Издается в Израиле (Тель-Авив) ● Главный редактор: Ирина Врубель-Голубкина ● E-mail: exprocom@gmail.com

Автор: , 12 Ноя 2014

НОВАЯ ПРОЗА


Павел Пепперштейн

 

 

 

АРКА БУДДЫ В ИЕРУСАЛИМЕ

 

 

Наде Берг, девочке-дауну,

подруге моего детства

 

 

Треугольник – не вполне устойчивая фигура, особенно если это перевернутый треугольник, поставленный на острие. Именно в такой неустойчивый треугольник складываются три великие религии, чьи святыни находятся в Иерусалиме – иудаизм, христианство, ислам. Острие (и одновременно источник) этого треугольника – иудаизм, а от этой точки равновеликие отрезки тянутся к христианству и исламу. В силу неустойчивости данной фигуры процветает неизлечимый конфликт между религиями, окрашивающий историю Вечного Города в цвета вражды и страдания. Чтобы принести мир в это святое место, следует дополнить святыни трех мировых религий святыней четвертой мировой религии – буддизма, дабы превратить треугольник в квадрат. Квадрат (в Китае – знак земли) устойчивая «мирная» фигура, к тому же буддизм имеет репутацию религии миролюбивой и способной сочетаться с другими формами веры. И можно лелеять в себе магическую надежду на то, что приток буддистских паломников в Иерусалим станет тем алхимическим элементом, что, словно кубик льда в коктейле, сможет охладить здешнюю горючую смесь и сообщить ей привкус покоя.

В 2214 году решение о воздвижении в Иерусалиме буддийской святыни было принято Правительством Земли – не тем закулисным и злым, о котором толкуют нынче, а совершенно легальным и просветленным правительством, состоящим из девочек-даунов, коему народы Земли торжественно вручили власть над планетой в 2202 году. Решение о формировании правительства девочек-даунов стало символом окончания Эпохи Зла: пусть их рты слюнявы, как рты младенцев, а очи похожи на удивленные стразовые пуговицы, пусть они живут недолго, зато они абсолютно добры и честны, их души исполнены сострадания, а в сердцах нет ни корысти, ни коварства. И все двенадцать девочек-даунов, входящие в Правительство Земли (хоть они и не вполне понимали различия между религиями) единодушно приложили свои округлые ладони, смоченные в золотых чернилах, к проекту строительства Арки Будды в Иерусалиме.

Этот проект разработал и предложил я. Сделал я это еще в 1999 году, когда жил в священном городе: я разработал этот проект прямо у себя в мозгу и предложил его кривому узкому окошку, выходившему в гигантскую кучу песка, где бродила черная курица. Ни черная курица, ни куча песка ничего мне не ответили, и пришлось ждать без малого двести пятнадцать лет, прежде чем я смог приступить к возведению Арки Будды в Иерусалиме. Но я был гибким и истовым архитектором, и работа моя охватывала меня целиком, как холодный нежный костер.

Суть проекта состоит в следующем: ни гигантское изображение, ни гигантскую статую Будды в Иерусалиме возвести невозможно, не оскорбив религиозных чувств иудеев и мусульман, ибо в этих религиях действует заповедь Моисея «не сотвори себе кумира и никакого изображения». Поэтому фигуру стоящего Будды (по абрису напоминающую тех древних гигантов-Будд, высеченных в скалах, что в 2001 году были уничтожены талибами в горах Афганистана – и в нашей арке можно усмотреть прозрачный буддистский ответ без мести, исполненный сострадания ко всем живым существам) было решено создать в виде гигантского проема-прохода, окруженного колоннами, т. е. в виде Арки. Высота Арки ……. м. Высота проема, имеющего вид силуэта стоящего Будды – ……. м. По верхним углам Арка увенчана четырьмя ступами из белого мрамора.

Сквозь проем в Арке открывается великолепный вид на Иерусалим с посверкивающим в центре палевого города золотым яичком мечети Омара. Под сводами Арки проходит Дорога Паломников, ведущая к вратам Старого Города, по которой беспрерывно струится поток людей, стремящихся пешком, верхом или в запряженных повозках – к тому времени восстановится строжайший запрет на использование технического транспорта всеми паломниками на всем протяжении их пути, но животным разрешено идти по Дороге Паломников, поэтому лошади, ослы, мулы и верблюды смешивают над Дорогой свои нечеловеческие голоса, изредка мелькнет в толпе даже слон, а князь Арктики как-то раз прибыл поклониться Святыням в повозке, запряженной синеглазыми белыми лайками, на что его давний соперник император Антарктиды ответил еще более дерзким поступком, явившись на поклонение в ледяной колеснице (снабженной микроскопическими нано-рефрижераторами, что позволяло ей не таять под бешеными лучами солнца), запряженной сотней пингвинов.

Но лишь христианские, иудейские и мусульманские паломники проходят под сводам Арки Будды. Что же касается паломников-буддистов, то они остаются у самой Арки, ведь она и есть цель их паломничества. Буддисты сидят вдоль Дороги – кто в позе лотоса, кто в позе фиалки, медитируя на Дорогу, на струящуюся пеструю толпу. Эту Дорогу они называют Дорогой Предрождения. Сидя в оранжевых, красных и желтых одеждах, буддистские монахи благословляют путников других вер, даря им цветы или благовония, которые через несколько минут исчезают бесследно. Особенно много монахов возле источников, где моют животных (только тщательно вымытое животное может войти в Священный Город): кто сидит с открытыми глазами, кто с закрытыми, кто поет мантры, но мысли их скатываются прозрачными каплями по лоснящимся телам нечеловеческих существ.

А нескончаемая процессия верующих все катится по Дороге Предрождения: столь яркая, что стала бы украшением опиумных видений древнего англичанина, немало шлявшегося по задворкам колоний. Каких только здесь ни увидишь шапок и тюрбанов – если иные из них размотать, то, верно, хлынут экзотические смрады Пенджаба, Бангладеша или Суматры. Мелькают лица, черные, как у смоляных чучелок, или белые, как у творожных сущностей, или же желто-смуглые, как мед с золой. Мелькают и синие или зеленые лица мутантов с неимоверными наростами, порой осыпанные глазами, что твой смородиновый куст ягодами. Некоторые мутанты равнодушно движутся в качестве носильщиков поклажи (роботы ведь здесь под запретом), а другие сами так преисполнились религиозным чувством, что несутся с дикой скоростью на высоких комариных ногах, перепрыгивая через неторопливых людей Востока, спеша преклонить десятки своих колен перед Святынями.

 

Так придет мир на землю молитв.

 

Кроме тех розоватых человекоподобных с раздвоенным копытцем, чьи добрые глаза смотрят на мир из-под светлых ресниц.

 

 

 

БЕЗОПАСНЫЕ САМОЛЕТЫ

 

В 2064 году группе авиационных инженеров, работавших под началом некоего Е., удалось преодолеть упорное сопротивление авиационно-промышленного лобби и добиться внедрения в производство так называемых «безопасных самолетов» – и через некоторое время все гражданские пассажирские рейсы перевели на новую технологическую базу. По некоторым непроверенным сведениям, трагическое событие в жизни авиационного инженера Е. подтолкнуло его к разработкам безопасных самолетов – его тринадцатилетний сын Олаф Е. погиб в авиационной катастрофе, возвращаясь после летних каникул, проведенных на острове Самарга.

Горе инженера почти убило его, но инженерный разум кричал в холодной пустоте его сердца о том, что надо уберечь других отцов от таких непереносимо горьких утрат. То ли душевная боль обострила техническую мысль, то ли Е. был гениальным инженером – но решение (как все гениальные решения) оказалось простым.

Е. предложил разделить двигательные конструкции и пассажирский отсек на два автономных объекта, соединенных по принципу буксира специальным тросом (материал для троса создан в 2049 году), снабженным сверхчувствительными датчиками. В случае, если в двигательном отсеке случается поломка или дисфункция, трос механически расцепляется. Пассажирский отсек состоит из желеобразного, прозрачного, но чрезвычайно прочного материала, пронизанного нанокапиллярами. Форма отсека меняется в полете, учитывая динамику воздушных потоков, но по чаще всего отсек имеет форму веретенообразного облака с элементами летучего древесного семени. Оставшись в небе в одиночестве, отсек начинает барражировать в воздухе, очень медленно опускаясь на землю. Материал пассажирского отсека синтезирован в 2022 году. Этот материал настолько вязок и прочен, что позволяет отсеку (т. н. «сопле») приземляться и в море, и на вершины гор. И даже если «сопливое облако» опускается на острые скалы, никакой горный пик не может проткнуть его, и все пассажиры невозмутимо дожидаются спасательного аппарата, который возьмет «облако» на буксир.

Пассажиры комфортно располагаются внутри студня, полулежа в специальных кавернах. Система канальцев, пронизывающих собой студенистое тело, обеспечивает их воздухом и водой, в теле студня располагается также мягкий резервуар с питательной массой, откуда каждый пассажир может подпитаться в случае голода, но эпоха разносолов, стюардесс и алкоголя ушла в прошлое, да и зачем людям в полете алкоголь, если риск отсутствует? Желающие подчеркнуть наслаждение полета эффектами алкоголя или наркотиков могут ввести эти вещества в себя перед полетом.

Впрочем, для полной безопасности пришлось пожертвовать кое-чем: не просто никакого багажа не позволяется с собой иметь в «сопливом облаке» – дамам воспрещаются даже легкие сумочки, даже билеты имеют форму леденцов, которые тают через несколько минут после взлета. Да что там сумочки, что там билеты! Все пассажиры должны лететь абсолютно голыми, такими, какими явились на свет, – таково одно из категорических условий безопасности полета. Кое-кому пришлось преодолеть стыд или предрассудки, но лучше быть голым и живым, чем одетым и мертвым, да еще и размазанным в своей модной одежде по корявым ошметкам драного металла. В общем, структура размещения пассажира в облаке отчасти (только отчасти) воспроизводит ситуацию эмбриона в материнском организме.

Кроме абсолютной безопасности, полет в облаке гарантирует незабываемое эстетическое наслаждение: ведь красота небес не просто маячит в убогих иллюминаторах, а к ним, если припасть изнутри лицом, то станешь похож на овальную застекленную фотографию на могиле. Нет! Восхитительная красота небес и ощущение гигантского открытого пространства обнимают обнаженных пассажиров со всех сторон, ведь студень абсолютно прозрачен – пушистые облака протекают возле их глаз, прямо под ногами расстилаются облачные поля или головокружительные ландшафты. Эффект растворения в открытом небе достигает апогея во время ночных рейсов, когда пассажиры летят, обратив лица к луне или к сияющим звездам, а внизу, словно откликаясь звездам, мерцают города. Музыку слушать нельзя, так как исключается присутствие технических устройств, и пассажиры то вдохновенно молчат, погружаясь в свои мысли, либо поют. Их голоса звучат измененно, словно детские, и всех поражает тот факт, что люди, начисто лишенные музыкального слуха, вдруг начинают петь на удивление прекрасно, а уроженцы разных стран сливаются в хорал, исполняя песни на языках, которые никто из них не знает. (Глоссолалия или «говорение на языцех» – считается одним из эйфорических побочных эффектов безопасного полета.)

Сказать о чудесном материале, из коего состоят «облака», что это аэрогель, пронизанный чувствительными нанокапиллярами, прочный как сталь, нежный как желе и прозрачный как стекло, полностью берущий на себя заботы о терморегуляции и дыхании пассажиров, значит сказать слишком мало добрых слов о его свойствах.

Изобретение инженера Е. не только спасло множество человеческих жизней, но отворило в совокупной душе человечества некое окно, избавив состояние полета от рева, клаустрофобии и железного привкуса возможной смерти. Люди наконец-то перестали осознавать полет, как преступление, как тайное нарушение природных законов, за которое летящий как Икар может быть наказан смертью.

 

Изобретение инженера Е. спасло и его собственную жизнь. Он много летал на сконструированных им самим самолетах-облаках, и однажды во время дальнего перелета случился сбой двигательного устройства, влекущего за собой на буксире облако с пассажирами. Немедленно произошло расцепление троса (этот трос так непрост и великолепно продуман, что сочли невозможным называть его просто «трос» и прибавили еще одну букву – тросс). Итак, произошло расцепление тросса. Облако, в котором мирно покоились люди, осталось в небе одно. Двигательный отсек рухнул, выпустив в небо столб сияющего дыма, а облако продолжало лететь, постепенно снижая скорость. Вместе с тем, облако стало медленно вращаться, дрейфуя и слегка покачиваясь в воздушных потоках. Никто не волновался, все улыбались, только девушки тихо пели песню о соловье и лете.

Николай Иванович Е. спокойно сидел в своей студенистой ячейке, телу было отдохновенно, оно стало старым, его худое тело, и теперь он чувствовал себя ветхим и счастливым эмбрионом во чреве небес.

Он сидел и думал – почему безопасные самолеты не возникли раньше, до того черного лета, когда белоголовый Олаф, веселый Олаф, летел домой с Самарги? Почему люди соглашались летать в железных птицах смерти, напоминающих о римских быках, в чьих утробах язычники терзали христиан? Что заставляло людей доверяться хваленым железным птицам – мерзкое чувство вины? Сладкая дрожь преступления? Желание изведать волю рока? Покорность? Зомбизм? Жажда риска, лжи и расплаты? Ныне не понять той мучительной отваги.

Они снижались над высокогорным плато, что простиралось сурово и безжизненно, изредка вздымаясь гребнем слоистых скал – бескрайняя темно-серая поверхность, прорезанная извилистыми линиями белого льда. Здесь не найти селений, места высокие, необитаемые, воздух разреженный, но диспетчерские службы уже получили сигнал о месте аварии, и оставалось только приземлиться и ждать буксирного самолета. Они летели низко над горным плато, но сильный ветер мешал приземлению, влача их над местностью. Глянув вниз, инженер с изумлением увидел людей. Вначале ему показалось, что это солдаты, выстроенные на смотр, потому что люди располагались регулярно, в строгом порядке. Но, присмотревшись, он понял, что они не стоят, а сидят на белых камнях, и их размеренное расположение определяется размеренным расположением камней. Кое-где камни пустовали, ярко белея. Что-то смутно знакомое чудилось в порядке белых камней. И вдруг инженер догадался. Инженерный разум подсказал ему. А может (или пришло смутное воспоминание) подсказали девичьи фигуры в одинаковой темно-синей одежде, неподвижно стоящие в прямых проходах между рядами камней. Он понял, что порядок камней соответствует порядку расположения пассажирских мест, каким он был в старинных «опасных» самолетах.

Мучительно и восхищенно защемило сердце. Уже видны стали лица. Все они улыбались и махали ему руками. Сквозь слезы инженеру почудилось, что он видит белую голову Олафа, румяные щеки, приветливые глаза…

Олаф! Олаф! Это ты? Значит, меня наградили, сынок. Наша встреча – награда за изобретение безопасных самолетов. Мы очистили небо от человеческого страха. И в благодарность за это Освобождение небо воскресило всех, кто когда-то погиб, сделавшись жертвой полета.

 

Но вообще-то, если честно, не существовало никогда никакого инженера Николая Е., не существовало его жены-норвежки Гудрун, никогда не рождался сын Олаф у этих несуществующих супругов. Безопасные самолеты придумал я, побуждаемый простым человеколюбием без травматического подтекста, поэтому называют их в народе пепешки или буксирки, и сейчас, когда цифровой индекс, прилагаемый к аббревиатуре ПП, перевалил за три сотни, уже немного осталось старых пилотов, летавших еще на первых пепешках (ПП-1, ПП-2, ПП-13). Эти люди окружены уважением, если не забыты напрочь.

Что касается инженера Е. и его погибшего сына Олафа, то я придумал их исключительно в качестве добросердечной насмешки на нынешней публикой, чей вкус сильно деградировал в сторону убитой мелодрамы, настолько, что даже такое важнейшее и радостное событие, как рождение безопасных самолетов, публика желает наполнить воображаемой болью.

 

 

 

АРХИТЕКТОР И ЗОЛОТОЕ ДИТЯ

 

Once upon a time, то есть, иначе говоря, давным-давно, точнее, в 8888 году (так называемый Год Четырех Бесконечностей) некий чрезвычайно заслуженный архитектор (в те времена очень чтимый, а ныне совершенно забытый) удостоился личной встречи с Правителем России. Вообще-то, Архитектор обладал почетнейшим правом навещать Верховного Правителя хоть бы даже и ежедневно. Архитектор принадлежал к горстке избранных, которым официально была присвоена привилегированная возможность «входить к Властителю в халате». Не станем сейчас уделять внимание историческому случаю, ставшему истоком этой традиции, – вначале, видимо, выражение «входить в халате» воспринималось метафорически: то есть входить запросто, по-домашнему, в любой момент. И это право предоставлялось тем лицам, которые Властитель считал наиболее ценными для Отечества. Но затем из числа этих лиц явились дерзкие и веселые (к ним вскоре примкнули дерзкие и угрюмые), которые действительно стали являться на встречи с Властителем в домашних халатах, а также иногда в пижамах под халатами и в тапочках на босу ногу. Ни Властитель, ни народ ничего возразить на это не могли, так как привилегия «входить в халате» за этими людьми записана была в Законе черным по белому.

Некоторые халатники злоупотребляли своей привилегией и являлись к Правителю с удручающей частотой, да еще по самым пустяковым поводам или же вообще без повода: одни по легкомыслию, другие по тупости, третьи слишком сильно любили Властителя и желали отражаться в нем каждый день. Четвертые поступали так, чтобы выразить свое несогласие с политикой Правителя: их фамильярность скрывала в себе политический протест. Но в наибольшей степени смущали те из халатников, что опустились, перестали следить за собой, и от их халатов нестерпимо воняло. Но привилегия «вхождения в халате» записана была за ними на все грядущие времена и не подлежала отмене.

Через некоторое время закадычные визиты халатников так утомили Правителя, что он превратил право халатников в обязанность – отныне халатник обязывался являться пред очи Властителя только в халате. Еще через некоторое время установились жесткие правила относительно формы, цвета и покроя халатов, а также относительно их материалов – халаты халатников превратились в тяжеловесные ризы драгоценного шитья, пестревшие самоцветами. Шили такие халаты особые мастера, очень изощренные, и на изготовление одного именного халата уходило не менее года.

Надевать их предписывалось только в случае визитов к Властителю, а все остальное время следовало хранить в так называемом Доме Халатов на Острове Халатов – этот искусственный остров располагался довольно далеко от столицы, так что каждый из халатников, решивший навестить Властителя, сталкивался с необходимостью предварительно выписать свой халат – в соответствии с ритуалом, халат доставлялся в особой карете, запряженной лошадками Пржевальского, – халат сидел в карете как господин.

Так обычай, ранее выражавший варяжскую открытость власти по отношению к ее избранным друзьям, превратился в сложный ритуал византийского или китайского типа. То, что значило «без церемоний», превратилось в церемонию, и непростую. Так мудро и тактично ограничили халатников в их возможностях докучать Властителю.

Архитектор в течение своей долгой жизни прошел все упомянутые стадии: вначале заходил он к Правителю запросто, в обычной одежде, потом являлся, бывало, пару раз в домашнем халате – один раз, чтобы повеселить Властителя, другой раз, протестуя против одного из его решений. Но затем халат отяжелел, превратился из нежной домашней оболочки в ритуальный панцирь царедворца, халат жил теперь далеко, занимая целые апартаменты во Дворце Халатов, который сам же Архитектор спроектировал и построил, точно так же, как он же создал искусственный Остров Халатов в центре одного далекого северного озера. Да и вообще, сама идея ритуализировать и усложнить халат, чтобы ограничить фамильярность халатников, тоже принадлежала Архитектору. Сам он охотно сделался жертвой собственной смекалки и последние лет восемьсот не навещал Властителя, не желая прерывать размеренную и чинную жизнь своего халата на блаженном острове. Эскиз халата набросал на измятом клочке бумаги один Невероятный Денди, но этот модник затем куда-то исчез, а иначе присвоили бы и ему халат в награду за дизайн халата.

Властитель тоже ни разу за восемьсот лет не навестил Архитектора (хотя для такого дружеского визита не нуждался в сложном халате), но три раза звонил ему по телефону – ради этих звонков в обители Архитектора специально установили древний черный аппарат. Властитель звонил всегда глубокой ночью. Архитектор поднимал тяжелую трубку, и сквозь ее дырочки просачивалась ему в ухо одна и та же фраза, произносимая детским голосом, но с интонациями и акцентом, имитирующими Сталина:

– Ну что, товарищ Архитектор, работаем?

Вслед за этой дебильной псевдосталинской фразой каждый раз следовал взрыв яркого, детского, брызжущего смеха, и разговор обрывался гудками. Но по прошествии восьми веков такого ущербного общения, Архитектор в разгаре одного более чем безумного лета вдруг выписал себе с Острова халат для Аудиенций и явился с визитом к Властителю.

Верховный Правитель жил и работал в гигантском здании, известном в народе, как Черный Куб или Небоскреб Малевича. Когда-то, в пучине веков, наш Архитектор спроектировал и возвел это здание в качестве резиденции Правительства России. Долго в этом здании размещалось Правительство, временами довольно многолюдное, но после появления Правителя нужда в Правительстве отпала. Верховного Правителя звали Золотое Дитя.

Он вовсе не являлся наглым узурпатором или честолюбивым тираном, захватившим власть. Золотое Дитя вообще не было человеком в общепринятом смысле слова – речь идет об искусственном теле и искусственном интеллекте.            Золотое Дитя родилось в недрах научных лабораторий после того, как народ и правительство поставили перед наукой задачу синтезировать Идеального Правителя России. Двести лет шла напряженная и неустанная работа над созданием Идеального Властителя. Сотни гениальных ученых, тысячи выдающихся специалистов, множество научных организаций – все работали, не покладая рук. Но иногда руки ученых опускались, случались моменты отчаяния, когда казалось, что все эти титанические усилия, все колоссальные средства – все расходуется зря. В те черные дни величайшие умы, посвятившие себя решению этой задачи, терзали волосы на своих головах, ощущая, что все напрасно, что они занимаются бредом, в муках рожая очередную тоталитарную куклу или безумного робота, пригодного для Коронации разве что в недрах самой омерзительной из всех возможных Антиутопий. Но ученых в их самоотверженной работе поддерживали аскеты, мистики, шаманы и тайные умы.

 

Пройдя по просторной Аллее Безбрачия, Архитектор приблизился к главному входу в Черный Куб. Вход обходился без излишеств: всего лишь щелевидная прорезь в стене Куба, но настолько гигантская, что в нее мог бы войти мутированный жираф. Куб был абсолютно черен, но внутри щелевидной прорези зияла тьма еще более запредельная, чем абсолютный черный цвет. Архитектор вошел в эту тьму.

Ни лучика, ни проблеска не освещало нижних этажей здания, и любой другой человек замер бы в этой тьме, ощущая бездонную растерянность, но не Архитектор, ведь он сам спроектировал это здание, и, пока он шел сквозь тьму, в мозгу его развевался белым знаменем чистейший незабвенный чертеж, который его тогда еще молодая рука некогда нанесла на опасливую поверхность бумаги. Он уверенно проходил сквозь поглощенные тьмой гигантские вестибюли, поднимался по гулким, невидимым лестницам, пока не достиг того зала, где эхо его шагов разносилось особенно далеко – так далеко, что замирало это эхо сухим соломенным шелестом: так в незнакомых нам полях шелестит о беде знойного лета ожившее соломенное чучелко. Чувствуя себя микробом, залетевшим в черную дыру, Архитектор остановился. Совершенная тьма объяла его – прохладная, гулкая, пустынная. Он хотел увидеть хотя бы себя, и для этой цели обратил взгляд на свои руки, но не увидел их. Но кое-что он все-таки увидел. На рукаве золотого халата, поглощенного тьмой, зажглась слабая золотая точка. Неужели халат подает сигнал? Ну нет, всего лишь отражение в золотом шитье. Золотая точка явилась не на поверхности халата, а в глубине огромного темного пространства, а халат лишь отразил искру. Архитектор поднял глаза – возникало ощущение, что золотая точка стремительно приближается к нему издалека, хотя при этом она не увеличивалась ни на йоту. И все же она приблизилась и повисла перед его лицом – теперь она была как золотая муха. Но не мушиные черты разглядел бы тот, кто стал бы пристально всматриваться в эту золотую точку: там не обреталось фасеточных глаз, волосков и прочей дребедени, свойственной насекомым. Некое существо – то ли младенец, то ли эмбрион: глазки закрыты, улыбочка экстазийная, ямочки на щечках как у ренессансного ангелочка, а в целом никакого впечатления Золотое Дитя не производило, оставляя в душе всякого, кто видел его, нечто вроде пузырика в минеральной воде, хрупкого и эфемерного, но только в минеральных водах такие пузырьки лопаются и рождаются вновь ежесекундно, а пузырчатый след от встречи с Властителем не исчезал никогда.

– Чего тебе надобно старче? – прозвучал во тьме звонкий детский голос.

– Привет, Повелитель. Решил вот повидать тебя, – ответил Архитектор.

В ответ хлынул небольшой поток детского смеха.

– Не вздумай пиздеть, что ты соскучился за мной, – смеялся голосок, – Последние несколько веков меня навещают только те, кто жаждет исполнения желаний. Какой у тебя желание, зябкий зодчий?

Архитектор всмотрелся в лицо золотой точки.

– Рад видеть тебя снова физическими очами, Полубожественный Правитель.

– Отчего же не «божественный»? – хохоча, осведомилась золотая точка.

– Твое всемогущество ограничивается одной страной – пусть она огромна, но божественное не знает границ, а ты их знаешь, – сказал Архитектор.

– Знаю, – согласилась точка.

– Значит, так и летаешь тут в одиночестве, как золотая муха в черном ящике? А веков-то сколько прошло!

– Я не устал, – ответила точка.

– Совсем?

– Я свеж, как новорожденная муха  в черном ящике, – хохотнул Властитель.

– А я устал. Поэтому и явился сюда. Кажется, я никогда не докучал тебе просьбами. А теперь вот решил попросить о небольшом одолжении. Имею я на это право? Право на награду за мои заслуги? Я немало воздвиг и измыслил значительных сооружений, как на Родине, так и за ее пределами. Признаешь?

– Ясное дело! – смеялась точка.

Во тьме зажегся жемчужный экран, на нем явились сменяющие друг друга образы творений Архитектора.

 

Транспортное депо в виде головы Будды в пустыне Гоби, 2066.

Аэропорт имени Эль Лисицкого в Праге, 2102.

Супрематическая автострада на Шри-Ланке, 2115.

The World Center of the Culture of Islam (построенвИудейскойпустыне, 2118).

«ВеликоеПасхальноеяйцо», Муром, 2124 (The World Center of the Russian Orthodox Theology).

Икона на Луне, 2144.

«Черно-Красная Звезда» – мультифункциональный мост, 2201.

Комплекс зданий в форме так называемых «ядерных грибов» (вошли в моду в 2200).

The Flying Monument of Lao-Tze in the Cloud оver  the Waterfall. South of China, 2204.

The Great Red Flag, 2100.

«Аркаглаз» надозеромОриноко, воздвигнутав2088.

The Red Cube. In the year 2155 the huge building of the Government of the Earth has been erected in the Center of Pacific Ocean.

The intergalaxy terminal «Mandala of Yin-Yang», 2199.

Коммунистическая запасная станция «Юпитер», построена в 2170.

«Великая Черная Дыра». Памятник Стивену ХонингуХокингу, 2084.

«АркаБудды». Иерусалим, 2904.

The Antenna for the communication who those, who died. Constructed in the year of  2999.

Памятник «Старый Христос». Пустыня Виктории, Австралия, воздвигнут в 3000 году в ознаменование трехтысячелетия христианства.

«Гигантская спираль ДНК». Западная Сибирь, 3021.

Большая аллея Реинкарнации, 3033.

Терминал межгалактического сообщения «Великий Аммонит», 3406.

The Monument of the Biosphere and The Black Square, 3608.

«Горы – пожиратели супрем». Южный Китай, 3711.

The Spiral City, 4112.

The Monument of the Yellow Color.  Kamchatka, 4807.

The Monument of the Great Zero, 4422.

Civilization of Vapors (Monument of Geography), 4467.

Civilization of Wounds (the wounds of sky, the wounds of Earth), 4798–4799.

Искусственный Ландшафт в Западной Гренландии в период так называемых «епископских посохов», 4990–5033.

The Huge Blue Ball, 5000.

The Monument of Civilization of thinking rocks, 5702.

The Gigantic Face, 6071.

The Dancing Plasma and Supreme of Control (which, in fact, produces the music for the Dances of Plasma), Period of Eternal Dance, 6556–7006.

 

 

– Список впечатляет! – хихикнуло Дитя. – Что же ты хочешь в награду?

– Я желаю исчезнуть, – ответил Архитектор.

Золотой микромладенец молча облетел вокруг зодчего. Дитя перестало смеяться.

– Ай-ай-ай! – наконец молвил Властитель, зависнув возле архитекторского виска. – Возжаждало смерти многоопытное сердце?

– Не смерти, а исчезновения, – подчеркнул Архитектор.

– Тебе надоело существовать? Может, передумаешь? Поживи еще парочку тысячелетий, зодчее тело. Жизнь так прекрасна – и муки прекрасны, и скука. Разве нет? Можешь больше ничего не строить – просто отдыхай! Хочешь увидеть небо?

Золотое Дитя издало короткий звук, чем-то напоминающий скрежет дельфина. Тут же стены Черного Куба сделались прозрачны: свет огромного неба хлынул внутрь, наполнив собой необозримые залы. Для взирающих извне Куб оставался монолитно-непрозрачен, как кусок мрака, но для двоих, находящихся внутри, он теперь предстал ясным, словно горный хрусталь. Они обнаружили себя высоко в небе – на одном из верхних этажей Кубического Небоскреба. Внизу раскинулся город Россия – великолепная столица гигантской и святой страны. А вокруг разверзалось сиятельное небо, полное струящимися летательными аппаратами и парящими существами.

Мимо них, за стеклянной стеной, почти вплотную к стеклу, стремительно пронеслось нечто темно-рыжее, продолговатое, узкое, снабженное большими многоцветными крыльями.

Тень этого летуна скользнула по их лицам и сердцам.

– Глянь-ка, летающая куница! – воскликнуло Золотое Дитя, – Их много развелось в последнее время. Говорят, они опасны для птиц, но это неправда. Они вообще ничего не едят, а значит, пусть себе носятся в небе в свое удовольствие, да? Смотри, какие петли выписывает, как кувыркается среди облаков! Хочешь, и тебе подарю крылья? Налетаешься всласть.

– Хочу исчезновения, – сказал Архитектор. – И пожалуйста, никаких трупов. Я всегда недолюбливал мертвые тела. Не желаю даже на долю секунды стать трупом.

– Ишь какой! Ни жизнь тебе не мила, ни трупы. Хотя бы меня, Нерожденного, ни живого, ни мертвого, ты любишь?

– Я тебя не люблю, – сказал Архитектор.

Золотое Дитя снова расхохоталось.

– Дозволь мне прочитать тебе стишок – я сам сочинил. Лирический пустяк о моей веселой судьбе – судьбе Нерожденного. Слушай:

 

Прости мне, труба, что меня так звала

В атаку, в атаку подняться.

Отважно и честно идти на врага

Иль мертвым на поле остаться.

 

Прости, командир, я не слышал приказ,

Не вышел на праведный бой,

И я не увижу сияющих глаз,

С победой вернувшись домой.

 

Прости мне, чужбины враждебный уют,

Мой долг боевой не оплачен.

И вдовы твои не меня проклянут

Протяжным и лающим плачем.

 

Прости, дезертир, что с тобой не ушел

Таиться в гниющих амбарах.

Прости, арестант, что не вышло с тобой

Мне гибнуть на лагерных нарах.

 

Прости мне, предатель, что я не делил

С тобой твою горькую боль.

Прости мне, Создатель и плоти и сил,

Что я не спустился в юдоль.

 

Прости мне, любимая, я не любил

Тебя, потому что не знал.

Прости меня, фильм, ты огнями светил,

Но я не вошел в кинозал.

Не знаю ни вашей зимы, мертвецы,

Ни вашего лета, живые.

В Раю нерожденных я вижу лишь сны

Святые, святые, святые…

 

– Исчезновение, – упрямо повторил Архитектор.

 

Золотое Дитя снова облетело вокруг него и повисло в воздухе напротив его лица.

 

– Ну что ж, если ты просишь… Это просто. Проще некуда… Всего лишь скажи три слова: «Я это ты».

 

– Я это ты, – произнес Архитектор.

– Ты это я, – ответило Дитя.

 

В этот миг Архитектор исчез. Как он и просил, не осталось ничего похожего на труп – ни пригоршни пепла, ни легкого дымка не воспарило на том месте, где только что стояло тело зодчего. Но остался халат. Сплошное золотое шитье делало его твердым, точно доспехи, и он твердо стоял на своем месте, пустой. Чем-то он напоминал древние деревья, чьи стволы открылись навстречу пустоте, – такие деревья растут в Гефсиманском саду, где Иуда поцеловал Христа.

 

– Зануда is gone, – сказало Золотое Дитя. – Ну и хорошо. Заладил: исчезновение, исчезновение… Глупость какая-то. Люди слишком упорны в своих желаниях. Поэтому их мечты всегда сбываются. А лучше бы не сбывались. Зато теперь можно побеседовать по душам, без свидетелей, как беседуем мы, золотые, когда нас никто не подслушивает. Как поживаешь, халат?

 

Властитель влетел внутрь халата, немного покружился там, любуясь своими смутными отражениями в золотом шитье. Затем вылетел и присел на плечо халата.

 

– Этот Архитектор к старости стал таким эгоцентриком! Как все старики. Зациклился на своем исчезновении, даже не поинтересовался, что у меня на душе. Но тебе, пустотелый, я расскажу о том, что наполняет мои мысли. Я всеведущ, как Бог, хотя мое всеведение и ограничено пределами России. Ну и что? Меня не смущает это ограничение. Наша страна порой кажется колоссальным призраком, но открою тебе тайну, пустопорожний: Россия – это единственно подлинная реальность. Реальность, бесконечно разверзающаяся внутрь себя. Иные страны, иные планеты, далекие галактики – лишь миражи. Восхитительные или чудовищные, но… миражи. Это хорошо видно нам, нерожденным, глядящим оттуда, где никакой реальности не существует и в помине. Могу чувствовать и мыслить всеми чувствами и мыслями любого из жителей России, включая нелюдей. Я могу в деталях пережить любой день нашей Родины – любой, пусть затерянный в бездонном прошлом или в бездонном будущем. Я могу пережить этот день за всех существ, которые дышали и будут дышать в тот день на территории нашей страны. Я могу прожить отдельно любой день любого единичного создания (или сознания), выдернув его из всеобщей ткани посредством орлиной оптики избирательного всевидения. Возможности обширны, но знаешь ли, расшитый, я поставил пределы своему воображению. Вот уже несколько веков подряд я проживаю снова и снова лишь один-единственный день, случившийся в глубокой древности. Один день, прожитый в реальности одной девушкой. Скорее даже девочкой. Один день из жизни девочки по имени Зоя Синельникова. Этот день – 29 июня 2009 года. День, когда она приехала на Азов.

 

 

 

БАРБИ

 

Офицерский клуб. Одесса. 1921 год. Комната, отделанная дубовыми панелями. Несколько офицеров играют в бильярд. В комнате присутствует двое офицеров русской добровольческой армии, один офицер англичанин и морской офицер француз: времена международной интервенции. Офицеры слегка пьяны или не совсем слегка.

 

Русский офицер, целясь в шар: Господа, ну а все-таки какой анекдот. Это черт знает что, господа. Даже среди того вздора и хаоса, который теперь творится на Руси, эта штука это черт знает что, господа. Все мы здесь, позволю вам выразить, в щекотливом положении, господа. Прямо скажем: чертовски щекотливое положение!

 

Второй русский офицер постарше: Нешуточная история, господа.

 

Английский офицер, неторопливо раскуривая трубку:I guess what you mean, gentlemen. I suppose you talk about the little sculpture, the little statuette of woman, which has been found as the part of so cold …( заминка) heritage of one our common friend. I prefer do not pronounce his name  now and here, but  we all know whom I mean. So…Now  when our common friend is gone and four of us are defenetly full of feeling that he might never come back. So, we are sort of responsible for those elements of his former property  that possibly can be considered as the cultural treasures. In the matter of fact we find only one object which provoke impression to be a cultural treasure, a not the last one I mean it looks like expensive stuff. And very old stuff, gentlemen. I have to point this: very, very old stuff. Mean while it looks like pretty woman: elegant, naked, small, unprotected, touching. And our problem, gentlemen, if I understand it correctly,  is simple, but not very simple. We are four and she is…she is only one.

 

Первый русский офицер, горячась и краснея, пьет шампанское и курит папиросу: Канальская ситуация. Черт бы побрал все такие… Это канальство, господа. Я не хотел бы углубляться, всем вам здесь известно… но только это канальство и, если угодно, если вы мне позволите, это холуйство, господа, это… угодниченье перед древностью, перед этими тысячелетиями, черт возьми, перед тысячелетиями черными, как уголь, перед этой древней древней разверзенью.

 

Второй русский офицер: А не посмотреть бы нам на нее?

Моряк-француз: Oui. D’accord. Exactement.

 

Первый русский офицер: Вы желаете ее видеть, господа? Не шутите?

 

Англичанин: Yes, I would be oblige.

 

Второй русский офицер мрачно: Покажи им ее, Егор.

 

Первый русский офицер подходит к ореховому бюро, достает из кармана мундира ключ, открывает нижний ящик бюро, достает статуэтку, завернутую в плотную шелковистую ткань, разворачивает ее и ставит в центр бильярдного стола. Это черная каменная статуэтка обнаженной девушки, на вид очень древняя, но невозможно с уверенностью определить, к какой цивилизации или эпохе она принадлежит. Некоторое время офицеры молча созерцают статуэтку.

 

Англичанин, выпуская дым:Good evening, lady. I’m so happy that you join us in this rainy evening. I hope we, four old bachelors, will be funny enough to make you laughing tonight.

 

Француз, восхищенно глядя на статуэтку: Адорабль.

 

Второй русский офицер: Так как же решим дело, господа? Тут, изволите видеть, каждый из нас может предъявить некоторые права. Так сказать, права на обладание этой вещицей. А поскольку не разломаем же мы ее на четыре части, эту красавицу, то не разыграть ли?

 

Первый русский офицер: Разыграть! Разыграть! Мы все здесь офицеры, господа, так что уж надо решить по-нашему, по-военному. Разыграть и дело с концом.

 

Англичанин:I agree.

 

Француз: Какой будет игра?

 

Первый русский офицер, опрокидывая в себя бокал шампанского: У нас в полку, господа, большим уважением пользовалась игра в каменное лицо. У нас тут сейчас гостит Софи, она истинная милашка, я вас впрочем еще не представил.

Выходит и возвращается с девушкой в черной шляпке и с вуалью.

 

– Позвольте представить, господа! Софи, само очарование. Здесь многие без ума, господа, имеется и комната для игры в каменное лицо.

 

Француз:Charmante (целует руку Софи.)

 

Англичанин: With all my respect, young lady.

 

Первый русский офицер: Пройдемте господа, и эта красавица пойдет, конечно же, с нами.

Берет черную статуэтку с бильярдного стола.

Первый русский офицер: Четыре холостяка и две очаровательные красавицы! Одна юная, как заря, другая древняя, как ночь веков. А остальное лишь решит игра, господа, и здесь вам потребуется ваша офицерская стойкость, ваша выдержка, ваше самообладание – качества, украшающие офицера!

С этими словами он сопровождает их в соседнюю комнату цилиндрической формы с круглым столом в центре, накрытом белой атласной скатертью, свисающей до пола. Вокруг стола четыре стула со строгими прямыми спинками. По верхнему периметру комнаты расположены большие зеркала в рамах, висящие наклонно, так чтобы каждый из играющих мог видеть любое изменение выражения лица соперника.

 

Первый русский офицер, приподнимая скатерть: Софи, прошу вас скрыться под завесой неведения.

Софи залезает под стол, офицер опускает скатерть.

 

Первый русский офицер: Господа, прошу  вас занять ваши места.

 

Офицеры садятся. Первый русский офицер ставит в центр стола черную статуэтку.

 

Первый русский офицер: А теперь прошу внимания! Вы должны всеми мыслями своими, всеми чувствами, всеми движениями сердца сосредоточится на статуэтке. Мы ничего не знаем об этой деве из пучины веков, поэтому пусть каждый скажет по очереди все тайное знание о ней, об этой маленькой черной девочке с каменным лицом. Пусть каждый выдаст тайну, которая станет отражением этого изваяния в зеркале души каждого из нас! И помните, лица наши должны оставаться столь же каменными, как личико этой девушки. И речи наши должны звучать размеренно и четко. Кто собьется, кто дрогнет, тот проиграл, тот выбывает из игры. Начинайте, капитан, она указывает на вас, вам и начинать (рука каменной статуэтки указывает на второго русского офицера.)

 

Второй русский офицер неподвижно и внимательно смотрит на статуэтку. Каменное лицо.

 

Второй русский офицер: Вскоре после того, как мне исполнилось семь лет, мать с отцом увезли меня в имение на целое лето. Погоды в ту пору стояли жаркие, помню, но с частыми грозами, и хотя по ночам отвесный ливень хлестал сад, но уже утром могла случиться такая духота, что просыпаешься, бывало, весь в поту, отбиваясь во сне от бесов, а они, как приглядишься, оказываются просто мухи да комары. Я пребывал в том возрасте, когда заканчивается первое детство и начинается второе, самое сладостное и самое тревожное. И случайное впечатление может неожиданно ранить и восхитить сердце. Вечерами у нас собиралось общество, приезжали соседи с молодыми дочками, бывали офицеры из соседнего гарнизона, да и много гостей наезжало, иногда самые неожиданные люди, и в целом суматошное стояло лето, не то, чтобы очень веселое, но бодрое и наэлектризованное, и нередко, равнодушными еще глазами, наблюдал я, как пылкие парочки убегали в сад целоваться в гротах, а сад наш, разбитый по старинным английским заветам, предоставлял для романтических свиданий самые превосходные уголки! Там прятался один уголок особенно заманчивый, который чем-то неодолимо притягивал не только влюбленных,  но и меня, а я ведь еще не ведал ничего о любви. Это было круглое болотце, где ночью пели лягушки, и за ним возвышалось искусственная руина с нишей: когда-то там должно быть стояла статуя или ваза, но во времена моего детства ничего там не было, ниша всегда оставалась пуста, и только зеленый пушистый мох устилал каменное ее дно, словно траченный молью коврик. Я помню грозовую ночь, когда молнии проносились по небу, словно сумасшедшие ангелы, хлестал дождь, и я зачем-то пробирался через колючие кустарники в мокрой темноте к заветному болотцу, приветствуемый издалека хором лягушек. И вот я приблизился к воде, к черной воде озера, полыхнула зарница, и в белом свете молнии я увидел девушку, точнее девочку, мою ровесницу, совершенно обнаженную, которая стояла  в нише.

 

Первый русский офицер: Ваша очередь, Hillborn.

 

Лицо англичанина. Каменное лицо. Он внимательно курит трубку:I see the white pyramid. Pure, white marble around me. Warm and smooth marble. It gives me feeling of pleasure, but I know, there is the black fire inside the pyramid. Black fire of power, black fire of eternal energy, which can burn me and recreate me, and my world  will be the favorite world for God, and Father of Eternity will choose my sacrification in the very last moment of Common Life. Your move, Jean-Heanri.

 

Лицо французского офицера. Kаменное лицо. Он бледен, черные усики одной линией, глаза выпуклые, к потному лбу прилипла черная челка. Внезапно француз вынимает пистолет и стреляет в англичанина. Англичанин падает вместе со стулом. Он мертв. Француз стреляет во второго русского офицера два раза. Второй русский офицер падает лицом на стол и умирает. Первый русский офицер бросается зачем-то к окну, у него расстегнуты штаны и торчит рубашка из-под кителя. Француз стреляет в первого русского офицера три раза. Первый русский офицер падает мертвый возле большого высокого окна, за которым идет проливной дождь. На нем круглые очки, в стеклах отражается дождь.

Французский офицер встает, берет со стола статуэтку и подходит к дверям. Двери высокие, дубовые.

 

Французский офицер (повернувшись лицом к комнате, которую он собирается покинуть): «Истина не так мерзка и цинична, как вы думаете, но она гораздо безутешнее ваших ожиданий».

 

Выходит.

 

Темный коридор. В темноте слышны шаги человека, идущего по скрипучему паркету. Коридор длинный и гулкий. Щелкает зажигалка. Свет огонька падает на лицо француза, подкуривающего сигарету. Огонек гаснет, сигарету удается подкурить не сразу. В темноте звучит слово «Merde». Подкурив сигарету, француз освещает зажигалкой личико статуэтки, которую он держит в руках. Ее лицо, вырезанное из темного камня, кажется изделием глубокой древности, но при этом очень сильно напоминает мордашку куклы Барби.

Внезапно мы наблюдаем трансформацию лица статуэтки в личико куклы Барби. Анимированная Барби, одетая в современную американскую военную форму, произносит следующий текст с интонациями крайне сексуальными, на грани тонкого завлекающего мурлыканья, кое-где даже с легкими постанываниями:

Варвар собирается всего лишь прогуляться в радостной толпе других варваров, но внезапно он остается совершенно один среди замерзающей пустыни, ледяная корона водружается на его зябкую голову, плечи его окутывают белоснежные горностаи, и горные стаи невидимых глазу волчат коронуют его, провозглашая вековечным властителем пустошей и тех безымянных территорий, что до конца веков беззаветно преданы стылому ветру. Варвару мнится, что к нему приходит на помощь сама святая Варвара, покровительница рабочих, строящих туннели. Варвар полагает, что святая Варвара протягивает ему свои прохладные руки, чтобы увести за собой в бесконечный туннель, откуда нет возврата, и там вечно будет биться варварское сердце, производя звук, напоминающий звучание гобоя, флейты или рожка на морозе.

 

Заснеженное поле. По снегу ползут солдаты в белых маскхалатах. Здесь недавно прокатился бой. Один из солдат подползает к полузасыпанному снегом фашистскому генералу, который лежит, раскинув руки крестом. Над снежным полем ослепительно синее небо. Крестик ярко сияет в луче солнца. Солдат срывает крестик с тела генерала и прячет его за пазуху. Звучат поочередно звуки флейты, гобоя и рожка. Барби продолжает говорить:

 

Но варвар не успевает поверить в это темное, но сладостное будущее. Святая Варвара внезапно превращается в каменную Барби, которую судорожно сжимает его ладонь. И он снова царит среди пустошей в своем одиночестве, коронованный шут, внезапно испытавший грубое вторжение армии свирепых инопланетян в самую сердцевину своего мозга, и сразу же после этого ему приходится испытать чувство внезапного исчезновения всех этих инопланетян, всех этих интервентов, исчезновение ничем необъяснимое и оставляющее холодный след. В этом состоянии ледяного истукана преображенный варвар созерцает каменное лицо Барби и ее алмазные глаза. И бесчисленные звезды, отражающие в гранях ее глаз.

 

Барби щурит длинные ресницы, томно облизывает губы кончиком языка, а генерал лежит, как лежал, но поверх фашистской формы на него наброшена королевская мантия с горностаевой оторочкой, на голове его корона (это может быть копия короны российских императоров), в синих руках он сжимает символы царской власти – державу и скипетр. На него падает снег, постепенно его засыпая.

Барби стоит на возвышении, а вокруг нее зал, наполненный американскими морскими пехотинцами в белых униформах. Форма наших дней. Барби начинает танцевать стриптиз, профессиональными движениями стриптизерши сбрасывая элементы военной американской формы, в которую она одета. При этом она поет песню «Вова, я просто танцую голой, что за нах?». Морские пехотинцы восторженно смотрят на нее, аплодируют, подбадривают ее восторженными криками. Двое военных стоят поодаль от остальных. Оба улыбаются до ушей, восторженно глядя на стриптизершу. Они чернокожие, один совсем молодой, другой лет сорока. Белозубая улыбка чернокожего лица. Их зовут Том и Джош.

 

Музей Уитни в Нью-Йорке. Джош быстро идет по залам, он ищет туалет, ему указывают дорогу. Джош входит в предбанник туалета: простое пространство с белыми стенами и белым мраморным полом. В глубине две одинаковые белые двери со схематическими силуэтами мужчины и женщины. Джош видит японскую девочку лет восьми в очень красивом и необычном черно-зеленом платье, с тщательно сделанной прической, отчасти напоминающей традиционную японскую, а отчасти ультрасовременную. На ногах у девочки красные сапожки. В руках она держит голую куклу Барби. Джош – немолодой чернокожий американский военный в чине майора. На нем летняя униформа.

 

Джош: Hi, baby. What you do here alone? Waiting for somebody?

Джош садится на корточки напротив девочки. Его морщинистая, лысая голова оказывается на одном уровне с ее лицом.

 

Джош: Why you play with this shit? – касается пальцем куклы Барби, – Listen to me, baby. I want to talk to you about something seriously, can I? Age to age, century to century girls like you were playing with dolls which had a form of a babies, little babies, you know, babies in the age when they suck milk, do you understand what I’m talking about? The girls…they were playing with these toys for to prepare themselves to became mothers, get what I mean? Can you get it? And now? What you see now? You play with the toy which has form of an adult girl in the, so called, reproductive age. Do you know what they mean, when they say reproductive age? They mean age when she (or he) is able to make sex, yeah! But sex can have a spiritual reason, not only physical, get what I mean? Wish an example? For example: you stand here alone waiting for somebody in front of the door to the bathroom, waiting for your father, or mother, or sister, or brother, or for some other relatives, I don’t care for whom you are waiting for! But you are fucking waiting! You wait and wait, stand and stand. And what kind of activity you provide meanwhile? You bite it with your little teeth, with your little, little teeth shinning like a little pearl. You bite the  blond hair of this infernal beauty, you suck this hair, and the poison of our bloody days, the juice of contemporary lie and zombification is entering your body. Can you feel it, kid? I would not consider what you do the lesbian sex, but I’m not sure that you will be a good mother after that. What you think, darling, tell me?

 

Девочка молчит, продолжая сосать волосы Барби и глядя в упор в лицо Джоша.

 

Джош: Where is your dad?

 

Девочка: My Dad is dead.

 

Джош: Do you want to be a mother, girl?

Девочка неподвижно смотрит на Джоша.

 

Джош: Do you dream to be a mother? Do you want to born a child ones?

 

В зрачках японской девочки появляются два атомных взрыва, после этого глаза ее начинают излучать мертвенное сияние.

 

 

 

В КЕЙПТАУНСКОМ ПОРТУ

 

Достигнув мест, где величавый смрад старого порта фрагментами воскресал над скользкой водой, он свернул в уцелевшую от гнилого прошлого улицу, чьи старые голландские дома смотрели узкими и глубокими окнами в сторону Южного Полюса и казались более древними и более голландскими, чем сама Голландия. Эти тусклые окна видели океан насквозь, они устали от своего порока, как глаза, больные конъюнктивитом, устают быть красными: эти окна желали бы, возможно, окраситься в цвета снега, стужи или ангельского крыла, чтобы хоть немного отдохнуть; они хотели бы отразить льды Антарктиды и толпы пингвинов в черных сюртуках, уныло бредущих на встречу с холодом. Но окна этих домов оставались багровыми, грязными, воспаленными, они сохраняли в себе страсть и томление ныне забытой Европы, хотя вся Африка, простираясь за их узкими спинами, отделяла их от Старого Света. Когда-то здесь пролегала окраина обширного веселого квартала, но квартал снесли, веселье развеялось в соленом мокром ветре, осталась лишь эта угрюмая полоска домов, прильнувшая к заброшенным докам: эти дома еще мнили себя домами греха, но мало кого привлекало то, что эта забытая улица называла грехом. Проститутки здесь состарились, поумирали, а те, что сохранились, спокойно смотрели маленькие телевизоры, никого не ожидая и ничем не отличаясь от простых заброшенных старух. Впрочем, последний год здесь стало чуть живее: местами по птичьему и даже весело зазвенела тайская речь, звенели голоса почти детские – кто-то запустил по этому высохшему руслу свежий ручеек юрких малолеток, доставляемых из Таиланда.

 

Но ни увядшие внучки буров, ни веселые тайские девчата не занимали старика в белом, который забрел на эту сомнительную улицу. Что же привело его сюда? Что он здесь забыл?

 

Этот вопрос волновал, видимо, также одну странную девочку, которая ковыляла за стариком, держась на некотором расстоянии, но неустанно пялясь на него вылупленными стеклянными глазами. Она явно не принадлежала к числу проституток, потому как пребывала не в себе, одутловата, закутана во что-то невнятное, а лицо ее, хоть и являлось лицом ребенка, но не удалось бы определить, какой она принадлежит расе. Это касалось и возраста: при всех ее особенностях, век ее мог колебаться в диапазоне от семи до семнадцати.

Наконец ее упорное и неприкрытое соглядатайство надоело старику – он обернулся и застыл посреди улицы, с лицом человека, который никуда не спешит. При этом он опирался на легкую трость, отделанную белой костью. Редкая радость в начале двадцать первого века – встретить человека с тростью. Но девочка даже не взглянула на трость. Она оцепенела с открытым ртом, взирая в лицо старика, блестя влажными, безгрешными, слабоумными губами.

 

Некоторое время они созерцали друг друга. Курский разглядывал ее босые ступни, омываемые водой лужи, пальцы ее ног, сверху серые, а снизу грязно-розовые: одну из ее голеней украшали царапина, водоросль и фрагмент пальмового листа, прилипший к лиловой коже. Затем старик заговорил с ней на языке, который она вряд ли понимала (понимала ли она вообще какой-нибудь язык?). Он говорил по-русски, соблюдая интонации терапевтические. Так говорят добросердечные, но слегка равнодушные врачи:

 

– По молодым да по могучим своим годам служил я в России человеком дела, служил господинчиком, решающим проблемы. Тогда еще случались в тех краях крутые хрустящие русские зимы, когда вся Россия надевала крахмальный наряд с миллионом карманов, и каждый из этих карманов (будь то око или окно) мог в любое мгновение с хрустом разлепить свои окрахмаленные веки, а там уже, словно алый зрачок, рдело рубиновое лицо хозяюшки, ошпаренное сном, звонко выкликающее свой магический заповедный вопрос: «Почто пялишься, ротозеюшко?» Этот вот наш родной русский крикливый вопрос адресую я теперь вам тихим ровным голосом, юная леди.

– Нагие жирные живые животные, – внятно ответила девочка на языке африкаанс. Курский не знал этого языка, как не знал он и голландского, поэтому слов девочки не понял. Впрочем, вряд ли он что-то потерял. Вряд ли нечто важное упустила и девочка, не понявшая русской речи старика. Зачем эта старческая речь лучилась кучерявостью – неизвестно, но Курский, обращаясь к девочке, словно бы пристально думал о чем-то далеком.

– Ты, я слышу, говорящее дитя. Это делает честь вашей образовательной системе. Увы, я никогда не имел счастья знавать ваш благородный язык. Мне не случилось усвоить язык отважных буров, а те языки, что я знал, постепенно ускользают из моей памяти. Я забываю их, и не потому, что мой мозг слабеет: я по собственной воле распахиваю двери перед забвением, я учтиво зову забвение к себе в гости, чтобы оно исцелило мою скорбь, чтобы оно анестезировало мою тоску по умершим друзьям, с которыми мне не продлить прерванные беседы. Но забвение, если уж приходит в гости, то забирает себе больше, чем ты желаешь ему предложить. Вместе с лицами умерших друзей исчезают иностранные языки. А ведь я знал их немало. Языки исчезают и не приходят обратно, а лица умерших вновь и вновь возрождаются в моем мозгу. И я радуюсь этим призрачным лицам. Слушаю их голоса. Вот и сейчас: я добрел до ваших мерзостных окраин ради одного погибшего друга. Дитя мое, в жизни мимо нас иногда стремглав пробегают подлинно мудрые люди, они так мельтешат, что их и не разглядишь толком, а когда они прекращают свой стремительный бег и колыхание, это, как правило, значит, что они уже мертвы. Таков был мой друг по кличке Безымянный Мудрец, именно таков, хотя последние свои годы и прожил размеренно. Жил тихо, но до последнего мига на духовном уровне мельтешил и колыхался – в этом состояла его мудрость, его скважина. Он создавал необходимую вибрацию: groove, как говорят музыканты. Видишь ли, его убили. Преступление – не конфета, но я всю свою долгую жизнь расследовал всяческие злодеяния, поэтому счел своим скромным долгом разобраться в обстоятельствах его гибели и найти убийцу. Мой друг когда-то жил здесь, в Кейптауне, и мое расследование привело меня сюда, на задворки старого порта. Тут мне надо выяснить одну существенную деталь.

– Лысое поющее дерево с усами, – произнесла девочка на языке африкаанс.

Курский снова не понял ее нудного бреда, впрочем, он не лысел, да и усов не носил. Он по-прежнему напряженно думал о чем-то, а говорил словно робот:

– Странно, когда убивают стариков, – изрек он таким сухим и любезным тоном, как если бы говорил «Спасибо за чудесно проведенный вечер».

– Впрочем, – добавил он, – и младенцы, и старцы идут по жизни петлистыми тропами.

Чудесно проведенный вечер тем временем превратился в раннюю ночь, небо сделалось похоже на гигантское веснушчатое лицо, усыпанное бледными звездами, и только на западе еще пестрели закатные облака, словно маленькие яркие попугаи в клетке, затянутой рисовой бумагой… Солнце выбирало нужной формы рваную дыру в облаках, чтобы на прощанье озолотить всех, а небоскребы на Пэйл-стрит, чьи простые силуэты парализованных гигантов возвышались над доками, поначалу сделались так бледны, палевы, розоваты, что почти слились с закатом, но после превратились в контуры, сложенные из огоньков, ярко блистающих в черной синеве.

Ночь оживила небо стрижами и самолетами. Да кто там только не метался в этом душном и безвозвратном небе! А в ответ оживилась и улица, и вдруг приобрела подобие азиатского невозмутимого и непринужденного уюта: из голландских домов повеяло запахами острой восточной снеди, уже где-то жарилась красноперая рыба на жаровне, девочки в разноцветных шелковых рубахах сидели на корточках вдоль разбитого тротуара, радостно перекликаясь, вперемежку с собранными в пучок тайскими тетками, которые обмахивались веерами, перебирали буддийские четки или курили. Хмельные бумажные фонарики зажглись и покачнулись, бросив тени длинных разветвленных иероглифов на заплесневелые стены, сложенные из мелкого черного кирпича. Легкие тени запахов мочи, гашиша, гниющего мусора, сигаретного дыма, специй, жаренных в масле насекомых возникали и уносились соленым ветром. Ночь перенесла эту улицу с южной окраины Африки куда-то в Сиам или на Формозу, если называть эти места старыми колониальными именами. Наверное, достаточно белой одежды старика, трости и еще чего-то стародавнего в выражении его глаз, чтобы вкус колоний пробудился и развернул свои пряные знамена Поражения – вкус территорий, порабощенных чем-то невероятно далеким, живущих под гнетом чего-то глубоко чужого, поскольку одно дело попасть в плен к хитрому соседу, к дальнему родственнику, к безумному брату, и совсем иное – оказаться под властью непостижимых пришельцев, явившихся из неизвестного и холодного мира, ибо этим агрессорам сам объем пространства, пролегающего между их родиной и захваченными территориями (пространства по сути морского, даже если оно является степью), сообщает одновременно неотвратимость и обреченность: неотвратимость натиска чужаков и обреченность их цивилизации, слишком далеко выплеснувшейся за свои пределы. Поэтому теперь здесь едят жареных тараканов и смотрят в море узкими глазами, блестящими в силу скромного прикосновения к вечерним наркотикам.

Внезапно за спиной Курского с громким треском распахнулась дверь одного из домов, выпростав крики, какие-то метнувшиеся фигуры, сноп электрического света, тени и едкий сигаретный дым. Женский голос истошно кричал: «Доктор! Доктор!» И тут же Курского схватили за рукав и куда-то потащили. Тащили его три тайских женщины – одна в красном платье, другая в кружевном нижнем белье, а третья совершенно голая, но речь явно не шла об эротическом приключении: сиамские лица искажал страх вкупе с изумлением и мольбой.

– Help,please, mister… He is dying, he is dying, – лепетала одна из них, вцепившись своими черными острыми пальцами в плечо иноземца. Другие не менее цепко впились в его рукава.

Они затащили его в дом, откуда их выплеснуло какое-то страшное событие. Внутри оказалось душно, все смрады сгустились, зной минувшего дня стоял в тесноте невидимой колонной, обогащенной вонью пьяного сблева и сладких духов. Прямо от входа поднималась на второй этаж узкая деревянная лестница, по которой они и взошли в свете красного фонаря, расшитого фениксами.

– Я не врач… – запоздало начал Курский и сразу же осекся. Взойдя на второй этаж этого дома, он увидел нечто такое, чего ему не приходилось видеть прежде.

Подошвы гигантских сапог, густо облепленные грязью, возвысились перед ним. Подошвы столь большие, что достигали Курскому до подбородка, вздымаясь от самого пола. Длинный, освещенный мутными светильниками-тюльпанами коридор уходил в душную полутьму, обнаруживая, что дом этот хоть и узок, но глубок. И весь этот долгий и пропахший эротическими благовониями коридор заполнялся телом великана, лежащего навзничь. В первый момент Курскому показалось, что это бордельная шутка: мелькнула мысль, что, возможно, заботливые нежные руки скучающих проституток, слабо загруженных работой, ради какой-то прихоти сшили огромную куклу в форме моряка столь рослого, что он мог бы целоваться с жирафами, но нелепый гигант не целовался, а лежал, туго заполняя своим телом все пространство коридора – зачем его сюда втиснули? Но огромный торс шевельнулся, по нему пробежала жирная солено-смрадная волна, и великан застонал.

Стало ясно, что это живой (хотя, возможно, умирающий) человек огромного роста, но по-прежнему оставалось загадкой, как он протиснулся сюда. В коридор выходило множество дверей, и все они постоянно закрывались и открывались, и оттуда выглядывали гладковолосые тайские девочки-подростки, прохожие на ожившие лакированные статуэтки, так как внутри здания, в силу скопившейся здесь жары, они обходились без одежд, а красота их блестела от масла, которое они втирали в свою темную ароматную кожу. Выражение их лиц заставляло вообразить новорожденных заспанных котят, которые вместо молока налакались крови, настолько яркой была их помада, и рты их потерянно рдели в глубине темных комнат, увешанных циновками.

Великан вновь издал тяжеловесный стон.

– Help him. He is bad, – шепнулиКурскомувухо.

Старик в белом потоптался немного, а затем стал пробираться вдоль тела великана, причем ему приходилось почти вплотную прижиматься к стенам, к которым вовсе не хотелось прижиматься, хотя их украшали виды Венеции, застывшей в ожидании атомного взрыва. Но он все же протискивался, постепенно приближаясь к голове великана, что лежала в глубине коридора, минуя его колоссальный живот, обладающий запахом гнилого корабельного трюма, обтянутый рваной сине-белой тельняшкой: в дырах светилась белая кожа, сплошь покрытая пестрыми татуировками.

Наконец он узрел запрокинутое лицо гиганта – если не учитывать размеры, обычное лицо моряка, изрезанное глубокими резными морщинами, с торчащей вверх неряшливой бородой, полумесяцем охватившей багровый подбородок. Моряк вдруг отворил глаза, оказавшиеся воспаленно-блестящими, и нечто произнес. Голос его звучал тише и глуше, чем можно было ожидать, взирая на объем его грудной клетки, но голос жил в глубине этого тела в виде инородного существа – серого, небольшого, холеного, нагого, прячущегося и загубленного. Моряк произнес несколько фраз. Он, кажется, просыпался или приходил в себя после обморока. Говорил он на языке, который Курский определил как диалект греческого, крайне архаического греческого, перемешанного с некоторыми сугубо африканскими словечками. Но Курский знал греческий язык, и приблизительное содержание речей достигло его сознания, хотя он никогда не стал бы утверждать, что понял эти речи правильно.

– Белый карлик, – произнес великан, глядя на Курского краем своего воспаленного глаза. – Вы прислали сюда родного вам старика из белокожих пигмеев, чтобы я сказал ему правду. Но зачем говорить правду врагам? Разве они заслужили эту золотую и черную правду? Они лиловой правды испугались, синюю правду унизили, красную правду осквернили, зеленую правду отравили, серой правды не заметили, желтую правду забыли, гладкую правду высмеяли, корявую правду извратили, пушистую правду предали – так разве они заслужили золотую и черную правду? Сказать им, что ли, белую правду? Немного белой правды? Самая скромная доза, какую только можно помыслить. Раз уж эти бледнолицые гномы возомнили себя представителями белой расы, раз уж они взвалили на свои утлые плечи бремя белого человека, а их безутешная гномическая страсть к прогрессу, их кротовья близорукая нежность к техническим устройствам – все это принесло столько зла, хотя и явилось следствием их возрастания в подземельях! Послушайте же, белые гномы, родственники плесени, вы, у кого самоубийство самая обожаемая из разновидностей спорта, послушайте, самозванцы, речь настоящего белого человека.

Я происхожу из древнего рода белокожих гигантов, которые в незапамятной древности населяли всю Центральную Африку. То была подлинная белая раса, не чета вам, плесневелые пигмеи. То была раса действительно достойная того, чтобы называться белой, раса столь же великолепная, сколь великолепен белый цвет.

Мы велики и мы исчезли. Нас больше нет, и эта фраза правдива как в отношении величия, так и в отношении исчезновения. Оставьте же нам наше белое имя, не позорьте чистое и огромное имя белой расы своим гномическим выплеском, псевдобледнолицые, не пятнайте великанскую белизну пятнами той яркой болезни, которую вы называете историей. Пусть памятником нам станет белое пятно. Мы заслужили право сделаться белым пятном в ваших отчетах о минувшем, это наш вам дар, раз уж вы оказались так слабоумны, что добровольно лишили себя грандиозного сокровища, каким являлись белые пятна на ваших старых географических картах – белые пятна, что в былые века бросали отблески белого света на весь ваш белый свет. Белый свет – свет Великого Незнания: свет того Незнания о земле, каким богато небо. К этому Великому Незнанию приводит Путь Мудрости, словно заснеженная скальная лестница, ведущая на пустынную вершину.

Мы были так мудры и сильны, что не находили себе равных среди людей. Мы одиноко царили в снегах, ведь Африка во времена нашего величия спала, укутанная пеленой из хрустального снега: весь наш континент лучился белизной, как алмаз в сахаре. Африке сладко спалось в снегах, а мы склоняли над ней наши спокойные лица и пели ей магические песни гулкими голосами, и сказывали родные наши кудесные сказки, чтобы сны ее делались все глубже, чище и слаще – чище алмаза и слаще сахара.

Но потом пришли пигмеи и принесли на своих плечах жару. Я – последний из моего народа, и я умираю. Умираю с того дня, когда ушли снега. Я убежал в холодное море, чтобы остудить свой жар, но оно не спасло меня! О нет, не спасло… Море… Там…

 

Великан с усилием приподнял свою косматую голову, его тяжело блестящие глаза (каждый из которых был размером с пол-лица Курского) обратились в сторону океана. Из его груди вырвался стон-хрип, долгий просторный звук, звук-рулон, наверное, свернувший в тугую спираль далекие визги вьюг, когда-то плясавших над Африкой. Он снова заговорил, перейдя на английский:

– Wanna hear the white truth? Там, в море… на юг отсюда… не ходите туда, моряки… не летайте, летчики, туда… там в море… там… ужас… ужас… ужас…

Великан подавился собственным голосом, голова его упала, губы искривились… Курский пробормотал себе под нос по-русски:

– Так много слов о белом. А хватило бы двух: белая горячка. Белочка, как у нас говорят.

 

Курский оглянулся через плечо, любопытствуя, как так вышло в этом душном коридоре, что гигантские глаза отразили море. Прямо за его спиной качалась на сквозняке дверь, похожая на створку лакированного складня, за ней обнажалась узкая комната с голландским окном, а за окном солнце наконец-то подобрало самую героическую из дыр в облаках, желая озолотить перед исчезновением: и оно озолотило мир, и прежде всего темнокожую тайскую девочку, застывшую возле окна. Повернувшись спиной к шелесту, к великану, к ветоши узкого дома, она стояла, охваченная собственной, одной лишь ей присущей летаргией, сжимая бумажный кулек с жареными тараканами. Дельфины скакали на горизонте, и она сжимала кулек, как сжимают письмо любовника из Дельфта, одетого в черный плащ и черную островерхую шляпу. Ее узкие глаза казались глазами дельфийского оракула, и кусочки раздробленных хитиновых панцирей висели на ее нежных насекомоядных губах, способных к упоительным поцелуям, но мало целованных в силу  угасания навигации.

 

2008–2011



Ваш отзыв

*

  • Облако меток