БЫЛОЕ И ДУМЫ

Валентин  Воробьев

ВРЕМЕННÁЯ КНИГА

Сто первый километр

Ох, как худо жить Марусе
В городе Тарусе,
Петухи одни да гуси,
Господи Исусе
Н.А.Заболоцкий, 1958 г.

В июне 1959 года, после трех часов ходу под дождем, старый речной катер ткнулся носом в сушу, и профессор Богородский объявил ученикам:

— Город Таруса — русский Барбизон!

Туман постепенно спадал, обнажая убогий пейзаж. Появился искалеченный дебаркадер. На мокром пароме валялся пьяница. В сырой траве квакали лягушки. В грязи застряла телега с сеном. Бородатая коза жевала тряпку. С черной лодки какой-то шизофреник в очках пытался поймать пескаря.

И это знаменитый Барбизон?

Юные художники бросили на голый берег мольберты и заскулили, проклиная грязь, дождь и советскую власть.

Год назад по совету одного мудреца я поступил на оформительский факультет Института кино (ВГИК), надеясь как следует обтесаться в культуре и выбиться в люди. Меня страшно забавляло, что в этом привилегированном заведении на драматурга учился Дубасов, на режиссера — Бенкендорф, а на актера — Пушкин, не говоря уже о начинающих декораторах, как солдаты в строю, шедших по стопам прославленных родителей — Фаворские, Бруни, Васнецовы, Коровины, Ромадины, Каневские, — где рисование считалось семейным ремеслом.

Привилегии института заключались в том, что там день и ночь крутили ворованные иностранные фильмы, в курилке трепались по-французски с арабами и неграми, а потом строевым шагом под командой больного генерала, бравшего Берлин, марши­ровали на практические занятия в киностудию.

Рисовать там не умели. Студенты декфака протирали штаны в библиотеке, копируя из журналов и книжек композиции модернистов, а поскольку советская власть составлена из сплошного абсурда, то объяснить, каким образом в идеологический» институт попадали свежие книжки парижского издательства «Скира», я не берусь. Скорее всего, их выписывал с 38-го года профессор Федор Семенович Богородский.

Нижегородец родом, друг Велемира Хлебникова и, разумеется, футурист, он вовремя спохватился, на острове Капри сошелся с Максимом Горьким и рано добился высокого положения в советском обществе. Бывший военный летчик, цирковой артист и поэт абсурда стал видным чекистом, депутатом Моссовета, академиком живописи и председателем МоСХа. За границей он знал индийских гуру, итальянских издателей и русских неудачников, застрявших в Париже. Оттуда он привозил пестрые галстуки, дареные картинки и крепкий аромат свободы.

Злые языки болтали, что декфак, с постоянной и крупной зарплатой, он образовал в корыстных целях. В известном «доме Фаворского», где фронда режиму была истори­ческой традицией, нашего уважаемого профессора обзывали выскочкой и подлецом, разумеется, не без тайной зависти. Богородский обладал вкусом к сладкой жизни и прирожденным шармом, постоянно работавшим в его пользу. Высшее начальство его обожало, жил он легко и беззаботно, но после его преждевременной кончины осенью 59-го года в запасниках страны не нашли ни одного изображения советских вождей, что говорило в пользу его гражданского мужества, а не подлости, лести и невежества. Лично мне он ставил сплошные пятерки, следовательно, «подлеца» я обожал. Для нас он был покровитель, учитель, приятель, попросту Федя Акробат.

Лет десять подряд Федя Акробат возил студентов декфака на пленерную практику в Тарусу — сто первый километр от Москвы, — где он снимал полдачи с мезонином.

Вечером в день приезда профессор пригласил к себе избранных студентов курса для собеседования.

— Повторяю, — встретил он нас в белых теннисных брюках и соломенной шляпе, -несмотря на отсутствие архитектурных шедевров, Таруса — артистический Барбизон. Турист, разбалованный африканской экзотикой, не найдет здесь пышной раститель­ности с пестрым пернатым царством. В этом простом уголке русской природы скрыты сложные задачи, решить которые нам, реалистам, необходимо!..

Педагог упомянул о прошлом тарусского края, украшая панегирик знаменитостями науки, культуры, литературы, облюбовавшими этот безликий косогор над Окой для плодо­творной работы.

—  Завтра после полудня нас ждет Константин Георгиевич Паустовский, а послезавтра Василий Алексеевич Ватагин, — закончил встречу Федя Акробат.

Никто из нас не читал известного писателя, включая вгиковского энциклопедиста Каневского, сочинявшего «в стол» короткие эротические были.

Паустовский был «оракулом» советского романтизма и главой прогрессивной партии. Экскурсия к романтику и прогрессисту считалась обязательной для читающего челове­чества. Чувствительные дамы из средних школ, где он считался несокрушимым кумиром, сочли бы вас за неотесанное полено за плохое к нему отношение.

Не для печати, а для «своих» сообщалось, что Паустовский — прямой потомок гетмана Сагайдачного и автор занятной фразы: «Почти каждому просвещенному человеку, не лишенному воображения, жизнь готовит встречу с Парижем».

Сорок лет подряд романтик из казаков сочинял чувствительную прозу о русской природе, умудрялся получать Сталинские премии и жить не в лагере за колючей проволокой, а в небоскребе с неприступным гранитным подъездом. Как и наш Федя Акробат, один сезон он проводил за границей, а другой в народе, а не в писательских спецпоселениях вроде Пахры, Сенежа, Переделкино.

Читатели, склонные к фрейдизму, находили в его сочинениях глубокие эротические корни. На главной площади Тарусы у статуи облезлого горниста, где неминуемо пересекались потоки анонимных дачников и знаменитостей — кто за хлебом, кто в сберкассу, кто на пляж, — постоянно дежурили приезжавшие издалека поклонницы писателя.

Искусствовед Соня Кузьминская, ответственная за постоянное обновление гарема романтика, придирчиво сортировала припадочных поклонниц.

— Ой, Соня, я не могу! — стонала приезжая дура с могучим корпусом — Смотри, какой он хороший: рубашка навыпуск, весло на плече!. Отдамся или зарежусь!..

— Не реви белугой, — одергивала ее Соня, — к вечеру все устрою.

Для любовных встреч «оракул» выстроил («Обобрали, сволочи, стала дороже дома», — ворчала вечно хворавшая супруга писателя) легкомысленную беседку на берегу канавы с лягушками. Там он сочинял рассказы, там же ублажал избранниц на горбатой замызганной оттоманке.

Менее удачливые поклонницы оставляли в глубоких щелях городского монумента записки устрашающего содержания: обещали утопиться в речке или сгореть. Милиция не раз пыталась пресечь баловство столичной знаменитости, но дело кончилось лишь изгнанием Сони Кузьминской за городской выгон и появлением нового, еще более придирчивого антрепренера Ирины Васич, составлявшей письменный протокол перед тем, как бросить жертву на оттоманку.

Назавтра нас встретил подслеповатый, пожилой и медлительный мужчина, похожий на труженика провинциальной сберкассы. Шел он от беседки с дамой, упакованной в голубые джинсы, которую и представил:

—  Вот Лидия Николаевна Дилекторская, наш гость из Парижа.

Наш сокурсник Коля Двигубский, казавшийся угрюмым эгоистом, вдруг засиял, и как пулемет застрекотал по-французски.

Оказалось, что это подруга и сиделка, лет двадцать резавшая разноцветную бумагу для коллажей угасающего Анри Матисса.

После беглого осмотра грядки с тощей морковкой начался разговор о навозных червях, немедленно подхваченный Володей Каневским, знавшим обо всем понемногу, от пары строчек Пастернака до цен на американские джинсы.

Паустовский толково и любовно говорил об искусстве, но его передовые вкусы ограничивались дозволенным. Кого удивишь, если у тебя висит на стене этюд Левитана или Ромадина, или карандашный рисунок Матисса? Признать и принять крамольников в искусстве Кандинского, Малевича, Филонова он никогда не решался, хотя и знал об их существовании.

Что заставляло приезжую француженку раздавать друзьям дорогостоящие рисунки Матисса, до сих пор остается эзотерической загадкой.

Городок действительно обошла цивилизация.

Над ним не кружил дым заводов и паровозов. В речке купались самые привередливые дачники. В густом полесье собирали крупные боровики. У могилы утонувшего в 35 лет художника В Э.Борисова-Мусатова прятались влюбленные парочки. В погожие дни народ жарился на песчаном пляже По вечерам танцевали фокстрот на брошенной даче профессора В.Н.Цветаева, где в свое время прошел весь «серебряный век» России.

…«Скамья пианиста Вульфа», «тропинка Поленова», «пихта Ракицкого», «башня Рихте­ра», «мельница Крымова», «омут Паустовского», «козел Ватагина»…

Наш педагог был прав Кривые заборы и пыльные кусты, заполненные таинственным содержанием, не так просто было раскрыть неопытному живописцу.

Однажды ярким солнечным утром, отправляясь на этюды, мы обнаружили потрясающую сцену. На дне глубокого оврага под большим солнцезащитным зонтом сидел наш Федя Акробат и жег спички, определяя тональность природы, погруженной в мутное меланхоличное марево. О странном методе работы мы допросили педагога.

—  Новую живописную концепцию создал Николай Петрович Крымов, — решительно и надменно ответил он.

Возможно, у способного живописца Крымова, вопреки придуманной им схеме видения, получались замечательные картины, но изображения его прилежных эпигонов Гиневского, Левика, Богородского, сжигавших кучи спичек по холмам и оврагам, походили на испачканные тряпки, без всякого намека на изящное искусство.

Культпоход к Ватагину считался необязательным, и вызвалось трое — Игорь Вулох, Володя Каневский и я, не считая нашего профессора.

Скульптор Ватагин считался признанным вождем консервативной партии и с 1902 года жил в огороженном колючей проволокой лесу в просторном доме, построенном в псевдорусском стиле. Происходил он из известной фамилии графов Шереметьевых и разбойничий псевдоним принял в разгаре войны, быстро сообразив, кто победил Россию. Он многое повидал в кругосветном путешествии, научился рисовать и лепить диковинных животных, а в советской России стал основоположником безопасного и очень доходного анималистического жанра. Заполонив общественные места страны неисчислимыми быками, оленями, конями, он жил настоящим феодалом, принимая не всех желающих, а отборное начальство: маршалов, министров, академиков. Засыпан­ный почестями, рабской лестью, подарками, тарусский барин дико ненавидел «левое искусство», а писателя Паустовского считал не потомком гетмана, а одесским босяком, покровителем шайки проходимцев и врагов народа.

Появление в городке Крымова, Заболоцкого, Аркадия Штейнберга, Бориса Свешникова, Юрия Казакова, Ариадны Эфрон он принимал за личное оскорбление и всячески измывался, сек и гнул.

Благодаря энергичному вмешательству «одесского босяка» в несчастной Тарусе появи­лось электричество, что мракобес считал форменной контрреволюцией: вон, размыш­лял он вслух, царство ему небесное, Лев Толстой сочинял при свечах и стал зеркалом русской революции, а приблудный босяк провел электричество, а пишет неразборчи­во!..

За калиткой, опершись на статую рогатого козла, в дорогой монгольской камилавке, придававшей ему вид Чингисхана, покорившего мир, стоял Василий Ватагин.

— Федя! — вдруг услышали мы необычный фамильярный бас командира, — ты — ренегат и отступник! Связаться с дураком Крымовым, это же надо! Раньше ты рисовал занятных морячков и беспризорников, а теперь портишь драгоценные спички! Федя, пощади наивную и невинную молодежь! Федя, ведь это не русская правда, а бездушные заграничные выкрутасы!

Пока владыка бушевал и гнул, Федя Акробат, почтительно склонив седые кудри, рассматривал рогатого козла на кирпичном постаменте.

Загнав нас на задний двор, Ватагин плюхнулся на резной трон и продолжал внушать.

— Французы давно разучились рисовать, — сек он Игоря Вулоха, стоявшего по стойке смирно, — свою беспомощность они прячут за беспредметной мазней, как этот жулик Пикассо! Небось, подражаете Матиссу, Кандинскому и Мондриану тайком от вашего профессора, — уставился он на меня, дрожавшего от страха. — Там нет святого искусства, но вселенская бесовщина! Великую школу ортодоксального реализма сохранили мы, русские художники!

Не успел Володя Каневский протянуть руку к блюду с вишнями, как узловатый палец ткнулся в нос.

—  А что ты теперь читаешь, молодой человек?

—  «Цель творчества — самоотдача, а не шумиха, не успех. Позорно, ничего не значит быть притчей на устах у всех», — выдал он стихи Пастернака, проглотив вишню с косточкой.

—  Узнаю врага народа! — самодовольно поглаживая бороду, начал Ватагин. — Да как ты посмел, щенок шелудивый, в моем присутствии читать стихи литературного белогвар­дейца! Таких гадов надо не сажать в тюрьму, не высылать за границу, а убивать на месте! Пошли вон, вы мне надоели!

Будет заблуждением считать, что партийная вражда носила строго организованный характер. Местные интеллигенты, внештатные сотрудники газеты «Авангард», пастух Иван Бобров, счетовод Гастунский и отставной актер Прохор Аксенов, охотно и подло разносившие добытую информацию из одного клана в другой, успевая выпить у Паустовского и закусить у Ватагина, давно дежурили у ворот. Спешно покидая суровый двор тарусского мракобеса, мы видели, как трое разносчиков заразы бесшумно проскользнули на кухню Ватагина, озираясь на приезжих студентов

Однажды, уже в июле, Вулох, я, Каневский спустились к пристани рисовать лодку с Паустовским на корме. Сзади подкрался чернявый крепыш в болотных сапогах и задел славу великого Матисса, из чего мы заключили, что перед нами деятель искусства. Разговорились. Зовут Эдик Штейнберг Родился в Москве, но живет в Тарусе, поближе к ссыльному отцу. Успел жениться и развестись. Кормится службой истопника и давно рисует.

Вечером, с бутылкой перцовки, мы осмотрели симпатичного истопника с прямой натурой. Он снимал у древней старухи конуру два на полтора и упорно писал трогательную сценку с темным двором и женщиной, закутанной в черный платок. Живопись в духе «малых голландцев», сказал бы грамотный критик, ничего от современной декоратив­ной манеры, которой мы все тогда увлекались.

Изба родителей, живших неподалеку, была гораздо шире, с резным крыльцом и садом, заросшим бурьяном Внутри в живописном беспорядке висели рыболовные снасти, китайские свитки «дзен», старинные рамы с позолотой, большое полотно с изображе­нием голой женщины с готическим фонарем (автором оказался Борис Петрович Свешников, ученик хозяина), битком забитые книжные стеллажи, расстроенная фис­гармония, пишущая машинка «Ундервуд» с листком недопетой песни: «И в чащобах, ощерившись, слушают волки аккуратное щелканье тульской двустволки…» и рядом фотография Ивана Бунина, старика с бритыми щеками и неожиданно толстым носом.

—  Мой отец поэт! — лукаво ухмыляясь, сказал Эдик.

На веранде опрокинулся стул и в комнату вихрем, загоняя облако табачного дыма, влетел выразительный мужчина и зычно воскликнул:

—  Я вас приветствую со страшной силой!

Аркадий Акимович Штейнберг, а для близких — Акимыч, родился не в кособоком еврейском местечке, а в большой Одессе, в каменных хоромах с подъездом в ливрее.

Его дед был известный в Европе банкир, работавший с Поляковым и Бродским на «ты». Ребенок рос под надзором французских бонн, с оглядкой на просвещенные страны. Квартиру украшали хрустальные люстры, японские вазы, персидские ковры и фламанд­ские картины. Его малохольный папа предпочитал делать революцию вместо денег. С дипломом венской Академии медицины он лечил «красного генерала» Льва Троцкого до его изгнания в 28-м году. Акимыч попробовал учиться искусству в московском ВХУТЕМАСе, где футурист Таубер учил составлять ненужные мировому пролетариату «объекты» из оберточной бумаги, потом увлекся поэзией философского направления, давно вышедшей из моды, где собрались отчаянные идеалисты — Георгий Шенгелия, Арсений Тарковский, Семен Липкин, Леонид Мартынов. Он стал духовным средоточи­ем кружка и поплатился первой тюрьмой.

Еще мальчиком он проявил отличные лингвистические способности Усвоив главные европейские языки, он легко овладел румынским, польским, украинским, чешским, македонским и якутским.

Два лагерных срока с перерывом на войну, на целых одиннадцать лет разрыв с семьей, Москвой, друзьями. В бесчисленных пересылках, тюрьмах, лагерях он обрел новый круг знакомств, повязанных небывалыми испытаниями.

В суровом 48-м году в лагере под Ветолояном он пламенно балагурил:

«Я вернусь молодым чудодеем, не сегодня, так завтрашним днем, пусть однажды мы дело затеем — десять раз, если надо, начнем».

В декабре 54-го в Тарусе поселились еще три «зека».

Ворис Петрович Свешников еще в лагерях под наставлением Акимыча создал порази­тельный по глубине и тонкости мир человеческих страданий в безымянном аду. Молчаливый мастер с пронзительным стальным взглядом отлично знал искусство, но намеренно шел против суетливых течений, подкармливая персональные опыты ил­люстративной работой высокого качества.

В гостеприимный дом «молодого чудодея» приходил и краснобай Лева Кропивницкий, подельник Свешникова по «дворянскому кружку», стоившему им по десять лет лагерей. Поглаживая крутой, наголо бритый затылок, он распускал свое ядовитое воображение, о чем бы ни шла речь — о творчестве Пикассо или прелести лагерной цивилизации, особой кладке русских печей или мощи итальянского кино. Нас совершенно сбивало с толку, каким образом ссыльный «зек» мог выставлять свои лихие живописные произведения не в Москве, а в Сан-Франциско!..

Верный ученик Акимыча Толя Коновалов приносил к ужину не только свежих судаков, но и воздушные лирические акварели.

Акимыч жил открыто и в долг.

К нему тянулись не простые соседи, а крайние авангардисты, обездоленные мечтатели, растленная богема, страстные рыболовы, начинающие литераторы. Летом 59-го года в его доме постоянно вертелось человек тридцать приезжих основательно двинутых друзей вперемешку с местными чудаками вроде Боброва, Гастунского и Аксенова.

Пустые литературные снобы считают, что горячий «чудодей» превосходно все начинал и все плохо кончал. Одаренный, подобно героям Ренессанса, во все стороны человечес­кого творчества, очевидно, он допускал и промахи в стихосложении, переводах, живописи, потому что узкая современность требовала совершенства в одной избран­ной дисциплине.

Нам, дурно просвещенным идиотам советских вузов, казалось, что вся сущность искусства заложена в легкой, декоративной работе, и смысл жизни — в переливании из пустого в порожнее, и храбрость — в молодецкой возне с девками. Такой расклад жизни казался более соблазнительным и доступным, чем высшие знания «зеков», находивших авангард в библейских глубинах.

Лето на сто первом километре превратилось в сплошной праздник.

У тарусян постоянно пропадали гуси. То утащат голодные туристы, то заклюет коршун, то растерзают бродячие собаки. В то лето пропадали самые жирные, и тарусяне заметно заволновались. Консерваторы распространили слух, что гусей съедают голодные прогрессисты. Какой-то добровольный сыщик отрыл гусиные потроха на помойке младшего сына Акимыча, безработного силача Борушка, гнувшего монеты, как бумагу.

Уголовные события развивались стремительно и драматически.

Глухой ночью по дороге с танцев на него скопом напали разбойники, разбили очки и камнем стукнули по голове.

В то же время отчаянного волокиту Вулоха ревнивые лесорубы избили на пляже и бросили в речку.

Хилому Каневскому бродячие богатыри сломали отцовский мольберт и отобрали сигареты.

Рисовать в русском Барбизоне стало небезопасно.

Воевать с богатырями из леспромхоза мы не умели и позорно бежали в Москву, сославшись на проливные дожди и столичные хлопоты.

Американская национальная выставка с невиданной кока-колой, вызывавшей не мень­ший восторг, чем картины Марка Тоби и Джексона Поллака, собрала нас вместе. Лева Кропивницкий приходил туда каждый день. Там мы познакомились с сибирским абстрактивистом Эдуардом Зелениным, ночевавшим под мостом и торговавшим с иностранцами. Туда пришли одинокие и гордые Геннадий Айги, Володя Яковлев, Михаил Гробман, Володя Пятницкий, Лев Нусберг, Димка Плавинский, Андрей Бабиченко, искавшие общения и дружбы.

Горячую поддержку и своих единомышленников они нашли за круглым столом «чудо­дея» Акимыча в Москве!

Праздник крамольного авангарда продолжался!..

Тарусская страница

Мело, мело по всей земле Во все пределы Свеча горела на столе, Свеча горела

Борис Пастернак

Тогда гремел Анатолий Зверев.

Жалкий бродяга навязал Москве безумную скоропись, подобной которой искусство не знало.

Богемный художник стал любимцем главного мецената страны — Георгия Дионисовича Костаки, обрусевшего грека с канадской зарплатой. Влияние Костаки, собиравшего древние иконы и «Малевичей», было таким мощным, что все официальные средства массовой пропаганды бледнели по сравнению с его навязчивой подпольной рекламой.

Г.Д. Костаки ценил самобытное творчество. «Попасть к Костаки», если не «в сыновья», как Зверев, то на стенку рядом с Родченко и Татлиным, означало получить титул «гения» и всеобщее признание, когда незнакомые люди бесплатно угощают пивом, а самые красивые невесты Москвы зазывают на огонек.

Хохмач от искусства, изобретательный Вагрич Бахчанян, не без горькой иронии измы­ваясь над своей карьерой, замечает:

— У меня Костаки не покупал!

Сейчас это кажется невероятным, но в 1960 году картин не покупали с начала Первой мировой войны. И никто не предлагал.

Люди творчества просто забыли, что когда-то существовала свободная торговля. Моло­дые художники Слепян, Быстренин и Титов, рискнувшие продать свои произведения у памятника Маяковского, немедленно были арестованы и сели на излечение от вялотекущей шизофрении.

Рисовали не для людей, а для «Кремля»!

Грек Костаки возродил рынок.

Это был убогий рынок «трояков» и «четвертаков», и запрещенная форма естественных сношений живого заказчика и свободного исполнителя была восстановлена именно им. Он платил Звереву или Краснопевцеву «трояк» (бутылка водки), но это была новая, капиталистическая культура отношений, неизвестная в советском обществе. Художник, уважающий свою профессию, уже не жег свои произведения в печке, а хранил на продажу!

Известный советский актер, сохранивший в доме наследство бабушки, не раз, вздыхая, спрашивал:

—  Кому продать Явленского?

Г.Д. Костаки был единственным покупателем, способным заплатить за картину всемирно известного художника сто рублей! В нашем молодом художественном кружке, не составлявшем единой эстетической артели, но повязанном дружбой и нищетой, считалось, что «попасть к Костаки» — это единственный способ выбраться из советского абсурда на свет Божий. Мы из кожи лезли вон, чтобы придумать «новый стиль», но чаще всего получалось так, что «гениальное открытие» держалось не более недели, а после возникали еще более значительные результаты. Потом, мы творили в невероятной тесноте, по коммунальным углам, на оберточной бумаге, без красок и кистей. Зимой 1961 года «недоучка» Володя Каневский, «самоучка» Эд Штейнберг и я-«недоучка» решили запастись красками, как следует поработать и обязательно «попасть к Костаки». Не хватало просторной мастерской, и спас нас поэт Аркадий Штейнберг, Акимыч, купивший дом в Тарусе. Он пошарил в карманах широкого модного пальто, достал старинный ключ с тесемкой и торжественно заявил, обращаясь к Каневскому:

—  Володя, я знаю вашего великого папашу и доверяю только вам! Вот вам ключ от дома! Топите и творите!

В.А. Каневский, получивший первый гонорар за сочинение стихотворного фарса, за свой счет повез нас в Тарусу. К нашей команде обещали присоединиться Миша Гробман, Лева Нусберг и Димка Плавинский.

Таруса нас встретила неприветливо.

Древний сруб Акимыча совершенно скрылся в сугробах. Мы храбро пробили к нему глубокую траншею и затопили русскую печь, изгоняя мороз и сырость. За водой ходили к заросшей льдом колонке В дырявой уборной, скрипевшей в глубине сада, сразу отмерзал зад. Смеркалось рано. Читали Библию при свечах. Рисовать не хотелось.

Первым взбунтовался Каневский.

Неделю он героически переносил русское средневековье, обтираясь снегом. Раз или два он выбирался на центральную площадь в расписном афганском полушубке и приносил буханку черного хлеба В конце концов он подошел к заросшему абстрактными узорами окошку, бросил на пол незаконченный этюд и завопил:

—  Я так жить не могу!

Он разнес в пух и прах русскую цивилизацию, проклял Костаки, запихнул в саквояж грязное белье и на санях укатил в Москву. Наш опыт самостоятельного творчества был ничтожно мал. Со всех сторон напирали могучие адепты мировой эстетики, создатели целых направлений. Упражнения «под Сезанна», «под икону», «под Поллака», «под Ван-Гога» менялись почти ежедневно.

Устоять в этой буйной стихии искусства стало главной задачей той поры. Абстрактное видение мира не размещалось в нашем сознании  Мы любовались

картинами западных абстрактивистов и думали, что такое можно сделать, не вылезая из постели.

Правда, Эд, орудуя мастихином и мазками, за короткое время заучил все приемы живописи, на которые я потратил десять лет нудной учебы. Конечно, мифология реализма его тянула крепче, чем все новаторские идеи американцев.

Помимо творческих кризисов, наступил кризис финансовый.

Мы умирали с голоду и тоски.

От неминуемой смерти нас спасли любимые женщины, Людка и Ритка Они появились вовремя. Моя Ритка купила у Эда картинку «Зимнее утро», Эдова Людка купила у меня «Зимний вечер», но с одним суровым условием — деньги не пропивать, а экономно, по рублю на день, тянуть до Первого Мая.

В трескучий мороз они привезли нам горячую курицу и, задолго до Костаки, отвалили сразу шестьдесят рублей!

Мы не клялись основать общество трезвости в Тарусе, перцовку пили за чужой счет и тратили не рубль, а сорок пять копеек в день, обходясь без таких излишеств, как мясо, масло, конфеты.

Компанию нам составлял ссыльный зэк Толя Коновалов, шрифтовик городского клуба, приносивший свежую рыбу и красивые акварели.

Нас часто навещал младший сын Акимыча Борис, неуч и задавака, соблюдавший моду в глухой Тарусе. Он рано начал воровать, от суда сбежал в тундру и нажил там тяжелый фурункулез. Он вернулся, женился на татарке, сидевшей за прилавком промтоваров, и жил вольным тунеядцем, сочиняя абстрактные стихи. К нам он приходил с тетрадкой литературных сочинений и банкой вишневого варенья. Из стихов я ничего не запомнил, но отлично помню, как Боря съедал банку варенья, облизывал края и уносил с собой.

Спрашивается: зачем было тащить варенье на люди?

В марте, как только запахло весной, в Тарусу приехал «настоящий художник», член МоСХа Борис Петрович Свешников. Он снимал веранду насупротив и тщательно грунтовал холсты особыми приправами, так что к ним было страшно прикоснуться.

Мастер железной дисциплины, бывший зэк и друг Акимыча, он писал большие акварели тарусских окрестностей, избегая вносить в композицию кривые телеграфные столбы. Харчился он у нас.

Таким образом образовалась настоящая коммуна художников с общим котлом, общим выставочным залом и общей говорильней часто до рассвета и обо всем на свете.

13 апреля в Тарусу докатилось ошеломляющее известие — живой советский человек, майор Юрий Гагарин вылетел в космос!

На эту тему долго потешались в коммуне.

В поселке обыватели ходили в лохмотьях и спали, не умываясь. В очередях давились за гвоздями, веревками, калошами. Пили и дрались. В Москву добирались на санях и подводах. Подлая жизнь без особых перемен и вдруг — летчик в космосе!

Полет Гагарина вдохновил Свешникова на особую композицию.

Он изобразил беспредельное черное небо с мерцающими звездами и ведьму на помеле.

На белой земле сидел мужик, оголив грязную задницу. Он смотрел вдаль и думал о

вечности. В снегах затерялись крыши русской деревни, в сугробах торчали кресты

погоста.

Картину, исполненную старинными лессировками, повесили для всеобщего обозрения. Появление журналистки Фриды Вигдоровой по прозвищу Трест Добрых Дел и Надежды Яковлевны Мандельштам изменило направление нашей хаотической деятельности, придало ей определенную, практическую задачу.

—  Что ты скажешь об этих картинах? — спросила «Мандельштамиха» подругу.

Фрида Вигдорова бегала по стране в поисках обиженных и незаконно оскорбленных. Иногда ей удавалось разыскать ссыльного зэка и устроить на работу сторожем или землекопом. Исключенные студенты возвращались на факультет. Бездомные получали жилье и прописку.

Супруга знаменитого поэта, погибшего в сибирском заключении, Надежда Яковлевна хлопотала о прописке в Москве, писала статейки о трактористах Тарусы под псевдо­нимом Яковлева и пророчила близкий конец света.

—  Это надо показать народу! — решительно заявила Фрида. — И я пробью это дело!

По выходным дням к нам заходил известный писатель Паустовский. Никто из нас, даже Свешников, обязанный ему устройством в МоСХ, не читал его произведений, но все мы уважали его за гражданское мужество. Говорили, что кого-то он вытащил из лап палачей, кому-то дал взаймы крупные деньги, кого-то вывел в люди. Писатель, несмотря на глухой кашель, смолил вонючие сигареты

и внешне походил на печатника захолустной газеты, ослепшего от усидчивой работы.

Распускали слух, что он потомок гетмана Сагайдачного, что придавало ему особый

романтический ореол особой породы. За пару дней до праздника Первого Мая великий писатель, его тучная супруга Татьяна Алексеевна, беспутный сын Лешка, дочка с зятьком Волконским пришли в нашу избу Супругу писателя усадили в рваное кресло с клопами.

—  Сколько тебе дать за эту веточку? — кивнула супруга на мою картинку с изображением большого дерева.

—  Дайте тридцать рублей! — нагло заявил я любителю.

—  Ну, таких хамов надо еще поискать! — ворчала Т.А., обернувшись к зятьку. — Андрей, дай ему четвертной и пусть скажет спасибо Татьяне Алексеевне!

Это был коммерческий успех. Круг моих покупателей расширялся. Надо было видеть, как загорелись от зависти мои дорогие коллеги по веселому ремеслу. К вечеру появились Ритка и Людка с горячей курицей. На столе возникли перцовка,

маринованный перец, баклажанная икра, грудинка. Мы пировали три дня подряд,

обмывая пролетарский праздник и удачу. Фрида зря не болтала. 9 мая, в День Победы, в коммуну пришел розовый дядя с рыжими бровями, слегка кивнул людям и, не глядя на картины, сказал:

—  Ну, кто идет со мной к начальству?

Сменив грязные штаны, под командой бывшего полковника кавалерии Бориса Балтера поплелись Эд, известный в Тарусе как истопник, и я, внештатный художник без определенной прописки. В горсовете нас встретила моложавая, густо подмалеванная и упитанная дама по фамилии Нарышкина. Она усадила маститого и привлекательного Балтера в финское кресло и, не обратив на нас внимания, выступила с речью о блестящих успехах земледелия в районе, героическом подвиге Гагарина, электрифи­кации города и села. Предложение Балтера о выставке столичных художников она утвердила сразу, только не сообразив, о чем идет дело.

— Товарищ Балтер, мероприятие интересное и нужное, — бодро заключила она, мельком взглянув на художников, — москвичи пользуются нашим гостеприимством и обходят нас сторонкой, а ведь мы тоже любопытный народ!

Имя Паустовского, оценившего наше искусство, как-то сладко царапнуло сердце ядреной женщины.

—  Ах, Константин Георгиевич, как он понимает душу русской женщины!.. Покажите, покажите народу свои таланты!

В помещении, где располагался городской клуб имени Моисея Урицкого, когда-то голодные красноармейцы умудрялись ставить пьесы на иностранном материале, как то: «Король Лир», «Черный тюрбан», «Призраки Эллады», но позднее по большим советским праздникам подавались патриотические мистерии с незаменимым горнис­том в центре всех мизансцен, а по будням крутили, естественно, бледные устаревшие фильмы.

Слухи о предстоящей выставке художников распространялись с удивительной быстротой. К нам ломились незнакомые артисты с жалкими натуралистическими набросками. Опытный Ян Левинштейн, живший в соседней деревне, дал мудрый совет: «Не надо всесоюзного фестиваля, покажите группу единомышленников».

Живописные успехи Мишки Левидова удивляли всех. Он прекратил слоняться по улицам и месяц не выпускал из рук кистей, с утра до вечера пропадая на «пленере». Легко освободившись от влияния Роберта Фалька, он создавал тончайшие по цвету пейзажи и не менее изысканные натюрморты, своеобразно компонуя битые горшки и фрукты.

Неистовый Ван-Гог крепко держал Эда Штейнберга, но это благотворное влияние помогло ему сделать ряд удивительных работ с участием местных дровосеков, пахарей и прачек.

По совету Свешникова, мы получили превосходно оформленные графические работы Петра Митурича и Надежды Гумилевской.

Мы грелись на крыльце, когда затрещал рожок автомобиля. Из Москвы приехали наши подпольные соратники, Миша Гробман и Володя Галацкий.

—  Принимайте в компанию! — зычным голосом возвестил Гробман. — Багажник забит шедеврами высокого качества!

Появились многочисленные вещи Галацкого, картина «классика» Михаила Яковлева, изображавшая Францию, огромная папка «монотипий» Гробмана, гуаши Володи Яковлева, перовые композиции Володи Пятницкого.

Из Ленинграда пешком и автостопом пришли три художника и три художницы под водительством Алексея Хвостенко. Они клятвенно обещали сделать большую мозаику из тарусского мрамора, но лето проспали на сеновале, изредка вылезая за жратвой.

Для нас началось самое нудное и опасное время ожидания с примерным поведением в общественных местах Это тяжелое испытание художники с честью вынесли, если не считать мелкой стычки, когда нашего друга Бориса-Боруха столкнули с парома в речку.

Вовремя на старом биплане из Калуги прилетели известные журналисты Лев Курчик, Яков Левита и Володя Кобликов. Говорили они с Балтером, отвечавшим за всех нас.

Когда вечером 30 мая началась развеска картин, у завклуба отвисла губа от удивления.

—  Так это не картины, а абстракции! — матерился начальник. — Ну, раз руководство не возражает, вешайте на свою шею.

В полдень 2 июня шрифтовик Коновалов демонстративно приколол свежую афишу у входа в клуб, и отборный народ России сгрудился у крыльца.

Тарусские старожилы не помнили такого оживления в городе лет сорок подряд. С брички, запряженной косматой лошадкой, сполз писатель Юра Казаков с бутылкой портвейна в кармане, за ним — его приятель Федя Поленов, внук академика живописи и сам с усами. С дебаркадера поднялась шайка студентов Академии художеств, небрежно сплевывая по сторонам. Из соседнего Лодыжина в могучем «Лендровере» подкатили Святослав Рихтер, Володя Мороз и Ян Левинштейн. Пешую колонну тарусской интеллигенции — Паустовские, Оттены, Цветаевы, Голышевы — чуть не растерзал черный лимузин, возивший содружество Кукрыниксы. У крыльца образовалась давка. Скандал вспыхнул как спичка. Не успел завклуба Перевощиков что-то сказать, как, расталкивая народ, на сцену ворвался шустрый академик Порфирий Крылов, член содружества Кукрыниксы, двинул зава в бок и закричал, как оглашенный:

—  Как посмели?!

Студенты и ткачихи затаили дыхание.

Грамотные обыватели во главе с Бобровым, Аксеновым и Гастунским вытащили записные книжки. Академик задохнулся от ярости, кому-то погрозил кулаком, кликнул шофера и погнал свой черный ЗИЛ в Поленово. Подлый выпад провокатора сразу подхватил владелец трехэтажного дома в Тарусе, автор

казенных монументов А.П.Файдыш-Крандиевский:

—  Ясное дело, за спиной незрелых авторов стоят американские капиталисты. Еще вчера мы осудили вражескую вылазку мистера Маршака, похвалившего мазню некоего Зверева, а сегодня на свет божий вылезает уже кучка белогвардейских последышей!..

—  Не морочьте людям головы, товарищ Файдыш! — вдруг вскипела Фрида Вигдорова. -Только перестраховщики с тугими мозгами способны яркое и молодое искусство приравнивать к «белогвардейщине»! Кто сказал, что здесь все ровно и гладко? Тут и сырые, несовершенные работы, и новое видение нашей действительности! Все это надо обсуждать, а не осуждать! Делегация швейной фабрики забила в ладоши.

— Ну, уж извините, — отбивался Файдыш, — мы летаем в космос, а тут сугробы с крестами, на горбу дрова, коровы на тротуаре. Намеренная критика советской действительности!

—  Прекратите ругань, — всех успокаивал Борис Балтер. — Право на творческий поиск мы отвоевали в беспощадной борьбе с фашизмом. Будьте внимательнее к молодым талантам! Помогите им разобраться, что к чему!

—  Странный подход, товарищ Балтер, — кипятился руководитель группы соцреалистов, — мне разобраться помогает партия, а не американский капитал!

—  Товарищи, тихо! — наконец-то крикнул завклуба, влезая на сцену. — Мне не дали сказать слово, пусть выскажутся художники.

На сцену прыгнул Миша Одноралов, одетый в штанишки по колено.

Мы все были отчаянные болтуны, но Миша всех превосходил не красноречием и остротой, а железной диалектикой беседы, и клал на лопатки любого собеседника хитрыми словесными приемами. Состояние духовного равновесия никогда не покида­ло молодого художника в коротких штанах Он знал, как отступить, повернуть, потом вцепиться в противника и растерзать

—  Жил в России художник Федор Васильев, — закрутил Миша издалека. — Он работал почтальоном, не проходил академий и лучше всех рисовал русскую природу. Гений этого самоучки оценил народ. Федор Васильев — золотой фонд русского искусства!

Миша тут же приплел имена Сезанна, Ван-Гога, Модильяни, Сутина, и получалось так, что настоящее искусство живет без указания партии, а в живом ходе истории и преврат­ностей судьбы.

—  Смешал божий дар с яичницей, — прервал Мишу профессор Невежин, руководитель академической практики. — Федор Васильев — русский художник, реалист, передвиж­ник, а эти — формалисты, западная школа, чуждая нашей традиции!

Миша забыл о толпе, прыгнул на Невежина, припер его в темный угол и принялся добивать.

Начался всеобщий гвалт, крики, давка. Можно было уловить лишь отдельное пустословие и дешевые остроты вроде: «Надо им всыпать, а потом похвалить», или: «Ну что вы, это же надругательство над русскими святынями», или «Вообще-то мрачновато, посмот­рите на эту голую жопу», или «А это — форменная порнография», или» «Как по-вашему — они жулики или гении?»

Люди не умели обсуждать по существу. Они все заранее осуждали. Через час-полтора им надоело судачить, они проголодались и разбрелись по домам. Наш персональный вернисаж продолжался на крутом берегу Оки. Мы допоздна пили перцовку в бараке под названием «Голубой Дунай» и горланили частушки под гитару Хвостенко и Окуджавы.

Назавтра в клубе было пусто. Иногда заходили древние старички на костылях или врывались ошалелые лесорубы с криком «А какое кино здесь показывают?» Областные газеты осветили событие в статьях Балтера и Курчика, где одних хвалили, а других ругали.

Выставка простояла неделю и бесшумно закрылась. Как всегда, я вовремя смылся. Погром начался позднее. Отдувались люди на виду. За авантюрное мероприятие завклуба Перевощикова сняли со службы и сослали в отдаленную избу-читальню. Шрифтовика Анатолия Коновалова уволили с работы. Художников, застрявших на дачное лето, ловили поодиночке и беспощадно били. Кто-то поджег дачу Рихтера. В славном доме Аркадия Штейнберга перебили стекла в окнах. Злополучная выставка 61 года в опальной Тарусе составляет историческую реальность.

Ведь рисовали мы для себя, а вместо «попасть к Костаки» попали в историю

самобытного и больного искусства России.

Подвал

Я искал подвал Соболев тоже ищет.

Михаил Гробман, «Дневник», 1964

Подвал — становой хребет андерграунда.

Подвал, если хотите, — сущность русской культуры.

Лично я был обречен на подвал.

В годы лихорадочных новостроек в центральной части Москвы освобождалось огромное количество уютных подвалов и чердаков, самой судьбой определенных под жилье бездомных артистов. Ошалевшие выселенцы бросали в подвалах веками нажитое добро, громоздкую мебель, кованые сундуки, резные иконостасы, устаревшие библио­теки, чтобы отовариться безобразной обстановкой рижского производства в отдельном малогабаритном раю.

Подвалы сдавали за взятку, и чем прочнее было помещение, тем больше брали взнос. В наемных подвалах зашумели «салоны», куда можно было ввалиться без предупреж­дения, даром напиться самогону, послушать запрещенную поэзию, поглазеть на абстрактные каракули и переночевать под столом

На Большой Садовой в незаметной подворотне поселилась славная семья — эстонец Юло Соостер с чернобровой женой и сыном. Художник с «тюремными университетами» ютился в потном подвале, где по зеленым стенкам, как по заливным лугам, ползали мокрицы и тараканы. Творческое содружество с начитанным и трезвым графиком Юрием Нолевым-Соболевым, кормившим целую шоблу нештатных авангардистов в журнале «Знание — сила», обеспечивало постоянные заработки.

Там за самоваром решались судьбы мира!

Русское новаторство 20-х годов раздражало подвальных мятежников нудными манифес­тами и револьверами, с помощью которых оно пыталось воспитать народ. Образцами вольного творчества служили не вооруженные русские футуристы, а романтическая богема старого Парижа, бельгийские символисты и чешский поп-арт.

Обливаясь потом, приезжие чешские утописты читали доклады о положении русской культуры в мировом концерте и подвальной группы Соостера в частности.

Казалось, что подвальные теоретики обречены на быстрое забвение, ан нет! — оттуда выбрались в люди практики искусства Михаил Гробман и Илья Кабаков.

Там я влюбился в дочку известного закройщика, ярко-рыжую и конопатую Асю Лапидус и попал в списки заграничной выставки, составленной прогрессивным чехом Арсеном Погрибным.

Завистники болтали, что Ася Лапидус «страшней войны» и ляжки иксом, но мне она казалась царицей Савской, библейской красавицей с могучими бедрами, поднимав­шими такую ношу, как я. Потом Ася не раз водила меня к новостройке на Лесной улице, где строился ее кооперативчик с балконом и горячим душем, от вида которого таяло сердце бездомного художника.

Москва всегда славилась невестами.

Почему украинский художник Брусиловский, красавец с пышными усами, не выбрал себе невесту с приличным приданым?

Разве Ирка Эдельман или Светка Купчик не славились модным гардеробом и почтенными родителями?

Любой дурак влюбится в красавицу, а если ты храбрый, то полюби и некрасивую!

Харьковчанин Анатолий Брусиловский (Брусилов — для издателей, Брусок — для своих) полюбил красивую дочку дворника, и она обрекла его на долгое московское подземелье. Он трижды менял подвалы. Постоянно ночевали безработные и женатые земляки — Крынские, Лимоновы-Савенко, Бахчаняны. Дальний родич из Белостока за польский листок «Пшекруй» клянчил русскую икону XVII века. Знаменитые алкаши подвала Плавинского по ночам прыгали в окошко и опустошали запасы отборных вин.

Пьянство в подвале Бруска считалось символом отсталости и невежества, но часто бывало так, что на сходки проникали грубияны вроде целинного поэта Эдика Иодковского («Едем мы, друзья, в дальние края…»), и начинался кулачный бой с приводом в вытрезвитель.

Подвал славился современным «ликбезом».

В подземелье, украшенном вологодскими прялками и картинками из старого журнала «Пшекруй», усидчиво изучали иностранные языки, корчуя ненавистный сорняк в виде буквы «г», выдававшей захолустное общественное положение

По зубрежке и чтению газет подвал Бруска мог состязаться лишь с полуподвалом Лошака-Дорона-Купера, где изучение английского языка велось под управлением молодого дирижера Максима Шостаковича.

Без мистики в подвалах не обходилось.

Слоняясь с Асей влюбленной парой, мы у подвала Бруска услышали возгласы сектантов «хáваю, хáваю, хáваю», что означало на воровском жаргоне «ем, ем, ем».

—  Игорь Сергеич, — внушал работник «ликбеза», — ударение не на первом слоге, а на последнем: «хав-а-Ю», а не «хáваю»!

На древнерусской лавке сидел барачный поэт И.С. Холин и, вытянув длинную шею в роговых очках, упорно ликвидировал неграмотность под руководством жены Бруска.

У каждого подвала свой путь и лицо.

На «пятачке» Колхозной площади — метро «Ботанический сад» или троллейбус Садового Кольца как точки отправления — мы посетили пятнадцать подвалов:

1. Громан-Россаль (пара графиков); 2 Вилька Каменский (экскурсовод Третьяковки); 3. Славка Клыков (скульптор); 4. Сашка Завьялов (нештатный художник); 5. Сашка Адамович (фарцовщик); 6. Коля Попов (график); 7. Янкилевский (подпольный созидатель); 8. Толя Крынский (оформитель из Харькова); 9. Юрий Соболев (график, оформитель); 10. Володька Фридынский (ученик Васьки Фонарщика, живописец); 11. Сергей Эсаян (живописец); 12. Генка Курбатов (график и спекулянт); 13. Юрка Герасимов (милиционер и живописец); 14. Коля Струлев (нештатный живописец); 15. Эрик Неизвестный (скульптор).

В подвале Сергея Эсаяна меня ни за что избили, но в подвале Громана-Россаля дали мудрый совет: «Иди к Николаю Иванычу, он все сделает!»

Стыдно признаться, но в свои 27 лет я ни разу не давал взяток!

Один раз я получил благодарность за передачу чужого подарка, но это было ведро малосольных огурцов от родной сестры художнику Дмитрию Домогацкому…

Теперь предстоял серьезный разговор с наличными в конверте.

Без труда получив необходимую справку у всемогущего начальника Худфонда тов. Мазура, по совету Аси Лапидус я напялил черную шляпу, повязал галстук и поплелся в контору Николая Иваныча Меламида, инженера «нежилых помещений», расположен­ную в неприступном небоскребе напротив ресторана «Рига».

В небольшой, но светлой комнате с ширмой в углу, сквозь дырки которой я обнаружил знакомый натюрморт — бутылка портвейна, конфеты и край потертого диванчика, — стоял большой стол, а за столом человек с газетой.

После короткого приветствия от имени Громана и Россаля человек бросил газету под стол и уставился на меня пшеничными бровями.

—  Молодой человек, чем могу быть полезен?

—  Мне нужен подвальчик на «пятачке», — нагло глядя инженеру в бесстыжие брови, начал я разговор.

—  Значит, молодой творческий работник нуждается в мастерской. Хорошая профессия — инженер человеческих душ! Приличные гонорары, всенародная слава, не то что у нас, несчастных служащих…

—  Вы знаете, Николай Иваныч, когда густо, а когда и пусто.

—  Моя благоверная супруга говорит, что у нас всегда пусто! Зарплата сто двадцать рублей, сын в армии, дочка учится..

—   Можно сказать, Николай Иваныч, что сегодня у меня густо. Получил гонорар за оформление книжки. Прошу составить компанию отобедать в ресторанчике.

—  Пожалуй, вы правы. Предлагаю подзаправиться в скромном ресторанчике Рига». Отличные цыплята, армянский коньяк…

Я действовал по сценарию, отработанному Громаном и Россалем, не уклоняясь в опасные стороны.

В пустынном ресторане инженер заказал бутылку коньяку, заливного судака и цыпленка. Я следовал его советам. За разговором оказалось, что у нас есть общие знакомые: у завмага Гуревича (мясной магазин у метро «Ботанический сад») сбежала дочка, которую я встретил в подвале Клыкова в позе купальщицы. Напоследок без всякого стеснения вспотевший конверт с деньгами я сунул ему небрежным дружеским жестом, словно отдавая давний долг.

—  Приходите завтра, нет, послезавтра, я дам вам ключи от храма на Троицкой и от «сухаревой башни» на Мещанской. Помещение требует большого ремонта, но прораб Толя Шапиро сделает на совесть и за полцены. Он такой камин отгрохал Вильке Каменскому!

Древнюю церковь, расположенную против подвала Соболева, мы осмотрели с Асей Лапидус.

С диким остервенением искалеченная земля в ямах, окопах, дырах, бочки с мазутом, ржавая проволока, гнилые мостки — все это походило не на церковный дворик, а на город Сталинград после немилосердной бомбежки. Внутри пол был так унавожен, что к алтарю мы прорывались по колено в грязи. В помещении стоял дикий холод и мрак. Под дырявым куполом ворковали голуби. Конечно, я мог бы с помощью прораба Шапиро очистить церковь, но в любой момент меня могли турнуть оттуда более значительные клиенты с казенными средствами.

Любопытства ради осмотрели многоэтажный дом с «сухаревой башней» — около ста метров в окружности и с потолком высотой в семь метров! — отличная мастерская для самостоятельного советского художника, а не для бродяги без постоянной прописки.

После прогулок по башням и храмам инженер ухмыльнулся и спросил в упор:

— Абстрактивист?

От стыда я покраснел как рак и виновато кивнул головой.

Николай Иваныч выдал мне ключи от идеального места, окнами выходящего на улицу актера Семена Щепкина, а черным ходом — в проходной двор улицы Гиляровского. Свершилось! Теперь я полноценный преступник! Формалист. Тунеядец. Фарцовщик. Мошенник. Через подкуп московского инженера

осенью 1966 года я стал и взяточником, и подвальным художником. Оставалось загнать книжку Камиллы Грей о русском авангарде, чтобы стать законченными антисоветчиком, что я вскорости и сделал. Московские подвалы постоянно грабили в отсутствие хозяев. Мне был необходим верный напарник для полного счастья.

Игорь Сергеевич Холин писал стихи следующего содержания: «Пригласил ее в гости. Сказал: потанцуем под патефон. Сам дверь на замок, она к двери. Хотела бежать, кричать, обвинила его в подлости. Было слышно мычанье и стон — потом завели патефон!»

Нештатный поэт учился стихосложению у забавного и вечно влюбленного старичка по фамилии Евгений Леонидович Кропивницкий. Злые языки распространяли слухи, что в молодости Холин служил охранником в концлагере и убил беглого зэка. Я пригласил барачного поэта, ночевавшего по чужим углам, разделить со мной просторный и теплый подвал.

Помещение было полностью меблировано. Уезжая за город, жильцы оставили старинную мебель, лыжи, санки и библиотеку с адресной книгой от 1928 года, где значились телефоны товарищей Сталина и Бухарина.

Холин привез пишущую машинку немецкого образца и бил одним пальцем по клавишам, сочиняя прозаический роман под названием «Музыкальная команда». Подпольный литератор одевался под зэка — бушлат, грубые ботинки, рваный свитер. Деньги, заработанные детскими стихами, он экономно копил для кооперативной квартиры.

Он предложил мне строгий, тюремный режим жизни, и я охотно согласился, потому что никогда не испытывал тяги к роскоши и расточительству. Это не значит, что мы обрекли себя на голодную смерть, просто продуктовое меню свели на минимум — крупа, картошка, капуста, кильки, подсолнечное масло. Водку и мясо приносили гости. Подруга поэта Ева Уманская иногда нас баловала пончиками с повидлом.

На старый Новый год, то есть 13 января 1967 года, мы оповестили знакомых о подвальном банкете в честь открытия еще одной «нонконформистской» цитадели в Москве. Исключительно лагерное меню — картошка в тулупах, соленая капуста и водка — приготовили Ева Уманская и Ася Лапидус.

На банкете собрались: Левка Гуревич с Иркой Эдельман, Даня Фрадкин с Женей Жаботинской, Женя Терновский с француженкой, Борис Долля с Танькой Федорович, Борис «Борух» Штейнберг с Галкой Поляковой, прокурор СИ.Малец с супругой Рут Наглер и пара американцев — журналист Роберт Коренгольд с женой Кристиной.

Таким образом, мы дали заявку на «иностранный салон», или, как говорила влиятельная сплетница Москвы Аида Моисеевна Хмелева (тогда Бутуркевич): «Воробей и Холин обвешаны жидами, как булка тараканами!»

Назавтра в подворотне появился незнакомый «топтун», что было для меня большой новинкой, так как до этого, часто меняя местожительство, я ловко заметал следы преступлений.

— Валя, — сказал меланхолически Холин, — теперь жду в гости искусствоведа в штатском!

Мой купленный на корню участковый милиционер Костя Авдеев на мои приветствия угрюмо отворачивал морду к стенке.

«Часовые родины стоят!»

Моя нежная любовь к Асе Лапидус развалилась в один злополучный вечер.

С большим опозданием возвращаясь из издательства, я услышал подозрительные скрип и вздохи в комнате Холина. Заглянув туда через стекло, я обнаружил, что Ася не вынесла долгой разлуки и завалилась в постель моего соратника по борьбе за свободу творчества.

Армагеддон! Конец света!

Накануне, 22 января, нам прикрыли выставку «двенадцати» в рабочем клубе «Дружба», а художников развезли по домам на казенном автобусе, что больше всего меня потрясло. Через день-два в подвал явился австралийский посол со свитой и купил пару картин.

Торговля вытесняла любовь.

Прощай, балкончик на Лесной, прощай, царица Савская!

Как-то, прогуливаясь перед сном в метель и мороз по скрипучим дворам Сухаревки, мы, словно по зову и «сердце чует», вернулись с полпути и обнаружили настежь открытую дверь подвала. Внутри сиял свет. Моя черная шляпа и кепка Холина висели на гвоздях. Исчезли пара моих картин и авторучка поэта.

Большие знатоки таких мистерий Генрих Худяков и Генрих Сапгир, поэты не менее барачные, чем Холин, быстро внушили мне, что картины изучаются специалистами для определения их эстетической и коммерческой стоимости…

Риторический вопрос: что такое «дип-арт»?

Решительный ответ: искусство для иностранцев!

Так называемый иностранный рынок Москвы (славные столицы Ленинград, Киев, Рига, Ереван таким не располагали) возник в 57-58 годах при взаимном интересе друг к другу московского производителя и заграничного потребителя. Потребитель был дипломат, журналист, коммерсант, аккредитованный в Москве. Настоящий западный покупатель к нам не приезжал. «Дип-арт» был уродливым детищем советской «оттепели» с приблизительным настоящим и без будущего.

Работа в «дип-арте» совершенно выбила меня из колеи обыденной советской жизни. Я запустил профсоюзные взносы в издательстве, не платил подоходных налогов, воровал у народа свет, газ, воду и не ждал финансового инспектора, так как творческие работники «дип-арта» не облагались налогом, как модные портные и фабриканты матрешек.

Из знаменитых подвалов Смоленки (Плавинский, Куклис, Кулаков, Надька Вырви Глаз), разрушенных строителями коммунизма, к нам перебрался самый известный «дип-артист» Анатолий Зверев, искавший удобное пристанище для заказных работ.

Реклама Костаки била в одну точку. За бойкой кистью Зверева охотились все дипломаты. Его слава неподражаемого богемного живописца с выставками в Париже и Женеве достигла своего апогея. Три-четыре раза в месяц в подвал наезжали жены иностранцев, и Зверев лихо расправлялся с натурой, за гуашь, рисунок и «лошадку» фломастером сдирая триста рублей. Мой круг почитателей значительно расширялся за счет Зверева.

Мужья предпочитали композиции маслом.

Иногда из школы близоруких на Сретенке в подвал спускался Володя Яковлев, всегда аккуратно одетый и остроумный.

У меня лучший живописец планеты написал удивительный пейзаж — бездонное небо широким черным мазком, беспредельная земля широким зеленым мазком и крохотный белый цветок в правом углу жуткой картины конца света Итальянец Франко Миеле, наблюдавший работу, тут же вырвал ее не остывшей и увез в Рим.

Игорь Холин не гонялся за каждой юбкой, но старался обновлять свой гарем время от времени. Уманскую сменила Осьмеркина, Самсонову — Люба Авербах, отличная машинистка и щедрая душа.

В весенне-летний сезон 67-го года я увлекся Наташей Пархоменко, дочкой главного художника «Мосфильма» Достойные ее родители пригрели меня как своего, по воскресеньям угощали борщом и шашлыком Я задумал бросить вонючий подвал и перебраться на Кутузовский проспект с гранитным подъездом и часовым, но не тут-то было! — невеста оказалась невыносимой эгоисткой, предательски безразличной к моему потомству. Ее нелегальный аборт возмутил меня до глубины души. Я не доел шашлык и хлопнул дверью хрустальной квартиры, чтобы никогда не появиться.

Как побитая собака, вернулся я в подвал, где хозяйничали Холин и Зверев, сражаясь в шашки.

Помню как сейчас: 10 ноября в подвал ввалились Мишка Гробман и Володя Яковлев, сияющие, как праздник трудящихся.

— Значит так, — начал Гробман с места в карьер, — теперь ты стал известным художником! Одну картину, ну, скажем, вот это изображение черепка, я беру к себе в постоянную экспозицию! Для тебя есть место над дверью!

—  Воробей, ты ему дай не черепок, а по черепку! — острил великолепный в темно-синем костюме и шапке Яковлев.

Нужно было быть последним дураком, чтобы отказать собирателю с местом над дверью. Я с радостью вручил картину Гробману.

В конце 67-го года я возобновил дружбу с Васькой Фонарщиком, по обыкновению рисовавшим по ночам бесчисленные снежинки, как шторка скрывавшие изображение монастыря в три четверти.

На столе Василия Яковлевича среди неприкосновенного мусора я увидел толстую, в ярком красном переплете «адресную книгу» с обозначением на обложке «от А до Я». Пока Васька толковал с американским шпионом, «балдой Смитом», тоже страдавшим бессонницей, мне позволили полистать эту книжку, составленную Владимиром Алек­сеевичем Морозом, известным эстетом и долголетним «опекуном» психбольного В.Я.Ситникова.

Среди десятка фамилий на букву «В» я прочитал следующую заметку, навсегда запавшую в память:

«Валя Воробьев по кличке «Борода» — хитрый деревенский мужик с иностранными

связями. Живет на улице Щепкина, 4, бывшая Мещанская, в подвале без телефона. На обработку выслать «Барабанщика» и «Герасима»».

(При аресте В.А. Мороза в 1973 году «адресная книга» послужила превосходным пособием для ареста известных фарцовщиков и допроса шестиста свидетелей, от взломщиков костромских церквей до светил советской культуры, так или иначе связанных с арестованным преступником).

Такую роскошь, как телефонная связь, имели не все желающие. Говорили, что поставить телефон сложнее, чем получить ордер на дешевую квартиру Мы завели настенный «бортжурнал» — согласно Холину, обязательный в лагерях, заводах и воинских частях, — с карандашом на веревке, где вскорости появились записи: «Ушел к Ваське Фонарщику», «Старик, улетел в Сочи», «Тебя ищет «Барабанщик»».

Раз я увидел, как книжку листает мой приятель, скрипач из ансамбля Игоря Моисеева Данька Фрадкин

— Ну, старик, вы меня обижаете!

В «бортжурнале» кто-то написал красным карандашом «Данька Фрадкин, как мозоль на пятке!» Книжку постоянно срывали, возможно Барабанщик или Герасим, чего не посмели бы в лагерях, замечал Холин, но мы вешали снова, с огрызком карандаша поменьше, потому что иного метода сообщения у нас не имелось Я недолго страдал от одиночества Знакомый актер Кирилл Богословский, гулявший в

подвале после спектаклей, в лютый февраль 68-го года появился с веселой особой в

кудрявой овечьей шапке, скрывавшей выразительное лицо.

—  Я «Зойка Космодемьянская», меня лепил сам Иконников из Реутова. Актер мне доложил, что вы нуждаетесь в профессиональной натурщице!

К.Н.Богословский умел красиво врать, но занятную натурщицу я запустил на свою погибель. За одну пламенную ночь партизанка Зойка (Ольга Серебряная по паспорту) возомнила себя хозяйкой подвала и врывалась, когда ей вздумается, разгоняя сумкой с металлическим затвором драгоценных друзей и знакомых

На беду, угроза «опекуна» Мороза действительно осуществилась, и самым неожиданным образом. В опустевший подвал того же дома вселились Барабанщик и Герасим, сразу предложившие мне купить иконы, ворованные по деревням.

Ключи от подвала имели Холин, его секретарша Люба Авербах и мой свояк Даня Фрадкин.

На исходе лета 68-го года в деревню, где я мучился с террористкой Зойкой, ходившей за грибами на высоких каблуках, доставили телеграмму от прокурора С.И.Малеца: «Срочно в Москву. Подвал опечатан!» Как угорелый, я помчался в столицу. Действи­тельно, на дверях вместо «бортжурнала» висела веревка с сургучной печатью, а у прокурора — вызов в суд. Мой высокий друг сказал, что «дело пахнет керосином», и вызвал на совещание известного адвоката Марка Новицкого и профессора психиатрии Всеволода Думаниса, руководившего клиникой по улице Кирова, 42.

Вчетвером, как в американских фильмах, все в шляпах и при галстуках, мы на казенном автомобиле Министерства юстиции подрулили к камере предварительного заключения в Спасских казармах, где дремал дежурный офицер, а за решеткой плакал Данька Фрадкин!

Дело в том, что, затащив Любку Гуревич в подвал, скрипач не справился с поставленной задачей. Любка, совершенно голая белым днем выскочила на улицу с криком: «Караул, убивают!» Участковый К.К. Авдеев вызвал милицейский наряд и заплясала губерния. Любку Гуревич сдали на поруки известных родителей, а неизвестного возмутителя спокойствия засадили в тюрьму. По словам прокурора, Фрадкину грозило осуждение на семь лет за попытку изнасилования несовершеннолетней, а мне за содержание притона, подделку документов, фиктивный брак, мошенничество, заказной грабеж в русской деревне, нелегальные валютные операции, распространение антисоветской литературы и злостное тунеядство грозил большой срок — пятнадцать лет с конфис­кацией имущества!

Появление в КПЗ генерал-лейтенанта Малеца, адвоката Новицкого, спасшего от расстрела поэта Бориса Слуцкого в 51-м году, и знаменитого врача В.М. Думаниса, выдававшего нештатным артистам справки о вялотекущей шизофрении, сбило с панталыку милицию и охранников. «Психбольного» Фрадкина тут же профессор Думанис отвез домой. Адвокат Новицкий составил обвинение против завмага Гуревича, давно мечтавшего выдать замуж непослушную дочку, а мой подвал в присутствии прокурора и участко­вого откупорили в тот же день!

Так очень эффектно закончилась операция по спасению подвала, чуть не ставшего моим смертельным врагом.

Сергей Иосифович Малец пилил мне мозги:

—   Тебя посадят не сегодня, так завтра! Ты понимаешь, там, в тайге, наши ребята вкалывают не за страх, а на совесть, а ты спишь с бабами до полудня, устроил в подвале публичный дом! Профсоюзные взносы давно запущены! И, небось, валютный счет в швейцарском банке!..

Мой подвал обложили плотнее.

«Иностранные подвалы» постоянно курировали самозванные «искусствоведы», посред­ничая между ленивым на подъем производителем и потребителем с твердой валютой. У моих коллег по «дип-арту» прочно закрепились Андрей Амальрик, Виктор Луи, Нина Стивенс, Поль Торез, Таня Колодзей, Саша Глезер, Ника Щербакова. С большим нетерпением я поджидал такого «искусствоведа» в гости, и он явился.

—   Позвольте представиться, — ласково начал незнакомец в белом плаще и выпуклых очках, — потомок дворянских революционеров Виталий Антонович Ястржебский, любитель современной живописи. Нагрянул без предупреждения, наобум, по адресу, который мне дал ваш коллега Лев Кропивницкий!

Я никак не предполагал, что «искусствовед» может быть потомком русского революци­онера, похожим на герцога Филиппа Эдинбургского, и со вздохом облегчения впустил его в подвал. Любитель живописи В.А.Ястржебский появлялся раз в неделю и толково и образно рассказывал, что творится в Москве. Его ясные и полезные советы мне стали просто необходимы в то время. Дружба зашла так далеко, что Виталий Антонович выступил в роли «дилера», пригнав в

подвал двух профессоров Института международных отношений, Бориса Марушкина и Лоллия Замойского, после изнурительной торговли купивших по картине. За щедрое вознаграждение мой образованный фарцовщик взял на себя все подвальные хлопоты.

За год или полтора «открытых дверей» он продал все ранние живописные опыты, и я едва успевал, освоив более оживленную манеру исполнения, выполнять заказы

иностранцев. Для меня было большим шоком, когда донесли, что смелый «дилер»

все заработки просаживал на московском ипподроме, играя на тотализаторе. Нешуточный партизанский террор не затихал. Связь с «натурщицей», скорее походившая на мучительную пытку, чем на любовную историю, захватила и окружающих. Поэт Игорь Холин, не избежавший побоев Зойки, не дописав романа, раньше срока сбежал в недостроенный кооператив. Нападающий «дип-арта» Толя Зверев трясся от страха, когда в подвал врывалась террористка, всех поливая отборным матом.

— Суки, я научу вас родину любить! А это что за старая шахна развалилась в моем кресле? Заткнись, дурак, или я тебе паяльник набок сверну!

Если самобытное красноречие Зойки пугало московских профессоров, как зайцы,

убегавших на улицу, то иностранцы от нее сходили с ума. Консул США Лен Вильямс возил ее по кабакам «золотого кольца России», ее видели с

немцами в горах Теберды, а профессиональный искусствовед Борис Бродский катал ее на ладье по устью Дуная! Нетрудно догадаться, что расторопная «натурщица» знала толк в фарцовке и шкуру спасала доносами «Ивану Ивановичу», ответственному за здоровье советской культуры. Мой старый опекун, прокурор С.И. Малец, всякий раз предрекавший мне тюремное заключение с большим сроком, дал мне совет подвал бросить с чертовой матери, а от

партизанских цепей освободиться в первую очередь. Виталий Антонович подыскал мне светлую комнату в Лаврском переулке (частный дом с вишневым садом!), куда тайком от всех я перетащил мольберт, холсты и краски.

Окончательно уничтожить подвальный «адрес», хорошо меня кормивший, у меня не хватило храбрости. 30 октября 1969 года, отправляясь на свиданку с бароном Отто фон Штемпелем, в подвальном подъезде я увидел вдребезги пьяных Зверева и Плавинского, усидчиво рыгавших под ноги, и белоснежный иностранный конверт с парой синих французских марок.

Письмо из Франции, из Парижа! Оно начиналось «Валя, милый» и кончалось «твоя Аня»!

Мои друзья протрезвели. Так никто меня не обзывал ни разу в жизни! Идиот, как я мог забыть о существовании Французской Республики!.. А Поль Сезанн не гений мирового искусства?.. А автор замечательного письма мадемуазель Анна Давид — не невеста на выданье? Если Женя Терновский и Лев Нусберг кадрят француженок, то и я смогу не хуже?.. Разве дочка уругвайского посла не моргала мне глазом на сеансах Зверева?..

Русская цивилизация разлагалась на глазах.

Немецкому барону я уступил картину, не торгуясь.

Зверева и Плавинского напоил водкой.

Решение атаковать Францию было принято единогласно.

Московский андерграунд не представлял лаборатории, где ковался один эстетический шаблон для иностранных любителей.

Очень острый и тонкий гравер Олег Кудряшов не составлял обоймы поставщиков «дип-арта». Он шел своим тернистым курсом, не спотыкаясь на пустяках нелегальщины и фарцовки С ним знался наш постоянный попутчик Борис Свешников, не брезгавший загнать картину чилийскому послу или английскому профессору. Тогда молодой академик Дмитрий Жилинский, убежденный адепт «вечного реализма», написал парный портрет этих замечательных, очень разных друзей. Смотреть на него с восторженным криком «Вот это да!» бросилась вся московская интеллигенция.

И вдруг по вернисажу из угла в угол зашептались — художник Кудряшов, надежда русской графики, с семьей и навсегда покинул Россию, уехал на Запад!

Еврейское возрождение начиналось под сильным знаком — «возвращение на истори­ческую родину, в Израиль», причем в основном потоке эмиграции оказался цвет русской интеллигенции.

В моем подвале ночевали приезжие из Кзыл-Орды «фольксдойчи», еврейские невесты из Тирасполя и тихие китайцы, нагло выдававшие себя за евреев, чтобы поскорее получить израильский вызов и улизнуть в Калифорнию. В.А. Ястржебский, намереваясь направить меня к истине, привез в подвал дочку маршала Малиновского, наивную девицу без судимости и с домом в Кунцево

Организованная осада и шпионаж, нескончаемые состязания подпольных бардов, убогий базар «дип-арта», тренировки джазовых ансамблей, дом тайных свиданий, безработ­ные враги народа, бездомные сибирские самородки, перекупщики и сыщики, труханутые чемпионы запрещенного искусства Васька Фонарщик, Немухин, Зверев, Фридынский, Рухин, Леонов! От этого густопсового сброда меня жгло, трясло, испепеляло!

Москве не пожелаешь участи Вавилона — «и будет грудою развалин и пристанищем шакалов», но не о ней ли пророчил Иеремия. «Ты найден и схвачен, потому что восстал против Господа» или «Вином блуда напоила все народы»?

В ночь на первое мая 1970 года в метро зарезали Влада, единственного сына прокурора Малеца.

Мать за сутки поседела Сергей Иосифович пил по-черному от горя.

В 45-м году в побежденной Аварии они вылавливали дезертиров из Красной армии, отсылая их в Сибирь. Через четверть века кинжал народного мстителя ударил в самое чувствительное место родителей, по сердцу невинного юноши.

— Всех подряд из пулемета, та-та-та! — уставившись ледяным, безумным взглядом, твердил прокурор.

Может быть, я неправильно родился?

Не дают жить на московском дне! Меняю подвал на мансарду!

Я жил в ожидании ареста и свято верил в планетарный абсурд!

Бульдозерный перформанс

Рогожа старая — шалаш, В ней сторож Воробьев, Как хорошо: малинник наш -И наш, и воробьев. Евгений Кропивницкий, 1940 г.

Двадцать лег- большой срок!

В России построили неудачный коммунизм и сменили его на капитализм; на Западе щедро наградили пять эстетических направлений: кинетизм, концептуализм, гипер­реализм, минимализм и граффитизм; а «бульдозерный перформанс» 1974 года остается темным, заросшим нелепыми мифами делом.

Кого награждать, кому ставить памятник: пожарной команде или банде художников?

Подвиг 26 героев-панфиловцев, защищавших Москву в 41-м году, стал хрестоматийным фактом. В их честь названы улицы, школы, больницы, а о художниках, «изменивших лицо общественной жизни», как справедливо замечает участник этого события Виталий Комар, просто толком ничего не известно.

У меня нет возможности восстановить полную картину перформанса, но вспомнить личное, поделиться опытом необходимо. Хотелось бы, чтобы и другие оставшиеся в живых участники этого удивительного представления на московском пустыре после­довали моему примеру.

План выставки «на открытом воздухе» привез из Ленинграда Евгений Рухин.

Это был единственный питерский абстрактивист, вхожий в московскую торговлю, наглухо закрытую для чужаков. За два года упорной осады, ловко обходя опасные засады и лукавые советы, этот плодовитый и грамотный самоучка пролез в доходную обойму «лианозовского кружка» и стал надежной подмогой Оскара Рабина, известного живописца андерграунда. На зависть «старикам» подполья Рухин сумел пару раз выставиться за границей, наладить прочную клиентуру в дипкорпусе и обрести коварных врагов

К сожалению, Георгий Костаки, влиятельный коллекционер, покупавший молодых, не оценил творчества Рухина. Тогда ленинградец позвонил ему в дверь и, оставив на лестнице пару лучших картин, быстро убежал. Удивленному Костаки ничего не оставалось, как забрать подкидышей и повесить их рядом с картиной Татлина!..

В самой затее Рухина ничего нового не было.

Годами в погожие дни выставлялись студенты художественных училищ, приглашая рабочих и колхозников. Мастера народных промыслов торговали «хохломой» и «палехом» на рынках. В парках культуры и отдыха «на пленере» проводились конкурсы на лучший детский рисунок. Но это была рутина советских мероприятий, а не праздник свободного творчества. Показать запрещенное и вредное искусство «на открытом воздухе» — вот в чем была изюминка, удар с сильным политическим протестом.

Московский андерграунд, составленный из различных групп и кланов, не составлял ни единой эстетической школы, ни «единой семьи», повязанной клятвой верности. Первые зачинщики предприятия отлично знали, что для такого дела необходимы громкие имена подполья, но корифеи катакомбного творчества — Лев Кропивницкий, Вейсберг, Краснопевцев, Неизвестный, Кабаков, Шварцман, Рогинский, Нусберг — один за другим уклонялись от дикой идеи, исходившей от молодых авантюристов.

—  Неделю мы просидели на телефоне, — вспоминает былое питерский художник Юрий Жарких, — но толку не вышло От корифеев неслось — «это хитрости Рабина и компашки», «молодежная секция», «политическая вылазка», «хорошенько обдумайте». Мы плюнули и отослали письмо в Моссовет от имени нашей группы.

Собрать мощный кулак андерграунда было невозможно и, как оказалось, ненужно для грязной работы на «открытом воздухе». Дело мудро пустили на самотек, всех подряд оповещая о предстоящей выставке.

2 сентября на прием в бразильское посольство пришел Оскар Рабин и весело воскликнул:

—  Ну, старая гвардия, кто хочет показаться на Красной площади?

Борис Петрович Свешников, опытный художник с лагерным прошлым, сразу отказался от предложения и пожелал всем успеха. Васька Фонарщик (руководитель нелегальной академии художеств Василий Ситников) предложение принял с условием, чтобы не возражал его лечащий врач.

Без расспросов и условий согласился я.

Красная площадь меня восхитила. Ежедневно тысячи туристов толкались у стен древнего Кремля, у могил вождей мировой революции. Заодно они могли бы поглазеть на наши картинки. Арест за нарушение общественного порядка меня совсем не смущал.

5 сентября на первой сходке участников показа по предложению математика и мецената Виктора Тупицына Красную площадь сменили, несмотря на мои возражения, на Беляевский пустырь — безликое место, где кончалась столица и начинались леса, поля, овраги. Из профессиональной солидарности я подписал приглашение, обязуясь разослать десять копий иностранцам. Список участников выставки, объявленный в приглашении, никогда не появлялся в печати и звучал следующим образом.

1. Оскар Рабин. 2. Евгений Рухин. 3. Владимир Немухин 4. Лидия Мастеркова. 5. Надежда Эльская. б. Юрий Жарких. 7. Александр Рабин. 8. Борис «Борух» Штейнберг. 9. Александр Меламид. 10. Виталий Комар. 11. Анатолий Брусиловский. 12. Василий Ситников. 13. Валентин Воробьев. 14. Игорь Холин.

Для человека, незнакомого с культурой советской субординации и подпольной метафи­зики, имена, перечисленные в алфавитном беспорядке, означают предварительный набросок, но на самом деле в этом перечне заложена железная логика тоталитаризма.

Команду возглавляет «лидер» подполья Оскар Рабин, как компартию возглавляет бесспорный «вождь» Леонид Брежнев. За ним следует молодой и амбициозный заводила Евгений Рухин. Накануне перформанса ему отводилась роль ведущего актера.

В начале 70-х годов в советском искусстве возник естественный кризис, связанный со сменой поколений. Скопились тысячи дипломированных и беспризорных художников. Они безнадежно ломились в казенные «творческие союзы», где засела мафия, не желавшая делиться с молодым воинственным народом. Они как безумные лезли в узкую щель андерграунда, на лету перестраивая реализм на абстракцию. Люди, заварившие нелегальную торговлю, подобно их официальным противникам, давно заматерели, отлично кормились профессией и не нуждались в начинающих «гениях» без гроша в кармане. Старика Рабина, в отличие от его рано отяжелевших коллег, постоянно тянуло к молодежи. В 66-м году мне, никому не известному подвальному экспериментатору, он предложил скандальную выставку с именитыми артистами. В 74-м году он сразу нашел общий язык с молодыми Эльской, Жарких, Комаром, Меламидом, искавшими связей с внешним миром.

Лучше всех я знал Боруха.

С малолетства он сочинял стихи и прозу, но до зрелых лет кормился прикладной работой землекопа, грузчика, монтера. Честолюбивый мастеровой, сын узника ГУЛАГа, посто­янно вращался в подпольных кружках, не зная толком, куда приложить золотые руки. Собутыльники не раз давали ему глупые советы поучиться рисованию с простым карандашом в руках. Он долго не мог себе представить, что в Москве можно жить припеваючи, не владея карандашным рисунком.

Зимой 68-го года я навестил его подвальную мастерскую, где он по заказу строгал оконные рамы, сбрасывая на живописный пол свежую, кудрявую древесную стружку.

— Это твой первый шедевр! — сказал я ему на полном серьезе — Залей черным лаком и продай!

Когда иностранец отстегнул ему сто рублей за «Черные стружки», что соответствовало месячному жалованью столяра, Борух стал неузнаваем. Используя хорошо налаженные связи черного рынка, он быстро разбогател, купил квартиру, дачу, автомобиль, сменил жену, но желал еще славы и власти!..

В «бульдозерном списке» он был типичным «попутчиком», независимым дельцом, презиравшим выскочку Рухина и его покровителей. В среду, 11 сентября, потеряв всякую надежду выжить питерского соперника на задворки славы, он хлопнул дверью, обвинив всех и вся в трусости, и больше не появлялся.

Известный златоуст московских салонов, собиратель древностей и автор доходных эротических коллажей Анатолий Брусиловский (номер 11) был «членом трех союзов» и, следовательно, человеком подневольным.

Его ввел в заблуждение призыв старика Рабина, но когда на предварительном сборище выступил коллекционер «нонконформизма» Александр Глезер с лекцией о междуна­родном положении, Брусок не выдержал!

— Я с припадочными не играю!

И больше его не видели. За сутки до скандала он известил по телефону, что «товарищ Дудник (начальник МоСХа) не рекомендует своим членам выставляться на пустыре».

Таинственный лечащий врач Васьки Фонарщика (номер 12) отправил знаменитого пациента собирать грибы до первых заморозков.

Таким образом, пользуясь случайно составленной командой и личными амбициями художников, власти вносили смуту, разлад, интриги еще до выхода на пустырь.

Под номером 13, согласно народному поверью означавшим несчастливое число, вписали меня. На сходках я пытался протестовать, требуя «хороший номер». Меня не раз подмывало плюнуть на затею и не явиться, но люди могли истолковать мой поступок как измену и прямую связь с бандой Боруха, о которой самозванный политрук Глезер прожужжал все уши. Я остался на авось и до конца.

Оккультную таблицу замыкал (номер 14) начинающий ювелир Игорь Холин, мечтавший открыть модное ателье где-нибудь в Лондоне или Вене. Его за уши тащили в «люди» мать Лидия Мастеркова (номер 4), что подтверждает ее усидчивый фатализм в деле, и бывший отчим Немухин, который и сам был не прочь подогреть к себе угасающий интерес «мировой общественности».

В полемической статье «независимого журналиста» Игоря Дудинского («Независимая газета», 14.9.94) «бульдозеры» преподносятся как совершенное произведение неких таинственных сил, где всемогущий КГБ, иностранцы и громкие имена подполья выступают простыми статистами, послушными исполнителями чужой воли.

Если оставить в покое занятный сценарий с таинственными силами, о географии которых мне ничего не известно, то игра в поддавки с властями и иностранцами, вносившими прямые и кривые поправки в стратегию перформанса, несомненно, продолжалась две недели подряд.

«Изощренная операция» (по Дудинскому) компоновалась совершенно открыто, гласно и сумбурно в московской хрущобе у Преображенской заставы, где обитала семья Рабиных и часто гостил Рухин.

У подъезда постоянно маячил «топтун» в серой шляпе.

К квартирке, выкрашенной в бурый барачный цвет, висела резная икона с коптящей лампадой. На потрепанном диване дремал тучный Немухин, изредка открывая веки. У телефона, склонив бритую голову, дежурил Рабин-старший. На кухне собирались незнакомые мужики с продуктовыми авоськами, по-хозяйски откупоривая пивные бутылки. Дебютанты подполья — Эльская, Тупицыны, Холин — беспрерывно смолили вонючие сигареты и гурьбой бросались по узкому коридору, когда в дверях трещал звонок.

На сходках актеров и статистов перформанса своим человеком был фотограф Игорь Пальмин, к философским советам которого почему-то все прислушивались.

За две недели томительного ожидания я трижды был у Рабиных и всегда видел горького пьяницу Дмитрия Плавинского, именитого и беспощадного подпольщика, не прини­мавшего участия ни в деле, ни в разговорах.

Так в крутом замесе абсурда с вокзалом работали наши «бульдозерные» стратеги.

На последней летучке, 13 сентября, мы засиделись допоздна, напрасно дожидаясь уполномоченного курьера с письмом Моссовета. Шел напряженный треп о ценах на картины Сальвадора Дали, которых мы никогда не видели, о жалкой участи Солже­ницына на Западе, где не читают по-русски. Открывая пивные бутылки, гадали — почему одним израильский вызов задерживают, а другим доставляют на дом? Город Ленин­град — провинциальная дыра или передовая столица? Кто же на самом деле Андрей Амальрик — стукач или диссидент? Кому дать взятку за кооперативную квартирку — Каневскому или Дробицкому?..

К полуночи явился шведский журналист, прыщеватый молодой человек в замызганном белом плаще. Его встретили на «ура», усадили под икону и принялись наперебой излагать диспозицию высадки на пустыре, не забывая американских пацифистов и теорию Льва Толстого о непротивлении злу насилием.

Эти сборища с бредовыми разговорами, по свидетельству Виталия Комара, не только тщательно прослушивались властями, но и без зазрения совести цитировались при случае!..

В заветное воскресенье, 15 сентября, немецкий журналист Арно Майер подобрал меня и пару китайских диссидентов, пожелавших прикрыть мое творчество на войне, с проспекта Мира и погнал автомобиль по адресу.

Всю ночь хлестал дождь и наш пустырь превратился в грязную лужу с гнилыми кустами посередине. На пригорке дымился костер. В густом тумане виднелись пара грузовых самосвалов с зелеными саженцами за бортом, хилая землечерпалка и темный силуэт бульдозера. Вокруг тяжелой техники, ощетинившись лопатами, вилами и граблями, замер грозный враг, землекопы и садоводы великой державы. Отступать было некуда. Позади собирался доходный дипкорпус и желанное телевидение, а впереди стоял вооруженный русский народ. Я с китайцами и мои соседи на правом фланге — Мастеркова, Холин, Комар, Меламид, Жарких, Рабин-младший — с картинами наперевес двинулись на противника. Не успели мы войти в гнилую лужу, как грузовики угрожающе заворчали и объемистые землекопы с криком «Бей жидов, спасай Россию!» принялись нас уничтожать поодиночке. Один свирепый богатырь всадил лопату в мою беззащитную живопись и с отвращением бросил в грязь, как когда-то Георгий Победоносец подколодного змия. Позабыв о тактике Льва Толстого, единогласно принятой на общем собрании, я саданул богатырю в нос. Он взревел, завыл и, вытирая кровавые сопли, кликнул товарищей. Вчетвером они легко меня сбили с ног, вилами проткнули любимую кепку, намяли бока и, с прихватом по всем членам, лихо бросили в лужу.

Иностранцу, снимавшему сцену народной расправы, землекопы съездили по зубам и сломали камеру. Пара моих китайцев от страха разбежалась по домам.

Барахтаясь в гнусной луже, я видел одним глазом, как прекрасная картина Мастерковой полетела в кузов самосвала, где ее сразу затоптали в навоз. Большую фанеру Комара и Меламида с изображением «двойного автопортрета» неприятель разломал на дрова и подло бросил в костер. Рабин-младший, Холин, Жарких, бросая вредное искусство на милость погромщиков, с боями отступали на безопасный тротуар.

Расчетливый корифей подполья Немухин, не разматывая артистического багажа, глазел на побоище издалека.

С опозданием на полчаса в рукопашный бой вступили одетый, как на свадьбу, Рухин, Эльская и Рабин-старший, на бегу открывшие картины. Темный бульдозер, молча поджидавший охотников сразиться, приподнял стальное забрало и зарычал. Истери­чески завизжала Эльская, кидаясь на бульдозер. Храбро шел Рухин, поднимая к небу руки. Оскар Рабин с высоко поднятой головой без шапки усмирил безумную технику.

Через час войны бойцы устали.

Пестрая толпа зевак, разбившись кучками, толкалась по пустырю, обсуждая из ряда вон выходящее происшествие

Окончательной эвакуацией с поля боя занялись пожарники. За десять минут ледяного душа они сумели разогнать толпу. Рать садовников и землекопов, молча оседлав грузовики, скрылась за дремучим лесом. Остатки любопытных разбежались, как крысы, ныряя в метро и по машинам.

Мой хитрый немец, внимательно следивший за гражданской войной в России, лихо подогнал автомобиль к луже, где я прижился, подобрал истерзанные народом холсты и, как мешок грязных тряпок, запихнул меня на заднее сиденье. Немецкая техника запела и понеслась к Москве.

Так выглядел мой творческий вклад в «бульдозерный перформанс» 15 сентября 1974 года, с двенадцати до двух часов дня.

Назавтра безымянный пустырь стал прибыльным мифом.

В мой подвал по улице актера Семена Щепкина, 4 завалился незнакомый шизофреник по фамилии Бондаренко и похвастал тем, что загнал иностранцу картину с «бульдозерной выставки», где «она» сражалась за свободу творчества!..

Я тут же смекнул, что поправлять и возражать бесполезно. Теперь этот известный в России авангардист аккуратно отмечает в своей творческой биографии мифическую дату, как известные академики не забывают объявить свои почетные титулы.

«Бульдозеры» растаскивали все кому не лень.

По приказу властей, профсоюз работников культуры, составлявший опись андерграунда, обнаружил, что участников «бульдозеров» было не одиннадцать, как мне показалось, и не двадцать четыре, как вычислил архивариус всякого хлама Леонид Талочкин, а более трехсот!..

Сейчас, по прошествии двадцати лет, задаются вопросом: кто выиграл, а кто пострадал от гражданской конфронтации?

Лидия Мастеркова, мастер высокого класса, достойная лучшей судьбы, часто и попусту волнуется:

— А за что мы страдали?

Платят за искусную игру, а не за страдания.

Потом, кому платить — жертвам или палачам?

Боюсь, что нам долго еще придется ждать, когда московский роддом назовут именем Надежды Эльской, подводную лодку — именем Евгения Рухина, а городской тупик -именем Владимира Немухина.

Величие и тьма московского профсоюза

Худо, когда в дивизии

Недостает провизии

Козьма Прутков, XIX в.

Художник Оскар Рабин всем доверительно сообщал, что у него был профсоюзный начальник, товарищ Ащеулов, и обещал золотые горы.

Что же возглавлял начальник Ащеулов?

Согласно идеологическому шаблону Академии художеств СССР — самой могучей, самой нерушимой и самой живучей твердыни русской культуры, — советские шрифтовики и чертежники географических карт, составители пожарных плакатов и промышленных этикеток, исполнители ортогональных проекций и орнаментальных капителей, геральдисты, альфрейщики и граверы денежных знаков относились к низшему разряду работников прикладной графики. У них не было никаких шансов войти в стройные ряды настоящих художников, со строгими правилами золотого сечения, линейной перспективы и корпусного мазка.

Для учета и сбора членских взносов весь этот нештатный сброд согнали в профсоюз работников культуры Москвы и Подмосковья, то и дело менявший свой адрес.

Внушительный контингент этого дикого учреждения составляли выпускники полиграфи­ческих училищ и питомцы курсов повышения квалификации, руководимых профессо­ром Э.М. Белютиным.

В профсоюзе попадались по-настоящему достойные творцы, художники любимого дела. Например, Рудольф Антонченко был автором этикеток «Столичная водка» и «Соленые огурцы», известных всему мировому сообществу.

Превосходные плакаты по технике безопасности всю жизнь делал художник Дмитрий Краснопевцев.

Большим мастером ортогонального черчения был Ясек Штейнберг (брат Эда и Боруха Штейнбергов), с особым искусством изображавший токарные станки и автомобильные моторы в цветном разрезе.

В начале 60-х годов в секту безымянных хищников графики пролезли и приспособленцы андерграунда, повязанные на иностранных интересах. Они хорошо зарабатывали на подпольной торговле, платили ничтожные членские взносы от фонаря, а взамен получали справку с печатью профсоюза, спасавшую от милицейского ареста за тунеядство.

С 1974 года этой уродской конторой руководил коммунист Виктор Михайлович Ащеулов.

Лично я видел начальника дважды и при особых обстоятельствах. Товарищ Ащеулов был обязательной частью «треугольника» — парторг, профорг, комсорг, — заверявшего просьбы работников издательской графики, рискнувших выехать за границу.

10 ноября 1974 года на торжественной ассамблее в хрущобе О.Я. Рабина (Черкизовская ул., дом 8, корпус 5, кв. 21) собрался цвет русского андерграунда, светила и темнила «дип-арта», нелегальные активисты и добровольные советники. На видном кресле восседала «мамка русской демократии» Лорик Кучерова -Пятницкая. За ее спиной в позе верного пажа стоял организатор многочисленных «квартирных выставок» Ося Киблицкий. В центре активист «левого МоСХа» Миша Одноралов, как грушу, тряс минометчика Красной Армии Алексея Тяпушкина, за свободу творчества сутки отсидевшего в КПЗ. Под иконой, разодетый в пух и прах, сидел сибирский формалист Эдуард Зеленин. Подпольный летописец Ленька Талочкин на спине дремавшего «классика» Немухина составлял списки участников всесоюзного фестиваля. Тихо ворковали старики. С восторгом галдела молодежь. Поклонники не выпускали из рук красавицу Надю Эльскую. Все наперебой обсуждали неслыханные посулы и золотые горы московского профсоюза.

Выставки… Мастерские… Командировки на БАМ… Заграничные поездки.. Каталоги.., Афиши… Платный вход… Валютный салон…

Молодой режиссер «пикника в Измайлово» (29 сентября 74-го года) математик Виктор Тупицын обобщил восторженный шум собрания:

— Пусть туда идут те, кто его знает!

Назвали Немухина, Рабина и меня.

В глухом дворовом подвале на Малой Бронной в одной комнате собирали членские

взносы, а в другой сидел на столе головастик с распухшим от пьянства фиолетовым

носом.

— А ты еще здесь? — ткнул он вонючей сигарой в мою сторону.

— Отказали опять! — отрезал я грубияну и расправил плечи.

— Отказали, потому что ты не турист, а корабельная крыса! Хочешь надуть правительство? Зачем советскому туристу велосипед в Париже? А швейная машина, а холодильник, а телевизор, а дерьмовое сверло? Воробьев, ты совсем ожидовел! Члену нашего профсоюза Вагричу Бахчаняну не отказали, потому что он честно уехал порожняком, а ты считаешь себя умней всех. Ты не наш, ты чужой человек! Владимир Николаевич, — вдруг дернул он Немухина, — прошу заменить человека!

Мой старый товарищ уставился в облезлый пол профсоюза. Я искоса посмотрел налево. Оскар Рабин молчал.

—  Оскар Яковлевич, — вдруг сменил тему головастик, — вы знаете, я обожаю женское белье! Бюстгальтер на женщине — модная эстетика, бюстгальтер на окне — пошлая порнография! Народ оторвет мне голову, если я посажу порнографию в профсоюз. Да вот и ваш друг Владимир Николаевич против порнографии в наших рядах!

Немухин не пикнул.

Наш соратник оцепенел от страха Я знал его десять лет на перекрестках «дип-арта», с Оскаром он дружил двадцать, и они понимали друг друга с полуслова.

Поколение вечного страха.

Дверь распахнулась, и в контору вошла пара бойких «белютинцев», Игорь Снегур и Эдик Дробицкий. Они обложили Немухина, как часовые заложника

Переворот без единого выстрела, без единого возражения.

Пришли настоящие вдохновители и победители свободной торговли, а не безмолвные исполнители чужих указаний.

Доверительное обращение Тайный сговор.

Заложник профсоюза Немухин вытянулся по стойке смирно.

Комната мне показалась пустыней.

В один миг я превратился из подпольного художника в факультативного гражданина на чемодане. Друзья и знакомые прекратили общение Самые отчаянные пьяницы со Сретенки не решались просить взаймы. При встречах нос к носу люди, словно сговорившись, задавали один и тот же вопрос «А ты еще не уехал?» За полгода до выезда на Запад я превратился в опасного иностранца.

Графики часто работали парами. После преждевременной смерти Марка Мечникова в 62-м году его осиротевший напарник Игорь Снегур предложил мне заменить покой­ного товарища. Я рисовал, Снегур добывал заказы. Несколько лет подряд мы работали вместе, получили премию белорусского комсомола за серию цветных иллюстраций, а в 67-м году разошлись, сохранив приятельские отношения. В 74-м году затухшая дружба заново воспламенилась, когда вспыльчивый, как порох, ревнивый и храбрый Игорь Григорьевич Снегур занимал макушку профсоюзной пирамиды.

Начальник профсоюза не знал и скончался от белой горячки в полном неведении, что его ближайший помощник аккуратно доносил мне о художественной жизни Москвы с пикантными подробностями. Мой друг Снегур, милейшие отношения с которым сохранились до сих пор, в свою очередь не подозревал, что ночной сторож профсоюза по кличке Боря Цыган пересылал мне в Париж стенограммы и протоколы заседаний, попавшие в мусорную корзину, а не в спецхран.

Апофеоз подпольной шизофрении!

Что вы хотите, если иностранные шпионы, маскируясь под ударников труда, слонялись по стране, как у себя дома. Гнусные клеветники и ядовитые гады, соглашатели и капитулянты, ренегаты и фальсификаторы заседали не только в генштабах и худсоветах, но и за стенами древнего Кремля!

Кажется, положение Оскара Рабина было еще сложнее.

Профсоюзный головастик Ащеулов и не думал посвящать его в свое дело. С известного живописца с иностранными связями можно было вместо взяток нажить одни непри­ятности. На залепуху с «валютным салоном» и прочие золотые горы клюнуло около трехсот бродячих артистов, среди которых начальник без суеты отбирал самых покорных и доходных работников.

Грязную работу отбора и отсева взял на себя самозванный «выставком», состоявший из Немухина, Снегура и Дробицкого.

Товарищ Ащеулов придумал новый метод учета и контроля дикого андерграунда. Перепись и наблюдение осуществляли добровольцы вроде летописца Талочкина, «мамки» Пятницкой и сюрреалиста Отария Кандаурова, без выходных работавшие по подвалам Смоленки, Сретенки, Рогожки Начальник по опыту знал, что верные пособники верно служат до тех пор, пока висят у него на крючке, и растопчут и продадут, не моргнув глазом, если соскочат. Он предпочитал чужака Немухина, имевшего допуск к иностранному рынку, «своим ребятам» Снегуру и Дробицкому, ковылявшим на обочине казенных заказов.

Молодость Владимира Николаевича Немухина ушла на постоянную подготовку в экзаменам Абитуриент Немухин годами обивал пороги академических конкурсов и повсюду получал некрасивые «двойки».

Двоечник — не значит бездарность!

Просто Володю Немухина тянуло туда, где стояли неприступные стены. Великий Поль Сезанн поступал точно так же. В 35 лет, когда возраст не позволял студенческой жизни, абитуриент стал образцовым шрифтовиком рабочего клуба имени тов. Горбунова.

По свидетельству инженера Алика Русанова, приобщавшего несчастного шрифтовика к высокой эстетике, встреча с иностранцем перевернула судьбу Володи.

Первого иностранца приятели выловили у пивного ларька 1 августа 1957 года. Им оказался польский студент, после ночной оргии в международном общежитии искавший срочного опохмела. Поляк напился за счет советских друзей и тут же, под хохмы и звон стаканов, нарисовал лирическую абстракцию в модном стиле «дриппинг». Когда обалдевшие москвичи узнали, что в этом произведении заложены форма и содержа­ние, то хмель мгновенно испарился, а шок остался на всю жизнь.

По совету Русанова шрифтовик Немухин намазал свою первую «абстракцию», употребляя не только малярные краски, но и остатки гнилой ветоши и зубного порошка. Смотреть работу собрались знакомые художники и поэты из поселка Лианозово, иногородние абитуриенты и почтенные интеллигенты, помнившие хулиганства футуристов.

Искусствовед Илья Иоганнович Цырлин, живший на противоположной стороне Смоленки, устроил первый квартирный показ работ непризнанных талантов.

Американский турист Александр Маршак накатал страстную статью в журнале «Лайф» (март, 1960) с подзаголовком «Искусство России, которое никто не видит».

Академик В.А. Серов, доносивший правительству, что «абстрактивистов среди наших художников нужно искать с микроскопом», в сущности был прав, потому что подобными упражнениями занималась кучка неудачников — Лев Кропивницкий, Владимир Слепян, Михаил Кулаков и жена Немухина Лидия Мастеркова.

Меценат Г.Д. Костаки, законодатель эстетики тех времен, сразу забраковал «абстракции» начинающих москвичей. Казалось, что по холстам и картонкам пробежала кисть одного автора родом из-под Гамбурга или Мельбурна. Вскорости нештатные авангардисты по настоятельной просьбе Костаки бросили абстрактное баловство и принялись за розыски собственного, уникального стиля.

Однажды Володя Немухин, сражаясь в подкидного дурака с юродивым борзописцем Анатолием Тимофеевичем Зверевым, почитаемым в Москве за гения всех времен и народов, обронил колоду карт на мокрую абстракцию. Коллаж заиграл, Зверев одобрил. Подвальный финт имел успех, или «поиск кайфа для лайфа», как остроумно выразился художник В.П. Пятницкий, сразу раскрывший коммерческую сущность немухинского стиля.

«Подкидная эстетика» бойко расходилась по чемоданам и квартирам иностранцев. Близость к интересам всемогущего Костаки, одобрившего опыт, поставила нашего бывшего «двоечника» в привилегированное положение художника «дип-арта». Его не судили за тунеядство и разложение советского искусства, а красная корочка члена профсоюза спасала от непредвиденных облав.

В России пить не умеют!

В подвале Немухина на Малой Бронной не пили, а нажирались до зеленых соплей, глотая и чавкая всевозможную дрянь под названием «Дух Женевы» или «Сучий потрох», составленную бродячим литератором Веничкой Ерофеевым. Потом злословили над конкурентами. Опрятно одетые гуманисты, рискнувшие спуститься в подвалы Смоленки — Плавинского, Калинина, Немухина, Надьки Вырви Глаз (подруги Зверева), — выползали оттуда законченными шизофрениками.

Несмотря на дикое пьянство и всеобщую нищету, подвальные богохульники и сатирики втихаря копили деньги, покупая квартиры, дачи, моторы для вполне мещанских жен и детишек…

Куда смотрел угрозыск, сионисты и двурушники, засевшие на Лубянке?

За годы тяжкого подполья Немухин установил довольно разветвленную сеть знакомств и «удачно клеил фирму» с выходом на Запад, где у него образовались заступники, закупившие слишком много «подкидных дураков» Московскому авангардисту припи­сали (а на самом деле идею он свистнул у алкоголика Зверева) изобретение бредового каталога — «Таблица самых великих художников мира» Согласно немухинской таблице, «самыми великими» были он сам, его жена и шесть человек — рисующих друзей из поселка Лианозово Собутыльники подвалов Смоленки попадали туда в зависимости от пьяного настроения. Эта табель о рангах без возражений профсоюзного начальника была принята к действию и наломала столько дров, пока головастик Ащеулов «торчал у власти искусства», что до полного его излечения временем пока далеко.

Над Ленинградом висело историческое проклятие.

В 1975 году профсоюзные стратеги начали погром с «ленинградской оппозиции». Торговцы «дип-арта» не нуждались в ленинградских конкурентах. Напористые питер­ские авангардисты, прославленные западной прессой, — Шемякин, Рухин, Жарких, — тянувшие за собой хвост охотников поживиться в Москве, стали опасной помехой в торговле с дипкорпусом, аккредитованным в столице. Просьба, или «заявление ста», составленное ленинградцами при поддержке минометчика Тяпушкина, Рабина и Киблицкого, товарищ Ащеулов демонстративно, под смешки работников профсоюза и гробовое молчание заложника Немухина, сжег на столе, а пепел сбросил в мусор.

— Доносчикам первый кнут! — определил новую линию поведения профсоюзный головастик. — Все просьбы в устном виде и лично мне!

Под угрозой ареста и штрафа питерским выскочкам было запрещено появляться на московских тусовках без «постоянной прописки», включая дворницкие и вокзалы, где они еще пытались проявить свой твердый характер.

Некоторые из них — Саша Арефьев, Алик Рапопорт, Саша Леонов, — протоптавшие тропинку в торговлю «дип-арта», многочисленные участники смелых манифестаций, скрылись в эмиграцию, а самый непокорный — Евгений Рухин — сгорел при пожаре в своей мастерской летом 1976 года.

Единственному представителю восставшей Сибири — Эдуарду Зеленину, не знавшему толком, где расположен Восток и Запад, — в избу принесли «израильский вызов».

В отличие от легендарного магазина Остапа Бендера, не имевшего рогов и копыт, головастик Ащеулов располагал артистическим товаром всех сортов в избытке. Цензурный комитет, согласно таблице Немухина, расставлял его по «десяткам», «двадцаткам», «тридцаткам» и сотням. Известную московскую склочницу Лорика Кучерову-Пятницкую и группу нештатных шизофреников, доказавших президенту США, кто истинный вдохновитель «бульдозерного перформанса», В.М.Ащеулов без экзаменов записал в профсоюз. Рапорты шизофреников временно перестали поступать в канцелярии иностранных держав.

Западные журналисты охотно подавали молодых художников то на фоне мокрого пустыря, то на фоне вечных снегов, то с собакой Лайкой в обнимку, выпячивая Семена Мариенберга, Виталия Комара, Александра Меламида, Надежду Эльскую. Надо было видеть матерых алкашей Смоленки, с каким остервенением они паковали ржавую селедку в изображения ненавистных конкурентов, мелькнувших на страницах «Ньюсуика» или «Шпигеля»!

Постоянную компанию Немухину составляли ювелирщик Слава Калинин, рисовавший критические картинки из советского быта, и Димка Плавинский, угробивший талант на претенциозные и сухие композиции древнеславянской вязи. Приход страдавшего белой горячкой дикаря Зверева считался посланием свыше.

Литературная игра с мифическими персонажами вроде Зевса, Александра Македонского, Уильяма Шекспира составляет славу полицейских романов. Сложнее, когда в переплет исторической хохмы попадают современники, живущие, как говаривал футурист Хлебников, в одном полицейском участке. У нас нет ни малейшего желания обидеть головастика Ащеулова и его приспешников, но он давно мечтал урвать свое от жизни, используя для такой благородной цели подпольную дикость, валютную нелегальщину и преступные средства.

С моим переездом во Францию (май 1975) ведущие деятели андерграунда, словно проснувшись, наперебой и конфиденциально сообщали о происходящем в Москве, не забывая «по старой дружбе» о парижских подарках.

Чувство дружбы и клана, замечательные качества, свойственные В.Н. Немухину, привели к полной деформации профсоюзной деятельности.

Прыткий головастик сдержал свое слово.

Первый год, транжиря казенные средства, он бесстрашно арендовал выставочные залы для подопечных работников, отправлял «своих ребят» на курорт и за границу, составлял невиданные в стране пестрые афиши и каталоги выставок. Западная пресса постоянно освещала необыкновенные показы «нонконформистов», мистиков и фор­малистов. Несмотря на постоянные протесты Немухина и его подвальных друзей, навал нештатных тунеядцев и фарцовщиков продолжался, так называемая живописная секция была собрана и перебралась на новое место, в просторное помещение по улице Малая Грузинская, 28. За спиной начальства составлялись аппаратные заговоры с целью уничтожения зарвавшихся «стариков». Затяжные бои выматывали нервы. Крепкие подвальные напитки быстро подтачивали богатырское здоровье живописца.

Убытки! Убытки! Убытки!

«Таблица» Немухина не приносила доходов!

Выставочная чехарда профсоюза совпала с катастрофическим провалом коллекции А.Д. Глезера в Европе и Америке. «Самых великих художников» считали политическими агитаторами и никто не покупал. Его Величество Капитал с большим скептицизмом встречал русские выходки под племенным флагом «нонконформизма». Эмигранты на ходу перестраивали творчество, чтобы приличнее выглядеть в потребительском мире. Перестройка рядов намечалась и в профсоюзе Москвы.

Космические силы зла незримо вошли в русскую культуру.

Мы далеки от «бичевания» русского искусства, но простой перечень достоинств и недостатков, холодная хронология, подчищенная задним числом, нас не устраивает. Мы подаем то, что происходило на самом деле, выдаем подлость и мудрость, глупость и чванство, доблесть и ханжество участников больного русского андерграунда, потому что все они без исключения, актеры и зрители замечательных событий, нам дороги и близки!..

На пороге нового, 1977 года, на расширенном собрании профсоюза, где собрались не только «свои ребята», но и чужаки, «мамка» Лорик Кучерова-Пятницкая, представляв­шая значительную группу тяжелопсихбольных работников искусства, восседала рядом с начальником Ащеуловым, что походило на дворцовый переворот.

—  Плохо работаем, дорогие товарищи, — начал пытку головастик, по обыкновению сев за стол, — гуляем по заграницам, тайком продаем картины, а в профсоюзной кассе пусто!

С «валютного салона», о котором прожужжали все уши, не капнуло ни одного «грина». Прожорливые авангардисты из-под полы торговали с иностранцами и заработки тащили домой, подло надувая родной профсоюз. Ставка на «стариков» оказалась порочной и убыточной. С таким положением надо было кончать. В.М. Ащеулов решил сменить работников, помощников и тактику «валютного салона».

Рожи заговорщиков образовали воинственный клин. К «мамке» подтянулась очень тяжелая психартиллерия подполья — Кира Прозоровский, инвалид Кук-Мануйлов и Корюн Нагапетян, автор романтической картины «Несмеяна».

—  Я хорошо знаю иностранного потребителя! — вдруг выступила неизвестная блондинка с мощной косой на затылке. — Ничего общего с московским дипкорпусом! Ему нужна русская романтика, а не уродства современного искусства!

Вокруг Лорика захлопали в ладоши.

—  Сердечно благодарим за участие! — заключил посвященный в заговор начальник. Известный исторический парадокс.

Западный мир с большой неохотой встречал русских «западников», не принимая всерьез старомодные потуги, и, наоборот, — отсталым «славянофилам» всегда открывал двери пошире.

Развесистый русский китч!

Почему советская власть не держала коммерческих галерей? — идеологическая мистика коммунизма!

Исподтишка, без обложения налогами, торговали расписными матрешками, балтийским янтарем, оренбургскими платками и крашеными яйцами. На этом ассортименте кончалась международная торговля изобразительными искусствами.

Открытие коммерческой галереи на острове Мальта, торгующей запрещенным русским искусством, звучало так же, как появление дома отдыха на планете Марс.

К сожалению, нам пока не удалось установить девичье имя блондинки Аси Макмум (здесь фамилия звучит по-африкански), но галерея с красивым названием «Гамаюн», вне всякого сомнения, оказалась первой ласточкой коммерческой революции, первой продажей русского искусства на Западе.

Хозяйка магазина на легендарном острове прошла основательную тренировку в славя­нофильских кружках Ильи Глазунова и Владимира Солоухина перед тем, как пере­браться на остров в Средиземном море. Опорой и подругой Аси Макмум была Лорик Кучерова-Пятницкая, полноправный член профсоюза и убежденная сторонница «рус­ской романтики». В их секретные списки «подкидные дураки» Немухина не попадали. Они балдели от творчества «крестов» Виталия Линицкого, «лебедей» Саши Туманова, «свинок» Сергея Шарова и «монастырей» Пети и Славы Гладких.

«Гей, славяне!»

Новый деловой союз — головастик, Ася, Лорик, двурушник Нагапетян — возник на развалинах культа Смоленки. Наивные попытки мастодонтов подполья перехитрить начальство провалились.

Снега!.. Озера!.. Лебеди!.. Церкви!.. Барышни!..

Картин с такими пошлыми сюжетами настоящие, образцовые живописцы не писали. Профессионалов корпусного мазка привлекал госзаказ на образы тупорылых ударни­ков космоса.

Русский романтический китч плотно свил гнездо в андерграунде. В обход таможни битком набитые чемоданы госпожи Аси Макмум улетали на благословенный туристи­ческий остров.

В бархатный сезон 77-го года отставные британские полковники и немецкие шоколад­ники буквально разнесли магазин «Гамаюн» в день вернисажа.

Настоящий славянский шарм!

Имена нештатных производителей Пети Гладкого и Сережи Шарова произносили с таким же почтением, как имена старинных романтиков, недоступных карману зажиточного туриста, потом изумительные картины сказочной России оказались доступны нормаль­ному любознательному гражданину с тысячей долларов в запасе. Доля профсоюза через две-три манипуляции на черном рынке обретала значительный рублевый эквивалент. Головастик и «романтики» основательно нажились за год, а на персональ­ных выставках братьев Петра и Славы Гладких, ставших героями мальтийского пляжа, они отхватили кругленькую сумму, покрывшую кооперативные квартиры и быстроход­ные «Жигули».

Иной путь в «дип-арт»!

«Шизоидная культура», как теперь выражаются московские мыслители.

Ряд ведущих художников профсоюза без промедления сменили стиль. Картины Корюна Нагапетяна «Несмеяна» (позировала сама Ася Макмум!) и «Разрушение Карфагена» Юрия Симакова стали моделями для подражания. Попытки «самых великих художников» Плавинского, Калинина, Кандаурова примазаться к островному магазину молодые рвачи пресекли в зародыше.

Экстремизм хорош при ловле блох!

Обороты профсоюза с платным доступом на выставки, продажа каталогов и афиш были совершенно нелегальными. Взятки за «персоналки», проценты и подарки с продаж на территории Грузинки, блатной прием в «живописную секцию», нажива на славянском китче бросались врагам головастика из Академии художеств и угрозыска.

Преступные склоки вожаков, жестокий разброд и азиатчина не брались в расчет. Вольный профсоюзный базар привлекал мыслящих и способных художников своим благопо­лучным видом, с попытками просвещенного кураторства, культурой рекламы, профес­сиональной развеской и солидным бюджетом, до того немыслимыми в советской культуре.

В помещении профсоюза выставлялись видные художники андерграунда — Владимир Яковлев, Александр Харитонов, Эд Штейнберг и Вл.Янкилевский, однако над Грузинкой сгущались тучи.

Весной 1978 года на отчетной выставке профсоюза совершеннолетний альфрейщик Сысоев (40 лет) показал картину в лубочном стиле, изображавшую вождя китайской революции Мао Цзе Дуна, идущего в будущее по головам угнетенного народа. О картине пронюхали китайцы. Посол КНР выразил решительный протест. О меткой пощечине великому кормчему заворковала западная пресса. Альфрейщик стал модным художником Москвы. Его лубочные, полные горького юмора пародии тиснули почти все газеты цивилизованного мира. За призыв к истине и справедливости посыпались валютные чеки от издателей.

Москва — город юродивых! Юродивый — национальная гордыня!

Связь с беспошлинной средиземноморской торговлей бездарно оборвалась после раз­вода Аси с темнокожим мужем. Неудачный смешанный брак больно ударил по карману русского искусства. Магазин «Гамаюн» закрылся на бурном взлете славянского ро­мантизма. Восемьдесят четыре живописца оказались не у дел. Корюн Григорьевич Нагапетян до лучших времен лег на дно. «Мамка русской демократии» скрылась в глухом подполье. Немухин и гоп-компания «классиков» приподняли головы. Головастик лихо­радочно искал выход из тупикового положения. Накануне летних каникул В.М. Ащеулов вызвал альфрейщика на собеседование в контору Грузинки.

—   Тебя видели в «Березке» с полной авоськой! — прижал модного альфрейщика начальник. — Нелегальные валютные операции, статья 88 УК РСФСР, лишение свободы сроком от трех до восьми лет с конфискацией имущества!

—  Не пойман — не вор! — лихо огрызнулся альфрейщик.

—   За систематическую неуплату членских взносов нештатный альфрейщик Сысоев Вячеслав Михайлович отчислен из профсоюза работников культуры Москвы и Подмосковья!

Возмущенный альфрейщик В.М. Сысоев ткнул начальника по большой голове. Со стола посыпались окурки, бутылки, протоколы.

16 ноября 1978 года в квартиру альфрейщика бросили бутылку с зажигательной смесью, потом до полусмерти избили в подвале на Смоленке. Вячеслав Сысоев, отсидев в тюрьме пятнадцать суток, собрал узелок и скрылся в дремучем лесу. Охоту за беглым пародистом заметили газетчики. Имя профсоюзного предпринимателя Ащеулова склоняли рядом.

Вся Москва с нетерпением ждала анонимного доноса и ареста профсоюзного головас­тика.

Ночной сторож Боря Цыган доносил в Париж: «Пробка одна перегорела — покончил с собой Смирницкий, худред «Литгазеты» — Зюзин в «Белых столбах» — Борух в психбольнице — валюта довела — Немухин сильно похудел — Герасим пока жив -секцию живописи должны распустить — президиум потребовал покаянное письмо -спроси у Стесина, есть ли у него совесть?»

«Сейчас события в Москве носят кроваво-мрачный цвет: таков уж расклад, — сообщала мне Лорик Кучерова-Пятницкая. — В первых числах ноября Надежду Эльскую схоро­нили на Ваганьковском кладбище. Смерть ее и по сей день флером тайны покрыта: муженек у Наденьки уж больно гнусен был. Так что Бог ведает и нам многим сдается, что и его побои не последнюю роль сыграли в смерти Надюши. Как ни говори, а селезенка от ничего разорваться не может. А вот 21 ноября художники, друзья, родные и близкие схоронили Владимира Павловича Пятницкого на кладбище в Долгопрудном, а отпевали покойного в церкви Архангела Михаила в Виноградове… Володя сам выпил мерзостную жижу под названием четыреххлорный углерод (орг. растворитель) Неясно, правда, для какой цели Володя употребил жижу эту, но результат был весьма жуткий, трое суток страдания и смерть без сознания.. А 23 ноября Саша Васильев вскрыл себе вены [несмертельно – В. В.]…» (Письмо от 26 ноября 1978 года).

Под православный Новый год (13 января) 1979 года группа тяжелопсихбольных членов профсоюза, на досуге рисовавшая чертей в костре, при поддержке независимых артистов без определенной прописки совершила разбойничий набег на профсоюзную твердыню. Мятежники — пианист и нигилист Вадим Столляр-Забусов, несчастный автор картины «Разрушение Карфагена» Юрий Симаков, не получивший деньги с Мальты, и некто Кирилл Миллер (видимо, независимый неудачник) — ворвались на тайную профсоюзную пьянку, опрокинули праздничный стол на головастика, сломали Немухину ногу и под шумок утащили печать профсоюза! Перед бегством они разбросали письменное «обращение», где требовали невозможного, прекращения политических репрессий, законного права на творческий труд, узаконивания валютных операций, бесплатных мастерских и проезда в общественном транспорте!

Можно себе представить профсоюзный пейзаж после такой битвы!

Тайный член оппозиционной группы смутьянов ночной сторож Боря Цыган сообщал по этому поводу следующее: «…Ащеулова сняли — обмен идей не состоялся — аморальное поведение — Киблицкий снимал фильм — выставки идут своим плотным ходом — собираемся у Ники — прибавился шкаф и треугольник — спросил у Стесина, есть ли у него совесть?..» (23.1.79).

В марте 79-го товарищ Ащеулов был уволен с должности начальника Объединенного комитета профсоюза художников, графиков и живописцев за грубое нарушение профсоюзного устава, злоупотребление доверием коллектива, хищение в особо крупных размерах и распространение ложных измышлений, порочащих советский строй. Осужден народным судом на исправительные работы сроком до одного года и штрафом на сто рублей.

Что называется, начальник отделался легким испугом!

Суровая кара народного правосудия настигла и беглого пародиста Сысоева. Провокатора выловили в землянке дремучего леса Валдайской возвышенности, обложив, как бурого медведя, и 8 февраля 1983 года осудили на два года ИТК за изготовление и распространение порнографических изображений. В качестве вещественных доказа­тельств на суде фигурировал рисунок, изображающий обнаженную женщину, в которую из миномета стреляет мужчина!..

В обездоленный профсоюз назначили нового начальника, бывшего профорга рабочих и служащих Ярославского вокзала, «тетку» Галину Борисовну Чудину, женщину, далекую от эстетики и золотых гор коммерции.

Выдающийся художник современности Илья Иосифович Кабаков, не выносивший жулика Ащеулова, впервые принял предложение профсоюза участвовать в выставке. Четыре раза (1979, 80, 83, 89 гг.) он показал превосходную графику с отличным девизом: «Цвет, форма, пространство». Злополучная перестройка смыла профсоюзные авантюры, как мусор — талая вода. Лучших живописцев разобрали валютные галереи. Неудачники до сих пор рисуют токарные станки в ортогональной проекции.

Началась другая Галактика.

Вторая парижская война

Собака лает, ветер носит, Борис у Глеба в морду просит

Иосиф Бродский, 1971

Друг истины и свободы, чех Петер Шпильман руководил Музеем современного искусства в городе Бохуме, в Германии, и отлично знал русские дела. В 60-е годы молодой пражский искусствовед написал ряд статей в похвалу московских «кинетистов». После разгрома «пражской весны» в 69-м году неторопливый и

знающий историк культуры перебрался на Запад, то и дело продвигая русских художников в люди.

Составить выставку авангардистов оказалось нелегкой задачей, но доктор Шпильман, отлично знавший подводные камни в этом направлении, храбро бросился в авантюру, полагаясь на долголетний опыт возни с русским народом.

Ни частные, ни общественные учреждения не располагали картотекой андерграунда, простым перечнем нелегальных авторов.

Например, никто из немецких знатоков не знал, где родился Владимир Яковлев — в Горьком, в Москве, в Балахне, в Балашихе? — и кто такой Владимир Котляров -краснодеревщик или реставратор, случайно попавший в списки художников?

Д-р Шпильман явно преувеличил могущество немецкой мысли и не учел глубин русского маразма.

Обращение за помощью к «кинетисту» Нусбергу, жившему в Париже, не было ошибкой «бохума», как пытаются представить дело деятели «монжерона», озабоченного своими табелями о рангах больше, чем здоровьем искусства.

Лев Вольдемарович Нусберг был наиболее уважаемым представителем свободного творчества России, создателем передовой бригады «кинетистов», человеком широким, энергичным и грамотным, в отличие от своих коллег, не умевших читать латинские буквы. Судьба ему ласково улыбалась, обеспечивая верный шанс прославиться на Западе.

Получив приглашение от «бохума» 30 октября 1978 года, Лев Нусберг назначил русским артистам чрезвычайную сходку во «власовском подвале» (Н.Т.С.) в Париже. Не успели мастера русского зарубежья взяться за карандаши для составления домашних адресов, как в подвал спустился бледный комендант из бывших дезертиров Красной армии и отчетливо произнес:

— Господа художники, собрание прекращается в связи с трагической кончиной Ивана Василича Морозова!..

Господин Морозов был героем русского зарубежья, известным богословом, издателем вермонтского затворника А.И. Солженицына и владельцем подвала. Совершенно лысый, плотно завернутый в поношенный темно-синий костюм и старомодный галстук, г-н Морозов иногда появлялся в подвале, выпивал рюмку водки и молча уходил. Набирая романы великого писателя, он допустил ряд грамматических ошибок. Начальник вермонтского лагеря обвинил издателя в злостном саботаже в пользу советской власти. Г-н Морозов взял бельевую веревку и повесился от обиды и возмущения. Как заметил протопресвитер Алексей Князев на отпевании самоубийцы, у «гениального ума» это был не первый покойник на тернистом пути к мировой славе.

Смерть издателя послужила началом новой парижской войны, где выступили новые, ранее дремавшие силы.

О тайной сходке в подвале Н.Т.С. немедленно донесли в генштаб «монжерона».

В директивном «открытом» письме художнику Вячеславу Калинину, автору карикатурных бытовых изображений, живущему в Москве, Александр Глезер не без знания дела пишет: «За спиной гнусного типа Нусберга стоят, не знаю точно какие, но достаточно мощные силы и тесные контакты с коммунистами». Лев Нусберг честно отослал в «бохум» парижские адреса с невинной припиской к

«монжерону» — «ох, и тип!» — но немецкие переводчики две недели бились над

расшифровкой загадочных записок, составленных на русско-французском наречии и с ошибками в каждом слове. Все музеи работают не спеша. Любая выставка — это хлопоты, время, бюджет. Петер Шпильман сообразил, что выставку необходимо отодвинуть на месяц-два и самому переписать участников по месту жительства. Руководство «монжерона», где имелись свой «Солженицын живописи» и «Солженицын графики», воспользовалось замешательством немецкого музея и без промедления открыло стрельбу по несчастному д-ру Шпильману. «Почему двадцать лет? С какой даты Вы ведет отчет?» — запрашивал Олег Целков, автор

фиолетовых мутантов. «Солженицын графики» Михаил Шемякин на пяти листах

убористого текста выдвигал идею «неподкупного искусства», походя заливая грязью «провокатора Нусберга», «клеветника и мерзавца Поля Тореза» и галерейщицу Дину Верни — «воровку, которая много лет мне мстит мне за то, что я отказался работать с ней на рабских условиях». Раздраженный «монжерон» увлек в битву близкую по духу редколлегию журнала «Континент», повесившую на шею Шпильмана всех собак. Карла Маркса, Антонина Новотного, газету «Руде право» и «пражскую весну». Завоеватели Берлина, Будапешта и Праги шли на открытый шантаж и вымогательство. «Я не считаю нужным продолжать с Вами какой-либо разговор и прошу Вас более не утруждать себя дальнейшей перепиской», — заклинал редактор «Континента» Вл. Максимов 13 января 1979 года. Доктор Шпильман обалдел! «Юбилейная выставка» русских авангардистов вылилась в чудовищное безобразие и маразм, где роль обиженных бездарно разыгрывал «монжерон» и его временные союзники, а роль хранителей благопристойного единства — «кинетисты» Нусберга с попутчиками. В итоге выставка была спасена привозом из Израиля коллекции Михаила Гробмана, там были все передравшиеся или неучтенные имена. Враждебные лагеря безуспешно пытались перетянуть Гробмана на свою сторону. 3 февраля 79-го, в день вернисажа, неуклюжий оратор «монжерона» скульптор Адам Самогит разбросал в народ листовки с протестом и бесплатно переночевал в теплом полицейском участке города Бохума. Растерзанные бедностью, дикостью и склоками кружки русского зарубежья постоянно пополнялись свежими советскими эмигрантами.

25 марта 79-го года с дежурного самолета «Аэрофлота» сошел эмигрант в черном ватном пальто и каракулевой шапке. В тот же час к проходной таможни венского аэропорта подрулил подержанный «мерседес» с бандой «кинетистов» на борту.

—  Привез? — обрушился главный «кинетист» на вспотевшего эмигранта Котлярова. -Пашка, черт, помоги человеку раздеться!

С пассажира содрали зимнее пальто до пят и пуховые кальсоны.

— Как тебе не стыдно, Толстый (кличка В.С. Котлярова), — продолжали пытку «кинетисты», — в таких кальсонах покорять Европу?

Подчиненный Пашка ловко сорвал нелегальный товар, крепко подвязанный к широкому туловищу наемника, и вытянулся по стойке смирно.

—  Чего стал, дай Толстому банку «коки», небось никогда не пил! Теперь, Толстый, ты знаменитый художник, а не «эбенист», — ввернул по-французски Лев Нусберг. -Распишись за получение каталога «бохумской выставки»!

Эмигрант Владимир Котляров обнял каталог и замычал в ответ:

— Лева, а как же вознаграждение, шесть тысяч долларов? Я ведь год вкалывал, перенес пытку на шмоне, трясся в самолете! Валюта мне причитается по договору!

—  Не волнуйся, старик, здесь шиллинги, учись заново считать! Мы друзья, сочтемся, а попадешь в пансион мадам Беттины, там с тебя не кальсоны, а шкуру снимут и спасибо не скажут!

«Мерседес» вздрогнул, люди и собаки прыгнули по местам и понеслись в дождливые сумерки австрийской республики.

Эмигрант Котляров-Толстый натянул ватное пальто и завыл от безутешного горя.

Лев Нусберг с бандой «кинетистов» стали смертельными врагами бывшего московского эбениста.

Бездомный и одинокий Толстый размножал самодельную публицистику, где всячески кусал и лягал Нусберга, Шелковского, Глезера и всех подряд, шарахаясь от «анархиз­ма» понаслышке к дурацкому «вивризму», за который не раз шлепали по заднице.

Как на всякой войне возникают неожиданные очаги напряженности, так и в воюющем Париже возник давно уснувший «Союз русских художников» господина П.Н. Богданова, пятьдесят лет хранившего гербовую печать этого учреждения

Активисты «монжерона», «движения» и «независимые фаталисты» — Катька Зубченко, Кульбак, Бруй, Стацинский, Нусберг, Толстый, Шелковский — бросились на допотопную печать, как на якорь спасения.

Милейший человек старой закваски, инженер Петр Николаевич Богданов (де Богданоф!), член философского общества «Мемфис-Мицраим», издатель журнала «Коптский мир», незаметно и деловито, не дожидаясь компенсации, протянул братскую руку помощи безмозглому стаду русских дикарей с надеждой составить братство русской культуры, внести чин и лад, образумить зарвавшихся вожаков эмигрантов. Он снимал для них квартиры, давал взаймы, лично заполнял анкеты в «парижский профсоюз». Увы, установить порядок в кружке озверевших артистов ему не удалось. Большой гуманист, мечтавший посадить русскую общину за один тульский самовар, используя широкие связи с галереями и музеями, привел к новой кровавой драке на парижской площади.

В апреле 79-го г-н Богданов с помощницей Моник Вивен-Брантом, внучкой пейзажиста | Кузнецова, организовал первое выступление «Союза русских художников» в хорошей галерее «Белен», платившей художникам деньги. Афишу и пригласительный билет делал Виктор Кульбак, сумевший собрать членские взносы «независимый» художники спортсмен.

17 апреля после полудня в галерею вошла Дина Верни с часовым и картиной Василия Кандинского, обещанной для выставки. Часовой замер у картины. Дина Верни обнялась с хозяйкой галереи и приняла бокал шампанского. Участники и гости рассыпались живописными кучками, шумно обсуждая произведения. Вдруг за широкой витриной возникла фигура террориста с высоко поднятым револьвером. Народ не на шутку струсил. Галерейщица Дина Верни разбила стакан и кинулась под защиту часового. Сорвав «абстракцию» Кандинского со стены, с благим матом она выскочила на площадь и клинула шофера. Два питерских алкаша, опередив штатного пажа, открыли дверь кареты с на редкость изящным поклоном. Карета завыла и понеслась, как ненормальная, прочь от русских чертей.

Террористом в черном домино оказался Саша Глезер

Он растолкал почтенных дам, помнивших балы в «Одесском землячестве» Парижа, и завопил!

— Это провокация, это провокация!

Из дальнего угла выскочил мужественный Кульбак и двинул террористу по соплям. Хлынула невинная кровь. Участники и гости ахнули. К драчунам подлетел молодой богатырь Игорь Шелковский, ловко выбил револьвер из рук Глезера и вытолкнул их на тротуар. Кулачный бой «монжерон» проиграл Кульбак ударил агрессора по башке и вызвал полицию. Оказав сопротивление представителю закона, г-н Глезер был арес­тован и судом приговорен к штрафу в пользу пострадавшего от укуса Кульбака, с предупреждением о высылке из Франции

С роскошной кинокамерой прыгали Лев Нусберг, Пашка Бурдуков и борзые собаки, Дашка и Глашка Издатели Крон и Боков тайком торговали эротическим романом Лимонова-Савенко «Это я, Эдичка». Дамы старой закваски разбегались по переулкам, недопив шампанского.

Праздник смыло, как дождик собачье говно.

Первое выступление «Союза русских художников» закончилось мордобоем и коммер­ческим провалом.

Он рисовал, лепил, строгал. Кудрявый и голубоглазый, высокий, как верблюд, и тихий, как мышь, скульптор Игорь Шелковский осенью 76-го года поселился в парижской мансарде, а весной 79-го прославился тем, что сдал террориста Глезера в полицию, защищая честь Василия Кандинского и парижскую культуру.

Грандиозную выставку «Париж-Москва, 1900-1930» готовили пять лет по обоюдному расчету передового Парижа и отсталой Москвы государственные чины, увлеченные современным искусством, вроде культуртрегера Александра Халтурина, в свое время пораженного валютными сокровищами Г.Д. Костаки, богача и бизнесмена Армана Хаммера, обменявшего пасхальное яйцо Фаберже на «квадрат» Малевича, многочис­ленные коллекционеры и торговцы, заинтересованные в подобной манифестации.

Выставку причесали и пригладили согласно древней русской пословице «Кто старое помянет, тому глаз вон!», но крючкотворы правосудия и справедливости в святом искусстве не остались безработными.

31 мая 79-го года, после полудня, в роскошном буфете имени президента Помпиду коммунисты Парижа и антикоммунисты Парижа, дипломаты и советники, ренегаты и разведчики, Костаки и Халтурин глушили шампанское за здоровье франко-советской дружбы, а пара крестоносцев чести и мести сквозь сидячий лагерь клошаров и туристов, оседлавших популярную площадь Бобур, пронесли супрематический гроб с издева­тельским протестом. Членами похоронной процессии были россияне Сергей Есаян и Игорь Шелковский. Вечером русских героев показали по телевизору.

Скромные плевки в спину официального «бобура» подготовил и «монжерон», показав последние достижения «инофишл арт», частично осевшего в Париже.

В одну из дыр с дешевым вернисажем пришел могильщик «бобура» Игорь Шелковский и показал журнал с разноцветной обложкой.

Вокруг сгрудились знатоки русской речи.

—   Гм! — ткнул сигаретой Саша Глезер в репродукцию Эрика Булатова с надписью «Опасно». — Обложка красиво выглядит, но представляет одно направление!

Могильщик Шелковский поскоблил бороду.

—  Я бы его расширил, но такие вопросы решает Москва.

—  Ну, если такие вопросы решает Москва, — вдруг разразился гневом Оскар Рабин, — то нам здесь делать нечего!

Предательский удар Москвы пришелся в сердце «монжерона». Нашего долголетнего подпольного вожака Оскара Яковлевича Рабина безжалостно разжаловали в рядовые солдаты. Корону «Солженицына живописи» водрузили на москвича Эрика Булатова. Подпольное московское «политбюро» произвело грубые перестановки в проверенной годами табели о рангах. Заслуженных подпольщиков Калинина, Калугина, Немухина, Плавинского, Зверева вымарали из искусства, заменив какими-то Косолаповым, Соковым, Гороховским и прочими «мухоморами».

На призыв провокатора Шелковского купить новый журнал толпа носорогов глухо зарычала.

Все попросту, по-обывательски задавались дурацким вопросом: кто дал деньги скром­ному труженику скульптуры: Рокфеллер? Ротшильд? Родина? Ведь десять тысяч долла­ров не валяются на улице?

Очередную программу московского начальства финансировал «швейцарский бизнесмен»; имя храброго спонсора, естественно, «разглашению не подлежит», но за бездарным псевдонимом «Алексей Алексеев» спрятался от читателей ювелирщик Алек Сидоров, собиравший с достойных и наивных публицистов Гройса, Пацюкова, Меневич, выступавших с открытым забралом, бесплатные материалы.

Оккультное московское руководство и его толкачи в Москве и в Париже приложили немало усилий, чтобы замолчать «монжерон», группу Шемякина и движение «кинетистов» Нусберга. В беспощадной, мистической войне с Шемякиным галерейщица Дина Верни, возбужденная потерей «франка чести», в журнале «А-Я» нашла верного союзника, если не «обосрать Мишку в печати», но не замечать его существования. Вскорости она наложила лапу на журнал, подкармливая издателей, макетчиков, переводчиков.

«Феномен Шелковского» не на шутку взволновал «кинетистов».

Лишь казалось, что попутный ветер дует в паруса Льва Нусберга. Попытка его пролезть в управление журналом провалилась. Он получал отличную информацию от персональ­ных разведчиков, работавших под видом переводчиков, сблизился с Диной Верни, но! на дороге к полному контролю издания стояли твердокаменные ненавистники из Москвы.

Московские поджигатели войны категорически запретили, и за денежные вклады включительно, пропаганду творчества Нусберга и его группы.

Лев Нусберг совершил ряд непростительных просчетов.

В кружке русских парижан, куда он как вихрь ворвался в 76-м году, ничего не светило, кроме чудовищной нищеты, убожества и склок. Судьба преподнесла ему чудный подарок в виде «Берлинского фонда», но и здесь утомленный беготней творец раздробил остатки своей школы, расстался с исполнительным Пашкой Бурдуковым, с горя покончившим жизнь самоубийством, и запорол немецкий заказ. Его «биокине­тическая рыба» — дидактическое толкование прошлого, настоящего, будущего — оказалась пластически неудачной. Здоровяк в сибирской шубе нараспашку не смог убедить спесивый Запад и покатился в быт.

Из Америки, куда он подался с молодой семьей, пришла восторженная открытка: «Готовлюсь к новым боям за переворот в современном «арт»!»

Психическое расстройство русской культуры было налицо!

На сей раз «швейцарский коммерсант» не промахнулся.

«Модернистская продукция, не представляющая ни эстетической, ни коммерческой стоимости», как цинически выражались советские культуртрегеры, тронула кошельки «зарубежного потребителя».

Невероятно, но факт!

«Мухоморов» Москвы заметили шведы, немцы, швейцарцы, французы.

Михаил Шемякин, потерявший корону «Солженицына графики», но сохранивший титул «князя Кабардино-Черкессии», попал в западню фининспекции. Часть семьи отправи­лась в Грецию, часть застряла в Париже, а сам герой, прихватив собаку и стол, улетел за океан, в Нью-Йорк.

К началу 80-го года задолженность квартирантов «монжерона» Боковых, Титовых, Глезеров достигла внушительных размеров. Семейных, плохо обеспеченных людей ждала насильственная выгонка. «Директору музея» Саше Глезеру дали дельный совет — смываться в Америку, где еще водились идиоты с бесплатным телефоном.

Вояки, истощенные затяжным конфликтом, разбегались по сторонам, оставляя после себя кучу навоза и мифологию.

На последнем параде «монжерона» 12 марта 1980 года в рамках программы «пятницы на Санлисской мельнице» пламенно выступил Глезер, до слез тронув публику. Георгий Дионисович Костаки, осветивший парижан своим вниманием, под гавайскую гитару спел русскую народную песню. Сатанисты Лимонов, Боков, Крон завыли по-украински. Литовец Адам Самогит сплясал гопака. Словно в насмешку, художник Юрий Жарких, бывший моторист из Кронштадта, развернул старую простыню в подозрительных пятнах под названием «Манифест Изгнанников». Страдавшая дикой тоской по родине Валя Шапиро залпом выпила стакан водки и упала под стол

Новые выдвиженцы Москвы тихой сапой брали города и континенты.

Эпоха тяжелого маразма!

Генералы русской литературы затеяли грязную полемику о «немецком золоте Ленина» и «носорогах западной культуры»!

Такие мелочи, как война в Ливане, революция в Иране, нашествие Красной Армии на Афганистан, нас совершенно не волновали.

Меценат «де Богданоф» брал исторический реванш. Он призывал опомниться, собраться за «круглым столом» и заплатить членские взносы.

Хорош гусь!

Русских профанов повезли в Швейцарию, в деревню Обонье, где нас ждал козлобородый коммерсант Марк Шантр. На тощий желудок нам прочитали лекцию «Экуменическая поэзия патриарха коптов Шенуды III». Старик Гриша Мишонц, когда-то друживший с Шагалом «на ты», задремал, приложив ладошку к уху. Произведения парижских модернистов сияли под яркими лампами. Голодные «формалисты» Вова Бугрин, Гарик Файф и я с нетерпением ждали, когда супруга козлобородого философа откроет буфет с водкой и пирожками.

Ни одной покупки! Рюмка водки и пирожок!

Сукин сын мусье Шантр надул всех фаталистов Парижа и прогнал на холод за свой счет.

Известные сплетники русского зарубежья летописец Петров, самозванец Игорь Глиэр — не путать с пианистом Рейнгольдом Морицевичем! — и всемогущая Аида Хмелева, переместившая свой «салон» из Москвы в Париж, разносили слухи о финансовом банкротстве «Союза русских художников», о происках «жидо-масонов» с «де Богда­ноф» во главе, что походило на правду.

Остатки разрозненных банд добил Жан-Клод Маркаде.

Этот единственный «друг России», крещеный в православие под кличкой «Ванечка», знал русскую душу «от и до». Долголетний наемник Дины Верни, пропагандист Шемякина и союзник Нусберга возобновил опостылевшие «квартирные выставки»!

На призыв проклятого декадента откликнулись одинокие, брошенные всем миром карьеристы братья Лягачевы, Эдуард Зеленин, Алексей Хвост, Катя Зубченко, закарпат­ский мастер Сашка Аккерман. Французский эрудит готовил отличную жратву с красным вином и всех хвалил. Пусть человечество знает, что у него есть ученый заступник в городе Париже.

Крупный капитал на «квартирные выставки» не заходил, а мелкий боялся

Нам сообщили, что на мадридском фронте пал смертью храбрых писатель Андрей Амальрик, Начинающего водителя раздавил гангстер с грузовика. Соратники гибли во цвете лет. Сиротела Россия.

Бездарный разброд 80-го года закончился чудовищным преступлением на швейцарской даче «Эсмеральда». Вооруженные бандиты проникли в дом, где любила отдыхать вдова художника Кандинского, престарелая Нина Андреевна. Злодеи убили старуху и забрали шкатулку с драгоценностями. Четыре картины великого мужа, висевшие на стене, убийцы не тронули.

Призрак вечного мира витал над землей!

Ни «круглых столов», ни «форумов», ни «пятниц на Санлисской мельнице»!

Вторая парижская, бездарная война закончилась позорным миром. Долгожданный мир спустился на Париж, и всем стало не по себе.

И — личная нота об этом.

Я хорошо знал хвастунов и фарцовщиков московского андерграунда, питерских мисти­фикаторов и сатанистов, в западном мире обнаружил замечательных воров и склочников, гениев и прохиндеев, активистов «монжерона» и издателей безумных листков и ничтожных книжек, удивительных темнил, скорпионов и гнид.

Люди ценят труд штукатура, закройщика, клоуна.

Не верьте тем, кто считает искусство развлечением богачей и шизофреников.

Искусство — это профессия, тяжкий, но желанный труд без выходных и каникул.

Искусство украшает жизнь!

Цените и любите искусство!

Мне нужно платить!

Покупайте мое искусство!

Comments

No comments yet. Why don’t you start the discussion?

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *