СОВРЕМЕННЫЕ ЗАПИСКИ

КОНЕЦ ВЕКА В ИЗРАИЛЕ

АНКЕТА

(отвечают А.Бараш, А.Гольдштейн, М.Гробман, П.Пепперштейн, В.Тарасов, Я.Шаус)

1. Какие русские книги XX века вы возьмете с собой в век XXI и какие из тех, что были важны для вас раньше, вы оставите в уходящем столетии?
2. Повлиял ли переезд в Израиль на ваше восприятие явлений культуры; изменился ли свойственный вам прежде тип культурного переживания?
3. Что вы думаете о перспективах русской литературы в Израиле?
4. Почему вы пишете?

АЛЕКСАНДР БАРАШ

1. Возьму — те, которые имеют дело с персональным опытом «прохождения через жизнь» и фиксацией этого процесса, — а не с коллективным опытом.

Вторая категория, впрочем, естественным образом отмирает, независимо от нашего к ней отношения.

Отмирает — то есть переходит в разряд того или иного прикладного чтения: исторического, образовательного, детского и проч. Ну, вот, скажем, «Архипелаг ГУЛАГ» — что было горячее, революционнее (в смысле переворачивало весь и внутренний, не только внешний мир) в старших классах школы в середине 70-х годов? — А что с этой грандиозной книгой делать сейчас? Читать еще раз?

Примерно там же для меня — «Доктор Живаго», поскольку это «разговор с эпохой», а люди — обозначения чего-то большего, соответственно — другого… и в результате это вещь — вне-человеческая, а значит — продукт своих времени и места. — Выпадающих, строго говоря, из человеческой истории — из моей, во всяком случае. Здесь же, хоть и по иному, Платонов: сам он необыкновенно антропоморфен, но — тоже по ТУ сторону мира, из чрева монстра, завороженный его дыханием и взглядом и так далее.

А взять — естественее всего, в первую очередь, Набокова — вот уж воистину личная, персональная история, частью которой оказывается история страны и мира его времени — и все встает на место, знает место… Тут же — Газданов, Берберова, Ходасевич «Европейской ночи», Лимонов эмигрантского состояния, Бродский последнего десятилетия жизни («Дорогая, я вышел сегодня…»). Это — эмигранты, люди, для которых альтернативное, в принципиальной степени не зависимое от коллективного опыта родины языка сознание — вещь натуральная по обстоятельствам жизни. Но «из России» я взял бы наверняка и книги таких писателей, как Мандельштам и Сорокин — поскольку их литературное качество такого порядка, что приносит удовлетворение и освобождение вне связи с формальным предметом говорения.

2. Переезд в Израиль лишил «поддержки контекстом», но и освободил от давления контекстов. Ты как бы оказываешься на высокогорной даче: впадаешь в такое курортное, что ли, состояние, пребываешь в вечном отпуске. Людей и книг, которые тебе интересны, почти нет, «сами по себе», как в Москве, они не возникают, потребность в них всерьез искушается на прочность обилием солнца, фруктов, общей расслабленностью атмосферы и пребыванием в полупритопленном состоянии в приятно-холодящем тело (темя) колодце времен.

На самом деле — это, в общем-то, такое ненавязчивое испытание на подлинность интереса к литературе, и когда (и если) его проходишь успешно — то вкус только очищается и обостряется. — И вот тут-то обнаруживаются, по жизни и конкретно, отличия от предыдущих предпочтений, или существенные корреляции. Можно назвать несколько «оппозиций».

Во-первых, теряется автоматизм в отношениях со всем христианским комплексом, то есть основой русской, в частности, культуры. Многое перестраивается, перенастраивается… некая новая ситуация…

Во-вторых, очень сильно спадает «давление столба» русской истории и русского социума в целом, остается только то, что в ТВОЕМ языке и сознании. — И в результате с Розановым, например, в этой ситуации — делать абсолютно нечего: он оказывается слишком бытово, «по обстоятельствам» русским; предположим, вся извилистость его «еврейского вопроса» здесь, в Израиле, абсолютно западает… ну, были у человека, как обычно в этом случае, некие глюки, имеющие касательство к каким-то переваренностям желудка и фантазии… ну а мне что за дело? есть столько действительно важных и нужных вещей… А там живя — я бы «так просто» не отделался…

И третье: отсюда, «со стороны», особенно видна нетрогательная никчемность выживших советских «дискурсов», в первую очередь — либерально-интеллигентского сознания 60-70-х годов, эстетические воззрения которого представляют собой необыкновенный феномен, вроде классического балета или китайского цирка. Нечто уникальное по крепости нервов = отсутствию культурной восприимчивости. В том, на чем настаивали полтора века назад Чернышевский с компанией, была такая как бы «рок-культурная» свежесть рева выползших на свет божий из подвалов разночинцев, энергетика парвеню… Но почему нынешний российский толстожурнальный мир, вернувший себе после смутных лет рубежа девяностых годов статус мэйн-стрима, держится за ту же эстетическую идеологию? — Похоже, это единственное, что у него есть. При сем все действительно значительное, что создается сейчас, — отвергается с агрессивностью слабого. (См. литературные премии — «барометр» мэйн-стрима.) Сорокин, Пелевин, Галковский — лучшие современные русские писатели — не получают полновесного, «статусного» признания в литературном мире… Кто проигрывает? Та самая большая идея — русская литература.

3. В предыдущем номере «Зеркала» (9-10, 1999) помещен мой доклад на семинаре «Геополитика культуры», где я предложил идею МЕЖДУНАРОДНОЙ РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ (МРЛ). — Для литературы на русском языке настало время стать международной, когда на место политической империи приходит языковая — как это произошло с другими великими мировыми литературами — английской, французской, испанской. Местом возникновения нового значительного русского текста может стать практически любая точка мира, причем создатель такой вещи оказывается в этой «точке» не проездом, а — «живет он здесь». Происходит значительная децентрализация прежде тоталитарно и провинциально столично-ориентированной литжизни — децентрализация, чрезвычайно интенсивно поддержанная развитием средств массовой коммуникации (в первую очередь — ИНТЕРНЕТОМ) и свободой передвижения, как и всеми остальными демократическими свободами. Важнейшей чертой МРЛ оказывается то, что литература, создающаяся за пределами России, имеет все шансы оказаться свободной от огромного числа условностей, штампов, социальных, психологических и эстетических блокировок «старой России». (См. предыдущий пункт.)

Это — литература естественно «западная», поскольку люди, ее создающие, живут на Западе, являются его органичной составной частью. В Израиле же, который является очередной самой восточной «оконечностью» западного мира, собрался на весьма компактной территории, в обстоятельствах, вполне способствующих жизни и деятельности, — миллион русскоговорящих людей. Есть десятки, чтоб не сказать сотни — литераторов (из них десяток-другой — признанных и известных во всем русском мире), журналы, клубы, «круги»… Таких условий сейчас нет больше нигде за пределами России (главным образом, при прочих равных, — такой компактности, при такой многочисленности, и общей поддержки атмосферой существования). — Все основания стать центром МРЛ.

4. Это занятие приносит мне наибольшее удовлетворение — вообще из всех действий и состояний.

В этом процессе (типа — медленного полета над ночными пространствами) — я живу наиболее полнокровной жизнью. Чувствую себя ближе всего к «ткани мира» и к себе — тут эти две вещи оказываются одним и тем же.

АЛЕКСАНДР ГОЛЬДШТЕЙН

1. Пассеизм, доходящая до поклонения привязанность к прошлому, всегда казался мне неправильной позицией, ошибочной установкой сознания, вот почему я с изрядной неловкостью оглядываю список своих предпочтений, в котором так много сочинений старых авторов и откуда будто метлой выметены тексты едва ли не всех моих недавних любимцев, выдающихся писателей двух-трех минувших десятилетий. С грустью и определенностью могу заявить, что больше не положу в свою котомку книги И. Холина, Вс.Некрасова, Ю.Мамлеева, Д.А.Пригова, Э.Лимонова, В.Сорокина. Прекрасные поэты и прозаики, создатели лучшего, что было сделано в русском языке с середины 50-х по сию пору; я годами усердно читал их творения и даже приложил руку к популяризации этой словесности, но в будущее, если считать, что меня туда пустят, ее не возьму. Причиной – субъективное обстоятельство, вероятно, свидетельствующее о моих невротических ощущениях и не имеющее отношения к так называемой литературной реальности: полагаю, что литература этого рода (внутри себя весьма разномастная и разноэтапная) не выражает, как сказали бы немецкие экспрессионисты, современного чувства, нынешнего состояния человеческой души, вновь ждущей от поэзии и прозы эмпатии, правды соболезнования «бедному, больному, ветхому Адаму, лежащему почти на одре своего последнего отхода отсюда». А я уже не нахожу в книгах означенных авторов того, в чем нуждаюсь.

Это печально и, повторяю, означает, по-видимому, сбой в психических механизмах пишущего эти строки (другие люди как-то не жалуются или не предъявляют к словесности необоснованных, фактически религиозных требований), зато остается искусство первой половины столетия, искусство наполненной речи о людях и мире, всецело удовлетворяющее максималистским запросам. Есть Анненский, в чьем «Кипарисовом ларце» за девять десятилетий не пожух ни один трилистник, а в зеркалах «Отражений» струятся восхитительные призраки, Мандельштам в единстве всего им написанного, Андрей Белый с «Петербургом», стихами, философской экстатикой «На перевале», воспоминаниями о Блоке, Блок поздней лирики и заклинаний о революции, лирика и поэмы Маяковского, «Смерть Вазир-Мухтара» Тынянова, романы Платонова, «Жизнь Клима Самгина» Максима Горького, сумевшего прорваться к такому смятению и такой, сквозь двуличие сквозящей, искренности, что я полжизни вспоминаю эти тома и собираюсь их перечитать, Большая антология обэриутов (непременно, как это и делается, включить в нее «Разговоры» Липавского и отчеты Друскина о встречах с вестниками), «Доктор Живаго» Пастернака, «Роза Мира» Даниила Андреева, дневники и письма Фрейденберг. Объединяет их то, что, будучи обращенными к человеку, они сохраняют ему неколебимую верность – с ними можно в разведку, в любое путешествие по вражеским и враждебным тылам, и я не исключаю их предназначенности именно к этой судьбе. Все же сделаю исключение для писателей настоящего времени, в нем выделив Сашу Соколова, достигшего между собакой и волком трагического вдохновения, и Яна Сатуновского, который, хоть умер почти два десятка лет назад, стихами от нашей эпохи не отслоился, напротив, по-флагмански ведет ее за собой.

2. Бесспорно, изменился – под влиянием переезда и возраста. В юности привлекали в искусстве грандиозные, самодовлеющие конструкции, в молодости интерес сосредоточился на произведениях, концентрировавших, по моему мнению, отчетливую утопическую готовность воздействовать на реальность, шевелить ткани мира. Сейчас мне гораздо важнее другое – «пронзительность» (кавычки, пожалуй, не нужны), устремление к разговору, отчаянное желание сказать нечто насущное, та степень подлинности высказывания, когда оно перестает быть просто знаками на бумаге. Израиль в сочетании с накапливающимся давлением возраста – это сильное, каждодневно дающее о себе знать влияние, и ему предстоит увеличиваться, а потом разом, в одночасье исчезнуть.

3. Если речь идет о написании текстов и формах групповой самоорганизации пишущих в соответствии с их этикой, эстетикой и психологией, то в этой области дело обстоит более или менее прилично; я провел в Израиле все 90-е годы и ручаюсь, что обитал отнюдь не в литературной пустыне. Существующее положение вещей также не обязывает к пессимистическим выводам и прогнозам – хорошо, например, что спорадически возникают журналы, адекватно представляющие различные – конкурентные или друг другу внеположные – срезы художественного сознания. Опасения вызывает иное: почти полная институциональная заброшенность, институциональная беспризорность местной русской словесности, отсутствие материальной заботы о ней, вследствие чего упомянутые журналы, будто стоики, постоянно помнят о смерти и, как правило, не рассчитывают просуществовать дальше третьего-четвертого номера.

Претензии мои не к Израилю, говорящему на иврите, он не обязан пестовать плоды иного языка (впрочем, если что и перепадает, то именно от его щедрот), но исключительно к русской общине: в ней, благо люди уже – худо ли, хорошо ли – устроились, и сложился класс богатеев, обращается достаточно денег, сжигаемых в кострах удовольствий, а литературе не достается ни доллара, ни шекеля. Меценаты не жертвуют на нее, да и где у нас меценаты. Звучит, согласен, кромешной банальностью и не хотелось бы вклинивать еще один голос в необозримый, на всех континентах рыдающий хор, хор страдальцев о бедственной доле культуры, скажу лишь, что если человек скрепя сердце готов смириться со своей личной никчемностью, то признать бессмысленность дела, которому он себя отдает, – это уж слишком. Не знаю, как выйти из ситуации. Думаю, решения нет или должно вымереть поколение авторов, чтобы в следущей поросли владельцев дензнаков выпестовалось желание поддержать скопление эфемерид, но покуда нам все-таки удается длить хоть какое-то, пусть самое ненадежное и необеспеченное бытие русской литературы в Израиле, нас нельзя назвать проигравшими.

4. Это случилось само собой, сначала вследствие запойного чтения и троческого убеждения в том, что литература – лучшее из занятий, затем подмешалось честолюбие, позже писание слов стало основным способом заработка. Весь этот комплекс работает и поныне.

МИХАИЛ ГРОБМАН

1. С собой лично из прозы я бы, наверное, уж ничего бы и не брал в Новый век, а читал бы там все новонаписанное моими современниками. Ну, если бы очень прижали, что вот хоть одного, но обязан взять, а иначе будут тебе всякие неприятности, то тогда я бы взял Зощенко, потому что Зощенко – это русский язык и русская безысходность, а в этой безысходности я прожил свою счастливую и убогую молодость.

Что касается стихов, то взял бы Анненского, Пастернака, Заболоцкого для себя, и для всех остальных «Антологию шедевров русской поэзии», которую я собираю уже много лет и частично некогда опубликовал в газете «Знак времени».

2. Моя духовная принадлежность – всегда была еврейская, мой родной язык (литературный и художественный) – русский, а моя интеллектуальная ориентация была и останется европейской.

Психология моя была в огромной степени российской, но в Израиле в значительной степени очеловечилась, т. е. европеизировалась.

Мне никогда не приходилость отказываться от своей прошлой культурной принадлежности, просто происходили постоянные напластования – это как в археологии – все связано, все идет естественным образом, одно за другим, а в итоге все разное, иное. Революции во мне не происходило.

Переезд в Израиль не изменил меня, напротив, основав в 1975 году группу (или, вернее, школу) «Левиафан», я пытался сдвинуть израильское искусство на новую колею.

На переоценку самого себя я не способен, да мне это и не надо, так как я все время стараюсь делать что-то созвучное нашему времени. Вместе с тем мое культурное переживание – это бесконечный единый блок, а еще точнее – черная дыра – и как утилизировать все это хозяйство – совершенно непонятно.

3. Русская литература в Израиле просуществует еще несколько десятков лет и исчезнет. А потом 99,9% от написанного и изданного погрузится на дальние полки местных и международных библиотек и будет забыто навсегда. Крошечная часть написанного в Израиле войдет в собственно русскую литературу, но с достаточно высоким удельным весом. Впрочем, процент затребованности через 50-70-100 лет в любой литературе всегда чрезвычайно низок, это естественный процесс отбора.

4. Я пишу в основном из чувства справедливости. Миром правят пошляки и хочется хоть как-то пискнуть – Люди, будьте бдительны! Впрочем, это сегодня звучит как писк, а в итоге победа всегда за нами. Только жалко, что нас будут любить пошляки следующих поколений.

ПАВЕЛ ПЕППЕРШТЕЙН

1. Если бы от меня потребовалось составить некий список наиболее значительных литературных произведений («как бы для окончательного Канона»), написанных по-русски в XX веке, то список, наверное, был бы таков (по разделу «художественная проза», то есть то, что в английских и американских библиотеках определяется как Fiction): В.Набоков, «Лолита»; И.Ильф, Е.Петров, «Двенадцать стульев», «Золотой теленок»; А.Толстой, «Золотой ключик»; М.Булгаков, «Мастер и Маргарита»; В.Шаламов, «Колымские рассказы»; И.Бунин, рассказы «Легкое дыхание», «Смерть американца» (не помню правильного названия); А.Гайдар, «Мальчиш-Кибальчиш»; А.Солженицын, «Архипелаг ГУЛАГ», «Один день Ивана Денисовича»; Д.Хармс, «Старуха», рассказы; М.Зощенко, «Перед восходом солнца», рассказы; А.Платонов, «Счастливая Москва»; Ю.Олеша, «Три толстяка», «Зависть»; Б.Полевой, «Повесть о настоящем человеке»; К.Чуковский, «Доктор Айболит»; Д.Андреев, «Роза мира»; Л.Павленко, «Счастье»; Н.Носов, «Незнайка в Солнечном городе», «Незнайка на Луне»; «История дождевой капли» (не помню автора); Ю.Мамлеев, «Шатуны», «Московский гамбит», рассказы; Э.Успенский, «Чебурашка и крокодил Гена»; С.Соколов, «Школа для дураков»; А.Монастырский, «Каширское шоссе»; В.Сорокин, «Норма», «Роман»; С.Ануфриев, П.Пепперштейн, «Мифогенная любовь каст».

Именно романы или рассказы ассоциируются с понятием «книга», в то время как стихи или теоретические тексты составляются в «сборники» или «подборки», которым следует посвятить отдельный список.

Впрочем, попробую составить набросок списка «основных», условно говоря, теоретических и философских текстов, а также автобиографий: В.Розанов, «Уединенное», «Опавшие листья»; В.Ленин, «Советы постороннего», «Как нам реорганизовать Рабкрин»; П.Флоренский, «Иконостас», «Труды по равославной догматике», «Столп и утверждение истины»; труды Щербацкого, Ольденбурга, Розенберга, Алексеева, Завадской и других русских и советских ученых по китаистике и культурам Востока; В.Я.Пропп, «Морфология сказки», «Исторические корни волшебной сказки»; Цыбиков, «Буддист-паломник у святынь Тибета»; К.Чуковский, «От двух до пяти»; М.Бахтин, Труды о Рабле и Достоевском; И.Сталин, «Краткий курс истории ВКП(б)», «Марксизм и вопросы языкознания»; сборники Тартуской семиотической школы; Ю.Лотман, «Комментарии к «Евгению Онегину»»; мемуары Н.Хрущева; «Поездки за город»; сборники МАНИ; Б.Гройс, «Стиль Сталин»; И.Кабаков, «Муха с крыльями», «В нашем ЖЭКе»; Б.Ельцин, «Исповедь на заданную тему»; «Медгерменевтика», Двенадцать книг.

В остальном, я взял бы в XXI век множество книг, «не глядя», «на удачу», так как в чтении «принцип случайности» всегда был для меня определяющим.

2. Никак не повлиял. Не подверг переоценке. В моих рисунках появился навязчивый образ каменистой пустыни (под впечатлением путешествия в Иудейскую пустыню).

3. Перспективы хорошие. Кстати, русская литература в Израиле переживает крайне благоприятные времена и в будущем следует ожидать новых приятных событий.

4. Чтобы доставить удовольствие себе и другим, а также в надежде на деньги.

ВЛАДИМИР ТАРАСОВ

1. Почему только русские? Что если я тут же возьму не русскую? «Письма о жестокости» Арто – сразу, без раздумий. А не и сразу – Блока, Бродского, Бердяева (допуская, что первый и последний «были важны»). И кстати, Валери «Об искусстве», а поэзию Рильке наверняка, возьму скорее, чем Блока. Тем более, чем Ахматову. Да и вообще, важные книги зачастую скучны. Книги, которые «были важны для вас раньше» – это фундамент, формирующее слово. Какое имеет значение, беру я их или нет, если мое развитие прошло под знаком этих книг? Они во мне осели, улеглись. И наоборот, скажем, «Между собакой и волком» никогда не считал «важной». Но – дивной. Запакуйте, да, Соколова – целиком, люблю не «важных». Еще с собой: Ильязда с другом, их Старшого – лапидарные ребята; Агеева роман, Добычина; так, Жан Жене – штук пять, о’кей, Селин, а вот и Ч.Буковски, Уильям Бэрроуз, но не Хемингуэй и не Камю; да – «Циников» Мариенгофа, «Распад атома» Г.Иванова (хотел бы я встретить хоть одного человека, для которого эта книга была когда-нибудь важна); Ремизов – нет, зато Платонов – да; Кузмин, конечно, но не прозу, Хлебников, понятно. Нет, Миллер больше мне не нужен. Ирвин Уэлш? – пойдет. Булгакова соседке отнесите, рехнуться можно, в полчаса решать! Чуть Беккета не позабыли – вы с ума сошли! Отсюда: Майринка – в отдельную коробку, осторожней; «Хазарский лексикон» – других не надо; вот это, дерридового пера, «Эссе об имени», годится, так, возьму Плотина – он в наш век воскрес. А Кастанеду упакуйте с Грофом вместе. И с Юнгом. Далее: от Венички поэму и «Шаги»; зачем мне Бунин, нет, Б.Лившиц –тоже нет; так, манифесты, Маринетти и Тцара – не помешают; Галковского «Тупик», Введенского два тома, Веселого фрагменты взять, без Пильняка, однако, да, и без «Живаго». М-м-м, Идрис Шах? – куда же без него! Уфф, я устал. Чего уставился, пакуй, а ты найди телегу. Так, «Пропевень» Филонова, конечно; что Холин? Холин, и не больше. Скорей уж Рубинштейн, Айги – французское издание, да-да, в авоську, нет, в рюкзак. Ага, и томик «Предуведомлений» тоже, статьи Вик. Ерофеева еще; что? что вы говорите? Гробман слишком «важен», эй, посыльный! Гробмана Шаусу в подарок, быстро, пока не смылся! От меня, конечно! Ха, Шкловский, был ведь важен, и остался, так, сунь его, Тынянова не надо. Теперь: Фуко поедет с нами, и Ортега тоже, так, Бахтин, ага, пожалуй, но не Лотман; и Радов тоже, но не Гроссман. Сорокин? Тот, который – самый? Возьмём в дорогу «Сало», будет что читать… А что произошло? Телеги нет, ну черт с ней. Придется тачку взять. Какую?!.. Золотую! Ключ к Апокалипсису не забудь, болван, вон тот, в углу, на полке, взял, ну дай сюда, в конверт положим. Отлично, вышли. Я говорил, что будет тачка, видишь! Стоит и ждет, грузи, грузи, вот так. Все поместилось? Здурово! Толкай.

2. В эмиграции были пущены в оборот все те же имена, которые сейчас в обиходе между литераторами, раньше, чем в России. По крайней мере, так обстоит дело с большим числом авторов. Начиная от Ерофеева и Бродского и кончая как Милославским, так и Гандлевским. Не говоря уже о Набокове или Газданове с Поплавским. С другой стороны, эмиграция отсекала возможность свободного доступа к скрытому слою самиздатских изданий, неофициальные журналы в Израиль не доходили, разве что редкими публикациями. Так что «открытие» современной России повлияло на меня не слабее эмиграции.

3. Ба-бах, какой вопрос! В ближайшее же время – десятилетие дюжего расцвета.

4. Наверное, потому, что не хочется редактировать.

ЯКОВ ШАУС

1. Возьму: стихи Маяковского, Пастернака, Красовицкого, прозу Платонова, Саши Соколова, из критики, литературоведения – Тынянова и раннего Шкловского, оставлю: Цветаеву, Ахматову, Набокова.

2. Взгляд со стороны на покинутое и ознакомление со многими явлениями русской культуры, которых я просто не знал, оздоровили эстетический вкус: сегодня раздражает бесстыдная вторичность, сентиментальность, всякая беллетристика. Исторические и личные пертурбации научили ценить честность, искренность, оригинальность мысли.

3. Убежден, что русская литература в Израиле сохранится только для нынешнего поколения репатриантов, в ее рамках могут появиться достаточно интересные, но не великие произведения.

4. Пишу с единственной целью: доказать себе, что еще не уничтожен духовно под бомбардировкой моральных и материальных проблем новой жизни.

Comments

No comments yet. Why don’t you start the discussion?

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *