№67 ПРОЗА ПЛЮС

Владимир Широков

 

КУБИКИ ЦВЕТА ХАКИ

У меня был ненормированный рабочий день.
У меня была ненормированная жизнь.
Время считать было бессмысленно.
Выходные были когда получится. Отпуск – когда отпустят.
Зарплату считали по тарифу. Премию давали по настроению.
Конечно, это было несправедливо.
Мы жаловались.
Но жалобы тонули в инстанциях. Наверху процветала бюрократия. Там не думали о людях. Там требовали только результат.
Мы давали результат.

Люди.
Люди были моей работой.
Мужчины и женщины.
Взрослые и дети.
Детей в тариф не включали.
Они не считались людьми.
И это тоже было несправедливо.
Я не любил детей.

Я встречал всех здесь, улыбался и говорил: «Здравствуйте».
Я говорил: «Ничего не бойтесь».
Они складывали свои вещи. Я так просил.
Я просил их запомнить, где они их оставили.
Они терялись, стыдились. И я говорил: «Это обычная процедура. Вам придется к ней привыкнуть. И не нужно стесняться, у всех все одинаковое».
Я говорил: «Зачем это вам? Оставьте здесь. Посмотрите, как делают остальные».
Я просил их быть внимательными и аккуратными. Я был обходителен. Хоть этого не требовала инструкция.
Я поторапливал: «Вы же не одни. Еще наговоритесь».
И они слушались.
И они шли.
Они шли.
Все с одной эмоцией. Все на одно лицо. Все в одном направлении.

Иногда меня это раздражало. Как будто это все время одни и те же. Назло мне.
Как будто они уже были здесь и все знают – что делать, куда идти. Только хитрят – не хотят это показать.
Мне казалось, не будь меня – они продолжали бы идти. Потому что есть такая необходимость. Потому что есть такой порядок.

Меня выводило из себя – какие они медленные, нерасторопные. Неподготовленные. Ненаученные. Как много с ними всего лишнего.
Но я терпел. Я слишком долго их ждал. Я – ждал подготовленным.
Я только говорил: «Не надо толпиться. Будьте вежливы. Вы же люди».

Я их считал.
Не для общей суммы в отчет.
А чтобы не перегружать наши вместительные способности.
И чтобы выполнить недельную норму своего труда.
И отмечал того, на ком заканчивалась эта норма. Там должны были начинаться премиальные. По справедливости.
И те всегда шли легче, бодрее.
Тем я радовался.
Иногда я даже их задерживал. В нарушение трудовой дисциплины.
И даже останавливал.
Чтобы уже на следующий день, снова сказать им – здравствуйте.
Так они получали премию. Вместо меня.

Я давно выучил все их свойства.
Походки. Жесты. Взгляды. Кашли. Запахи. Затхлые нутра. Дряблое тепло.
Я знал, что однополость лучше разнополости.
Я знал, что в дождь и слякоть всегда больше худых.
В дождь и слякоть проще выполнить норму.
А из дальних мест – всегда все тихие. И по-другому пахнут.
Я даже знал, как будут выглядеть и с какой скоростью пойдут те, кто еще не прибыл. Завтра. Послезавтра.
А меня еще упрекали, что я не разбираюсь в людях. Ведь я столько для них всего придумал. Внедрил.
Чтоб хоть как-то смягчить эту рутину.
Довел до ума каждую деталь. Разметил каждый шаг, весь маршрут. Регламентировал все. Посекундно.
Указатели. Инвентарь. Гигиенические принадлежности. Все было сертифицировано. Полный сервис. Исчезайте правильно. Исчезайте тщательно, как следует, на совесть.

И они как будто знали, что я столько знаю о них.
Даже знали, что я знаю – как их изменят эти следующие пять минут.
Как пять минут перестраивают мышление, формировавшееся эрами. Отменяют все этические кодексы, всю эту хрестоматийную чушь.
Что чем меньше человека в человеке – тем проще. Тем меньше он будет мешать, препятствовать сам себе.
Знали, что я узнал это не с первым, не со вторым и даже не с тысячным из них.

Знаете, какое было у них самое последнее чувство? У всех.
Не жалость, не сопереживание, не взаимоподдержка. Не страх. И даже не равнодушие. Все это было предпоследним. Это были еще обратимые чувства.
А в конце всего, окончательнее всего всегда наступала злоба.
Осознание, что все, что ты терпишь – предназначено только тебе одному.
Даже если то же самое рядом терпит тысяча других.
Все в тебе становится ненужным тебе.
Ты становишься клубнем, в который вдруг одновременно ударяет вес всех элементарных частиц твоего тела, все твои ньютоны, все миллиметры ртутного столба.
Жизнь всеми силами, всеми своими клешнями упирается в тебя изнутри и вдруг перестает знать, что с собой делать, куда себя деть.
И ты грызешь мир.
И ты проклинаешь себя в себе.
И всех, кто когда-то вселил тебя в себя.
И кто вселил тех, кто вселил тебя.
Выковыриваешь себя до ископаемой тьмы.
Чем меньше человека – в человеке.
Вот то новое мироздание, всемирное наследие, которые мы там самоотверженно создавали. Кладезь бесценного опыта. Достопримечательность высшего ранга. Бренд.
Даже не я. И не такие, как я. ОНИ.

Я ненавидел их.
За кадыки. За родинки. За веснушки.
За колотые мочки. За варикозные шишки. За фурункулы.
За мурашки.
За такую отвратительную неуместность всего этого.
Сумасшедшие, вы где столько всего этого набрали?
За свою усталость от одиночества с ними.
Я отдал им столько времени, столько лучших лет. Личного ненормированного времени.
А они все шли. И плевали на меня. Своей одинаковостью.
Своей неотзывчивостью.
Каждый требовал причитающиеся ему пять минут.
Каждый подходил и отрезал их от меня – уносил с собой.
Какое варварство.
Какая наглость.
Это же часть моей жизни.
А без этого уходить никто не соглашался.
И меньшего времени им еще не придумали.

Они издевались надо мной.
Ждали, когда я собьюсь в счете.
Когда мой мозг наконец не выдержит и перестанет их преобразовывать. Когда я вконец человекнусь.
Хотели подавить меня своим монотонным множеством.
Своей цикличностью.
Победить неисчислимостью.
Но я привык.
Я их освоил. Полностью. Всех.
И мертвых, и заведомо живых.

Сколько же я вложил в них.
Они это тоже знали.
Знали, как я волновался за каждого.
Как следил, выверял, сравнивал.
И я был уверен, что когда будет нужно, в самый важный, ответственный, показательный момент – перед начальством – они меня не подведут и уйдут не замешкавшись, отработают как положено.
Они меня совершенствовали.
Они меня воспитывали.
Они мне были нужны.

Не нужно стесняться, слышите? Экземпляры, образцы, особи!
Напрягшиеся осмысленностью.
Ненужными правдами. Зачем они вам? Оставьте здесь!
Оголившиеся остриями судеб, скарбом прошлого.
Кишмя кишащая человечность.
Сколько же их прошло через меня.
Сколько я провел их через себя.
Принял. Обслужил.
Преодолел. Реализовал.
Движения. Повороты. Следы.
Углекислые облака выдохов. Двуокиси спасительных молитв.
Джоули.
Перхоть с одежды.
Податливая оторопь.
Роящийся туман.
Представляете, их уже не было, а их крики все еще там висели. Не впитанные никуда.
Их уже не было, а они все еще проживали себя. Звучали несуществующе. Децибелами живучести.
Звуки одних входили в звуки других. Я же говорил – наговоритесь еще.

Они не менялись. Но меняли меня.
Каждый чем-то во мне участвовал.
Взамен того, что я из него так обходительно извлекал.

Там, с ними, мне было даже интересно.
Они уходили в тупик, в стены, в кафель – и в итоге, уже пройдя через все – становились недоступнее, сильнее, значительнее меня.
Я чувствовал там их единое силовое поле. Скрытый центр тяги.
Они испытывали то, чего никогда раньше не испытывали.
Иногда я даже им завидовал – мертвые знают о жизни больше, чем живые.
Мне тоже хотелось это испытать, попасть туда.
Но мне было нельзя. А они – не хотели делиться.
И я боялся их за это обретаемое могущество.

И я боялся их за бунт.
Бунт бытия.
За право на сопромат.
Которое никто не мог у них отнять.
За то, что не хотели исчезать сами, устраняться без моей помощи.
За то, что сопротивлялись уже тем, что осязаемы, что удерживают свои частицы в сборе, в единстве.
Каждая их молекула предъявляла мне претензию.
Формалисты.
Педанты.
Вот бы так: скажешь им – приступайте, и они – приступали бы. Возглавляли бы сами свои молекулы. Самопроизвольно фырчали бы телами.
Или так: просто сдайте свои жизни.
Как конфискат.
Как когда-то вам их выдали.
Сложите их здесь, сверните аккуратно, складками. И отойдите. И перестаньте быть.
Но нет.
Упирались.
Расхозяйничивались. В моем же хозяйстве.
Еще и каждый по-своему. Неодинаково.
И каждый был непредсказуем в силе упирания.
Пол, возраст, вес, матери рядом с детьми – ничто на это не влияло.
Живучесть проявлялась, как приступ эпилепсии.
Вот единственное свойство, которое я не смог освоить.
И оно тоже не учитывалось в тарифе.
А как их считать, если сама единица подсчета – необъективная, неединая, ненормированная?

Я боялся – а вдруг они перестанут подчиняться необходимости?
Просто возьмут – и перестанут.
Вдруг поднимутся над физическими законами, накопят столько силы воли, что отринут их, поломают смерть?
И сделают из меня посмешище – саботажника, разучившегося руководить бытием.
Опозорят меня в моем бессилии.
Обнаружат мою профессиональную непригодность.
Подведут меня под наказание – за нарушение трудового законодательства.
За преступление против смерти.
Я боялся, что могу даже не заметить этого –
а вдруг они притворялись все это время, ломали комедию, устраивали профанацию, исполняя мои команды, шушукались и посмеивались –
а я относился к ним слишком снисходительно, халатно?
А вдруг им это действительно удалось?
Никто уже не скажет.

Да, у меня была тяжелая работа.
Потому что она была несозидательной.
Нельзя было сложить вместе все, что я сделал, произвел за неделю, месяц, год, и сказать – вот мой труд.
Результатами моего труда было ничто.
Качественное ничто. Хорошо сделанное. Высокотехнологичное. Рафинированное.
Только его – можно было копить, приумножать, складывать в штабеля, забить им все склады под завязку, до тесноты. Вырасти на нем. Сделать карьеру. Защитить ученую степень. Выбиться в люди. Заработать признание и уважение.
Я не сделал карьеру.
Я выкладывал штабеля.

У меня была очень тяжелая работа.
Возможно, самая тяжелая в мире.
Потому что я ничего не делал сам.
Не я давал результат.
Все делали они. Это был ИХ труд.
И каждый был пришлый в этом деле. Новичок. Дилетант. Без единого навыка.
А я не мог ни рассказать им, ни показать, как это делать. Не мог научить.
Не мог сказать – плохо стараетесь, старайтесь лучше.
Я был у них в заложниках.

Если встать в очередь всему человечеству – сколько это потребует эшелонов?
И те, кто уже никогда не придут сюда, кому еще только родиться, – тоже посчитаны. Заживо.
Потому что есть такой порядок.
Потому что есть график, норма и премиальные.
Здравствуйте, кадыки.
Здравствуйте, мошонки.
Будьте любезны. Никому не откажем. Я не имею срока давности. Мой трудовой договор бессрочен.

Знаете, что происходит с фурункулами, когда они горят?
Они распускаются и пыхают.
А желчь – прыгает. Вот так. Кубиками цвета хаки.
А веснушки – въедаются прямо в кость. Крупчатой дробью.
Вот ИХ умирательный стаж. Трудовой навык, освоенный одноразово и навечно.
А теперь, после них –
мне наплевать на любую жизнь.
И в первую очередь на свою.
Нет, не потому, что я не боюсь смерти.
Может быть, и боюсь.
Я просто ничего не хочу.

Они передали мне свое наследство.
Они передали мне наплевательство.
Я выхолостился за эти пятиминутные промежутки.
Я не устал и не ослаб. Я как будто упростился, подешевел, выпал из себя.
Отсебятился.
И теперь смотрю на себя извне.
Так же спокойно и в упор, как на всех других.
Как через смотровой глазок.
Меня не интересует, что я из себя представляю, что обо мне думают другие и как правильно дальше строить путь.
Мне не интересны мое положение в иерархии и вклад во всеобщее движение.
Я вообще не хочу определяться во времени, пространстве, закрепляться в них.
У меня разрушилось ощущение собственного я, из меня ушла субъективность.
Мир перестал быть окружением, расходиться от меня в стороны.
Вся жизнь стала как работа. Противодействие сущностью. Без конца. Перерабатывание, преодоление материальной длительности. Трудовая механика рутины. Сопромат.
Не хочу продолжаться.
Саботирую жизнь.

 

МЕНГЕЛЬ

Он насвистывал Шуберта и Штрауса, когда работал.
Когда работа ладилась.
Это получалось виртуозно. У него был отменный слух.

А потом родился я.
Меня помазали елеем и омыли в купели.
Я не давал на это разрешения. Я был младенцем.

Потом я вырос и узнал, сколько всего произошло до меня.
Узнал, что родился в истории имени Христа.
Что я тоже включен в нее.
Что я – заведомо причисленное к ней событие.
Где-то совсем за горизонтом от точки всемирного отсчета, которую и не видел никогда.
Проворонивший духовное утро человечества.
Узнал, что родился в отсветах чьей-то нравственности, уже объявленной кем-то образцовой.
Узнал, что родился врасплох.

Меня еще не было, а у меня уже все было – подогнанные добродетели, светочи погоняющих истин, хоромные оттиски для души.
Я еще не умел отличать мир от матери, а он уже сомневался, что я сам встану на правильный путь. Уже не доверял мне.
И все додумал за меня. За меня решил, что истинно.
Мне не дали быть собой от своего начала.
Я попал в мир как будто с середины. Который уже разогнали в одну сторону – мне осталось только запрыгивать на ходу, подстраиваться под него на скорости.
Прошлое не подлежит обжалованию – я обязан соглашаться с ним.
Я вынужден донашивать этот мир, дальше старить его на свой возраст.

Мне кажется, вмешавшись в меня до меня – из меня что-то изъяли. И то изъятое так и умерло без меня, до меня. А меня втиснули местом изъятия в не мое.
Может – лучшее, но – не мое.
Мне больно в своей исконности.
Что сказали бы египетские фараоны на то, что их – доименное – время исчислят в обратном порядке и что его задним числом пристроят к Христу?
История задних чисел. Сколько ненужных событий вытолкнула она из себя, такая антропоцентричная?
Чем обязан четвертичный период человеку, назвавшему его таким?
Нет, я не спорю с такой историей. Возможно, она и права.
Я только говорю о правах фараонов и кембрийских моллюсков.
О свободе исторической этики.

И у меня три личных бытийных претензии.
1 – нарушено мое право на нерождение.
2 – у меня столько всего отобрали.
3 – мне столько всего навязали.
Кто несет ответственность за это?

А те куски времени. Ошметки.
Которые из меня изъяли. Что было там?
Выходы? Входы? Доступы?

Я был поперек сходящихся рельсовых перспектив.
На разводных линиях. В координатных осях.
В сводчатом располосованном тумане.
Я долго что-то преследовал. Пытался что-то опознать.
Неслучайности.
Не осознавая то, что делаю.
У моих действий как будто никогда не было настоящего.
И лишь единственный раз – втянулся во что-то плотное и живое.
Проблеск определенности.

Странные ощущения наплывали сразу. Скопом.
Несвязные картины были чем-то связаны.
Я смотрел в мир только что открывшимися глазами.
Не смотрел – выглядывал.
Сиюминутно проснувшимся.
Как из детской кроватки, у которой в борту выломан прут-стойка.
Как будто само пространство жмурилось, источало живыми эмоциями и полнилось адресованной мне заботой. Маминой близостью.
Я смотрел в мир своим младенчеством.
В мир большой, благостный и начинающийся.

А дальше, резко – толпа на плацу.
В ожидании сервиса.
Шумные, сытые, любознательные.
Обсуждающие то, что и мне было нужно.
Поклонники. Паломники. Туристы.
Искатели впечатлений. Острых ощущений, адреналина истории.
Строй человекнувшихся на разделочной доске, очерченной чернотой. Под завитками галактического света.
Я пристраивался к ним и тоже ждал.
И сразу становилось понятно, что я всю жизнь искал именно это. Ждал это.

Смолкали беспорядочные гомоны. Нервное напряжение охватывало всех.
И бежали рябью по головам шепотки: «вот!», «вот!».
И перед ними, нами – вырисовывалось что-то. Без контуров. Без формы.
Насквозь прозрачное. Человекообразное.
Шар мыслей под пробором зачесанных волос.
Безгубые зубы с щербиной.
Тончайшая паутина капилляров.
Набухшая змеей аорта.
Портупея, надетая на внутренности.
Наградные знаки, наколотые на внутренности.
Хромированный смотровой глазок. Зависший в сплетении ребер выпуклым фокусом.
Вперившееся улыбчивое любопытство. Циничная академическая пытливость.
Оно говорило. Объясняло. Приветливо, учтиво. Без умолку. Демонстрировало.
Взмахивая указкой со сменными наконечниками.
Будто дирижировало.
Или готовилось дирижировать.

И я окончательно успокаивался. Подтверждением найденного.
Я понимал: вот место, где точно знают меня.
Во всех параметрах. Со всех сторон. От полюса до полюса. До крайности. До критичности.
Где ведают до десятичных дробей моей прикладной отдачей. Моими минимумами и максимумами.
Где я испытан, испробован, иссвечен и измерен во всех подходах.
Где пройден я со всей тоскливой дотошностью.
Откуда мне никуда не надо.

Кому-то дали посмотреть в глазок.
Доброжелательно подбодрили: «испытайся. тяготнись».
Он посмотрел и сразу скорчился в удовольствии:
«Оооо! это вкусно! все в спазме. все стянуло куда-то. будто падаешь в себя. и забываешь, что надо дышать».
Толпа аплодировала.
«Не знаешь, что надо жить».
Наперебой сыпались догадки-объяснения: родовая боль? время-ноль? самораспад?
Гарантированные страхи по бросовым ценам. Воссоздание экстремальной реальности. Монтаж судьбы.
А мне хотелось потрогать аорту.
Дернуть за нее.
Шало. Ребячески.

«Здравствуйте.
Я – доктор Менгель.
Людовед. Филантроп. Магистр.
Почетный член международного общества Красный Крест.
Я составил биологическую формулу человека.
Как видите, она работает.
Я дал пищу следующим умам, определил векторы дерзания.
Я добросовестно доказал, что здоровье – это возня повседневности, норма бездействия организма, синдром, самый банальный.
Я заставил этот организм трудиться.
И убедился, что все его уродства – не более чем прикрытие, симуляция, тунеядство.
Я так много сделал для человечества.
В человечестве стало чище.
Человечность стала качественнее.
Я сделал даже больше, чем клялся Гиппократу.

Только одна слабость была у меня.
Я всегда восхищался больной плотью.
Ее непредсказуемостью в схватке за жизнь.
Ее изменчивостью. Способностью к концентрации, адаптации. Скрытыми возможностями.
Мне ведь было положено, что болезни – моя специальность. Я же врач.
Но они стали для меня даже больше. Моим сокровенным чувством. Моим волнением. Моим искусством.
Среди них я был личностью.
Вы говорите, медицина должна победить все болезни. А я говорю, болезни – двигатель эволюции.
Я любил провоцировать воспаление. Угрожать смертью.
Я любил болезнь как побеждающий процесс.
Любил эту самую плоть, когда она осознавала, что обречена, что ей никуда не деться, но продолжала сопротивляться.
Наращивала упорство.
Пыжилась, выдавая свои резервы.
Болезнь гипертрофирует любовь к жизни. Это безотказный реагент.
Вы знаете, как выглядит и ведет себя человек, зараженный одновременно всеми возможными инфекциями?
Как пульсирует, чем источает? Как содрогается?
А он содрогается.
В маляриях. В желтухах. В тифах. В элитных палочках Коха.
В сусальных испаринах. В предвкушенных ознобах.
Я видел.
Я трогал его щупом.
Я даже готов был обнять его за это и дрожать вместе с ним.

Вот.
Вот моя выставка. Паноптикум. Оцените.
Настоящие коллекционные вещи. Как вина. Как антиквариат.
И мои собственные изобретения. Выведенные именно здесь. Эндемики.
Выхоленные образцы-болезни.
Натуральные. Первосортные. Действующие.
И их постоянно сменяющиеся носители.
Отборные. Технически интересные. Биологически ценные. Парны́е тушки. Стерильная вахта жизни.
Флегмоны. Экземы. Бельма. Грыжи.
Высококвалифицированный сепсис.
Филигранная толщина сечения яичников.
Матка с рентген-эффектом.
Сердца в фенольном соку.
Сшитое сиамство.
Ярлыки и бирки. Руководства по эксплуатации.
Латынь.
Дрожь, подернутая дыханием.
Мои деликатесы.
Моя часть человечества.
Мой методичный вклад в него.
Моя кропотливая подпись.

Да, жизнь – трудный материал. Скрытный. С характером. С нравом.
Что бы я с ней ни делал, всегда все выходило иначе, чем я изначально представлял себе.
Всегда случалось что-то непредвиденное, не по плану.
Это раздражало.
Но и завораживало.
Мне все приходилось задумывать заново. Напрягать воображение. Добывать правду с нуля.
Я не отступался. Я заводился. Я впадал в раж. Я говорил – удиви меня.
В мягкой темноте глубинных шевелений, в которые я проникал, всегда оставалось что-то малое. Ютящееся.
Что поспешно впитывалось куда-то и ускользало в неуловимой плавности.
Тайна в струпьях.
И самый последний осознавший себя атом искусно берег от меня свою волю.

Одно могу сказать точно: жизнь требует к себе изощрений.
Она на ходу приспосабливается, может угадать то, что к ней собираются применять. И опровергнуть то, что позволила о себе узнать. Против всякого здравого смысла.
Она притворяется и играет.
Она юлит.
Что для меня было многотрудным опытом – для нее было бодрящим стимулом к развитию.

Я всегда был дилетантом в наших отношениях.
Я – помогал ей изучать себя.
Неравенство всегда было в ее пользу.
Я делал один ход, она – два.
Я ходил по правилам, она – без.
А если я предъявлял ей это, уличал ее, обижался на нее – мне оставалось играть с самим собой.
Только в самом конце я понял свою ошибку. Я уловил ее правило».

И в этот момент толпа на плацу начинала расступаться и пропадать.
Я оставался с ним один на один.
Со всей ответственностью за толпу.
И он чувствовал, что я здесь не только турист.
Откуда-то из глубин отголосками, эхами, сполохами начинала расти музыка.
Она ползла прямо, массированно, фронтом. Радиальной ударной волной.
Пронизывала токами минора.
Центростремительным одиночеством.
Становилось заметно, как на глазах будто эволюционировал мир.
Завитки света везде приходили в движение. Переформировывались. Ускорялись.
Музыка с эффектом плацебо.
Плацебо бессмертия.

«Послушайте. Ведь я не технолог.
Я натуралист.
У меня были прикладные цели.
Мне всегда важно было качество.
Да, я терзал жизнь, разбирал ее по частям.
Но я искал скрытые источники.
Источники человеческой радости.
И находил. Я же ангел.
Я верил в свое дело.
Я не фальсифицировал результаты.
Я всегда был честен и работал на совесть.
Я недоедал и недосыпал. Я болел из-за этого.
Послушайте. Вы же столько еще не знаете».

Он цеплялся за меня, как за надежду. Как нищий за еду.
Как будто ему тысячу лет не давали выговориться.
И мне была постыдна эта искренность, эта нечуждость мне, эта его филейная безоружность.
Постыдна каждая мысль. Потому что каждую – я понял.
Каждая втекла в меня беспрепятственно. Коснулась вещественно. И обжила с удобством. Как палочка Коха.
Как будто я сам все это выносил и выговорил.
Презумпция причастности.
Сусальная испарина причастности.
Я родился скомпрометированным. По образу и подобию.
Я тоже искренен – в своем аморальном невежестве.

«Послушайте. Я знаю, как вы сейчас смотрите на меня оттуда, из себя. Из ваших времен. Все.
Не смотрите.
Нет никаких «из себя».
Вы столько о себе еще не знаете.
Это не я вас исследовал. Вы сами себя.
Препараторы.
Тунеядцы».

Как протуберанцы – пробирающие контрабасы. Мощные трубы. Раскатистые ударные. Секущие сполохи органа.
Музыка наступала ниоткуда. Вибрацией. Жаром. Властвовала. Тотально.
Его трудами потом, на другом конце света выздоровели мои родители. Не знавшие его никогда.
Жизнями, им забранными, – выжили мои родители.
Чтобы встретиться и дать жизнь мне.
Мы – сказки венского леса.
Преступившие законы физики. Подсудимые природы.

Я где-то слышал: материя не умеет стареть, мы все – единое вещество, ничто не исчезает бесследно. Смерть – лишь перестройка материи.
«Я же столько всего не знаю».
Знаю.
Всегда знал.
Но только теперь узнал, что всегда знал.
Что я – тоже это все.
Тоже – протяженность.
Тоже – происходимость.

Что я состою из вещества, которое уже было когда-то мною, до этого рождения.
Что я уже был в этой жизни. Был в людях. Оставлял здесь свои мысли. Умирал.
Но – тысячелетней ступенью ниже. В стезе египетских фараонов. В эпохе нильской владычицы.
А теперь, набродившись, отсочетавшись в степенях, устав от бесчисленных тяг в промежуточных скоплениях и принадлежностях –
все мои изначальные частицы, до самой последней, все мое измотанное, отметавшееся в примесях вещество –
с виртуозной точностью, в той же последовательности и неповторимости –
вдруг собралось заново.
Оформило меня. Вытворило. Вспомнило.
Воскресило. Или лучше так: воссоединило.
Жизнь коротка, но и смерть – не бесконечна.
Феномен случайной вторичности. Рецидив бытия.
Трын-трава веществу, прочесанному эрами.
Как будто я поймал самого себя, уже однажды распадавшегося, но оказавшегося сильнее, хитрее, наглее смерти.
И обнаружившего в себе незаконную силу этого знания – остатки накопленного опыта, эхо прежних имен.
И мысли – дошедшие от меня же, вернувшиеся, выросшие без меня, но узнаваемые. Отложенную мудрость.

Но при всей своей ловкой идентичности, переиграв смерть –
я чувствую в себе непонятные, иные свойства.
Неуют реликтовой судьбы.
Я успел измениться за то время, пока меня не было.
Между двумя моими жизнями вклинилась инородная масса.
Между двумя моими составами – разница в плотности.
Между двумя моими я – отторжение.
В несколько мгновений тысячелетнего безвременья
между двумя моими житиями
дрогнули звезды
и погрузилось в ласковую пучину
благородно-безгрешное чудовище Менгель.

 

КРЕЩЕНДО

У меня нет музыкального слуха.
И нет музыкального образования.
Я не знаю ноты. И не понимаю, что такое тембр.
Но у меня есть обостренное чувство музыки.

Музыка имеет неограниченный доступ ко мне.
Я беззащитен перед ней.
Слушаю ее, я углубляюсь в себе.
Я гораздо дальше обнаруживаю себя.
Я творюсь ею.

Музыка уводит от гнетущих излишек, окружающих притяжений.
От того, чем болишь, пока не учуешь музыку.
Она ударяет в мои недра.
Туда, где я в себе еще не был, откуда я себя не ощущал, где вовсю целина.
Она циркулирует во мне, закрепляя меня в мире.
Том мире, который мне достался, которым я проникаюсь, с которым чувствую болевую связь, из которого отныне не хочу уходить.

Музыка напитывается в душу стремительно. Очередями микроскопических тычков.
И душа смещается, меняет ось, распрямляясь наполненно.
Как будто прямо в душу, как перьев в подушку, насыпали мурашек.
Музыка расшатывает основу мироздания. Дышит в него учащенным сомнением.
Она – детонатор мироустройства. Протеин человечности.
Мир в музыке преподносится неутвержденным, вернувшимся к исконному.
Мир перестает предстоять.

У меня не изысканные вкусы.
Классика в меня входит наравне с поп-эстрадой.
С каждой нотой, с каждым переходом у меня возникают собственные отношения. Неожиданно и в любой момент.
Я не представляю природу и погоду, солнце и дождь, когда слушаю времена года Вивальди.
Ave Maria для меня не благость и не умиротворение.
А хоральную прелюдию Баха я слышу/поглощаю как структурированную бездну. Вот так –

Музыка – полыхнувшая сокровенными мирами.
Отдавшаяся эхом священных древностей.
Царствие свое необратимо провозгласившая.
Она развертывается передо мной – я проваливаюсь в нее, вероломно подвергнутый агрессии звуков.
Я получаю разом всю мудрость, минуя опыт.
Я вновь постигаю знание, что жил когда-то, что когда-то уже умирал и что меня еще не было за мгновение до этого ее прихода –
а теперь я рождаюсь и уношу с собой невесомое бремя прошлых жизней.
Я изучаю подаренные мне связи с тем, чего, мне казалось, раньше никогда не существовало.
Я трогаю взявшиеся ниоткуда нетленные смыслы. И не знаю, что с ними делать, как применить.
Я оказываюсь владельцем непонятных переходов и направлений и не могу выстоять против них.
Я опрокидываюсь в освоенную гармонию непонимания.

Музыка – заунывное, тревожное, стремительное блаженство.
Только она умеет так преподнести пронзительность жизни,
насытить неутомимыми, беспокойными, теснящимися атомами смысла.

Когда музыка прекращается, я перестаю знать окружающий мир.
В музыке я не просто его участник, я – его единственное свидетельство.
В ней даже вечность, которая сильнее времени, признает мое бытие, отражает мои движения.
Музыка – последний шанс к воскрешению индивидуальности.
Она находит и шевелит давно забытые ключи, потерявшиеся закладки.
И я с удивлением узнаю, удостоверяю себя –
вот то, что есть и всегда будет только у меня;
это и есть я, это моя жизнь, это мои ценности.
И именно отсюда, когда приходит пора, рождаются мои лучшие мысли.
Отсюда – по восходящей – они несут в сохранности частицы пространства, как фотоны.
Музыка определяет мою стоимость и величину.
Музыка думает мною. Я – способ ее отношения, ее путь к какой-то своей цели.
Может быть, путь ложный, а цели – несуществующей.

Вы замечали, как по-разному на нас действуют мажор и минор? Камерная и симфоническая музыка? Диаметрально.
Мажор – сопровождает нашу повседневность.
Он помогает ориентироваться и утверждаться в среде, вписывается в хозяйственный интерьер, технический ландшафт – строительные леса, котлованы, красный кирпич, белый кафель.
Он подельник порядка и методичности.
Аккомпаниатор в работе, нагрузках, юморе.
Аккомпаниатор генеральных уборок, ремонтов, профилактик.

Мажор наполняет реальное время. От понедельника до субботы. Размеривает, упрощает, осветляет действительность. Усиливает конкретику дат и имен.
В нем мы строим планы, радуемся, празднуем, верим, излечиваемся.
Он уравновешивает, возвращает ощущение нормальности, закономерности происходящего, полноценности, уверенности в себе. Ощущение собственного незыблемого места и вращающегося вокруг мира.

Мажор несет заряд, энергетику, добро.
Он навязывается ими.
Он нападает ими – побуждает к активному участию в жизни. К мужественному подхватыванию ее.
К решительным действиям заодно, со всеми вместе в общем такте.
К поступкам, практике, борьбе.
Он говорит нам – все будет хорошо, все будет отлично, все у нас получится.
Мажор заглушает боль, замещает страдания. Профанирует смерть.
Превращает ужас реальности в зрелищную комическую иллюзию, химеру.

А минор – тяготит.
Он разъединяет. Разрушает. Ломает векторы.
Выбивает землю из-под ног.
Провоцирует пассивную рефлексию.
Заслоняет и пронизывает одиночеством.
Он вреден.

Иногда музыка так невежливо и навязчиво
вручает тебе прошлое: вот все, что утратил.
Это будущее, не успев приблизиться к настоящему,
уже такое изношенное – вдруг становится памятью.

Ничто так не украшает, не усиливает, не усугубляет глубину и выразительность музыки, как картина умирания.
Смерть художественна.
Смерть – немая музыка.
Они обе обостряют совесть, в них человек предельно честен и чист.
Музыка и смерть – моменты истины.

Освенцим.
Там правила музыка.
В патефонах. В репродукторах.
Прогрессивные логова, заведенные на бис, испускали ее во всеуслышание.
Деловито. Наотмашь. Единяще.
Незамысловатую, бравурную, народную.
Контрольный разгул румяных мелодий.
Веселящий радиационный фон.
Голос-улыбка, голос-амфибрахий
гладил клумбы, ложился в окна, висел в проемах, проходах, простенках,
бродил в телах, выглядывая из желудков, утроб –
рождал урчащие образы,
отвоевывал у людей ненужные эмоции,
причинявшие паническую радость,
просачивавшиеся дотла, ласкавшие вдребезги, согревавшие наповал.
Существование в мире, занятом самоуверенным мажором, положено было влачить бодро.

В Освенциме жил оркестр.
Каждый день. Много раз в день.
Плыли скрипки. Нанизывали тон виолончели. Переливами сходились мандолины.
Разразившаяся гармония.
Почасовое кромешное благо.
Подкатывались и ошеломляли сказки Гофмана.
Выступали трубачи и войско маленьких королей.
Безмятежно зарился милый Августин.
А затем выходила веселая вдова.
Музыканты уличного движения в косынках, юбках и полосатых пиджаках.
Избранники без права на тишину.
Пока играли – жили.
Исполняли себе жизнь.
Складывали ее из полек, фокстротов и чардашей.
Из цирковых фанфар, маршей, танго и серенад.
И вокруг их безукоризненного мажора,
в круглосуточной глубине услужливой, беспомощной, беспощадной музыки
церемонно принимали крематории.
Естественный отбор в унисон.
Торжественно зачисленные в издержки.
Подвергшиеся любви к жизни.

В ритме и гармонии
гигиенично трещали кудри, пряди и копны,
челки, локоны и косы.
Визжали жилы.
Шипел жир.
Скручивалась и плясала кожа.
Пыхали распустившиеся фурункулы.

Кипели глаза.
Пузырились ногти.
Съеживались. Вздувались. Лопались. Рвались.
Рассыпались. Разбрызгивались. Разлетались. Разметывались.
Нёба. Ушные раковины. Брюшины. Пуповины. Мочевые пузыри.
Позвоночные столбы. Солнечные сплетения.
Перестройка материи. Смерть – это праздник.
Фырчали и клубились грусти, одиночества, памяти, правды, мужества,
веры, воли, свободы, дружбы, детства, родины,
отзывчивости, благородности, покорности,
преданности, гордости, жадности, ненависти, бессилия, безрассудства.
Выпаренная, вытопленная, очищенная от телесности человечность.
Липкая. Жирная. Приторная.
Вытяжка. Экстракт.

Музыка – вращением вентиля разошедшаяся.
Музыка – по трахеям, бронхам, легким освобожденная.
Музыка – в выгребную яму застывшая.
Свое дело уставшая музыка.

«Послушайте.
Мы шли.
Под звездами пасмурного неба.
В существовании без задержек.
Мы уложились в фокстрот.
И не замешкались на чардаш.
Послушайте – нашу способность вступать в реакцию.
Отдавать свободные электроны. Выделять тепло.
Взаимодействовать, шуровать им друг в друге.
Послушайте наше отсутствие, наше ничто.

Мы – человечество исчезнувших.
Вы – человечество оставшихся.
Оставшихся за пределами времени исчезнувших.
Оставшихся для исчезнувших навсегда.
Исчезнувших, которым все равно, когда умрут оставшиеся, пережившие их.
И умрут ли вообще.
Человек человеку – вечность.

Вы запустили в космос миссию Вояджер.
Презентовали себя вселенной образцами музыки.
Бахом. Бетховеном. Стравинским. Армстронгом.
Позвольте представиться: люди.
А порядочнее было предъявить ей вот это.
Кубики цвета хаки.
Уголовный кодекс мировой истории.
Книгу приговоров международного трибунала. С золотым тиснением. С иллюстрациями и экслибрисом.
Вот артефакты, знающие о человеке действительно все.
До смыкающихся закоулков. До ископаемой тьмы.»

Музыка.
Душа на очной ставке.
Возрождение другой жизнью.
Минор вобрал то, что творил мажор.
Зачем мне это все?
Зачем мне это выдали?
Как защититься от тебя?
От твоей фонящей среды.
От твоей наглости во мне.
От твоего Менгеля.
От Лани.
От худых в пасмурную погоду.
От выкликивания меня по имени в процеженном тенями свете.
От моей невозможности без Освенцима.
От того, что всю жизнь обязан его соблюдать.

Мириадный свет.
Мириадный свет копошился вокруг, пушился рукавно.
Отблескивал в шпилях храмов. Отражался в луковичных коконах куполов.
В крестах и капителях. В ребристых колоннадах. В стрельчатых витражах. В ионике.
Белковые облака развеивались и растворялись в ошметки, в труху.
А я никак не мог понять, где во всей этой происходимости есть я, выхваченный, высвеченный, расступившийся – растерявший свое вещество.
Насквозь прорыхленный, прочесанный и отдавший свои частицы в расход.
Которые там, без меня, вне меня продолжали жить и нести куда-то мое рассеянное сознание. Мое думание.
Я будто распадался живьем.
И сознавал это своим остававшимся, обострявшимся меньшинством.

Столько лет.
Столько лет ты поглощала меня.
Как частную собственность.
Устраивала поборы.
Жила мною.
Изживала меня.
Перхотой. Мокротными выкашлями.
Хватит.
Я устал.
Устал жить в убыток. Жить в дряхлость.
Устал вечно отстаивать свою человечность.
Устал от этого грабежа обязательствами.
Я не обосновал целесообразность своего существования.
Не оправдался за безнравственность своего появления.

Я родился в жизнь не весь.
Уклонился в нескольких долях.
Я усвоил меньше, чем мне могло достаться.
Я дал себя миру на испытательный срок.
Проверить на совместимость.
Проверить, не запрошусь ли обратно.
Спасибо тебе.
Проверил.

 

САМОЕ ВАЖНОЕ ДЕЛО НА СВЕТЕ

Они пришли ко мне и сказали –
«Расскажи нам, как нас не было».
Я не удивился.
Я только подумал: почему так долго ждали?

У отсутствия свои законы, признаки, свойства.
У отсутствия есть содержимое.
У него есть прошлое.
Оно потому и отсутствие, потому что когда-то не было им.
Занимало место в среде.
Влияло на нее.
Отсутствие – это переставшее бытие.
Отсутствие – это невыжитость.
Нет в мире абсолютной пустоты.
В каждой ее ячейке – свой корешок, свой нерв.
В каждой ее ячейке – накопленность пребывавшего.

Я говорил одному из них –
«У тебя не родился сын.
Потом у тебя не родилась дочь.
Они благополучно не пережили тебя.
И не продолжили твой род вовеки».

Я говорил другим –
«Ты не взял от жизни все»,
«У тебя не отняли самое дорогое».

Я говорил еще –
«У тебя все не сложилось особенно трагично.
Ты сам не стал преступником.
И не убил других.
И никто не проявлял к ним жалость.
Ничто не поглотило ничто».

Я рассказал каждому, как он не жил.
Как он не был счастлив и не был несчастлив.
Какие на свете остались места, где он не-не-бывал.
Когда и как он никогда не умер.

Я устал говорить им всем.
Об их несостоявшемся будущем.
Но принадлежавшем им на тот момент. На той самой развилке.
Я с трудом подбирал и сочетал слова, строил обороты.
Нет такой сослагательности в речи.
Но это упущение никого не волновало.
Не-жизнь, не-существование открылись тысячами ракурсов и нюансов.
Разными степенями и интенсивностью.
Это было не то ничто, которое – никогда и нигде во всех смыслах. Это было ничто-отмененность. Фонящее ничто.
А им было мало.
Им нужны были детали.

Я утонул в путаницах сюжетных линий. Сюжетных пластов. В перекличках и перебивках.
Того, что могло быть.
Того, чего не могло быть.
На фоне того, что на самом деле было.
На фоне моего последующего прошлого.
С которым они, в своем настоящем, были не согласны.

Как много у них оказалось того, чего не было.
Сумасшедшие, вы где все это взяли? Зачем вам столько несебя?
Странные слова подворачивались на язык – «бытность», «сбыточность», «будучи».
Теперь они не казались такими странными и несуразными.
У слова «будучи» есть отзвук будущего. Но уводит – в прошлое.

И все же они пришли ко мне.
С претензией на меня.
С личным счетом.
Как приставы.

Как легко разговаривать живым и реальным. Назывательно.
Назвал кого-то или что-то – утвердил его в пространстве. Закрепил. Пользуйся, опирайся, употребляй.
Имя – санкция на вселение в мир.
Имена – атомы истории.
Но нельзя говорить ничем.
Склонять и спрягать ничто.
Думать в него.
Отсутствием других.
Отсутствием себя.

Но я все-таки нашел слово.
Окольное, нехваткое, но близкое. Как минимум неотрицательное.
Оттенок времени.
Ниша времени.
Будущее. Прошлое. Настоящее. ПРЕДСТОЯВШЕЕ.
Предстоявшее, которого не стало.
Девочка и мальчик.
Посреди поля летних цветов. Огромного.
Моря белых ромашек. Белой скатерти земли.
По ним волнами гуляет ветер. Теплый. Душистый.
Запахами разнотравья. Дыханием жизни.
Ромашки качают головками. Касаются детских ног. Льнут. Тянутся вслед.
Девочка в коротком светлом сарафанчике, с хвостиком длинных волос.
Ветер играет ее волосами.
Вечереющее солнце мягко подсвечивает волосы по контуру, создает прозрачный светлый венчик.
Она ищет в цветах цветы. Особые.
По каким-то своим правилам.
Находит. Улыбается. Вслух подсчитывает.
Бережно рвет чашечки и складывает в кармашки.
Облачка пыльцы поднимаются рядом. Светятся в лучах. Как маленькие кусочки солнца.
Мальчик рядом дует в эти облачка. Они разлетаются клочками. Ему скучно.
Смотрит на девочку, на кармашки, улыбается снисходительно.
«Зачем? Глупая. Они же умрут».
«Нет. Я сама их придумала.
И рассадила здесь везде.
А придуманное не умирает».
Она показывает в гущу цветов.
«Видишь, они лохматее. И лепестки с маленькими лучиками. И сердцевинки узорчатее. Как звездочки».
Он смеется: «Сердцевинки. Придуманного не бывает».
Она тоже смеется.
«Конечно не бывает.
Вон сколько небывательства вокруг.
Целое красивое поле.
И мы в нем разговариваем.
И смеемся.
И у тебя пыльца на веснушках.
На каждой веснушинке по пыльчинке».
Она снова показывает в цветы.
«Смотри, как стараются.
Всеми своими стебелечками.
Ишь ты. Как будто все понимают».
Берет его за руку.
«Пойдем. Надо еще придумать.
Много надо. Целое небо надо. Мама сказала, поможет».
Предстоявшее.
ПРЕДСТОЯВШЕЕ.

Выслушивая это, они долго шептались. Делились этим друг с другом, передавали. Кусочками, как хлебом. И наконец успокаивались.
«Значит, как нас не было – это добро.
Я не стал убийцей – хорошо. Благо.
А я не занял чье-то пространство – чтобы его заняли другие.
Я больше не нарушил ничей комфорт. Ничье личное одиночество.
Я не выдышал чей-то воздух.
Я никому не стал конкурентом. Никого не заставлял проигрывать мне. Уступать. Пасовать в борьбе.
Да, ты молодец. Теперь ты рад, что тебя нет. Ты всегда любил не быть.
Это ж вон какая свобода. Размашистая. Свобода где угодно небывательства.
Спасибо, дети, за вашу нерожденность.
За невпущенность в плоть. Невоплощенность. Отринутость. Отпрянутость.
Вы даже не знаете и не узнаете, сколько всего сделали. И сколько еще сделаете. Своим ничем.
Вам зачтется».

Они знают.
И пусть хоть это будет утешением.
Они мудрые.
Отложенной мудростью.
«Не топырьтесь», – улыбчиво сказала девочка кармашку с ромашками.
И назидательно-грозно помахала в его сторону указательным пальцем.
Кармашек послушно распрямился.
Она оглянулась. Венчик светился.
«А вы – живите усерднее».
Она была довольна. Своим самым важным делом на свете.
Вся в маму.

«А теперь мы расскажем тебе, как не было ТЕБЯ.
Как не было тебя до твоего рождения.
И как могло не быть тебя никогда.
И как по-разному могло не быть тебя никогда».
Я протестовал:
«Это меня не касается.
Всего, что было до меня – для меня не было.
Всего, чего не стало до меня – никогда не было.
Дайте существовать. Насладиться осязанием».

Они:
«Как не было тебя – это мы.
Существуй. Нашим никогда неумиранием.
Десятичной степенью не нас.
Мы подождем».

Comments

No comments yet. Why don’t you start the discussion?

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *