Встреча
Вечерняя электричка из Москвы подходила к Заветам Ильича с десятиминутным опозданием. Все выходящие уже собрались в тамбуре. Невысокого роста мужчина с усами держал портфель, рядом с ним стояла женщина в зеленоватом пальто. В руках у нее была импортная курица, завернутая в фольгу. Голова курицы висела, слегка покачиваясь, словно сережка. Паренек в спортивной шапке крутил пальцами сигарету. Все с нетерпением ожидали остановки.
– Где достали? – кивнул усатый на курицу. Он устало улыбнулся.
– По знакомству, – ответила женщина.
– Хорошо, когда такие знакомые есть, – сказал усатый. – А то у нас тоже заказы, так там без нагрузки только шпроты и гречка. Один раз, правда, коньяк дали. Девять рублей бутылка.
Усатый хотел снова улыбнуться, но вместо этого расправил плечи, ощутив внезапную гордость.
Когда двери открыли, люди по очереди стали выходить из вагона. Сойдя на перрон, Геннадий Чеботарев подал руку Людмиле. Они познакомились, пока ехали из Москвы. Сидели друг напротив друга у окна, разболтались, оказалось, что оба живут в Заветах – она в однокомнатной квартире на улице Дмитрия Ульянова, а он в общежитии строителей.
– Ой, хорошо, – сказала Людмила, поправляя сумку на плече. Она сделала глубокий вдох. – В электричке душно.
– Осень, – Чеботарев вдохнул носом воздух. – Ну что, можно до поликлиники. А оттуда вам рукой подать и мне недалеко.
– Давайте, раз недалеко, – Людмила сняла с талии свитер и набросила его себе на плечи.
– Не замерзнете? – спросил Чеботарев.
– Ничего, я привыкшая. Я ведь до шестого класса на Урале жила, а там погода не балует. Правда, ранней весной здорово. Солнце такое, желтое и холодное, как масло из холодильника. А воздух, как хрустальный.
Чеботарев посмотрел на Людмилу и задумался. Какое-то воспоминание из прошлого или мысль увлекла его. Он еле заметно покачал головой, затем глубоко вдохнул.
– Хоть убей, не могу понять, как у вас так получилось, – сказал Чеботарев.
– Да я и сама не ожидала, – Людмила хихикнула. – Мы в детстве бабочек ловили. Набоком. У нас там красивые были, всех цветов.
– Это как, набоком?
– Лежишь на боку, как бревно. Сачок держишь перпендикулярно. Бабочки прилетают, у тебя над головой кружатся, кружатся, словно шепчут что-то. Ты их тут сачком и накрываешь. Вот так.
Людмила махнула рукой. Чеботарев улыбнулся.
– А мы голубей кольцевали.
– Тоже в детстве?
– Да нет. На зоне, – тихо ответил Чеботарев. Лицо Людмилы сразу же стало серьезным. Она инстинктивно замедлила шаг.
– Я два года отсидел. Под Владивостоком.
– А за что дали? – спросила Людмила.
– Да, ерунда. Я забойщиком работал. А там как? Уходишь на месяц, на два. Письмо не напишешь. Позвонить редко можно было. Надо всегда капитана просить. А он у нас строгий был, капитан. Говорил, хочешь бабу, прыгай в соленую воду. Шутил так.
Людмила не отреагировала на шутку. Она посмотрела на Чеботарева с нежностью, но он этого не почувствовал.
– Ну, я один раз вернулся, а жена и говорит: хватит, не хочу больше. Уйду от тебя. Я все деньги, что заработал, на стол. Вот такую пачку, – Чеботарев показал пальцами, – а она их на пол смахнула и опять. Не могу. Уйду. А потом, представляешь, говорит мне, у тебя, мол, размер не тот. Мне не подходит. А я, понимаешь, любил ее. Всем сердцем любил.
– А вы чего?
– Ну, чего… В ногах валялся. Прощения просил.
– Так вы ни в чем не виноваты.
– Не виноват. А отпускать ее не хотел.
– Ну а она чего?
– Ну, говорит, украдешь для меня ведро черной икры – останусь с тобой. Она ее прямо ложками так…
Людмила задумалась. Она представила ползающего на коленях Чеботарева, еще пахнущего морем, в слезах и куче денег на полу. Ее так никто не любил, и она неожиданно для себя позавидовала той женщине.
– А как ее звали? – спросила Людмила.
– Софья. Я ее премудрой называл.
Людмила ухмыльнулась. Премудрая, сучка, а мужика за ведро икры продала. Где ж она, настоящая любовь-то…
– Ну и украли?
– Украл. Мы ее в трюме в бочках хранили. Ценный был продукт. Его сразу в Москву отправляли.
– А поймали-то вас как?
– Да, – Чеботарев махнул рукой. Он залез в карман, достал пачку «Казбека» и закурил. – Когда я с ведром с баржи выходил, менты как раз мимо проходили. Рожи такие. А еще собака при них, борзая. Ну, тут же фонарем в лицо. Кто такой? Документы? Я им говорю, мужики, могу поделиться. А там их, значит, двое было. Старый и молодой. Старый вроде как был готов, ну а молодому, тому, лейтенанту, ему перед начальством выслужиться надо. Я и так, и сяк и по-хорошему. Короче, забрали они меня в отделение вместе с ведром. Потом суд. Хищение социалистического имущества.
– Страшно было? – спросила Людмила.
– Сначала страшновато, а потом привык. На зоне ведь тоже нормальные ребята были. Подогревали друг друга. Без этого никак.
– Как подогревали?
– По-разному. Вот, к примеру, Вадик Гогоберидзе. Он за валюту сидел. Ему родственники из Тбилиси всякие фрукты присылали. Арбузы, дыни, виноград. Так он нас из дынь научил шапки делать. Нам-то в первую зиму шапок не выдали, сказали, закончились. А как ты с непокрытой головой в минус сорок?
Людмила обняла себя за плечи. Она вдруг почувствовала сильный холод, по ее телу пробежала дрожь. Она сняла свитер с плеч и одела его на себя.
– А что это за шапка из дыни?
– Дело нехитрое. Берешь целую дыню, режешь напополам, вынимаешь мякоть, но так, чтобы сантиметров пять осталось. Одеваешь на голову, вот тебе и шапка.
– И что, так не холодно?
– Так хорошо. Грузинские дыни, они ж огромные. Так наши шапки нам почти как ушанки были. У некоторых, у кого голова была маленькая, они даже себе дырки делали. Мы так всю зиму и проходили.
– И не заболели? – удивилась Людмила.
– Такого не помню, – Чеботарев сделал глубокую затяжку. – Был, правда, случай. Выгнали нас как-то ночью на работу. Товарняк разгружать. Мороз, градусов под пятьдесят. Мы до утра разгружали, а потом, когда вернулись, увидели. У двоих ребят шапки прямо в лицо вросли. Одни глаза из корки торчат. Потом ее срезать пришлось. Я так прикинул, они, наверное, слишком много мякоти срезали, – Чеботарев затянулся и долго выпускал дым. Могло показаться, что он надувает шар, чтобы потом на нем улететь.
– Да ясное дело, жрать-то хочется.
Чеботарев замолчал. Теперь они шли молча, изредка посматривая друг на друга. Людмила переживала услышанное. Она еще никогда не встречала человека, столько пережившего и повидавшего на своем пути. Он произвел на нее впечатление, сам того не желая. Ей захотелось узнать о нем побольше, заглянуть в его прошлую жизнь. Для нее это было как интересное кино, которое хочется досмотреть до конца. Чеботарев шел молча, иногда смотря на окна домов. Он пытался представить жизнь незнакомых людей. В Заветах Ильича он жил полгода, с тех пор, как устроился строителем. После освобождения работал в Башкирии, Молдавии, Череповце. Потом перебрался в столицу. Сначала устроился рыть могилы на кладбищах, потом сторожем на кондитерский завод, а затем, повезло, таксистом. С кем-то не поладил, выгнали. Однажды подвозил одного партийца, тот ему и рассказал о Заветах.
Чеботарев рассматривал окна домов, в которых был свет. Виднелись женщины в халатах, мужики в майках или рубашках. Кто-то возился на кухне, включал вытяжку над плитой, кто-то говорил по телефону. Свет во всех квартирах неодинаковый. Более желтый, почти тусклый, есть светлый, почти белый. От желтого света больше уюта, от белого – надежды. Чеботарев разглядывал окна чьих-то квартир и думал, могло ли быть так, чтобы в одном из них вдруг появилась его Софья Премудрая. В халате, с бигудями, она бы мазала икру на хлеб для кого-нибудь другого. При всем том, он сумел справиться со своим чувством и даже простил ее.
Они свернули на небольшую улочку, домов с горящими окнами на ней почти не было.
– Я все ж никак не пойму, как это у тебя получилось?
Людмила улыбнулась.
– Говорю ж, бабочек в детстве ловила набоком.
– Ну а потом?
– Потом школа, институт. Школу я в Смоленске окончила, а в Москву приехала в педагогический поступать. Не поступила. Балла не хватило. Устроилась билетершей в зоопарк. Они там прописки не требовали. Ну а жить-то где-то надо. Я в одно общежитие, другое. Говорят, если не студентка взять не можем. Я так три недели на вокзалах ночевала. А потом я одной бабусе помогла вещи до поезда донести, а она как раз отсюда была. Рассказала, что тут в общагу проще устроиться. Ну, я из зоопарка уволилась, сразу сюда. Та бабулька мне еще адресок один оставила, она здесь уборщицей в школе. Ну, я по тому адресу, это винный магазин был. Там ее дочь работала. Им продавщицы были нужны. Начала работать, в общагу устроилась. А потом Светка Бугаева, заведующая наша, она как в Болгарию уехала, так я сейчас в ее квартире живу.
– Надолго уехала?
– На год. Повышать квалификацию.
– Ну а с институтом что?
– Буду готовиться. Я решила теперь не в педагогический, а в культуры. Имени Крупской. Говорят, там конкурс поменьше.
– В культуры, это здорово! Я бы и сам учиться пошел. Только уж поздно.
– Учиться никогда не поздно, – уверенно сказала Людмила.
– Да какой из меня студент. Ты посмотри, у меня голова наполовину седая.
Чеботарев наклонил голову. Его густые каштановые волосы были пересыпаны сединой, что их совсем не портило, а напротив, придавало голове черты какой-то античной эстетики. Людмила представила, как он всю зиму проносил дыню. Она приблизилась к нему и незаметно понюхала его волосы на затылке. Они пахли корой сосны, ее любимый запах. Урал, весна вдруг посреди осени в Подмосковье. Случайный знакомый принес ей этот запах, и она была ему благодарна.
– Я бы на вашем месте обязательно поступила куда-нибудь, – сказала Людмила. – Вы ведь такой интересный мужчина.
– Это чем же я такой интересный?
– Жизнь повидали. Можно сказать, со всех ее сторон.
– Это правда. Она меня тоже со всех сторон. Вот, помню, в Уфе случай был. Я на грузовике там молоко развозил. Выезжаю рано утром с базы, туман. Полшестого. Вижу, баба на дороге стоит руками машет, на помощь зовет. Ну, я притормозил. Смотрю, на шоссе старик лежит. Весь в желтое одетый, борода до пупка, лежит бездыханный. Баба мне говорит, помоги, сынок, его через лес перевести. Я ей: какой лес? Тут дорога. А она снова, помоги мне его через лес перевести. Я сначала подумал, может, она от горя ума лишилась. Я-то пульс у старика попробовал, был у него пульс. Слабый такой, но был. Тридцать пять ударов в минуту, как сейчас помню. Я еще на зоне пульс мерить научился. В больницу его надо, говорю, а она опять: помоги через лес перевести. Ну, короче, подняли мы его, положили в кузов. А у меня там еще молока пачек шесть оставалось. Дырявые, магазины такие не принимали. Ну, положили мы его в кузов, баба с ним.
– Куда ехать, – спрашиваю.
– Прямо, – говорит. Прямо так прямо. Едем. А я сам слушаю, что в кузове происходит. Еду дальше, тишина. Стучу, тишина. Никто не отзывается. Дай, думаю, посмотрю. Может, они там оба того. Остановил машину, залезаю в кузов, вижу: старик этот лежит на спине, голова у бабы на коленях. Она его молоком поит. Вторую пачку допивал. Я, вообще-то, их себе всегда забирал, ну да ладно. Не жалко. Смотрю, глаза открывает, бодрые такие глаза, и говорит мне:
– Спасибо, что помог мне перейти через лес.
– Какой лес? – говорю. – Тут шоссе.
– Как твое имя? – спрашивает.
– Геннадий, – говорю. Он замолчал, потом что-то бормотать стал. Долго-долго бормотал. И на каком-то языке непонятном. Я только одно слово запомнил – аум. У кого ни спрашивал, никто не знает, что такое. Ну, значит, пробормотал он этот свой аум и говорит:
– На воду ты больше не ходи, ничего ты там не найдешь. Дыши воздухом леса, который ты уже почти прошел. С колес не слезай, на них ты обгонишь мудрость свою. – Я, если, честно, подумал, старикан точно обдолбался. Как я сразу не увидел. Про колеса какие-то мне начал… Да и вид у него, то умирал, то веселенький такой стал. Я тогда из того, что он сказал, ничего не понял.
– А что потом было? – спросила Людмила.
– Потом я их к речке отвез. Они вышли, и больше я их никогда не видел.
– Да, история, – задумчиво подытожила Людмила. – А я вот думаю, был в словах старика смысл.
– И какой же?
– Забыть вам нужно ее. Навсегда. Предала она вас.
– Да кто же?
– Софья ваша Премудрая.
– А? Вот ты о чем…
– Я же чувствую, не отпускает она вас, – сказала Людмила чуть сердитым тоном.
– Не знаю, что и ответить, – вид у Чеботарева был задумчивый. Он вспоминал, как кружился перед женой на полу, просил прощения, кидал ей в лицо пачки денег, говорил, что повесится. Просил остаться. В тюрьму Софья не пришла к нему ни разу. Развели их заочно, за месяц. Где-то к концу срока Чеботарев неожиданно получил бандероль без обратного адреса. В ней была банка черной икры с нарисованным фломастером сердечком и надписью: «Моему неудачнику». Больше всего боли доставило слово «моему». Первые дни, когда ложился спать, Чеботарев лизал это слово, накрывшись с головой одеялом. Он засыпал с горьковатым вкусом во рту, ему это нравилось. Когда слово исчезло, Чеботарев отдал банку Гогоберидзе, который отправил ее своему бывшему подельнику.
– Да вы не мне, вы себе ответьте, – сказала Людмила. – Один раз.
– А знаешь, – Чеботарев глубоко вдохнул, – нет ее больше. Умерла.
– Молодец! – похвалила Людмила. – Я чувствовала, вы сильный. Теперь у вас все по-другому будет. Прошли вы свой лес.
– А ведь и верно, – Чеботарев вспомнил слова старика. – Только вот, как мне мудрость эту свою перегнать? Все езжу да езжу, всю страну уж изъездил, а она все впереди меня.
Людмиле хотелось сказать ему что-то в утешение, но она не знала что именно. Мужчины, которых она встречала в жизни, были без прошлого. С такими мужчинами легче налаживать отношения. Все, что им говоришь, они воспринимают и ни с чем это не сравнивают. Некоторые из таких мужчин похоже на лошадь барона Мюнхаузена, которая не могла напиться, потому что не имела задней части тела. Чеботарев был другим человеком. Он мог сравнивать все со всем, и это ее интриговало.
– Да вы не заморачивайтесь. Это ж не сама мудрость, а ее отражение. Вам это только увидеть надо.
– Сразу понятно, ты в культуры готовишься. Я б так никогда не повернул.
– А тут и вертеть нечего. Все и так ясно.
Чеботарев снова закурил.
– Слушай, а мне вот так и неясно, как же у тебя это получилось?
– Да я ж сачок от природы, – Людмила захохотала. – У нас в школе еще соревнования устраивали. Кто больше бабочек поймает. У меня второе место было. В красной комнате значком наградили. Мишка Боков, председатель комсомола наш, значки вручал. У нас потом с ним роман вышел.
– Роман?
– Ну да. История. Сначала здорово было, а потом неприятно.
– А чего ж было-то?
– Ну, как обычно. Он в меня влюбился по уши. Письма мне такие писал, гитару подарил. Я на ней как играть стала, все струны и лопнули. Он мне потом говорил, мол, это струны его души. Я сдалась.
– Ты его не любила?
– В начале нет. А потом полюбила, даже не заметила. Бывает так.
– Бывает, – согласился Чеботарев.
– Мы с ним всю осень встречались, а после жить вместе начали. Он свой дом сам построил. Из одних пробок, представляете.
– Силен!
– Мы в этих пробках четыре месяца прожили. Здорово было. Один раз любовью на столе занимались, потом на пол упали. Так даже не больно.
Чеботарев и Людмила засмеялись, словно вспомнили общий опыт.
– А потом с ним что-то странное произошло. Начал в дом портреты таскать всех наших лидеров. Понятно, что председателем комсомола был, но не все же председатели такие.
– Да, странно, – удивился Чеботарев.
– Сначала принес портреты Маркса и Энгельса. Ну, я ничего не сказала, только стеснялась очень. Потом Ленина. В кухне повесил. Потом Брежнева, его над входной дверью. Потом Громыко, Устинова, Кузнецова, Долгих… Когда он их всех по стенам развесил, я сбежала.
– Ну и правильно.
– А как не сбежишь? Я там раздеться не могла. Куда ни повернусь, они все на меня смотрят, так осуждающе.
– Я бы тоже сбежал, – признался Чеботарев.
– Особенно этот, Громыко. Он такой серьезный. Думала, вот сейчас разденусь, а он как заругает.
– Н-да, дела, – Чеботарев выбросил бычок в лужу, выдохнув дым. К нему пришло совсем забытое чувство: ему захотелось защитить Людмилу. Защитить, как архаический мужчина защищал архаическую женщину, от опасностей и всякого рода странностей, смысл которых не всегда понятен, но которые постоянно видишь, то вдалеке, то рядом.
Они прошли еще немного и повернули на Котовского. Два первых фонаря на улице были разбиты, остальные горели тускло. Из окон многих домов доносились звуки вечерней жизни. Кто-то гнал ребенка спать, кто-то смотрел телевизор; из одного окна свисала цепь сосисок, в другом виднелись два горшочка с цветами. Жизнь, такое было ощущение, ровная, спланированная, в чем-то кроткая, но интересная в своих самых разных картинках не стеснялась взглядов посторонних. Впрочем, никаких посторонних, все были свои. Различия были незначительными. У одних горел свет, другие шли по улице; одни засыпали, другие только приходили домой; одни ссорились, другие мирно ужинали вместе. Никаких катастроф.
Чеботарев почувствовал перемену, перестройку в сознании. Что-то вроде предвкушения счастья. Людмила тоже себя чувствовала по-особенному. Ей казалось, она, как ласточкин хвост, парит в воздухе, набирая высоту, слушает ветер, меняет направление, скорость, но всегда движется к цели.
– А вы после молока сразу в Москву?
– Да не сразу. Я еще в Махачкале киномехаником.
– Наверное, все фильмы пересмотрели.
– И не по одному разу. Этот, новогоднюю историю, с легким паром который, я его раз десять смотрел. Она самая популярная была.
– А мне не понравилось, – сказала Людмила. – Неправда все это.
– Да почему ж неправда?
– Напился, в другой город улетел и любовь свою встретил. Да не бывает так, – настаивала Людмила.
– А я думаю, и такое возможно. Если повезет. Вот тому Жене повезло, нашел свою любовь, – заметил Чеботарев.
– Так только в кино повести может. Я вот, когда с Мишкой жить начала, тоже думала, что любовь свою нашла. А когда на Громыко каждый раз смотрела, поняла, не любит он меня.
– Да не переживай ты! Ну, не повезло. Другого встретишь.
– Я не переживаю, я так. К слову.
Чеботарев почувствовал себя неуютно. Он понял, что судьба Людмилы для него уже не безразлична.
– А я каждый раз выходил и думал, вот сейчас встречу ее.
– Ну и как, встретили?
– Не встретил, – грустно ответил Чеботарев, – но надеялся.
– Вот я и говорю, только в кино такое бывает. А в жизни не мужики, а одни портреты, – Людмила провокационно посмотрела на своего спутника.
– А я на зоне такую книгу читал, «Портреты заговорили» называется. Так там про Пушкина написано. Он тоже про любовь писал. Я вас любил, любовь еще, быть может, в душе моей угасла не совсем…
– А дальше?
– Дальше не помню.
– Я Пушкина в школе проходила. Стихи красивые, только жить с ними тяжело.
– Почему ж тяжело?
– Потому что красивые.
– Так ведь поэт, он для того, чтоб красиво, – недоумевал Чеботарев.
– Что стихи… Надо, чтобы в жизни красиво было. Неожиданно. Экспромтики всякие.
– Это какие?
– Ну, типа, что у меня получилось.
– А как все-таки получилось?
– Ну, как… Я же когда от своего-то ушла, в клуб охотников записалась.
– Да ну?
– Правда. Злость, обида накопились. Хотела их куда-нибудь направить. Глупо, конечно.
– Нормально. Понимаю, – твердо произнес Чеботарев.
– У меня мечта была, медведя поймать.
– Медведя?! Одна?
– Конечно, не одна. С друзьями. Мы в феврале пошли, капканы на всякий случай поставили. Штук семь. От берлоги, метров на шесть. Сидим, ждем. Час, два, три… Окладчик наш задремал, темнело уже. Ну, мы пошли огонь развести, а он в это время как выскочит. Между всеми капканами так, ни одного не задел.
Чеботарев рассмеялся.
– Вот, вам смешно. Мы когда в город вернулись, над нами тоже все смеялись.
– Медведь вам больно смышленый попался.
– А когда через две недели снова пошли, мы его все никак наружу выманить не могли.
– Того же медведя?
– Да нет, другого. Мы его и так и сяк, и медом чело берлоги мазали. Встали сбоку, так чтоб он при выходе стрелку открыл. Ждем. А он не выходит.
– Так и не вышел?
– Неа. У нас две версии было: первая, что он затаился и ждет, пока мы сами уйдем. А вторая, что он там умер.
– Ну а чего ж не стреляли?
– Да он нам живой нужен был.
– А на кой он вам сдался, живой-то? – удивился Чеботарев.
– Если честно, мне хотелось, чтоб он меня обнял. Знаете, так сильно-сильно. Обеими лапами так сжал, – Людмила прижала руки к груди, – я бы в его шерсть забралась, как в берлогу и осталась бы там долго-долго, до полного блаженства.
Она подняла голову и закрыла глаза. Чеботарев подошел к Людмиле и крепко прижал ее к себе. Она разрыдалась.
– Знаете, мне ничего не нужно. Ничего. Я всю жизнь все сама. Одна. Мне только вот так, чтобы обнял кто-нибудь сильный, шерстяной, – слезы Людмилы проникли Чеботареву сквозь рубашку.
– Вы когда о фильме заговорили, у меня прямо как сердце екнуло. Подумала, может, вот он, мой, вот такой. Через лес свой прошел, чтоб меня найти, ну что ж я, слепая, что ли… Я ведь той Наде, из фильма, так позавидовала, когда она своего Женю нашла. Господи, так позавидовала. Я ведь знала, чувствовала, что и я найду. А когда вы меня утешать стали, так я точно почувствовала, свое это, родное. Теплое, как после бани.
Людмила еще долго пребывала в объятиях Чеботарева. Рассказывала, как она ждала его. Думала, что в один день это случится, что они встретятся, непременно. Если не вчера, то сегодня. Она успокоилась, и он отпустил ее, нырнув рукой за «Казбеком».
– Знаешь, а я как тебя увидела, так сразу поняла, что у нас что-нибудь получится.
– Ну, а у тебя-то самой, как получилось?
– Ну как… Я ведь когда в десятом классе училась, в общаге жила, окна комнаты на крышу выходили. Первое мая было. А мне так позагорать захотелось, ужас. Вышла на крышу в одном купальнике. Смотрю, неподалеку огромная статуя Ленина, и он прямо в мою сторону смотрит. Я сперва застеснялась, даже уйти хотела, а потом, думаю, нет. Легла на крышу, загораю. Так хорошо, хорошо. А потом думаю, а чего это я в купальнике. Нет же никого. Разделась, лежу голышом, ну и тут эта муха. Как начнет надо мной летать… Я ее и так и эдак, даже набоком пробовала. Никак. А потом она у меня над лобком кружить начала. Кружила, кружила, минут пять. Потом села. Чувствую, как она ниже идет. Тут я собралась, как никогда не собиралась, все свои силы сконцентрировала, будто б единственный шанс в жизни получила, и когда она еще чуть прошла, я ее в капкан и схватила. Думаю, я ее там сразу раздавила, одним сокращением.
– Да, это тебе не Надя в Жениных объятиях.
Людмила и Чеботарев засмеялись.
Мечта
Савелий Пастухов был обычным человеком. У него был обычный рост, обычный вес, обычный цвет волос; он жил в обычной квартире на окраине города, служил инженером на бумажном заводе, получал обычную зарплату, которой ему не хватало, поскольку Савелий Макарович любил пить пиво с друзьями. Их у него было двое. Гектор Фомич Рыбин и Жора Мирный. Рыбин работал бухгалтером в столовой, а Мирный тренером по плаванию в спорткомплексе им. К.У. Черненко. Все трое по разным причинам были холосты. Пастухов побаивался женщин, скорее даже ответственности, которая ляжет на него в случае женитьбы. Рыбин считал себя настолько внешне непривлекательным, что и не думал о романе, который мог бы перерасти в супружескую жизнь. Мирный пережил несчастную любовь к студентке из Политехнического, которая бросила его ради переводчика с языка волоф. Мирный ломал стекло в руках, просил ее не уходить, но она ушла.
Мечтой жизни у Пастухова было попасть на концерт Евгения Петросяна. Он часто говорил об артисте с друзьями.
– Я, ребята, как его вижу, сразу за живот. Не могу.
Несколько раз Пастухов приезжал в Москву, ночами стоял в очереди, но билета ему никогда не доставалось. Однажды он купил билет в метро по двойной цене, но тот оказался фальшивым, и контролер Пастухова не пропустил. После этого случая Савелий Пастухов целую неделю пребывал в депрессии.
– Неужели так умру и на его концерте не буду?
Друзья его утешали. Пастухов воображал, как он сидит в первом ряду, в центре и, сразу же после окончания концерта первым выходит на сцену, чтобы вручить Петросяну букет фиалок, а если повезет, пожать ему руку.
– Нужно ему письмо написать, – предложил однажды Рыбин.
– Да сколько ему таких пишут, – возразил Мирный. – Может, цветы послать?
– Нет, лучше письмо. Я его сам в Москву отвезу, – сказал Рыбин. – Напишем, а я отвезу.
– Отвезти я сам могу, – сказал Пастухов.
– Нет, ты здесь оставайся. Пусть тебе будет сюрприз. Заглянешь в ящик, а там письмо с обратным адресом: от Петросяна.
От этих слов Пастухов смутился. Смутившись, он начинал быстро моргать, а иногда слегка заикаться. В целом он был человеком стеснительным, но при этом все же не робким.
Сочинять начали в воскресенье. Купили десять бутылок пива, Рыбин записывал.
«Дорогой Евгений Петросян, мы Вас очень любим».
– Стоп, – сказал Рыбин, отложив ручку. Так нельзя. Он подумает, мы педерасты какие-то.
– А как? – спросил Пастухов.
– Дорогой Евгений Петросян, мы вас очень ценим!
– Да, так лучше, – поддержал Мирный. – Пиши. – Он открыл пиво и сделал глоток. Рыбин написал фразу.
– А дальше?
– Мы смотрим все ваши концерты по телевизору, ни один не пропустили. Но вот, к сожалению, вживую вас никогда не видели.
– Так хорошо, – сказал Рыбин, записав мысль.
– Мы хотим рассказать Вам о нашем друге, Савелии Пастухове, который особенно влюблен в ваше творчество.
– Да нет, «влюблен» нельзя.
– «Ценит».
– Пиши! Который особенно ценит…
– Так «ценит» уже было.
– Который любит…
– Отлично! Пиши: который особенно любит ваше творчество и мечтает побывать на вашем концерте.
– Ребята, а вдруг письмо не дойдет? – забеспокоился Пастухов.
– Если правильно напишем – дойдет! – успокоил Мирный. – Пиши дальше: Дважды в год, на протяжении уже пяти лет, Савелий приезжал к концертному залу, чтобы купить билет, но потом всегда уезжал без билета. Слишком много людей хотят попасть на ваш концерт, поэтому нашему другу билета всегда не хватало.
– Здорово! – восхитился Рыбин, отпив из горла.
Пастухов напряженно всматривался в текст, он словно заряжал его положительной энергией.
– Мы особенно помним ваш номер про Му, – продолжал Мирный. – Так смеялись, что даже пиво на систему пролили при записи.
– Зачем такие подробности? – спросил Рыбин.
– Приятно человеку будет. Непонятно?!
– Понятно, но давай ближе к делу.
– А ты не торопись. Письмо выгладить нужно. А я, сам понимаешь, не Валентин Пикуль, – сказал Мирный, вдруг ощутив себя писателем.
Друзья выпили по бутылке, затем снова принялись за работу.
– Дорогой наш любимый артист, обращаемся к вам с просьбой помочь нашему другу Савке Пастухову достать билет на ваш концерт. Будем очень признательны вам на всю оставшуюся жизнь. От всей души: ваши Гектор Рыбин и Жора Мирный.
Перечитав письмо, Мирный заклеил его в конверт и начертал приблизительный адрес, который им удалось узнать по телефону. Пастухов не спал всю ночь, ворочался в постели, ходил на кухню за холодным пивом, представлял, как Петросян получит конверт, распишется в его получении. Пастухов сдерживал себя, чтобы не воображать следующий шаг. Даже своим мыслям он не отдавал самое сокровенное. В таких случаях говорят: он боится об этом думать. Суть этого страха в том, что человек не хочет отдавать представлению ожидаемую им реальность, сладкий кусок бытия.
Утром Пастухов отправился на почту.
– Заказным? – спросила почтальон.
– Обязательно! – почти умоляюще произнес он.
Почтальон прочла адрес, потом посмотрела на Пастухова.
– Петросяну. Артисту?
– Ему, – ответил Пастухов с восторженным волнением, будто в этот момент приобщился к чему-то высшему. – Вы думаете, дойдет?
– А я не думаю, – отрезала почтальон. – Я тут такого навидалась, лучше любого Петросяна. Кому только не пишут. Один, вон, самому Горбачеву написал, просил вылечить от алкоголизма.
– Ну и… ответ-то пришел?
– Какой ответ?! Алкаш этот тут месяц всем покоя не давал. Говорил, что это мы письмо Горбачева потеряли. Потом его, слава Богу, увезли.
– А куда увезли?
– А я почем знаю? Видать, лечиться.
Пастухов напрягся. Он хотел расположить почтальона, сказать ей какие-нибудь приятные слова, а может, даже подарить букетик фиалок. Он подумал, что от нее многое зависит. Она как шаман, связывающий небо и землю.
– А девушка тут одна, она вообще Николаеву написала, предлагала ему на себе жениться, – почтальон хихикнула. – Во дуреха!
– И что, тоже не ответил?
– Не ответил.
Настроение у Пастухова начало портиться. Он понимал, что шансов получить ответ у него мало, и даже если он его получит, то наверняка отрицательный.
– Вот здесь распишитесь, – почтальон поставила галочку внизу бланка.
Пастухов расписался. Он было хотел ее спросить еще о чем-то, но потом передумал, мысленно простившись со своей мечтой.
Три последующие недели протекли ровно. Как обычно друзья собирались по воскресеньям, пили пиво, обмениваясь новостями.
– Вчера юниоры соревновались. Девчонки по четырнадцать лет, а жопы – бляха муха, – Мирный сжал левый кулак.
– А у нас два дня инспекция ходила, – сказал Рыбин. – Мышей искали. Белую одну нашли, тут и началось: протокол, санэпидемстанция, случаи отравления. Фарш под микроскопом изучали!
– А чего искали? – спросил Пастухов.
– Микробы.
– А я слышал, что в любом человеке их миллион, – поделился Мирный. – Как ни крути, с мышами или без…
– Да не может быть, миллион! – сомневался Пастухов.
– Точно говорю – один миллион. А живем мы, потому что они в нас спят. Иногда некоторые просыпаются, тогда всякие болезни возникают.
– А потом смерть, – подытожил Рыбин.
Каждый отпил из своей бутылки, задумавшись над скоротечностью жизни. Пастухов представил миллион микробов, как миллион алых роз, которых видно только под микроскопом, спят в человеческом теле, пока не получат внешний стимул к пробуждению. Кто знает, люди могут оказаться микробами в каком-нибудь космическом теле, тоже смертном. Савелий Пастухов редко думал о смерти, но когда это с ним случалось, он закрывал глаза и представлял себя сидящим на концерте Петросяна: конец выступления, цветы, овации, все хлопают в ладоши, он единственный не хлопает, но этого никто не замечает.
В начале марта Пастухов обнаружил в почтовом ящике красивый конверт. В нем было три пригласительных билета и письмо следующего содержания:
Дорогие друзья!
Очень тронут вашим вниманием к своему творчеству. Приглашаю вас всех на свой ближайший концерт, который состоится двадцать четвертого, в семь вечера.
До скорой встречи,
Ваш сердечно, Е. Петросян.
Пастухов сел на стул. У него дрожали руки. Он перечитал письмо, затем бережно положил его в конверт и достал билеты. Места были в пятом ряду партера, сбоку. Из своих немногочисленных посещений концертных залов Пастухов никогда не оказывался так близко к сцене. Теперь он увидит любимого артиста вблизи, и к тому же он не просто попадет на концерт, а придет на него приглашенным с близкими ему людьми.
– Как они были правы, что написали письмо. Жора, Гека, – эмоции захлестнули Пастухова, и он заплакал.
Вечером собрались на кухне. С курицей гриль и ящиком пива друзья переживали произошедшее.
– У меня даже ботинок нет, – признался Мирный.
– Без ботинок нельзя, это верно, – сказал Рыбин. – Но ничего, достанем. Есть одно место, у них там румынские по пятнадцать рублей.
– Что я, в румынских ботинках поеду? Я ж не Чаушеску какой-нибудь.
Друзья рассмеялись.
– А что? Румынские они модные, – вставил Пастухов. – Наш парторг в таких ходит.
– Так я ж не парторг.
– Ребята, о чем спор? К Петросяну едем!
Неделя прошла в хлопотах и сборах. Все было волнительным, одновременно праздничным. Чем ближе Пастухов приближался к мечте, тем больше он ценил каждую минуту времени. Он стал обращать внимание на вещи, которых раньше не замечал. Например, он заметил, что с ним заигрывает Лидочка Берг, чертежница. Прошлой весной получила красный диплом, хотела поехать поработать в ГДР, у нее был хороший немецкий еще со школы. Не прошла по конкурсу, ей предложили Ереван, но она отказалась. В Пастухове ее привлекла застенчивость. Говорят, что женщины предпочитают смелых мужчин, но это не универсальное правило. Есть женщины, которые ищут мужчин с раной, реальной или вымышленной. Застенчивость, как они считают, скрывает такую рану. Лидочка увидела в Пастухове своего человека, покрытого пеленой майи, как она говорила подругам. Если ее приподнять, встретишь бесконечность.
В день концерта друзья приехали в Москву утром. Полдня провели в Третьяковке – много о ней слышали, но бывать не приходилось. Пастухову очень понравился «Достоевский» Перова.
– Надо ж так нарисовать, как живой!
– Будто слушает нас, – добавил Рыбин.
– А я думаю, все дело в натуре. Если б не Достоевский, так бы хорошо не вышло, – сказал Мирный, всматриваясь в руки писателя.
– И то верно. Достоевский – сила! – заключил Пастухов.
«Преступление и наказание» был единственным романом, который он прочитал в институте, пока готовился к зачету по истории партии. В тот момент хотелось чего-нибудь брутального, жестокого. Детективов печатали мало, доставали их в книгообменах или при помощи большего количества макулатуры. Менять Пастухову особенно было нечего, а вот макулатурой ему удалось собрать три тома Юлиана Семенова, немного Пикуля и две Агаты Кристи. Все это он прочитал неоднократно, но только в Достоевском, по его собственным словам, находил приют души, когда заучивал наизусть даты первых пятилеток.
– Жаль только, ног не видно, – сказал Рыбин.
– Это специально так сделано, – прокомментировал Мирный, – чтобы все внимание на лице сосредоточить. Оно у него вон какое!
– Глубокое лицо, – уточнил Пастухов.
– Но если ноги дорисовать, лицо бы оно таким же осталось.
– Чего ты с ногами привязался?! – недоумевал Мирный. – Разве у писателя ноги главное?
– Да я ж за реализм, – объяснял Рыбин. – Без ног он какой-то, на Льва Толстого похож.
– А ты его видел, что ли?
– Видел. У нас в поликлинике портрет висел. Долго висел, пока ремонт не начали. А после ремонта на его месте Брежнева повесили.
– Вот ты о чем, – догадался Мирный. – Ну а здесь? Тоже портрет. Ты лучше на руки его посмотри. Видишь, какие чувственные.
– Вижу и не понимаю, как он такими руками такую муть написал?
– Так уж сразу муть, – возразил Пастухов.
– А ты поживи при царизме, еще не то напишешь, – сказал Мирный.
– Слушайте, а пальтишко у него – точно мое! – радостно заметил Рыбин. – Я его много лет носил, а потом в комиссионный отнес. Четырнадцать рублей дали.
– Ты тогда свою Весну купил?
– Точно, тогда! Помните, как мы с ней на Байкал, с палаткой…
– Эх, было время! Всегда ты в походе, и только одно отрывает от сна – куда ж мы уходим, когда за спиною бушует весна… – запел Мирный, разглядывая Достоевского.
– Нас время учило, живи по привальному, дверь отворя… – подхватил Рыбин.
– Чего не говори, с душой написано, – сказал Пастухов. – Настоящее чувство в этом есть.
– Не опоздаем?
– Пора! – Мирный взглянул на часы.
Неподалеку от концертного зала расположились цветочники. Пастухов купил два букета гвоздик. Один он решил подарить артисту до выступления, а второй – после. Толпа текла в холл, контролеры улыбались, проверяя билеты. Часть публики направилась в буфет, где предлагали бутерброды, фанту, пиво, эклеры и миниатюрные наполеоны. Мирный, Рыбин и Пастухов заняли очередь. Все было настолько красивым и вкусным, что в какой-то момент Пастухов побоялся не справиться со всем этим. Все его представления оказались беднее реальности, и сейчас он даже пожалел, что сдерживал свое воображение.
Мирный и Пастухов взяли по два бутерброда с икрой и по эклеру. Рыбин взял бутерброд с балыком и наполеон, и каждый по бутылке пива.
– Вкуснотища, – сказал Мирный, жуя икру.
– Как в раю, – подтвердил Рыбин.
– Почему это в магазинах не продают? – озадачился Пастухов.
– На всех не хватает, – предположил Мирный. – Такое заслужить надо, заработать. А то жрать у нас каждый горазд, а работать некому.
– Так некому, потому что хорошо не кормят.
– Если бы так всегда кормили, вообще б никто не работал. Вот у меня, как чуть слабину дашь, они уже не тренируются, а Ваньку валяют. Недавно, представляешь, один пацан презерватив принес и стал его прямо под водой надувать. Где он его только взял, гаденыш?
– В аптеке, – улыбнулся Рыбин.
– Ладно, ребята, вы тут подождите, а я пойду, попробую его найти, – Пастухов вытер рот салфеткой и взял букет.
– Стой! – Мирный поправил ему галстук. – Теперь иди.
Пастухов повернулся, сердце его сильно билось. Он не успел сделать несколько шагов, как прозвенел второй звонок.
– Тьфу, черт, не успею!
– Савелий! – крикнул Мирный. – Не переживай. Мы его в перерыве найдем. Даже лучше, а то сейчас ему не до тебя.
Петросян вышел к публике в серебристом костюме с бабочкой. Он был стильным и интеллигентным. На последнем курсе института Пастухов прочитал брошюру Аверинцева об интеллигентности, из которой ему особенно запомнились две мысли автора: первая, интеллигент несет ответственность перед народом, вторая – интеллигент не копит денег, а предпочитает бедность. Все это время Пастухов жил по Аверинцеву. Ответственности на работе у него хватало, и денег он никогда не копил. Теперь Пастухов невольно приложил эти принципы к любимому артисту. Ответственность у него колоссальная, вся страна смотрит, а вот, судя по костюму, живет небедно. Но при этом он интеллигентный человек. Значит, размышлял Пастухов, второе положение не всегда справедливо. Хотя, не исключено, что Петросян тоже не копит, а все заработки тратит на писчую бумагу, поездки, гостиницы. Он же писатель, как Достоевский. И руки у него тоже очень чувственные.
Первая часть концерта принесла массу положительных эмоций, которые порой не испытываешь за годы. Пастухов, Мирный и Рыбин наслаждались каждой минутой, смаковали текст и хохотали всласть. Петросян повторил историю про Му, и Пастухов опять, словно в первый раз, залился смехом. Ему очень хотелось, чтобы артист посмотрел на него и понял: Савелий Пастухов – вот он!
В антракте все трое отправились за кулисы. Гримерную нашли на удивление просто, и что не менее удивительно, их никто не задержал.
– Ну ладно, мы тебя у выхода подождем, – сказал Мирный перед дверью. – Ты главное, это, от нас тоже там передавай.
– Передам, – пообещал Пастухов, глубоко вдохнув.
Он постучал.
– Открыто, – сказали за дверью.
Петросян сидел в кресле перед большим зеркалом и пил кофе. Вид у него был усталый, даже чуть мрачный. Он взглянул на Пастухова, который держал цветы и был не в состоянии скрыть волнения.
– Вы ко мне?
– К Вам! Товарищ Петросян, вы мой самый любимый артист на земле. Меня зовут Пастухов. Это мы с друзьями написали вам письмо.
Петросян не сразу вспомнил, о чем идет речь.
– Очень рад вас видеть, товарищ Пастухов. Хорошо, что пришли.
– А я как рад! Знаете, я ведь всю жизнь мечтал на ваш концерт попасть, а тут еще с пригласительными. Я вам так благодарен, – Пастухов едва сдерживал слезы. – Это вам, – он протянул букет.
– Спасибо, – Петросян положил букет на столик. – Присаживайтесь. Кофе?
– Ой. – Пастухов почувствовал себя крайне неловко.
Петросян налил кофе из термоса в хрустальный стаканчик и протянул его гостю.
– Сахар на столе.
– Да я без сахара.
– И я без сахара. Хм, как интересно. А вы почему?
– Да, не люблю. Говорят, от него диабет заработать можно.
– Правильно говорят. Я так однажды его чуть не заработал.
– Да что вы?
– Да, да. Дело было в Сочи. Я там два концерта давал, на которых присутствовали студенты из Эфиопии. Русский язык изучали. Вечером они меня пригласили на ужин – жареная селедка с бобами. Не пробовали?
Пастухов отрицательно кивнул.
– Очень вкусно. Ну а на десерт выжатый сахар.
– Как выжатый?
– В Эфиопии самым сладким считается сахар, выжатый из ананаса. У них есть специальные тиски, которыми они это делают. Сахар получается желтым таким, как кукуруза, только в десять тысяч раз слаще. Словом, сладкую жизнь мне устроили. Я ел, пальчики облизывал, а потом ночью так плохо стало. Я понял, что переел. Пришлось снова за селедку браться.
– Селедку?! – удивился Пастухов. Рассказ взволновал его.
– Селедка очень хорошо прочищает организм, а эфиопская в особенности. Учтите на будущее.
– А если селедки переешь, что делать?
– Ананасы есть, – Петросян широко улыбнулся. – А диабета вы правильно боитесь. У меня столько знакомых от него умерло – не перечесть.
Пастухов призадумался, ему стало жаль всех этих людей. Какое счастье, думал он, что Петросян спасся селедкой. Ведь так живешь и не знаешь, в какую минуту твой великий человек пребывает в смертельной опасности.
– А вы боитесь смерти? – спросил Петросян.
– Боюсь, – признался Пастухов.
– Правильно. И я боюсь.
Петросян замолчал. Он допивал кофе и смотрел на цветы.
– Скажите, вы не могли бы мне помочь?
– Я? – удивился Пастухов. – Конечно. Только как?
– Понимаете, мой помощник заболел, я уже было хотел отменять монолог, а тут вы.
– А что за монолог?
– Называется «Хрю». По роману Гюнтера Грасса.
– Не слышал.
– Не страшно. Я вам предлагаю сыграть роль крысы. Согласны?
– Согласен, – тут же отреагировал Пастухов.
– Вот и чудесно! Знаете, а у меня было хорошее предчувствие, что монолог состоится. Зрители его еще не знают, он совершенно новый.
Пастухову показалось, что это все ненастоящее, что все это сон. Он ущипнул себя за колено.
– Ваша роль без слов. Вам нужно будет иногда мычать, иногда хрюкать.
– Разве крысы хрюкают? – спросил Пастухов.
– Эта – особенная. Она пережила ядерную войну.
– Тогда понятно.
– Вы должны ползать по сцене. Когда я до вас дотронусь вот этой тростью, вы похрюкаете, а когда ногой – мычите. Справитесь?
– Попробую.
– Вы меня здорово выручите.
Петросян достал из шкафа костюм крысы и протянул его Пастухову, тот переоделся, и они отправились на сцену.
Публика их встретила аплодисментами. Пастухов пополз по сцене в сторону зрительного зала. Петросян пошел за ним, опираясь на трость.
– У нас на даче завелась крыса.
В зале раздался смех. Петросян коснулся спины Пастухова.
– Хрю.
– Большая такая. Интеллектуальная. Сначала она к нам обедать приходила. Придет, на задние лапы сядет и нюхает.
Пастухов сел на корточки, имитируя крысу, которая ловит носом приятный запах.
– Сначала мы ее решили отвадить от стола, – Петросян слегка ударил тростью крысу по голове.
Пастухов снова хрюкнул.
– Нет, не уходит. Не зря же говорят: каждой крыске по сосиске!
Зал отреагировал смехом.
– На следующий день снова пришла. Села. Лапами так по скатерти, хрусть, хрусть. Так, думаю, не пойдет. Надо принимать серьезные меры, – Петросян пнул Пастухова ногой, затем ударил тростью по затылку.
– Муу. Хрю.
– На следующий день, представляете, приходит ровно в тот же час, мы потом по ней часы стали проверять, садится на свое место и в одном мгновении прыгает на стол – да как! Я даже подумал, не к ГТО ли она готовится? Короче, хватает со стола серебряный нож и наутек. Я за ней. Моя жена за мной. Теща за ней. Тесть, он вообще-то у нас инвалид, ветеран войны, он таких тыловых крыс в сорок первом пачками в расход пускал! Так вот, он тоже побежал. Вспомнил былое.
Зал расхохотался. Пастухов начал быстро передвигаться по сцене, следя за фабулой монолога.
– Бегу, кричу, отдай нож, сучара! А она уже в гостиной, прыг на диван, потом на шкаф, на патефон – тесть его из Будапешта привез. Хороший, венгерский. Начала по пластинке бегать.
Пастухов ползал вокруг воображаемой оси, стараясь набрать обороты.
– Ну, думаю, приехали, – Петросян поднял трость и сильно ударил Пастухова по спине.
– Хрю.
Потом ногой в бок.
– Му.
Покрутившись вокруг себя, Пастухов двинулся в сторону зрителей. Они смеялись, некоторые убирали слезинки со щек. Пастуховым овладело чувство, которое он не испытывал никогда в жизни. Ему захотелось обнять всех сразу, облизать слезы на щеках зрителей, зарыться головой в их лицах. Он поднялся на колени, распростер руки и, выпустив слабое «ууу», упал животом на сцену.
– Тут мой тесть снял со стены шпагу, трофейную, немецкую. Ему ее маршал Жуков подарил в Рейхстаге. Снял он эту шпагу и, словно мушкетер, – Петросян поднял трость, – вонзил ее врагу в бок.
Трость прошла по касательной, защепив кусочек кожи на бедре. Пастухов взвизгнул. У него это получилось настолько естественно, что он вдруг ощутил себя настоящей крысой, и даже испугался такого самоощущения. «Крыса» было знакомым словом, Пастухов слушал по радио отрывки из романа с таким названием. Роман Пастухову понравился. Речь шла о животном, бегающем по земле после ядерной войны. Там крыса тоже умела говорить, Пастухов сейчас пытался вспомнить, что именно она говорила. Кажется, она удивлялась, почему все так быстро закончилось, стараясь отыскать кого-либо, кто бы ей объяснил геометрию сферы. Пастухов изучал такую геометрию в институте, но из всего материала он хорошо запомнил только один термин – складка.
– Если враг не сдается, его уничтожают, – сказал Петросян, повертев тростью. Пастухов взвизгнул, но не громко. Он представил, что складка его кожи будет пахнуть сценой. Пастухов понюхал сцену и внезапно услышал грохот аплодисментов. Пастуховым овладело невероятное чувство стеснения. Он понял, что оказался в своей мечте. Он лежал на сцене, которую всегда видел только по телевизору. Аплодисменты становились все громче, Петросян кланялся публике. Пастухов пытался реконструировать в голове, каким образом это стало реальностью, но у него не получилось. Он еще больше застеснялся и снова стал нюхать сцену, вспоминая что-то из геометрии сферы.