Издается в Израиле (Тель-Авив) ● Главный редактор: Ирина Врубель-Голубкина ● E-mail: exprocom@gmail.com

Автор: , 05 Апр 2011

Без рубрики


МОСКОВСКАЯ ЛЕГЕНДА

Памяти Владимира Слепяна

Прошлым летом в Париже умер Владимир Слепян. Он был одним из редких эмигрантов, покинувших Союз в период хрущевской оттепели, до Франции (через Польшу) ему удалось добраться в 1958 году.

Весной 1956 года состоялось наше знакомство. Слепян был одним из деятельных энтузиастов перемен в политике и искусстве. Его квартира на Трубной улице стала центром, где собирались художники (Ю.Злотников, Б.Турецкий. Н.Касаткина, И.Куклис), искусствоведы, литераторы, бывали редкие в ту пору иностранцы. Слепян был тогда пропагандистом работ Олега Целкова, все приходившие в дом могли их видеть.

Время бурлило событиями, людьми и идеями. Те, кто раньше избегал лишних встреч, охотно знакомились, обменивались адресами, говорили на темы, о которых прежде приходилось молчать. Какой-то самородок-рабочий с темпераментом и бойкой речью решает создать новую партию – «Партию коллективного опыта». Слепян устраивает знакомство с ним. Мы едем на окраину Москвы, по грязи и доскам добираемся до невзрачного дома. В тесной комнате барака рабочий увлеченно развивает свои идеи, рядом жена варит суп и кормит ребенка.

В Музее имени Пушкина проходит большая выставка Пикассо, первая выставка такого рода после нескольких десятилетий. Слепян организует ее обсуждение в пединституте имени Ленина (в последний момент запрещено администрацией). В Москву из Америки по приглашению поэта Н.Асеева приезжает знаменитейший Давид Бурлюк, он будет жить в гостинице «Москва». Сообщение об этом в несколько строк напечатано в «Вечерней Москве». Неисповедимыми путями Володя раздобывает нужный номер телефона и уславливается о встрече с прославленным отцом русского футуризма. Хмурым весенним утром мы (Слепян, Наташа Касаткина и автор этих строк), судорожно вцепившись в обвязанные бечевкой холсты, поднимаемся по ковровым лестницам на нужный этаж. Еще совсем недавно за знакомство с иностранцем могли посадить и даже расстрелять. Но вот заветная дверь.

Бурлюк радушен, гостеприимен. Он благосклонен и поощряющ. Бурлюк в восторге, что молодые художники в России после стольких лет «железного занавеса» его помнят и знают. Вместо обещанных пятнадцати минут мы проводим в многокомнатном номере чуть ли не полный день. Перед нами, начиная с В.Катаева, проходят те, кому назначено рандеву, друзья мэтра. В промежутках Бурлюк поставляет нам информацию о новейших течениях в живописи (Джексон Поллок).

А еще была поездка к Назыму Хикмету – левому, по-своему авангардному поэту, переменившему турецкие тюрьмы на совписовский карантин: «Поверьте слову коммуниста, скоро все переменится, и современное искусство будет признано». (Гости сомневались.)

На квартире Слепяна проходили встречи с Даниэлем Кордье, французским художником, впоследствии галерейщиком и коллекционером, в 1956 году, после смерти Сталина и политических перемен, одним из первых приехавших в СССР. Для многочасовых, иногда ночных бесед с ним нам не нужны были переводчики со стороны. Двое из нашей компании прекрасно говорили по-французски, так как они родились во Франции: Олег Прокофьев (тоже недавно умерший художник, скульптор, поэт) и Андрей Волконский. В свою вторую поездку в 1957 году Кордье каким-то чудом удалось увезти с собой несколько абстрактных холстов Слепяна, начавшего заниматься живописью. Они были выставлены в парижской галерее как работы анонимного ленинградского художника (последнее — чтобы сбить со следа ищеек из КГБ).

Надежды на радикальные перемены не оправдались. Мало-помалу политическая и общественная жизнь входила в свое обычное коммунистическое русло. Культ Сталина сменился культом Хрущева, и еще – перестали сажать в массовом порядке. Первые ласточки той оттепели оказались не востребованными обществом. Кто-то отошел в сторону от политики и искусства, кто-то стал делать карьеру в новых условиях. Кто-то ждал и смутно надеялся на продолжение перемен, на дальнейшую либерализацию. Слепян уже тогда поставил крест на всех надеждах подобного рода и эмигрировал.

В Париже его ждала совсем другая жизнь, со своими драмами и разочарованиями. Весь последний период он занимался литературным трудом, переменив свое имя на Эрик Пид. При постоянной нужде его жизнь мало чем отличалась от жизни клошара. Он умер на станции метро «Сен-Жермен де Пре» от сердечного приступа. Похоронен на одном из подпарижских кладбищ, ввиду отсутствия родственников – за муниципальный счет.

Создана ассоциация друзей Эрика Пида, цель которой – сохранение, подготовка к изданию и издание рукописей Эрика Пида.

Игорь Шелковский

Париж

Письмо Игоря Шелковского Юрию Злотникову

Париж – Москва

Дорогой Юра!

Возможно, ты уже знаешь эту печальную новость: умер Володя Слепян.

Я узнал об этом лишь месяц спустя, т. к. в июле меня не было в Париже. Он умер 7 июля, на моем факсе было сообщение об этом (9-8) от «группы друзей Эрика Пида». Вернувшись в августе, я стал звонить по их телефонам, но никого нет, все разъехались, лишь автоответчики. Так я и не знаю пока, отчего умер Володя и где он похоронен.

Мы с ним виделись в последний раз в середине апреля. Последние два года он был более общителен и энергичен, чем раньше. Наконец нашелся какой-то выход к людям и даже некоторое общественное признание. Он познакомился с режиссером полуфранцузом-полуяпонцем, который ставил пьесу древнегреческого автора. В классический текст была вмонтирована сцена из какой-то рукописи Эрика Пида. Посреди довольно нудной пьесы выходил мальчик, который по идее должен был изображать Эрика Пида в детстве, и бодрым юношеским голосом выкрикивал ритмичный текст, состоявший в разных вариантах из одной и той же фразы: «Да здравствует император!» В зале эта интермедия всегда вызывала оживление и аплодисменты в конце, которые Володя приписывал литературной выразительности текста (он говорил, что для этого короткого куска затратил не помню уже сколько, но очень много времени) и которыми очень гордился.

Премьера была весной 97-го года, и потом весь, как оказалось теперь последний, год своей жизни он потратил на то, чтобы увековечить себя довольно странным образом. Я тебе писал как-то, что парижские кафе занимали особое место в его жизни и его менталитете. Он стал заказывать мастерам большие фотографии со сценами из спектакля, под которыми были подписи, что это в такой-то постановке сцены из эсхиловской «Орестеи» с «одой императору» Эрика Пида, вставлял эти отпечатанные в типографии фотографии с белыми паспарту в красивые рамки и развешивал их по парижским кафе. Некоторые хозяева кафе, относясь к нему как к завсегдатаю заведения, откликались сразу же на его предложения, некоторых в разговоре со мной он высмеивал за то, что они не хотят вбивать гвоздь в лакированную панель. Последней его страстью стало: завешать как можно больше кафе такими фотографиями. Он говорил, что они уже висят в пяти кафе, потом будут в семи, потом — в двенадцати и что он хочет ввести эти фотографии, по чьей-то рекомендации, в Интернет. Фотографии, рамки и стекла стоили больших денег, несоизмеримых с его обычным бюджетом, многие из сочувствия помогали ему деньгами, ноу меня есть еще и подозрения, что он влез в крупные долги. Я над ним слегка подтрунивал: знать бы нам раньше, на чем сердце успокоится, и намекал, что в общем-то эти фотографии в кафе никто и не смотрит, тем более что они касаются какой-то малоизвестной труппы с незнакомыми именами, стоит ли так тратиться? Но он был непоколебим: есть в Париже 5-6 человек, которые знают, что из себя представляют эти фотографии, остальное для него не важно.

Последние годы мы виделись с ним то часто, то редко, последнее – от нехватки времени. Он даже как-то упрекнул: но ведь если я умру – ты придешь на похороны, найдешь время? Почему же ты его не находишь для живого человека?

Приехав в Париж 22 года назад, я застал Володю Слепяна в зените процветания и благополучия. Он был главой переводческой конторы и имел хорошие доходы. Как он мне сам тогда объяснил, он употребил свой ум на то, чтобы заставить работать на себя других, а самому ничего не делать. Он тогда приглашал меня довольно регулярно  обедать в дорогие рестораны. Чаще всего это был «Клозери’  дэ Лила’. Ему льстило, что мы сидим за столиками, к которым навечно привинчены медные дощечки с именами прежних знаменитых посетителей: Эзра Паунд, Ленин, Троцкий, Хэмингуэй. Когда я затруднился в первый раз, какой выбрать коктейль для аперитива – их было 10-15 с разными экзотическими названиями (сам он не пил, заменяя алкоголь неимоверным количеством поглощаемого табака), он предложил: начни с первого, а постепенно мы дойдем до последнего. До последнего мы так и не дошли, застряли где-то на середине; характерно, что когда много лет спустя я напомнил про этот период ему, он уже напрочь его позабыл.

Всеми делами в его фирме заправлял тогда симпатичный молодой человек из Польши – Миля Шволес. Когда они поссорились (как объяснял Миля – из-за деспотизма Слепяна) и заместитель от него ушел и открыл собственное дело – фотограверную мастерскую, то вся Володина антреприза обанкротилась: помню, мы с ним ходили по пустым залам в шикарном доме на бульваре Сен-Жермен. На полу валялись папки, копировальная бумага, сам Володя ушел в глубокое подполье, скрывался, боясь, что его вышлют из Франции за неуплату налогов. Постепенно все как-то уладилось, но с этого времени началась его жизнь клошара или полуклошара (сам он гневно протестовал против даже отдаленных намеков на такое сравнение), в которой ты его застал, приехав в Париж. От клошара его отличало лишь наличие квартиры, в которой ты был, а я так никогда и не был: ведь он был предельно скрытен, встречались мы лишь в кафе.

С годами, к концу жизни, он стал более человечен, менее эгоцентрик, мог даже поинтересоваться делами других, о чем-то спросить. Он стал со временем более «саж», как он сам говорил о себе, т. е. более мудр, спокоен, осмотрителен, хотя для меня эта метаморфоза напоминала афоризм Ларошфуко: мы даем добрые советы, когда уже не можем подавать дурных примеров.

Ты извини, что я пишу все так непочтительно по отношению к Володиной смерти, да и к смерти вообще. Ну а что же нам лукавить между собой? Я за искренность. Как-то Володя сказал очень точную и запомнившуюся мне фразу: и вся-то моя жизнь есть эксперимент. Хотя в каком-то смысле жизнь любого человека – эксперимент, но здесь – как-то очень понятно, что Володя хотел сказать. На мой взгляд, этот эксперимент, построенный на гордыне духа, был неудачен. И я имею здесь в виду не внешнюю, а именно внутреннюю сторону. Любой эксперимент, даже самый неудачный, может быть ценен, может быть вкладом в общечеловеческую копилку, если он описан с точностью и предельной искренностью. Помнится, я пытался намекнуть ему об этом, но он просто не понимал, о чем я говорю. Все, что касается его писательства, так и осталось для меня за пределами известности. Предполагалось только, что это надо считать необыкновенным, гениальным и т. д.

Он родился королем. Ему нужно были почтение придворных, поклонение восторженной свиты. Собственно, весь его талант, даже гений, заключался в умении создать вокруг себя ауру, напустить таинственного туману, вызвать непонятное и не нуждающееся в понимании восхищение. Его ошибкой был слишком ранний отъезд на Запад. Останься он еще лет на 20 в Москве, его жизнь сложилась бы более удачно (сам он эту мысль отвергал). Впрочем, мы обо всем этом с тобой уже говорили много лет назад.

Нас сближало наше общее прошлое. В любом разговоре с ним по телефону или при встрече обязательно обсуждались текущие новости политической жизни в России, он дотошно знал все детали и тут же строил прогнозы, которые, конечно, не сбывались. С первой же встречи с ним в Париже я заметил, что искусство, особенно современное, его уже абсолютно не интересует. Он писатель, пишущий по-французски и отвергаемый буржуазным обществом. К его чести он эту роль нонконформиста западной жизни выдержал до конца, на мой взгляд, даже внешне слишком ее утрируя (помнишь его вид?), оставшись до конца «старым мальчиком» (vielle garзon – когда-то одна из его служащих так назвала его в телефонном разговоре, а он услышал: «Завтра она будет уволена»), этаким неудачником-бродягой чарли-чаплинского типа на равнодушных улочках Парижа.  Вот пока все.

Умер Владимир Слепян

В Париже на 68-м году жизни скончался художник Владимир Слепян. О ветеране советского нонконформистского искусства вспоминает его коллега и ровесник ЮРИЙ ЗЛОТНИКОВ

Трагичными стали будничные звонки. В Париже умер Володя Слепян. Он жил в квартире-мастерской. Жил запущенно, боялся, что о нем что-нибудь прознают. Просил, чтобы и я о нем ничего не рассказывал. В начале 90-х в Париже я увидел того самого Володю Слепяна, каким знал его почти 30 лет назад. Он не изменился и был таким же «вечным студентом», как когда-то в Москве.

Судьба Слепяна — больше чем личная драма. Это судьба поколения. Слепян — замкнутый, ни с кем не делившийся своим горем (никому не рассказывал о репрессированном и расстрелянном отце), неловкий парень — раскрутил ту пружину, которая буквально выкинула его из «мира социализма» в большой цивилизованный мир. Он был одним из первых уехавших, и это был поступок.

Искусство Слепяна, как и его жизнь, — смелый жест, интеллектуальная игра с некоторой примесью авантюризма. С оттепелью заговорили о «необозримых возможностях». Но реальная жизнь, на самом деле похожая на задубевшую шкуру, становилась не-выносимой. Ей сопротивлялся Слепян, его мечтой и целью были свобода и незакрепощенность.

На столе в его парижской квартирке-лодочке лежали Ницше и древнегреческие драматурги. Псевдоним, который он изобрел в конце жизни, — Эрик Пид — это же Еврипид. В одном из ночных телефонных разговоров он сказал: «Какие люди были в античности! Они бросали рукописи в храм и умирали на помойках».

В 1963 году он перестал заниматься живописью. «Почему ты стал писать драму, прозу?» — «Холст, подрамник — возня, а с текстом — все короче». Наверное, я его спугнул, продолжения разговора не получилось. У меня сложилось впечатление, что его тексты чем-то напоминают Беккета. Мои же проблемы ему были неинтересны: «Что за сигнальная живопись? Не надо бы этого». Я ему и не досаждал.

Слепян жил, как герой толстовского «Живого трупа» Федя Протасов. Он был поселенцем. Все остальные — эмигрантами. Сила искусства Слепяна —  в резком, полном полифонии жесте, рвущем сложившиеся, упорядоченные системы. Его слабость — в исчерпанности экспрессивного языка. Для него жизнь была путешествием, азартным полем действия. В нем было много хрупкости, идеализма, непомерной гордости, колоссальной избалованности свободой и дилетантизма. Российский инфантилизм? Возможно. Но он был аккумулятором энергии, которая  худо-бедно проявилась в России. И это уже история.



Ваш отзыв

*

  • Облако меток