выглядеть в арке акведука на фоне бананов или кактусов, лучше кактусов. Мне виделось, как Кира на рассвете заходит в арку, снимает майку, прыгая на одной ноге. Вот она снимает сначала одну штанину, затем вторую и застывает голая под палящим солнцем, отбрасывая четкую длинную тень. Это была моя единственная попытка создать произведение искусства. Но Кира вызывающе отказалась.

Бэл и Сандра

Бэл поразительно танцует. В свое время она семь лет училась в балетной школе. У меня всегда вызывают недоверие те, кто учился в какой-либо профессиональной школе. Бэл белая и круглая, как бочка. Для того чтобы понравиться мне в танце, ей нужно быть именно такой. Ритмично двигаясь, она не вызывала недоверия.

Бэл стильно одевалась. На последней вечеринке, в белом марлевом платье, покружившись по комнате, она остановилась задом к большому вентилятору и передом ко мне, являя собой пойманный и привязанный ветер.

Виски Джона Леопольда вызывало у меня непреходящее возбуждение, я пьянел все больше, катаясь во сне и наяву по «американским» горкам странных холмов, зеленых, серых, желтых, оранжевых и голубых. Бэл у вентилятора была перистым флюгером на вершине холма. Много Бэл нужно расставить на всех высотах, чтобы путники спрашивали у этого белого изваяния-сияния: «Сторож, сколько ночи?», а оно отвечало бы: «Утро еще не наступило, а ночь уже на исходе».

Виски Джона Леопольда вызывало у меня видения ветреного пейзажа, сродни тому, что я стремился изображать в моих ранних этюдах. Видения некого сквозняка, где Солнце валится в пропасть сразу, как только прикасается к краю, и темнота наступает почти мгновенно, как на экваторе или на передовой, где темный горизонт в двух шагах. Он неотвратимо приближается к тому месту, где я стою, и проглатывает меня. Вся поверхность – это одна распростертая шкура зебры, на которой с короткими промежутками соседствуют день и ночь. Смены происходят так быстро, что успеваешь только забыться, зарыться в землю, закрыться черной узкой полосой, но вот опять я уже на треть, наполовину и полностью освещен и сильно заметен, и мне кажется, что солнц столько, сколько светлых полос, а лун – сколько черных, или что на светлом небе мелькают нестерпимо белое солнце и черная глубокая луна одновременно, а кто-то их открывает-закрывает. Все же когда я укрыт черной полосой, то успеваю незаметно наблюдать, как по поверхности несутся тени туч с Востока к Средиземному морю, как быстрые светлые полосы освещают оливковые рощи, обрывки скоростных дорог, белые компактные города, ряды сосен на каменистых холмах.

Я все усложняю и путаю и, когда Бэл узнала о моих планах-мечтах, то ощутила прилив энергии и потребовала выйти из прохладного помещения на душную лужайку. Мы начали говорить сразу о главном. В чем смысл искусства? На этот вопрос нет ответа, как и на вопрос – в чем смысл жизни. Сейчас я не помню, те три составляющих, которые Бэл назвала, но тогда смутно понял, что одна из них включает любовь. Хотя слова не прозвучало, я почувствовал опасность. Мы лежали плашмя в одну линию лицом к лицу. Между нами было всего десять сантиметров. К счастью, вокруг уселись остальные и невпопад включились в разговор. Я вспомнил шепот Авеля: «Магия сползла, подобно вуали, вместе с макияжем». В толпе не может быть откровений. Я вяло реагировал и перестал помогать Бэл решить ее главный вопрос. Невдалеке группа с Сандрой посередине. На ней было белое платье.

Зеленый травянистый стол. Сандра смотрела в мою сторону и казалась одинокой. Она лежала в круге, как агнец, как солнечное пятно на жертвенном столе. Я быстро поднялся, но окрик Бэл заставил меня лечь обратно.

У меня замедленная реакция, я никогда не могу красиво выходить из запутанных положений. Еще до прихода путаницы я будто уже опутан. Утром, когда я просыпаюсь, внутри что-то екает и ухает, мой внутренний прорицатель о чем-то меня предупреждает. Когда я лежу в ванне, мне трудно выйти, я испытываю тот же ужас, какой испытывает новорожденный, выходя из утробных вод.

На следующий день Бэл не смотрела в мою сторону. И Сандра – тоже. Ее рисунки одной линией говорили, как она страстно любит Боттичелли. У нее была прекрасная, немного перезревшая фигура, болезненно скептическое выражение лица и странная манера говорить. Она говорила на французском с Марселем и Вивиан, на английском со мной и Любой, а на иврите с Бэл, Хадасой, Ханой, Мордехаем и Анет. Она не знала русского, и поэтому мне только кажется, что у нее дефект речи. Я не уверен, но что-то было не так. Ногти на пальцах ее ног были цвета бордо.

Кэрри

Кэрри Унгерман небольшая, коренастая и крепкая скульпторша. С нее быстро слетел налет незнакомки, всегда приятной своей невиданностью ранее. Она превратилась в обычную американку, плечистую, с короткими ногами и крепкими мышцами для высекания мрамора и долбления дерева. В ней сидело непреодолимое желание вкалывать. И если бы не это, она могла бы быть привлекательной.

Кэрри собрала всех на лужайке под большим красным олеандром.

Она предлагала всем сдать по одной работе, «легкой и плоской» для выставки в одном институте возле Лос-Анджелеса, где она куратор художественной программы. Семьдесят процентов от продажи – художнику. Деньги она обещала переслать. А вообще затевает это все не для денег, а для коммуникации. Сразу после собрания все художники помчались делать те же этюды и композиции, что и вчера, но только более легкие и более плоские. Кэрри, увидев, что я сижу в холле без дела и, как обычно, без лица, увлекла меня за собой пройтись посмотреть, как художники работают. Я вскричал: «Inspection!». В дверях студий я кричал: «Inspection!». А на середине пути я сбежал и оказался на улице. Справа от меня висел телефонный аппарат.

Корреспонденты

Шломит сообщила, что приедет общенациональное телевидение. Художники нервничали, но продолжали работать над уже законченными вещами. Их сознание раздваивалось – напряженно следило за своей работой и ревниво наблюдало за своими соседями, которые делали то же. Все художники были связаны общей целью, все были командой и каждый в ней – яркой индивидуальностью. Причем было ясно, что ни одна яркая индивидуальность не в состоянии существовать сама по себе, не может сама стремиться к совершенству – бесконфликтной красоте.

Наконец приехали корреспонденты. Я заглядывал в студии и видел склоненные над столами головы, приподнятые думающие плечи, предплечья и руки, накладывающие цветные пятна, проводящие линии. Во мне, отравленном собственной ленью, накапливались ненависть и презрение аристократа к труженикам кисти.

Я осторожно с рулончиком фотографий зашел в студию Шапиро, Самсонова и Юджина. Шапиро и Самсонов не обижались на меня. Но Юджин другое дело. Устремленное вперед тело, широкий шаг, сосредоточенный взгляд и руки – клеящие, трущие, сверлящие, скручивающие и привязывающие веревочками какие-то палочки. Веревочки всовываются в дырочки, привязываются узелками, видными через плексиглас, тут же тонируемый либо протираемый. Неестественно выпрямленное тело-машина создает пространство в размере тридцать на пятьдесят и на два.

Юджину не нравится, что я называю его, Женю, Юджином. Его подбородок вздернут, он походит на вытянутую вверх утку. Всегда с папкой, кисточкой или блокнотом, он производит впечатление очень серьезного человека. В глазах Юджина целеустремленность. Кстати, он прекрасно плавает. Я видел его снующим между рыбацкими лодками, переплывающим Галилейское море.

Корреспонденты собирали материал, снимали художников и брали у них интервью. Я стоял возле моих глянцевых фотографий. Корреспонденты игнорировали меня. Они долго работали с Шапиро и его нарисованными прозрачной акварелью акведуками, затем – с Юджином. Вдруг романтически настроенный Самсонов возбужденно заговорил обо мне, о том, что я известный художник, и нужно снимать меня. А поскольку все равно обо всех не расскажешь, то они не должны игнорировать, потому что именно я… Мне стало хорошо и нехорошо. Я манерно заметил, что это, мол, преувеличение, про себя отмечая, что корреспонденты пропускают мимо ушей и слова Самсонова, и мои, а их очкастые взгляды безразлично скользят по моим глянцевым фотографиям.

Когда они брали интервью у Самсонова, я забрал свои работы и тихо пропал. Никто меня не остановил. Холодное дыхание кондиционера опять охладило меня, я привычно упал на кровать, с нежностью вспомнил Самсонова и закрыл глаза.

Резкий стук в дверь заставил меня вскочить. Самсонов возбужденно кричал: «Куда ты пропал, они уходят, быстрее неси фотографии!». Мы помчались вниз.

Уже потом при всех Самсонов также возбужденно говорил, что моя речь в камеру была великолепна. Конечно, это была чушь, но приятная.

Корреспондентам хотелось снять материал прямо на натуре. Они выбрали Шапиро и Самсонова, затем осторожно попросили меня.

Меня раздирали противоречия. Идти или не идти, быть или не быть.

Амфитеатр

Корреспонденты, как ястребы, хищно целились глазами, камерой и микрофонами на художников, что выходили из дверей Дома. Слева направо: Самсонов, Шапиро и я. По росту – наоборот.

Первый с этюдником, второй – с папкой под мышкой и полиэтиленовым пакетом, вымазанным засохшими акварельными красками. Сквозь стенки пакета торчали концы беличьих кисточек. Я с видеокамерой через плечо был третьим. Высоко в небе сдвигались серые тучи – огромные курицы, готовые к кладке. Им нужно снести дождь. Здесь всем кажется, что дождь – одно из чудес. Все чудеса происходили в этом месте только потому, что вначале оно было безвидно и безводно, пусто и пустынно, и любое появление тогда воспринималось, как чудо. Три художника шли в никуда и делали независимый вид.

Чтобы все было натурально, я начал вести беседу, но получился обычный монолог с самим собой. Как всегда.

– Шапиро, ну что ты так заляпал пакет! И папку заляпал! Эти торчащие кисточки-палочки только портят вид. Нас же будут смотреть по общенациональному телевидению, а у тебя шнурки развязаны, ремень на поясе болтается!

Шапиро, поглощенный важностью момента, не слышал – мы шли прямо на отряд корреспондентов.

Слева на асфальте лежали прижатые большими камнями листы оберточной бумаги, ослепленной солнцем, – какой-то художник «рисовал лучами». Бумага загорала, кроме тех мест, где лежали камни. Через пару дней художник вставит загорелую бумагу в рамку со стеклом и повесит на стенку.

Не доходя пяти шагов до корреспондентов, мы резко повернули направо, прошли мимо большого цветущего розовыми цветами олеандра и подошли к обрыву со сбегающими вниз бетонными ступеньками амфитеатра. Сзади за нами следили глаза, камера и микрофоны.

Нас расставили в разных местах, Самсонова послали вниз, Шапиро устроили на обрыве. Точными отработанными движениями, что особенно ценится в балете и гимнастике, он сначала положил, а потом раскрыл пакет, затем установил пластмассовую коробку ленинградской акварели, замызганный пластмассовый стаканчик с водой, поднял кисть, картинно замер и тут же стал рисовать. То же, что и позавчера.

Меня поставили в засаде и сказали, что камеру я могу не включать. Красивая безупречная начальница спросила меня, куда я буду «делать вид», то есть направлять объектив. Я начал играть в съемку Шапиро, то подлетая к нему, то отлетая, приближаясь к лысине или к методично заполняемому красками листу бумаги.

Поднялся ветер, крышка объектива болталась и била по корпусу камеры, так что пришлось ее схватить. Мои движения были скованы. Наконец я застыл, глядя на эту сцену с художниками и корреспондентами, новым дурацким амфитеатром, турецким акведуком трехсотлетней давности, одиноким старым олеандром, толпой привезенных из Мексики колючих кактусов, засохшей банановой рощей, полем верблюжьих колючек, заброшенной бахчой, бесплодными тучами, пытающимися снести дождь, ящерицами, тупо ползающими вертикально вверх-вниз и горизонтально в путанице резиновых трубок.

Я все чаще ухожу, не попрощавшись, – никогда не могу поставить точку. Все последние минуты – троеточия.

На входе в дом слева от двери висел телефонный аппарат, голос продолжал.

Самсонов и Фишер

В Акко мы поехали втроем – Самсонов, Юджин и я. По дороге зашли в Сад, но пробыли там недолго. По пути на пляж мы прошли через старый город. Последняя крестоносная столица. Крепость, которую не взял Наполеон. Арабский рынок. Караван-сарай. Люди агрессивно сверкают овечьими глазами. Здесь можно загорать только в тени – меньше вероятности обжечься. И постоянно пить воду.

Море полно медуз, они жалят. Мимо нас работник пляжа пронес в парусиновой шляпе медузу, саму похожую на скользкую старую шляпу. Хвост по пути оборвался и шлепнулся на песок. Работник чертыхнулся, вернулся за хвостом, завернул желейное тело медузы и хвост снова в шляпу и выбросил все это в урну.

Мы сидим на песке под огромным тентом в Акко на берегу Средиземного моря. Между нами и морем девушки и парни играют в резиновый мячик деревянными ракетками. Ветер. Самсонов говорит, что они здорово играют. Я говорю, что тоже так смогу, у меня второй разряд по настольному теннису. Самсонов говорит, что неплохо играет в шахматы. Однажды играл даже с Бобби Фишером на шахматной площадке, где-то возле Патриарших прудов. Самсонову семьдесят два. Двадцать пять из них он купался в проруби. Вчера в полночь Самсонов влетел к нам в комнату, но я не слышал, что он говорил. Что-то серьезное, как всегда. Я не слышал, потому, что видел шамкающего, свистящего беззубого старика без протезов, готового ко сну. Он немного похож на одноствольную оливу.

Тогда в Москве наступал вечер и Самсонов уже складывал шахматы, когда молодой, прекрасно одетый, лет семнадцати человек, знаком предложил Самсонову сыграть. Человек достаточно долго наблюдал за игроками, его голова на фоне закатного солнца казалась легким сиянием. Самсонов уже не хотел играть, но что-то его толкнуло. Он проявил вежливость и отдал ему белые. На пятом ходу Самсонов был разгромлен. Он в ужасе думал, как, что произошло, и почему он отдал белые. Предложил поиграть черными, но прекрасно одетый молодой человек развел руками, показал на часы, на себя и уходя сказал: «American». Затем Самсонов узнал, что в это время Фишер приезжал в Москву тренироваться у Ботвинника. «Это был он, кто же еще?! Я долго мучился, что так глупо проиграл!»

Сад

В тот день я опять решил пойти в Сад. Тропа поднялась на холм, и справа, за кактусами и брошенной бахчой стал слышен легкий гул скоростного шоссе. На обратном пути я, с трудом пробираясь через поле больших верблюжьих колючек, наткнулся опять на бахчу, распугал птиц и взял один арбуз величиной с яблоко. Вечером, за общим столом, я разрезал его. Внутри было пусто.

Так вот, Сад был окружен забором из тонких металлических прутьев.

Калитка была приоткрыта. Я вошел и сразу услышал сухой хруст мелких острых камней под ногами. Нельзя было представить, чтобы здесь кто-то быстро ходил, тем более бегал. Как заколдованные, равномерно застыли расставленные объекты в саду. Вверху шумно носились два ястреба и один ворон. Явно это был показательный, хорошо поставленный воздушный бой или охота – виражи, бочки, зависания, пике, петли и крики.

Через равные промежутки времени появляются высокие и низкие постаменты с коваными стальными и отлитыми из чугуна жар-птицами, орлами и фазанами в разных позах – на взлете, при посадке, с распростертыми или сложенными крыльями. Расстояния, отделяющие их от цветных клумб-звезд, деревьев и кустов, даже от редко попадающихся служителей, точно рассчитаны.

Замкнутый садовод настойчиво пытался создать полную гармонию, где растения и люди отбрасывают тонкие тени-призраки; там кажется, что неизбежная ночная тьма лишь отсутствие дневного света.

Я слышу шум крыльев, поднимаю голову и вижу двух ястребов, одну ворону и люльку, в которой спит Авель.

Сонный Авель в люльке смещается над восьмиконечными клумбами, утыканными стальными и чугунными цветами, над рядами застывших кустов и деревьев, вдоль аллей, усыпанных очень мелкими, острыми камнями.

Люлька со спящим Авелем плывет в саду под незаходящим солнцем. Как в Раю.

Телефонный монолог

– Это невыносимо, ему доставляет удовольствие делать мне больно. Помнишь, мы были в музее? Он лежал на широком подоконнике, а я стояла рядом и пыталась помочь. Он был безволен, как ребенок, как жестокий ребенок. На нем была тысячу раз стиранная футболка и рваные сандалии. Он во всем меня обвиняет. Последний раз в том, что вчера у него был ужасный вечер. Но ведь каждый вечер – последний и ужасный: засыпаем и не уверены, что проснемся.

Я стоял перед белой стеной с зелеными ящерицами, снующими вверх-вниз, и видел безвольно опущенные плечи Рут, ее немигающие полуоткрытые глаза, как будто они застыли в одном положении две тысячи лет назад.

– Я все время делаю что-то для людей. Мне нравится это. Для него в первую очередь. Но он не благодарен. Раньше был внимателен, но сейчас грубо причиняет мне боль. Иногда мне кажется, что это доставляет ему удовольствие. Мне страшно, мне очень больно. Каждый наш разговор – это разговор о нем. Не обо мне. Я знаю все его детские сны. Он много рассказывал о тебе, поэтому я рада встрече с тобой и поэтому устроила для тебя party. Ты считаешь, что он ребенок и его используют, но это не так, конечно, нет. Я столько сделала для него. Это он использовал меня. Мы не виделись год. Месяц назад встретились опять. Я надеялась, что наши отношения восстановятся, но он делает мне больно каждый раз. То мы ездим по дорогам на машине и говорим, то молчим по десять часов кряду у меня на квартире. Но с каждым разом все хуже, все больнее. Это ты позвонил, а нужно, чтобы позвонил он. Когда мы беседовали на диване, он спал на полу у двери, будто хотел сказать, что даже не прикоснется к моей постели. А когда вы уходили, Авель не попрощался. Он проскользнул мимо, как уж, как унесенный сквозняком плоский лист бумаги, на котором я успела прочесть несколько ужасных фраз. Мы говорим о его безуспешных попытках заработать деньги, о его долгах. Мы обсуждаем убийственное свечение отовсюду и боль в его глазах. Каждый раз, когда он на улице, ему кажется, что он сражается со сверкающим монстром, зеркальным и блестящим змием, который время от времени превращается то в знакомых людей, то в предметы. Стоит ему выйти на улицу – он уже мокрый. Приходится пять раз в день принимать душ, вымывать «песок» из глаз. Мы обсуждаем это адское свечение, убивающее все цвета и колющее его глаза. Он уже дважды был у врача. Ничего. Мы говорим о несчастье его отца, который тоже видел монстра, убивающего тени, цвета теней, и поэтому писал картины в подвале, а когда они переехали в Модиин, то закрывал окна и писал в сумраке или при искусственном свете.

Я слушал этот слабый безвольный голос, не низкий не высокий, как звук инструмента, настроенного особым образом. Я видел белоснежные бедра Рут, круглые колени и печальные губы. Казалось, что говорит не она, а болезнь, которая точит ее изнутри, и каждое следующее мгновение можно услышать слабые болезненные хрипы. Казалось, она лишь делает понятными их, размеренно объясняет, переводит на человеческий язык.

Она думает, что это я звоню ей.

– Я благодарна тебе за звонок, но позвонить должен был он, я так ждала. Я не знаю, что ему нужно. Он может сделать выставку, две или три – я уже договорилась. Галереи сейчас же вставят их в план, и через полгода они состоятся. Давно можно сделать это. Прошло четыре года, как мы знакомы, но он так и не готов. Ему нечего показывать. Он говорил, что когда ты приезжал в прошлый раз, он сразу начал работать над своими картинами, и что это было золотое время, что работал он три месяца беспрерывно.

Я вижу Рут неподвижно застывшую за столом, ее прямые полноватые плечи, уже слегка дряблую шею. Вспоминаю, как Авель пролил джин с тоником, и на столе появилась лужа, как Рут поймала солонку, что выскользнула и полетела. Как мы поднимались по ступенькам, которые она знала, как свои пять пальцев, и все равно упала – у нее подвернулся каблук.

Я слушал и думал, как отвлечь ее от мыслей о нем, которые сваливались на меня в виде жалоб, стенаний и слабых надежд. Я пытался найти момент, чтобы поблагодарить за party, но было трудно вставить хоть слово в непрерывный монолог. Наконец это удалось и, когда тема изменилась, изменился и тембр голоса Рут – тусклый и печальный, он стал обычным.

– У Товы хорошая галерея. Ты можешь устроить у нее выставку. Небольшая комната, метров двадцать. Чисто и аккуратно. К ней приходят важные люди. Това познакомит с видеокуратором Дарьей Левин, которая делает выставки в главных местах. Всем очень понравились твои видеофильмы. Это необычно и намного лучше того, что показывала куратор. Мне кажется, Гробману понравилось. Он совсем не пил – это на него не похоже. Может быть потому, что ему нужно выгуливать своего четвероногого пастуха бело-черной масти.

Она легко вздыхала. Так воспитанные особы беззвучно жуют, не раскрывая рта, не давая ни малейших поводов заметить у них животные проявления, хотя им приходится использовать для этого дополнительные мышцы, и от этого нижняя часть лица совершает уродливые вращательно-поступательные движения, как будто во рту нет ни одного зуба, или наоборот, там хорошо смазанный коленчатый вал с шатунами и поршнями. Розовые легкие выталкивали воздух независимо и без малейшего усилия, казалось, если она захочет умереть, задохнувшись, то не сможет. Дыхание пассивное, незаметное, как у детей и никогда не куривших стариков, когда не знаешь, живы они или уже нет. Круглые колени, печальные губы, полная шея и рядом речь, надерганная из разных уголков памяти.

– Ты помнишь, мы ездили на арабскую свадьбу? Нас вез любовник моей домработницы. Вначале на легковой автомашине от улицы Фруг в Тель-Авиве до города, где он жил. Затем мы пересели в старый микроавтобус и забрали его жену, укутанную с ног до головы. Она села с ребенком на заднее сидение и через минуту попросила закрыть окна.

Голос Рут был испуган. Я не всегда понимаю, когда она весела, когда печальна, раздражена или спокойна, наверно потому, что чаще всего неподвижна. И сейчас, на нестерпимо яркой стене Дома я видел замершие губы, застывшие глаза, неподвижную крупную голову, полную шею и покатые плечи. Все сделано из одного куска белого мрамора с синими прожилками и напоминает портрет римской гражданки иудейского происхождения, возможно, жены апостола Павла.

В ветхозаветной истории простые иудеи, их судьи, цари и пророки передвигались споро и быстро, они всегда куда-то спешили, как и сейчас, а в новозаветной апостолы и их ученики ходили и продолжают ходить плавно и со значением, как на Луне.

Движения Рут замедленны и, кажется, она всегда должна опаздывать схватиться за поручень, подхватить ускользающий предмет, поставить стопу на очередную ступеньку, вообще шагнуть. Но не исключено, что только таким способом и можно пытаться органично включиться в ход времени.

Я вспомнил, что она хочет мне рассказать, и повесил трубку. В комнате упал на кровать, под жерло кондиционера.

Свадьба

Тогда, в микроавтобусе, я смотрел на нее сбоку. Она была мраморным бюстом на темном фоне окна. Я бы не удивился, если бы Рут вдруг исчезла.

Авель, как всегда, когда ему что-то навязывают, сидел слегка понурый. Его губы всегда красные от постоянного покусывания, сдирания тонкого верхнего слоя. Обычно он не делает того, что не обещает ему удовольствия. Главная его проблема заключалась в том, что он признавал существование определенных вещей, но принимал только исключения, и главным исключением был он сам.

Наконец мы приехали в арабское поселение, где должна была состояться свадьба сына домработницы Рут. Она же любовница нашего шофера.

Длинный проход вел нас к освещенной точке в глубине. Слева показалась шеренга людей – стариков, сидящих на стульях, и стоящих молодых. Последней, замыкающей была любовница, яркая эмансипированная арабка с широкой улыбкой. На стуле возле нее стояла корзина с лепестками роз. Ждали новобрачных. Столбиками, в геометрическом порядке застыли официанты. К нашему столу подошла любовница и сказала: едут. Я помчался к проходу, забрался на парапет и приготовил видеокамеру. Медленно приближался «Мерседес» в цветах. Молодожены вышли. Любовница, двигаясь спиной, приплясывала, вихляла задом и осыпала жениха и невесту лепестками роз. Она брала их пригоршнями из корзины и швыряла вверх. Я слез с парапета и тоже стал пятиться, продолжая снимать. Каждое действие занимало времени в несколько раз больше, чем нужно, оттого зрелище как бы «перегорало» в наших глазах, привычных к быстрой смене кадров. Напряжение росло. Дальше мы все время чего-то ждали. Ждали финала. Все, кто был впереди новобрачных, двигались задом, и казалось странным, что все, кто шел за молодоженами, двигались передом. Музыка гремела. Она уничтожала нас в течение следующих двух часов, ни на секунду не прерываясь. На эстраде были установлены звуковые колонки в человеческий рост, а перед эстрадой – помост. К нему приблизилась странная процессия и стала взбираться, изгибаясь горбом, рассыпаясь лепестками, как вихрь, поднятый ветром. Все, кто оказывались на площадке, сразу начинали плясать. В центре плясали жених в черном костюме и невеста в белом свадебном платье. Любовница нашего шофера, мать жениха, играла роль заводилы.

Полчаса все оставалось неизменным – музыка гремела, танцующие топтались, изображая экстаз, а те, кто сидел, смотрел каждый в одном выбранном направлении. Ощущения исключительности момента не наблюдалось, и в первую очередь у новобрачных. Вялая улыбка жениха и неживая полуулыбка невесты.

Далее по сценарию они переходят еще на один помост рядом, где стоят два кресла-трона между бархатными театральными кулисами. Они устало опускаются в кресла. К ним время от времени подходят гости, в основном мужчины, которые целуют жениха, суют конверт с деньгами и жмут руку невесты, не глядя на нее. После каждого поздравления жених и невеста бессильно падают в кресла. Затем они опять поднимаются, принимают поздравления и тут же падают. Жених вытирает пот со лба. Дубль следует за дублем.

В огромном зале не менее тысячи человек. Мы – друзья любовницы и поэтому на особом положении. Нам сообщили, что сейчас выйдет ансамбль друзов. Они вышли и начали отплясывать «дебку». Им заплатили шестьсот шекелей. Друзы ушли, переоделись, но им дали еще денег и они опять потанцевали. В это время заводилы-парни начали формировать не то колонну, не то шеренгу, которая как-то боком стала смещаться все удлиняющейся, трясущейся змеей. Змея двигалась толчками по периметру помещения, половину которого занимал большой бассейн с голубой водой, точнее, выложенный голубой плиткой, в нем плавали обертки, палочки и пластмассовые стаканчики. Трясущаяся и орущая змея, огромная сороконожка, гремя сочленениями, обползала бассейн по краю, подчеркивая размеры зала и сминая углы, и была умноженной мужской особью. Она непрерывно увеличивалась в размерах, уплотнялась, удлинялась, размахивала своим коллективным телом все с большей амплитудой.

И это, и все другие действия символизировали наполнение достатком будущей совместной жизни новобрачных. Два бесполых манекена сидели как дополнение к обитым бархатом креслам, кулисам, гостям, официантам… Змий полз по берегу и плыл отражением в воде среди оберток, палочек и бумажных стаканчиков.

Начали стрелять холостыми.

Авель, как всегда, с кривой ухмылкой ковырял вилкой жесткий кусок курицы. Я с беспокойством за ним наблюдал. Ему принесли жареную рыбку. Он ковырнул два раза, ничего не добился и вперился взглядом в тарелку. Я чувствовал растущую в нем неприязнь. Она заполняла пустоту, которая непреодолимо желала алкоголя и деликатесов, но их не могло быть до нашего возвращения в Тель-Авив.

Постепенно пустел зал. Старый араб курил кальян. Оставшиеся смертельно уставшие дети – их было много – громко рыдали. Мы прощались с любовницей. Она широко улыбалась. Я сказал Рут, что любовница прекрасно танцевала, и попросил перевести комплимент. Рут перевела, и любовница заулыбалась еще шире, обнажив белые ровные зубы. Ее плечо по-восточному задергалось вверх-вниз, левое плечо, что ближе к сердцу. Она заигрывала со мной. У нее было хорошее чувство ритма.

После свадьбы

Мы ехали обратно. Рут сидела рядом с шофером-любовником, обмякнув и привалившись боком к спинке кресла, как мешок. Оплывшим мраморным бюстом она проецировалась на темное окно машины. Всю дорогу любовник что-то недовольно и монотонно бубнил. Позже Авель мне сказал, что любовницу ждет жестокое наказание. Слишком уж непринужденно она вела себя, дергая плечиком в такт сердцу. И вообще, жена любовника и муж любовницы все знают об их отношениях, а тут еще фривольное поведение. Все это валилось на Рут вдобавок к ее собственному хаосу.

Мы передвигались от одного угла к другому. В пустом кафе громко играла музыка. На веранде было тихо, но там, разумеется, не работал кондиционер. Я шел, глядя в небо. На севере его почти не видно – так оно далеко, а здесь небесный свод с одной или двумя звездами висит прямо над головой. Чаще с одной, как в этот раз. Это Юпитер. Один раз в пятьсот лет его сверкающий отблеск совокупляется с отраженным светом Венеры.

Мы вернулись в первое кафе, я попросил сделать потише. Звук выключили вовсе. Мы сели. Рут молчала. Она прекратила тихие бесконечные нотации Авелю и была опустошена, как недозревший арбуз на бахче, родившийся слишком поздно, чтобы успеть развиться внутри, как кожаный волейбольный мяч, спущенный, но еще сохраняющий форму, пока его не толкнешь.

Перед Рут стоял чай с лимоном и кусок торта. Перед нами пиво.

День закончился. Медленно и безнадежно мы двигались в сторону, где была ее квартира на улице Фруг.

Авель предлагал проводить ее, точнее не предлагал – она это хорошо чувствовала, к тому же проводов было недостаточно. Она не различала часть и целое, теряя часть, она теряла все. Рут стояла на краю тротуара, как на краю пропасти. Ее ноги подкашивались, равновесия не было, внутренне она была готова упасть. Она поворачивалась на одной ноге, торс опаздывал, сумочка на плече делала плавную дугу. Я только наблюдал, не в силах двинуться.

Рут уходила, покачиваясь на каблуках. В сумраке это было похоже на покачивания сломанного маятника. Мы упали на заднее сиденье такси.

Сон

В последние дни я стал хуже говорить по-английски. В последние дни я хуже говорю и на русском. У нас с Авелем много общего, мы почти братья. У него тоже немеют челюсти, сводит скулы и становится безвольным язык, когда сознание и тело зависают рядом, где-то сбоку, когда теряются все нити. Еще задолго до принятия решения волна безволия выбрасывает нас на берег безделья, где становится ясно, что любое принятое решение – это ограничение. Руки опускаются, челюсти немеют, язык сохнет.

Чаще всего после еды я оказываюсь на кровати и почти сразу проваливаюсь в сон. В этот раз мне приснился Авель. Он нашел работу. Некой даме нужно расписать ресторан для свадеб. Шесть глухих арочных проемов. В проемах необходимо создать иллюзию окон, за которыми виден пейзаж, а там – гуляют, беседуют, пьют, едят и танцуют гости. В этом идиллическом пейзаже должны быть аккуратные белые дома с колоннами, счастливые дети, плещущиеся в овальном пруду, руины акведука и амфитеатра, мирно пасущиеся коровы и дикие лошади, экологически чистая фабрика с декоративной трубой, на которой укреплен бело-голубой флаг, заросли кактусов, ряды кокосовых пальм, апельсиновые сады, незаходящее солнце, зеленые оливковые рощи, много разноцветных рододендронов и один олеандр с шарообразной кроной, усеянной розовыми и белыми цветами, а еще — изумрудные ящерицы, ползающие по стенам и снующие в путанице резиновых трубок. И вот мы уже сидим в офисе, и я показываю даме, похожей на Рут, два готовых эскиза. Она смотрит скептически. Сбоку сидит Авель на стуле. Переговоры веду я, потому что якобы лучше знаю английский, хотя это и не так. Дама выходит – нить теряется. Меня подзывает Авель и сообщает, что некий старик – чумной, он все время спит, но приблизительно раз в два часа просыпается и если видит утку полной, то тут же нужно под его присмотром нести ее к мусорным бакам. Я спрашиваю: «Сколько в час?» Ответ: «Двадцать шекелей». Я быстро считаю в уме: «Если работать двадцать четыре часа в сутки, тогда имеет смысл, если двенадцать, то получается только двести сорок шекелей». Опять сдвижка. Мы возвращаемся к машине. Авель за рулем, хотя он не умеет водить. Мы вдвоем. Я вижу, что мы слишком разогнались и сейчас пролетим поворот. Пролетаем, но успеваем въехать на поросший сухой травой холм. Машина резко останавливается, и нас бросает влево. Я попадаю локтем Авелю в бок. Он говорит, что получил серьезное повреждение и должен исчезнуть. Затем быстро, как механическая кукла, прячется за холмом. Слышен странный глухой стук. Смена кадра. Я вижу подвесную люльку, в которой Авель работал на Скале и заделывал стальные штыри цементным раствором. Она стремительно и бесшумно падает на землю. В ней никого нет. Конструкция люльки очень крепкая, она только слегка погнулась от удара. Внутри, на западной стенке, виден отпечаток спины Авеля, на северной и южной видны тени его рук, а на восточной – головы. Резиновое покрывало валяется скомканным невдалеке. Опять сцена в машине. Я и дама, для которой мы должны расписать ресторан. Она на заднем сиденье и делает вид, что устала, затем медленно подвигает голову ко мне на плечо. Как-то странно голова приближается, подбородком вперед. Возможно, это машина сильно наклонилась назад. Я чувствую губы совсем близко, как отдельный эротический объект. Голова – плоское блюдо, а на нем – бесформенные губы, как два сырых антрекота. Я возбуждаюсь, и магия сползает, подобно вуали, вместе с макияжем. Губы разрастаются, заполняют экран, и я вязну в них, тону, как в теплой каше.

Эрекция начинается почти мгновенно, и тут же – эякуляция. Я кончаю, уже проснувшись, лежа на спине и думая, как пойду в очередной раз в душ. Встаю, прохожу мимо открытой двери соседней комнаты, вижу торчащие колени спящего Джона Леопольда из Миннесоты, крупного американского ребенка. Проплывая голым мимо них,  я думаю, что часто пускал воздух и чмокал во сне. Рядом фабрика для изготовления вегетарианского мяса, и за обедом постоянно дают бобы.



Ваш отзыв

*

  • Облако меток