ЗДЕСЬ И ТЕПЕРЬ

Владимир Тарасов

РОССЫПЬ

За что же ты меня убил, Создатель?

Омар Хайям

Под скальпелем нашего вниманья — прославленный миф об Адаме и Еве.

Появление человека на свет Божий не нарушило гармонии мира. Неосознанное цветение жизни продолжалось и в Шестой день Творения. В Библии, правда, подобной оценки нет — дескать, жизнь как нечто неосознающее самое себя, — но на основании текста нетрудно прийти к такому выводу. Жизнь, в частности, не знала добра и зла, а будь оно наоборот, Адам оказался бы существом ущербным по отношению к природе, и предоставление столь широких прав, как «наполняйте землю, и владейте ею, и владычествуйте над рыбами морскими, и над птицами небесными…» со стороны Бога было бы просто издевательством. В сущности, так и случилось, но не будем забегать вперед. Любопытно, кстати, что безотчетное состояние естества, косвенно утверждающееся повествователем, синонимично отсутствию стыда перед Богом! Ведь за этим стоит автор!..

Чем дальше в лес, тем дрова суше.

Курьез тавтологии: Адам — персонификация Идеи о человечестве. Нам, впрочем, не так уж и важно знать, имелся ли в виду юноша по имени Адам или нет. Достаточно того, что есть матрица. Толкование же: Адам — это мистическое средоточие совершенного Космоса, припрячем на будущее, сейчас оно нас не устраивает, хотя бы потому, что в первой главе Книги Бытия констатируется окончание процесса жизнеобразования на земле, природа создана, хозяин тут — конкретная фигура. Правда, во второй главе той же книги порядок меняется: сначала создан человек и лишь затем фауна (к чему мы еще

вернемся), — но на этом основании не станем расширять границы понятия «Адам» до сверхъестественных. Итак, Адам — человек, а не надмирное существо. Мы тоже причисляем себя отчасти к роду человеческому, и потому нелишне было бы поразмышлять о целях сотворения Адама.

Ни для кого не секрет, что появление человека — центральное событие Шести дней Творения. Ничто не удостоилось такого внимания Творца, только Адам был создан «по образу Своему, по образу Божию» и только Адам облечен прямо-таки царскими полномочиями — это следует из приведенного нами выше 28-го стиха 1-й главы. В еще более радикальной форме мысль о человеке — властелине мира проводит автор 2-й главы. Перевернув во времени очередность этапов сотворения Адама и фауны, он обнаруживает закономерность в ходе генезиса жизни на Земле и подчеркивает, что животные были созданы для человека, нуждающегося в помощнике. На Адама приходится основная тяжесть Замысла, и мы вправе заключить, что Цель сотворения Адама отлична от Цели создания мира — Творец был недаром столь щедр и внимателен. А раз мы убедились в этом, — самое время проникнуть в Эдемский сад.

Златокожая Ева, бесстыдница, отведав лакомства кусочек, поспешила поделиться радостью с мужем. Небритый Адам, нахмурившись, обнюхивает прекрасный плод, пока лучшая половина человечества восхищенно щебечет: Ах, какой красивый! Какой сочный! Попробуй, дурень!.. Муж, озираясь по сторонам, распахнул пасть и впился в терпкую мякоть — ну и отхватил! Да не чавкай ты, услышит! — испуганно вскрикивает Ева. Поперхнулся, бедняга… Хлопни, красавица, по спине — возлюбленный все-таки.

Но мы что-то запамятовали тут, проверим. Во-первых, нарушение запрета каралось смертью. Откуда людям, вкушавшим только от Дерева Жизни, понять эту угрозу? Смерть — это как? Любопытный закоулок. А вот еще: Змей, соблазняя, выходит, знал, о чем говорил, что противоречит, казалось бы, посылке — жизнь безотчетная и неосознанная. Объясняется это противоречие введением в сюжет нового персонажа, которому заранее была отведена особая роль. Видимо, от автора 3-й главы, в отличие от автора предыдущей, ускользнуло, что тем самым нарушается равновесие. Но не будем напирать на подобные неувязки — «Змей был хитрее всех зверей полевых», сказано в первом стихе. Допустим.

Итак, плод съеден. Человек вдруг нечто такое увидел, понял: «открылись глаза у них обоих», мало того — Змей обещал: «и вы будете как боги, знающие добро и зло» — и впрямь, ниже мы читаем: «И сказал Господь Бог: вот Адам стал как один из нас, зная добро и зло… и теперь как бы не простер руки своей, и не взял также от Дерева Жизни… и не стал жить вечно». О, мы приплыли! «Вот Адам стал как один из нас» — Бог, оказывается, потерял одно из главных преимуществ перед Адамом и оставил за собой второе, лишив Адама бессмертия. Теперь уместно задать вопрос в лоб — какова же истинная Цель сотворения человека, если она не включает идею осмысления себя духовной силой, различающей добро и зло; если не предусматривает осознания человеком своего богоподобия? Бессмертная кукла, винтик в механизме Эдемского

сада? Дескать, плодите тарзанов и будьте довольны, так, что ли, затеяно? Однако, что это с нами? Сие никак не согласуется с нашими предыдущими выводами: решающее слово Творения, ключевой момент Замысла и т.п., ибо винтик — не ключ, и будь Адам даже подобен Богу, он все равно ничем не отличается от зверья — такая же неспособная к самооценке тварь, как и все окружающее, только двуногая. Но давайте вспомним о Змее. Было сказано, что Змею отведена определенная роль. И презанятнейшая! Этот самый гнусный Змей умудрился подправить Творение, внести свою лепту в исполнение Замысла — и даже более того… Стоило догадливому гаду угостить парочку, как тут же «Адам стал как один из нас, зная добро и зло», т.е. именно благодаря Змею человек приобрел качественное превосходство над окружающим миром и выделил себя из него, что и является необходимым и достаточным условием для владычествования в этом мире. Кроме того, выявление богоподобия Адама — тоже дело рук Змея! Заметим походя, сколь неблагочестивым мужем оказался сей иудей, автор 3-й главы, — слыханное ли дело — Змей, олицетворение зла, довершает начатое, и

—  согласно Плану! Мне скажут, мол, все — мои домыслы и, мол, не страшно все, а задано наперед: появится Змей и соблазнит Еву бананом. Интересное варьете, скажу я. Получается, сам Господь соблазнил, переодевшись за кустами в Змея. Но из текста, тем не менее, следует явно обратное: «И сказал Господь Бог Змею: за то, что ты сделал это, проклят ты перед всеми скотами и перед всеми зверьми полевыми; ты будешь ходить на чреве своем, и будешь есть прах во все дни жизни твоей», т.е. Бог изменил первоначальный вариант иерархии в биосфере. Да ты рехнулся, это же аллегория! -возразят мне, громко призывая свидетелей Ада в арбитры. А какое это имеет значение?

— спрошу я, — одно из двух: или Бог хотел сделать себе игрушку, или же задался целью проклясть любимое детище, — неужто для того и старался? Да и вообще, странно как-то разыгрывать весь этот фарс с подосланным Змеем, когда есть возможность сделать все одним махом: вот тебе, Адам, Древо Познания, на нем семечки растут — ешь на здоровье, жена твоя в муках рожать будет, ты иди в пахари, а о бессмертии и не помышляй.

—  Но чем же я так провинился, что мучишь ты меня и возлюбленную мою, да еще и жить не даешь? — спросил бы Адам.

—  А ничем. Мне так нравится. Ишь, оне выражают свое фе. Не бывать малине вечной, понял?

Н-н-да, видать, хотелось Богу позабавиться или, скажем, полюбоваться день-другой (Суббота на пороге!), да загвоздка вышла — Змей Горыныч прилетел и все устроил. А впрочем, как это?! Змей Горыныч птеродактиль есть, а птеродактиль, известное дело, скорее уж птица небесная, нежели зверь полевой, которому руки-ноги обрубили. Значит, это был не Змей Горыныч. Жаль.

Стало быть!

Авторитет Книги Бытия, истинность которого сомнению не подлежит, волей-неволей отрицает могущество (!) и добрые намерения (!) Бога. Заострив зороастрийское

внимание на роли Змея, мы выдвинули антитезис: Змей настолько могуществен, что в силах не просто попрать первоначальную чистоту Творения, а привести в исполнение Божий (!) замысел. Будучи мертвецки академичны, добавим к этому — т.н. принцип дополнительности (описание одного явления во взаимоисключающих понятиях), на наш взгляд, не может стать панацеей для ортодоксального религиозного сознания, поскольку экстраполируя «змеиный fucla», мы сталкиваемся с необходимостью поклониться Злу, причем — в самой бескомпромиссной форме… Что ж! ниже -странные слова…

(Забавно думать, что стило не выбирает, и все же не за всем, что в траве лежит, нагнешься. А тут еще диффузия в Настоящее разномастья времен, зерна эклектики. Синтетизм, одним словом. Синтетство. Но как бы ты сделал-посту пил, если б голое Я было на твоем месте?.. Лакомый кусочек в защиту каприза. Самоподражание. Ведь только незнание того, что тебя ожидает, есть полная свобода.)

Неужто мы зажгли декорации дабы инсценировать открытие Нового Света?.

Сам — вочеловеченный.

Земной путь Его — уже факт унижения, а страдания скрепляют Его союз с человеком. Посредством Самозаклания нам объявляют Волю — дается понять человеку, что тот прощен. Т.е. был виновен. Так был ли? И почему именно тут необходима конкретика ипостаси?

В кратком курсе диалектики мы гнем свое не гнушаясь. Наберите воздух.

Элемент дисгармонии, будучи неотъемлемой частью единства Вселенной, только подчеркивает Красоту. Склонность материи к хаотичности и энтропии — не следствие своеволия сотворенного мира, как толкуют, случается, а свойство, предписанное ей в той же степени, что и свойство постоянного обновления. Камень, вклинивающийся в правильные наслоения пластов породы, привлекает внимание не столько к себе, сколько к общей схеме среза. Здесь уместно вспомнить наш первый постулат о бессознательном состоянии Творения, а также о том, что лишь человеку дано было познать добро, зло и разницу между ними, чем сразу определилась неабсолютность интересующих нас понятий. В известном смысле, эта категория была навязана природе человеком. С присущей последнему самоуверенностью.

Едем дальше. Силы противоборствующие, друг без друга не существующие и в единстве своем являющие собой некое третье, качественно новое, но все еще подвластное Творческой Воле начало, стали незаменимым материалом, без которого импульс мироздания невозможен. Человек же, в потенциале — соТворец, коль скоро создан по образу и подобию, у Древа Познания становится обладателем могучего оружия — он осознает свою «природу» , а тем самым и свою власть над этими силами. Тогда возникает опасность нарушения Равновесия и у человека отнимают райское бессмертие, и в этот момент безличные плюс-минус макрокосма в масштабе иной «вселенной» обретают иной оттенок: теперь это добро-зло микрокосма.

Мне попытаются возразить, ведь в целом Творение не пострадало. Однако «не постра-

дало» якобы. Лишением всего того, что стоит за обожаемой нами этикеткой «Рай», и недвусмысленным проклятием Адама и Евы Бог изменяет Своему Замыслу, отсекает человека от Целого и — хуже того — проявляет Отрицательную волю и парадоксальным макаром становится первою скрипкой зла на Земле!.. И потому учение апостола Павла вызывает у нас нездорово особый интерес.

Сойдя в мир в облике человека, Бог берет на себя ответственность за Падение Адама, и смысл страданий Вочеловеченного — в искуплении Своей вины перед людьми, и как следствие — признание истинности пути Познания. В этом и заключается суть несравненной новизны, неслыханная дерзость Вести. А вдуматься — Бог взял на Себя евоадамов грех не с целью показать Свое великодушие — как преподносится, — а потому что Он, Он (!) повинен в нарушении заповеди Адамом, Он и никто другой ввел человека в заблуждение. Но отсюда неприемлемый ни для одного богобоязненного буквоеда вывод: Закон, который вдалбливался нашим предкам в их девственные мозги, который измыслил Божью кару и настаивал на изначальной вине человека, — такой «закон» аморален. И бог этого закона — тем более! Апостол Павел выговорил в свое время: Закон мертв, но сказать: Бог Закона — тоже, у него не хватило духу, соплеменники съели бы. И чтобы Бог остался жив, потребовалась ипостась — Сын.

Кстати, небезынтересная вещь — христианство, как и охапке сена ясно, зародилось в лоне иудаизма, понятно, что Иисус выступил реформатором религии, поэтому его проповедь (и проповедь апостола Павла в той же степени) нужно рассматривать на фоне Закона. Один пример: рассказ о бесплодной смоковнице — что это? Ведь не просто свидетельство, в те времена прекрасно понимали скрытый смысл этой притчи — стоит только сопоставить смоковницу с Древом Жизни, олицетворением Закона в Ветхом Завете. Оно оказалось бесплодным и было проклято именно потому, что задача веры — открыть (плод с Древа Познания «открыл»), утолив, а не ограничить, — не случайно подсохло на глазах очевидцев.

Вышеизложенное нами с нежной горечью — отнюдь не вопиющая ересь. Великодушие, проявленное сильным (Он) по отношению к слабому (человек), льстит, конечно, нам, сердешным, но и ставит нас в положение получивших подаяние, а Его — в позу богатого дяди, решившего ассигновать наш должок. От Дяди-то не убудет, зато человеку остается агонизировать в пыли, восклицая: Благ Ты, Боже, и Великодушен! Прости меня, гнусь и говноеда!.. Только о какой такой свободе может идти речь в этом случае и о каком таком этическом образце, данном свыше?.. А вот если принять наши соображения, то картина резко меняется: Он — Сила, но сила, признавшая свою вину перед слабым, и потому — дарующая слабому свободу! Тут-то мы и проясняем для себя туманный смысл слов Иисуса Христа: «Будьте совершенны как Отец ваш небесный».

Бог Закона мертв, Павел. Что косишься на Витрувия? Он тут ни при чем.

Невозможная мука нашего разговора запудрила мои мысли окончательно: назойливый зной, назойливая периодичность, с которой ломался джип и мы останавливались,

назойливая раздраженность ее дружка — он, видимо, достал эту особу своими политическими манифестациями (верх интеллектуализма для израильской молодежи) и она сладко мстила ему, сгоряча навалившись на меня с расспросами, — как интересно! ой! я понимаю, давай проще, предположим две точки, — зачем? — послушай, предположим две точки…

Меня позабавило это якобы неприкрытое желание честно охватить все — целиком и сразу. Тип мышления — плоский тире на одной ноге: кавычк предположим две точки кавычк. Бесконечные семьдесят пять километров мы проползли часов за восемь. В какой-то момент, когда ликбезом заниматься стало уже невмоготу — сколько можно нести свет! — а поведение джипа, настойчиво злостное, окислило общую убежденность в том, что путь этот вполне преодолеваем, я попытался внушить им (а их было пятеро), что достаточно сосредоточенной воли водителя и каждого из пассажиров, и мы доберемся до Ферана без напряга, не заметив траченого молью времени: требуется только пупом поверить. Поначалу меня подняли на смех. Но смекнув, что ничем не рискуют и от нагрузки не лопнут, трое из них все-таки согласились. Опыт удался — без поломки двадцать пять минут гнали, однако цепь была слабой, внимание участников вскоре дало течь, круглолицая дура опять прилипла ко мне со своими «я думаю», водитель, решив, что такого не может быть, нарушил наш договор (он должен был молчать всю дорогу), и, отбухав четверь пути, джип расчихался, на третьей фразе осмелевшего недоумка мотор заглох. Вздорный дружок девицы не скрывал своего злорадства, хотя и смешанного с некоторым удивлением. Ну что ж, так и задумано!.. Теперь казалось очевидным — на этом тремпе я не попаду в Феран, как оно и произошло — пересел к вечеру в груженый финиками додж — полкузова свежих, только что собранных, с полладони любой, мясистых фиников… Хорош был ужин при въезде в Феран… А когда на очередной, полагаю, седьмой остановке проклинаемого шофером джипа я показал мальчишке-бедуинчику, подобранному нами незадолго до — вади, чувствовалось, совсем близко — скалу, вытянутое тело застывшего пса, мощного, зарывшего лапы в песок, настороженного цербера в полукилометре от нас, — все тут же оживились — где? какая? Двое из них так и не разглядели скалы, ища собаку. Увы! — развращенный городом глаз, различающий только вывески. Ха!

В этом абсолютно выжженном нигде не хватало для полноты разве что Баниаса. Запруды, сразу после «шлюза» которая. Где за несколько дней пребывания я настолько отмывался от города, что по возвращении долго не мог уразуметь, зачем, например, Тель-Авив?..

Баниас. Река по дну густо заросшей земной щели. На второй день всепроникающий шум воды становится естественным, незаменимым фоном. Этот шум пропитывает поры сознания, река смывает все наносное из памяти. Ты открываешься природе быстро, не прилагая ментальных усилий, полностью подчинившись чутью и слуху. Обшаривание окрестностей в той части света — то тебе, пожалуйста, дикая малина, то вдруг выдра нырнет у прибрежных кустов, эка невидаль — неизменно превращается в небольшое

приключение, но вы не оцените гипнотического очарования этого места, не пробыв там четырех-пяти дней.

В одну из таких поездок мы обосновались на левом берегу речки, на поляне, от которой тропка в зарослях к забытому бетонному остову маленькой плотины, построенной, судя по всему, с видами на установку то ли водокачки, то ли очередной мельницы, непонятно. В народе прозывали этот уголок шлюзом. Запруда, сложенная из крупных камней десятью метрами ниже по течению, как нельзя более к месту оказалась. Глубоко. Температура воды поначалу вроде бы не для белых людей, но с повторного раза уже само собой разумеется, что другой воды не бывает, да и не надо.

В тот приезд нам удалось купить свеженаловленной рыбы. От форели мы отказались, взяв у рыбака-друза, охотившегося на наших глазах — бросок сети, с насаженными для тяжести по краям на торчащее вервие простое, свернутыми вокруг каждой из этих веревок свинцовыми лепешками, — другую, царственной красоты, с золотистой спиной и аристократически белым изнеженным брюхом, нигде более не виданную мною рыбу. Мягкоокруглые эти, большие, напоминающие собой очень крупных пескарей рыбы оказались к тому же божественны на вкус — их испекли в фольге, подали прямо с углей. Их мясо таяло в рту…

Бедуины пользуются и леской. Первая дюжина рыб, пойманных в расставленную у рифа сеть, может целиком пойти на крупный лов, на рыбины. Когда намерения именно таковы, рыбак разрывает на части мелкую, вполне, кстати, годную голодному распиздяю на обед рыбешку, куски ее — на крючок и, как водится, самый крупный экземпляр (килограммов так на пять), заглотнувший наживку, уходит под риф. Надо лезть в воду, вытаскивать, царапаясь о кораллы. Моему брату пришлось побороться, но ничего, справился.

Потом? Потом можно и осмотреться. Пейзаж опять же замечателен своим безлюдьем. Тут, говорят, стадами блуждают сны Чанга, мыча и поныне. Корабль, мечтая сел, на риф и мачтою маячит, белея, как кость. Набък. Колония мангровых. Но я был без тебя. Один, любовь моя, я был. Один.

Ооооооо, податливое тело твое, дивная Джильда. Ты была из сюиты безупречных красавиц. Я наслаждался женской красотой с тобой, как никогда до и вряд ли после. Твоя душа была разлита по всей фигуре, в любом движении угадывалась эта гармония; я научился ценить притушеванную кокетливость, различать полутени печали, я изведал силу покорного жара южанки.

А отмерено нам было очень немного, чуть больше месяца незабываемых дней. Наверное — сорок. В один из них — тяжелая жара, нам надо поначалу добраться до Тель-Авива (тогдашний Эгед с дребезжащими автобусами!), потом дожидаться час на Старой центральной станции, где воздух от жара течет над плавящимся асфальтом и завеса из выхлопных газов душит дуреющую публику, — в один из таких дней, после многочасовой поездки через Съдом в Эйлат, а кондиционеров еще и в помине не значилось, падающий от усталости, усугубленной недоеданием и двумя-тремя трубочками чистяка

— медная трубочка, может быть, латунная, покрытая фиолетовой с бледно-розовыми цветочками эмалью, она долго мне служила, неразъемная, только чистый гашиш из нее курили, насаживали серебристую, вынутую из пачки сигарет бумагу, которую вдавливали в кратер, делая таким образом чашечку, прокалывали в ее донышке с десяток дырок иголкой, крошили гашиш на каждую затяжку, чтоб добро не расходовать попросту, — я не мог кончить всю ночь. Ты ухитрялась час, полтора, два, но никакие виды секса не подправили положения — хуй стоял, как разбуженный дуб! Этакий могучий болт, которому любой вид раздражения нипочем, по-моему, он тянулся к потолку, высматривая там половую щель, — по крайней мере, так он себя вел. А ты изнемогала, кончая раз за разом, ты изумлялась этой непреклонности, терлась, ласкала его, нежила щекой, заглатывала и лобызала сладостными устами.

Проснувшаяся женственность в Джильде изредка ее еще стесняла, но даже намека на пухлость в манерах, что всегда раздражало меня в двадцатилетках, не было у возлюбленной моей. Точеная стать финикиянки, под глазом едва заметный шрам с детства — собака тяпнула лапой, — понятный этот человеческий недостаток разве что для слепых подчеркивал непринадлежность прекрасного семитского образца к рангу богинь. Собственно, с кого их лепили?

Я не знаю, что она любила, не знаю, какие видела сны, в ход ее будней и бытовой фон ее жизни вникать не хотелось, она не рассказывала, чем интересуется, из музыки, кроме само собой разумеющихся Леонарда Коэна и «Dark Side of the Moon», ничто ее вроде не задело. Медовый месяц пролетел в поездках — мы побывали и на севере, и дважды на юге. Пожалуй, оно даже к лучшему, — легкая патина воспоминаний охраняет притягательные очертания любимого облика, я могу спокойно созерцать тебя, стоящую на коленях на краю кровати, обнаженную, сознающую неотразимость изящной прелести золотистого от загара тела, с белокожей, налитой желанием грудью и ее не знающими прикосновения младенческих губ красноватыми сосками, с дивными линиями талии и бедер, с курчавящимися темными волосиками лобка в белеющем треугольнике незагорелой кожи — я могу спокойно созерцать твою красоту, что в свою очередь не мешает нашим объятиям на песке, в дюнах, залитых сиянием лунного света, отчего подлинность происходящего переходит границы вероятного. Я не понимал, как сильно ты любишь, а ты, не понимая, что мне надо больше слов, редко говорила. Испытав однажды любовь, в драме переживаний смирившись с прощаньем навсегда, с этой драгоценной потерей юности, я не верил, что читаю в твоих глазах будущую, столь знакомую боль, и сомневался в силе страсти к тебе, не хватает, казалось, полноты ощущения. Какая ошибка!

Твоя улыбка. Усталая, полувиноватая. Твоя неуверенность, часто мне видевшаяся позже. Твоя неловкая попытка убедить меня приехать в Париж — доводы «комфорта», женские. Я знал, что такой разговор предстоит, ждал с ироническим любопытством, но ты необдуманно откладывала его до последней минуты. Почему-то приняв все за ненастоящее, я решил не покупаться на твои посулы, и слабые уговоры твои, в которых

отсутствовала горячность, в которых не было ни тени убедительной настойчивости, окончательно утвердили меня в своем решении. Я был убежден в невозможности счастья, но ведь и ты не верила тоже. Приехав в Израиль во второй раз, ты вдруг обмякла, исчез озорной азарт, тебе было жаль расставаться, но в расставании, в том, что наступит такой день, ты уже не сомневалась. И ласковая твоя душа все время приноравливалась к этому моменту. А теперь?..

Летящие клочья облаков цепляются за низкие крыши, туманом катятся по узким улицам. Холодный и затаившийся, посуровевший от суеверного страха квартал Ста Врат Иерусалима Страшных Дней. Дует.

Некоторые районы повисшей в горах столицы представляют собой панорамную икону, архитектурные фантазии художников Средневековья и русских иконописцев оказались на редкость правдоподобны. Удивительна подчас проницательность искусства… Жители города — это племя особое. Провинциализм и узколобость наиболее характерны для здешних нравов. Неприятие современности — главная черта миропонимания, я бы назвал ее иерусалимской доблестью. Жизнь тут кишит чиновниками, торговцами, льстецами и лицемерами. Ханжество и восточный протекционизм уже никого не удивляют, цена обещаний и с божбой даваемого слова стремится к нулю, всем внятен только язык силы.

Лучшая часть населения Иерусалима склонна к синдромам. Синдром страданий просто незаменим — ему могут быть подвержены близкие и дорогие вам люди, хорошие знакомые, коллеги, враги. Опутанная интригами разного сорта древняя столица, как паршивое гетто, питается всевозможными слухами. Жители Львиного логова рядом с рынком дуреют и глохнут от сирен и вечно выходящих из строя сигнальных систем упреждения, которыми снабжены рестораны, магазины, автомобили; водители-частники, якобы куда-то всегда опаздывающие, гудят у нас нагло и беспрестанно. Напряжение, пронизывающее целые кварталы и разлитое в воздухе, действует как сильное поле в отравленном грязью и поллюцией районе, здесь, перед медленным скатыванием улиц вниз, в сторону Старого города, и это сказывается на функционировании городской электросети, а также нервов, здесь, в самом чреве. Ко всем неприятностям безумной столицы — агрессивное соседство, переступая через лужи мстительно пролитой крови, воспитало в иерусалимце недоверие: погоде, властям, партнеру по бизнесу, прохожим, друзьям и союзам, жизни и разуму. Признаюсь, я не верю делу и кругозору иерусалимца. Хвала Аллаху, и в нашем царстве не без курьезов: профессор, например, пушкинист, может отказать одному из крупнейших современных поэтов, признанному мастеру, прочесть несколько лекций о русской поэзии 20 века, аргументируя свой отказ «некомпетентностью» поэта в вопросе, каким последний занимался десятки лет. Но если бы только чванство дирижировало иерусалимским концертом, жителям было бы веселей. Однако диктует всем и вся одержимость. Ею, исконно стадной одержимостью объясняется многое из происходящего здесь, в центре пупа Земли, где либо одинаково одеты, либо одинаково косноязычны, либо одинаково бедны.

Семена бунта в Иерусалиме посеяны были со времен Предназначения, иначе не истолковать ставшее тут каноном (непонятно лишь, на каком основании) надуманное прочтение имени города как ир шале’м — целый (неразделенный) город (по-русски ир шалем можно перевести посредством ошибки — целая город, поскольку ир, т.е. город, на иврите женского рода). Не забудем, однако — шалем и шалом (мир) однокоренные. Ур-шалим — город голубя у шумеров. Крайне редок тот иерусалимец, что согласится с версией о второстепенности родного города — Милославский тут дал маху; в первоначальном же значении имелось в виду, скорее всего, следующее: город и его окрестности, точнее, периферия — ир у шула’им — как некое целое. Мне кажется, я даже вижу отсюда гробницу пророка Самуила, за ней, стало быть, проходит черта -естественная граница распространяемого городом властного влияния.

Иерусалиму знакомы времена крикливой жизни и библейской заброшенности и оскудения. Камни нестарых сравнительно жилых домов и общественных зданий мандатного периода, камни проходов Иерусалима, проулков его, арок и парапетов -говорящие камни. Народам Средиземья свою милость боги являли через камень — будь то небесное совершенство Аполлона Бельведерского, будь то сфинкс или с грохотом выбитый на плитах свод законов. Население этого огромного региона зубоскалило от души, когда ушей народа достигла весть о том, что толерантнейший из куполов, призванный примирить все суеверия и культы, известные в имперском подлунье, возводится зодчим на песке… Пусть камень скажет, если смолкнут листья, — повторял я, наблюдая, как рвущиеся языки пламени охватывают участок за участком лесистых иерусалимских гор, столь бездарно нашпигованных пыльной хвойной дребеденью. Камень Иерусалима. Я следил по нему за битвами, я вычитывал историю предания города в руки Ашура, узнавал лица угнанных в плен; гладкие физиономии мамелюков промелькнули стеною дома; на одной из каменных преград предо мной развернулась сцена въезда конницы — ядра будущих тамплиеров; но лишь отдельные глыбы Старого города сохранили память об апокалиптическом падении Иерусалима и Храма — этого не хочет помнить даже камень.

С Фераном я знакомился больше из окошка амбуланса. Забавный тремп. Обслуживающий округу врач предупредил, взяв меня в машину, — болтанка предстоит долгая, по всем уголкам разветвленного вади. Вади Феран — это петляющее дно ущелья с извилистой прерывистой цепью оазисов, тут полное бездорожье, мы ехали широким сухим каменистым руслом возникающей здесь в зимние месяцы реки. Хижины бедуинов прячутся в пальмовом лесу, мы проезжали огороды с купающимися в лучах солнца спелыми помидорами, небольшие, засаженные финиковыми пальмами плантации, везде царит опрятная простота, жизнь течет размеренно, из поколения в поколение в том же неизменном темпе. Замечательная долина, отрезанная от цивилизации сотнями километров пустыни, населена вполне здравомыслящим, отзывчивым и наблюдательным народом. Только в одной точке я наткнулся на шумное, излишне

суетное самодовольство — у таверны, рядом с которой ночевал. Там собираются водители грузовиков — их подпортило знакомство с израильскими нравами, они уже орут, они крутые, на них возложена сверхсерьезная миссия обслуживания гостиниц Шарм-а-Шейха, а то и армейских частей. Эта публика — уже не то, еще не се. Но в целом из разговоров с местными я заключил, что Израиль, не вторгаясь в патриархальный уклад, за короткий срок научил и позаботился о них лучше, чем арабское окружение за весь век.

Крайне трогательным было их внимание ко мне, худому и заросшему. В самых разных местах Синая аборигены то и дело проявляли свою заботу, спрашивая: Парень, ты не голоден? У тебя пустой живот, посмотри (и тыкали при этом в свой, дескать, упругим должен быть). Надо есть! На лепешку хотя бы. В Феране бедуины были гостеприимны, но не навязчивы. Врач здесь почитался всеми без исключения. Хозяин небольшой харчевни и великолепного сада с роскошным виноградником, египтянин, зацепившийся за прекрасный уголок в сердце пустыни у северного выезда из вади, тщательно вымыв ноги и помолившись, предложил врачу пообедать — за счет заведения, разумеется. Тот махнул в мою сторону и сказал на арабском иврите: сообрази ему что-нибудь, овощи, пару пит, хумус. Все было сделано точно как доктор прописал, и именно у него справились, принести ли мне лука и есть ли в моем обмотанном тряпьем джерикане (лучше всего сохраняет нужную температуру пойла, конечно же, мокрый мех, а не тряпки) вода…

Перед приемом врача женщины и мужчины вели себя одинаково спокойно и терпеливо, впрочем, этот нещадный зной может распаять любую попытку повздорить. Какой-то пятнадцатилетний олух, случайно полоснув себе ножом ладонь, с нескрываемым интересом орошал песок каплями крови — дожидался очереди. Его заставили поначалу пойти к сестре, откуда он вышел с забинтованной рукой и снова уселся на землю, но теперь ему стало скучно. На лицах некоторых читалась усталость от жара такой жизни. Мне нравилась привычка этого племени не ерзать любопытствующими взглядами -бедуин больше вслушивается, нежели шарит вокруг себя глазами. А бедуинки, естественно, стеснялись рассматривать голодранца, шастающего в одних шортах, -ну, белый, ну, с рюкзаком, как появился, так и исчезнет… На одном из таких приемов -врач побывал в тот день в трех или четырех оазисах, — мне запомнилась чернокожая, немыслимой красоты бедуинка. Высокая, безукоризненно сложенная, с прекрасными, отнюдь не хрупкими руками — их жаль было немного, чувствовалось, не знать им покоя, — и с дивными оливками египетских глаз, не столь даже озабоченных, сколь поглощенных чем-то, какой-то мыслью, казалось, взор их обращен вовнутрь. Она была без паранджи и заметила мое безмолвное восхищение. После короткой консультации, во время которой, изредка согласно кивая, она тихо отвечала врачу, эта черная принцесса в бедуинской хламиде повернулась и направилась в мою сторону, прямо на меня. Приближаясь, она опустила взор, и к великому моему удивлению я обнаружил приметы смущенности на лице чудесной чернокожей нефертити. Она проходит —

нежные черные ее ланиты покрылись легким пунцовым оттенком, что меня вдвойне поразило, — причины этой внезапной стыдливости я тогда не разобрал…

Надо же! Мы подплываем к месту, где я провел утро. Солнце вставало очень долго, горы медленно меняли окраску, я никак не мог согреться в их гигантской тени. Часам к десяти поднялся сильный ветер, которому горы — всего лишь удобные берега, и он уверенно стелется по дну ущелья. Надо было как-то укрыться. Поблизости оказалась — и никакая другая деталь не напомнила мне о Кавказе более этой, — поблизости оказалась запруда из обкатанных водой булыжников, сложенная не позднее прошлой зимы, а то и позапрошлой. Значит, купаются. Неужто в грязной песчаной реке хорошо купаться? Но запруда помогла укрыться от ветра, я полулег прямо на камни за ней, укутавшись своим легоньким, но незаменимым в пустыне одеялом.

Нас чуть не занесло песком в пасхальные дни по дороге из пляжного, неуютного и нелюбимого нами Дизахава на север, в бедуинскую деревню, где нашим постоянным местом жительства были бунгало, сдаваемые за пять, что ли, лир каждое — часто там появлялись целой компанией. Кто это был со мной в ту Пасху? Ларри? Или, может быть, Гадай? Маленькие кочки просто не могли спасти, мы залегли на несколько часов за большим, метров пяти в диаметре, островом из кустов, — но и там дуло со всех сторон. Потом вытряхивались, выбивали, высыпали отовсюду песок, — в такую бурю на открытом месте стоит лечь — слой с ладонь враз наметает. Тогда же Гадай имел неосторожность выглянуть за край нашего убежища — проведать, как там на дворе. Шляпу снесло вмиг. Несется он быстрее лани за нею по пустыне, а порыв ветра подхватывает шляпу и откидывает. Гадай неутомимо мчится, руку протягивает, согнувшись в беге, и опять новым порывом шляпу отбрасывает метров на пятнадцать по разъезжающемуся под ногами песку. Гадай не задумываясь за ней во всю прыть голени ступней. И начинается цирк — пустыня выкидыват свежий номер: направление ветра чуть изменилось, шляпа непостижимым образом привстала на цыпочки своих довольно широких полей и покатилась, как колесо, описывая невероятный маршрут шаризны. Но упрямый Гадай, задыхаясь, снова настигает ее. Однако пустыня смышленей, чем принято думать, — ветер поддает жару и шляпа невозмутимо «уходит в отрыв»: катится, минуя кусточки и злорадно подпрыгивая. Гадай желтеет, но бежит… Сцена повторялась с издевательской точностью раз за разом. Мой друг носился как шальной, поймав наконец шляпу, рухнул подкошенно в полном изнеможении. А я пополам сломался от смеха, я рыдал, сгибаясь и ползая по песку на четвереньках, не в силах распрямиться…

Странное дело — сколько раз мотался по Синаю — с колумбийской травой, с великолепным ливанским гашишом, прозванным вишенкой, с убогими колесами (валиум и прочая лажа), — а под а’сидом не приходилось. Я имею в виду не сегодняшний суррогат и даже не бранджи самого начала, а двадцатилетней давности пирамидки — они выглядели, как малюсенькие капсулы с плоским донышком, застывшие капельки: были черные — короткий срок, бурые — послабее оказались, а ох как хорошие — зеленые -появились уже позже. Асид — кислота LSD, открытая швейцарцем Хофманом в 1943-ем,

— старый термин избранных, ныне замызганный. В народе (буквально: people) он скорее был известен как трип.

Трип — этим словом чуть ли не на всех языках принято называть галлюциногенную таску от LSD, — в двух словах не распишешь. Там качаются звуки и пахнет сладкая вода, там живительные волны пробегающих по лепесткам оттенков — цветы дышат навстречу взгляду. Там соседствуют неповторимая строгость мебели — смотри завороживший Олдоса Хаксли простой плетенный надоевшей рукой Ван Гога стул, утренняя скромная опрятность серого оперения вороны, огромный гипнотизирующий мир капли на обрызганной керамике раковины, мистический смысл узора на крылышках прибрежных левантийских мотылей, нежащиеся в хлопьях сна деревья на рассвете, лениво пробуждающиеся ветви, трепетно дышащая листва, сочная яркость красок; но ягодки впереди. Ягодки начинаются, когда капризная идея овладевает вами, становится навязчивым видением, когда диктат совести внушает ужас, и отчаяние приглашенного на казнь крутит перед глазами столбы черного воздуха. Асид — не для слабонервных. И открывается он совсем не сразу.

Я был участником апокалиптического видения, в котором мне пришлось выплывать к темнеющему вдали берегу. Рядом не было никого. Любопытный момент опыта — ничто иное как возникновение параллельной реальности. Апокалипсис. Спираль. Ковер Времен. Не без удовольствия я на него вступил.

Во время этого вылета декорации менялись с бешеной скоростью, вогнутые изображения проносящихся мимо людских обликов слились в поток, в единое нескончаемое живоначальное красочное пятно, но в какой-то миг спиралевидное направление мысленного развития картины перестало быть столь бесспорным и очевидным, я попал в ощутимо иной мир, в котором глаз уже различал перспективу. Тут же наблюдаемое преображается в голографию, детали начали уплотняться, скорость резко уменьшилась, и подсознание выдало чудесный из своих сюрпризов — окружающий меня мир заставлял трепетать, но тем не менее был мне знаком и, что главное, надежно трехмерен. Вдали слева направо двигались клочья тумана или что-то в этом роде, вода здесь была спокойной, хотя где-то позади скорее угадывался, нежели улавливался на слух приглушенный и неотвратимый гул обрушивающихся в бездну вод. Слабый свет не позволял разобрать впереди что-либо похожее на очертания берегов, впрочем, земля -и это было ясно — находилась совсем близко, буквально несколько взмахов руки, и я доплыву.

Попробуйте вообразить себя на самом краю гигантской воронки, попробуйте вообразить себя свидетелем эпицентра Конца, там, где воды двигаются только в одном направлении — направо, а перевернутый конус неумолимо затягивающей воронки где-то за спиной. Это было дно Колеса Апокалипсиса. Берега, увиденные мною, когда я подплывал и освещение вдруг изменилось — плеснуло светом на одно мгновенье, -колоссальные сумрачные скалистые обрывы берегов можно сравнить разве что с эрнстовым видением «Европы после дождя». Мне не одному посчастливилось, значит…

Я выбрался тогда из переплета. Даже готов поделиться тем, каким образом удалось мне вылезти на пропитанную влагой почву темной земли под гигантским обрывом, -оскользаясь или локтем уцепившись (для пристально изучающих).

Перебирая свои трипы, каждый опытный в этом непростом деле человек прежде всего начинает с того, что воздействие асида неописуемо. Вероятно, я тоже должен был с этого начать. Хотя бы потому, что нынешние тусовки в Израиле, т.н. acid-parties, проходят под знаком массового заблуждения в качестве принимаемого ими стафа. Чистые трипы давно слизнуло с рынка. Итак.

В ту эйфорию, которую переживает поэт, очерчивая поле владений, опаленное интересом к высветленному звуку, и создавая новую, свою шкалу ценностей, в ту эйфорию, говорю, целиком ворвался лишь один трип, но признаюсь — из-под пера он вышел преобразованным. Не удалось перенести его нетронутым. Трип водил мною очень долго, больше половины суток, а непосредственное впечатление от него оставалось живым, свежесохраненным (несмотря на пятичасовой сон) еще часов восемнадцать, хотя он и превращался в интерпретирующих глазах моей памяти несколько раз. Последние всплески кислотных пенок ощущались мною уже за письменным столом -впутывались и мешали погоне за ускользающим.

Начиная от первого прикасания слова, вечером, до следующего полудня музыка новой речи меня не отпускала. Находясь в ее власти — я бы сказал, на привязи звука, — и вызывая те или иные картины, я тем не менее отбирал, точней, просеивал. Некоторыми фантазиями асида пришлось сразу пожертвовать — картины закованных в лед запредельных пространств я пропустил чуть ли не все, не желая быть обвиненным в научно-фантастической мультипликации. Во избежание лишних вопросов — северное сияние наименее поразительное из тех наблюдений. Поглощающие внимание подробности пушистой кристаллической решетки заостренной по краям снежинки, размером с небольшую льдистую елочку, застывшую со своим обратным отражением в одно целое, — такова конфигурация этой шутки, вращающейся, покачивающейся в воздухе напротив тебя, — помню, характерный смешок в стороне раздался, асиду было весело следить за мной — дело было в Раматаиме, на улице Любви, в сентябре, в доме спящего друга, — все эти графические тонкости и излишества чудного подарочка из рук третьего глаза были также опущены — даже не столько опущены, сколько переродились, подбросив мне по ходу пьесы сцену забавного обряда. Стражник и толпящиеся рядом со вратами — из избранной темы, что нетрудно заметить; любимую игрушку я нашел будучи еще во сне, с нею проснулся, собственно, она-то, ее прелестно простая мелодия как раз и подтолкнула меня к запечатлению Образов, а поскольку описываемое мной происходило в пору страстного отношения к творчеству Андрея Белого, то и происхождение самой находки не представляет труда выявить. Требуемая избыточность колорита искупает видимую лишь зоркой натуре нехватку детально прорисованных, уходящих вглубь транспарантов бесконечности. И там, в этой едва угадываемой глубине разворачиваются фрагменты пляшущей панорамы, меченые своей незабыва-

емой жизнью: жизнью скачек по Мирозданию… Из далекого зеркалистого грота раздвинувшегося неба вылетают и мчатся над тобой кони, проносится с грохотом по небу над головой тройка, — эх, какой русский не уважит быстрой езды!.. А какой русский не любит бабочек на погонах? Кого ни спросишь — всяк согласно икнет в ответ и отвернется, заходясь пятнами… Кстати о бабочках. Гению бледного огня, помнится, открылась как-то великолепная изнанка КОВРА ВЕЧНОСТИ, вытканного воображением МАСТЕРА, — недаром часами изучал диковинные отпечатки нежнейших щупальцев, оставленные якобы природой на хрупких крылышках порхающих созданий.

Первый свой трип — калифорнийский blotter, маленький мелованный квадратик (три на четыре в миллиметрах) очень плотной и гибкой бумаги, угощеньице от молодой красотки из Бразилии, чья холеная белизна казалась прозрачной, — я провел в одиночку, услаждая худые телеса плаванием в бассейне под звездным небом Шарона. Мне повезло, трип меня принял в свои обволакивающие объятия, вода в бассейне была шелковой, звезды купались внизу, на кафельном дне, даже в голову не приходило опасаться чего-либо. Уже через год я знал, что в одиночку асид брать рискованно, хотя и предпочтительно: полощущие струи щедрой палитры красок, дышащие стены, безошибочно продуманная и скроенная пористая текстура кожи на тыльной стороне ладони (ни до, ни после так много времени я не посвящал рассматриванию собственной шкуры, не очень-то, видать, она видна собой), все эти мерцающие подробности затейливого опознания окружающего мира — прекрасная сторона медали. Но существует и другая. Достаточно неверно понятого взгляда партнера по трипу, неправильно истолкованного высказывания — достаточно почувствовать враждебность…

Эмоции отношений, стоит им с левой ноги вмешаться в трип, моментально вытравят ваши клубничные поля. Человек подвластен паранойе под воздействием LSD. Оголенное сознание не готово к наглому натиску отрицательных эмоций. И очень жаль, если вам не удалось вовремя вырулить, выскочить из грозной колеи. Это унизительно. Гнетет до боли. Терзает. Это опустошающе. И не дай бог, вас охватит страх. Допотопный стоипостасный Страх! Вползающий медленно, но заполняющий ваше существо до отказа, до нитевидных капилляров души, вы более не в силах противостоять своему необъяснимо возникшему предчувствию Последнего дня с длиннющим хвостом темных подозрений. Тогда овладевает вами облако безнадежности, правит истеричное желание быть прощенным, оправданным, выслушанным во что бы то ни стало, вам надо укрыться — забиться в спасительную щель! — орет нутро. И устав от бессилия, сознавая свое великое ничтожество, цепляясь за ризы застывшего над вами Колосса, извиваясь на ребрах рассудка, вы доползаете до границ сумасшедшего, кажущегося уже неизбывным отчаяния и умоляете стальной взор Рока потеплеть. Но ваше «я» беспощадно членят на кусочки!.. И вы — свидетель-соучастник!.. Именно поэтому неподражаемый Дон Хуан Кастанеды предостерегал бестолкового ученика, что Меска-лито может играть людьми. Речь шла вовсе не о том, как, забавляясь, любит прятаться от

человека дух могущественного индола, речь о другом — асид не щадит неуверенных в себе и обнажает их слабости. И то чудовищное потрясение, которое испытываете вы, добравшись до пустого дна своего «я», тот кошмар на краю зияющей, скалящейся в ваш адрес тьмы, то пронизывающее вас чувство вины и ее необратимых последствий, когда перед вашими глазами простирывают вашу душу (!), тот сверхъестественный ужас, вселившийся в вас, когда вас всего-навсего «уточняли», неожиданно становится отправным пунктом перерождения — вы беспомощны, продемонстрированная вам ваша же никчемность не оставляет сознанию ни тени иллюзий на свой (он же — ваш) счет — вы раздавлены, но смирившись с фактом собственной грошовости, вы устояли перед искусом бездны вопля и безумия, вас не унесло в НИЧТО… ты делаешь шаг, чуть-чуть высвобождая мысль, затем второй, трип несколько смягчается, ты неуверенно вспоминаешь, что скоро рассвет… Дождаться бы солнца… Родился в рубашке, -нашептывают тебе сбоку. Ты осторожно надеешься: родился в рубашке? Ты? То есть я? Я родился в рубашке?.. Любой ценой дождаться Солнца!!!

Comments

No comments yet. Why don’t you start the discussion?

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *