О МЕНДЕЛЕ ГОРШМАНЕ
Шира Горшман — человек удивительный, и ее жизнь, отмеченная крутыми, порой непредсказуемыми поворотами, могла бы стать сюжетом увлекательного романа. Ныне ей без малого девяносто лет, но, сохраняя ясный ум и твердую память, она все так же полна энергии. Из окна ее комнаты в Ашкелоне видно море, а день Ширы начинается и заканчивается за письменным столом. Прозаик и поэт, пишущий на идиш, она пользуется известностью и признанием; только в последние несколько лет у видели свет несколько ее новых книг, а на столе рукопись следующей. Рассказы Ширы Горшман можно слушать часами — о детстве в литовском местечке, эмиграции в подмандатную Палестину, возвращении в Советский Союз и смене киббуца на еврейскую земледельческую коммуну в Крыму, об обретениях и утратах, о муже — еврейском художнике Менделе Горшмане и зяте — актере Иннокентии Смоктуновском, наконец, о вторичной репатриации в Израиль в 89-м. Но сегодня речь идет не столько о Шире, сколько о художнике Горшмане и о том окружении, в котором прошла их совместная жизнь. С Широй Горшман беседовал Г. Островский.
Григорий Островский: Мендель Горшман — это уже история еврейского искусства в России. Когда и где вы встретились с ним?
Шира Горшман: Я жила в Палестине, у меня уже были две маленькие дочери, когда мне сказали: «В Советском Союзе, на свободной земле евреи нашли свое счастье. Начинается прекрасная жизнь, и кому же ее строить, как не таким, как ты?!» И я, наивная и легковерная, вместе с такими же идеалистами [Это была группа израильских коммунистов. — Г.О.] сорвалась с места и помчалась в Крым, где создавались еврейские коммуны. Я стала телятницей, работали мы от зари до зари во имя светлого будущего. Было это в 1929 году. А потом в наш колхоз, находившийся неподалеку от Саки,
приехали московские художники. Такие же энтузиасты «освобожденного труда» и социалистических утопий, они жили иллюзиями, верили в возможность национального очага евреев в советской России. Среди этих художников был и Мендель Горшман. С этой встречи все и началось. Мендель оказался очень настойчивым, трижды уезжал и трижды возвращался, написал множество картин и портретов коммунаров, а более всего меня — то в белой кофточке, то в голубой. Помню, как Лабас говорил Тышлеру: «Поезжай, поезжай, и тебя постигнет та же участь, что и Горшмана». В 31-м Мендель, или как его все называли, Михаил Ефимович, увез меня в Москву. Кто знает, может, этим он меня спас от гибели: скоро стали исчезать то один коммунар, то другой, мало кто из них уцелел в сталинских чистках.
Г.О.: Акварельный цикл «Еврейские колхозы в Крыму», равно как и последующий «Биробиджан» — это дань художника, как вы сказали, советским иллюзиям и утопиям. До войны и после нее были и другие серии — «Новый Баку», «Киргизия», «Молдавия», «Дагестан». В чем же суть Горшмана как еврейского художника?
Ш.Г.: Это и есть судьба еврейского художника в России — все вместе и все неделимо. Вот только один эпизод. Приглашают как-то Горшмана в Союз художников и предлагают контрактацию и деньги на творческую командировку в Донбасс Деньги были нужны, но поехал он не в Донбасс, а в Винницу. По возвращении состоялся отчет о командировке. Председатель жюри художник Федор Шурпин, лауреат и антисемит, — помните его «Утро нашей Родины»? — даже позеленел, когда вместо донбасских шахтеров увидел винницких евреев. «Это, по-вашему, углекопы?» — «Очень сожалею, что огорчил вас», — ответил Горшман и, спокойно и невозмутимо уложив в папку акварели и рисунки, с достоинством удалился. Я им очень гордилась.
Г.О.: Где же корни искусства Горшмана?
Ш.Г.: Как и у всех нас — в детстве. Он был родом из Белоруссии, из еврейского местечка Новоборисова. Отсюда и его идиш, и превосходное знание местечка во всех подробностях, бытового, обрядового, духовного уклада, национального характера, отсюда и неповторимая атмосфера штеттла, уходящий мир которого оставался жизнью художника и смыслом его творчества. Не случайно дипломной работой Горшмана в московском институте был цикл «Местечко».
Г.О.: И как восприняли эту работу в институте?
Ш.Г.: Прекрасно! Горшману повезло: в Москве, а до того в Костроме у него были замечательные учителя, большие художники, люди редкостной душевной чистоты и благородства — Владимир Фаворский, Николай Купреянов, его жена, тоже прекрасная художница Наталия Сергеевна Изнар, Петр Митурич и другие. Они высоко ценили дарование Горшмана, любили его и чем только могли помогали. Владимир Андреевич Фаворский, например, содействовал его работе в издательствах. Все они, а также Лидия Жолткевич, Анатолий Гусятинский, Виктор Вакидин, с которым мы особенно подружились, после войны Ларион Голицын и многие другие часто бывали у нас дома. Между прочим, все они ученики Фаворского.
Г.О.: Расскажите о собственно еврейских художниках.
Ш.Г.: Все их знают, и я мало что могу прибавить. Марк Аксельрод, Аркадий Лабас, Абрам Кравцов, Лева Зевин, погибший на фронте, Александр Тышлер — сегодня это, можно сказать, классики еврейского искусства, а тогда это были наши близкие друзья и сотоварищи. Как и везде, случались расхождения и охлаждения, но вообще-то жили дружно, сплоченно, ощущая себя частицами единого целого, существовавшего сплошь и рядом не «благодаря», а «вопреки». Первая и единственная выставка Горшмана состоялась за несколько лет до его смерти, в 1966 году — совместно с Аксельродом, Лабасом, Тенетой, Шульцем.
А жить было трудно, и не только нам. Роберт Рафаилович Фальк, художник с европейским именем, часто приходил к нам, и по тому, с каким усердием он поглощал винегрет с хлебом домашней выпечки (пекла сама ради экономии), видно было, что голоден. Заверял, что более вкусного винегрета нигде не ел, и все просил открыть ему секрет приготовления. Какие уж там секреты…
Встречались иногда и с Давидом Штеренбергом. Один из лидеров авангарда, он к тому времени утратил в значительной степени свою непримиримость и к художникам-реалистам относился мягче и доброжелательней.
Г.О.: Вернемся, однако, к вопросу о «еврейском».
Ш.Г.: Это не «вопрос», а то, что пронизывало воздух, которым мы дышали. И создавали эту атмосферу, быть может, не столько художники, сколько писатели. Д.Гофштейн, Д.Бергельсон, Л.Квитко, П.Маркиш были для нас такими же духовно близкими, как и МАксельрод, АЛабас, А.Тышлер. И какой прекрасный идиш звучал в нашем доме! Можно было без конца слушать и любоваться Перецом Маркишем; не встречала в жизни более красивого, обаятельного, талантливого. Горшман написал его очень удачный портрет, если не ошибаюсь, единственный живописный. Маркиш не любил позировать, но Горшману отказать не мог. Портрет был на выставке 66-го года на Кузнецком мосту. И еще запомнился бледный, как полотно, с примерзшими к лицу бороздками слез Маркиш у Белорусского вокзала, когда мы мучительно долго ждали поезд с телом убитого в Минске Соломона Михоэлса. У Менделя есть рисунок — «Михоэлс в гробу». Страшный документ! В свое время Михоэлс уговаривал Горшмана оформить в ГОСЕТе спектакль, но тот отказывался: дескать, я не театральный художник, а живописец, график, иллюстратор.
Г.О.: А потом…
Ш.Г: Потом был кошмар, о котором и сейчас, спустя много лет, вспоминать страшно. Один за другим исчезали друзья, крупнейшие писатели, артисты, ученые. Горшман говорил мне: «Не вздумай строить из себя жену декабриста. Меня могут сослать в Сибирь, а тебя в Казахстан. Так что собери два узелка с самым необходимым». Так я и сделала, и эти узелки еще долго стояли у нас в углу.
Г.О.: Расскажите, пожалуйста, что-либо о Горшмане-художнике.
Ш.Г: Его меньше знают как живописца, хотя он много работал и маслом, и особенно акварелью. Известность и признание Горшману принесли его иллюстрации к «Конармии» И.Бабеля, «Повести о рыжем Мотэле» И.Уткина, поэзии Л.Квитко, замечательные — на мой и не только мой взгляд, — рисунки к рассказам И.-Л.Переца, исполненные накануне войны. А более всего он любил Менделе Мойхер-Сфорима и, конечно, Шолом-Алейхема: читал и перечитывал их без конца. Можно сказать, что с Шолом-Алейхемом он прошел через всю жизнь, и его последней работой стал большой цикл литографий к «Менахему Менделу». Он был уже тяжело болен, я подвязывала ему грелку, а он все рисовал, и эти иллюстрации ничуть не уступают работам молодых лет. Я не искусствовед, не критик, оценку творчеству Менделе Горшмана дадут специалисты, но в одном совершенно уверена: это произведения очень высокого художественного уровня. И очень еврейские.