Аркадий Хаенко («Калейдоскоп», приложение к газете «Время», 2.11.2000)
Дома у меня сочинения Верхарна oтсутствуют, а тащиться в библиотеку лень. Поэтому не могу и не хочу проверять цитату, отпечатавшуюся в мозгу не менее четверти века назад. Что-то вроде: «…И кожа ссохнется, и мышцы ослабеют, и скука в кровь войдет, желания губя, и в черепе твоем мечты окостенеют, и ужас из зеркал посмотрит на тебя». По крайней мере, этот самый «ужас из зеркал» присутствует в стихотворении «Меч» наверняка, и потому относительно заголовка можно не беспокоиться.
А его мне во что бы то ни стало хочется сохранить, ибо первое впечатление от прочтения очередного (13-14) номера журнала «Зеркало» было отчасти сродни именно этому мелодраматическому чувству.
Не то чтобы тексты, напечатанные в журнале, вульгарным образом испугали меня своим содержанием. Нет, подобно товарищу Бендеру, я уже давно перестал быть мистиком-одиночкой, которого возможно привести в потный трепет с помощью самого обыкновенного финского ножа. Но существуют ведь и незримые лезвия, с неожиданной легкостью вскрывающие наши бронированные цинизмом души. Прилетают невесть откуда ледяные нездешние сквознячки, пробирающие до костей казалось бы надежно защищенные модным тряпьем ожиревшие тела. Именно такой озноб души и туши пробирал меня, в процессе чтения последней книжки «Зеркала». О нескольких письменных источниках указанного озноба и пойдет речь ниже. А чтобы не слишком утомлять читателя собственными сомнительными умствованиями, постараюсь цитировать авторов журнала с максимальной щедростью. Авось удастся заразить подхваченным мною «ужасом из зеркал» хотя бы пару десятков склонных к такого рода инфекции русскоязычных соотечественников.
Да, пожалуй, это больше всего напоминало предгриппозную ситуацию. Помните, как в детстве: еще бегаешь, играешь, суетишься, но уже в тайном томлении ощущаешь, как по мере наступления вечера тело наливается тяжестью, а голова жаром… Лучше всего об этом написал Набоков в «Даре».
В минувшем октябре, кажется, не было ни одного вменяемого жителя Израиля, который не ощутил в глубине своего естества эту самую болезненную ломоту приближения общественного недуга. Вдруг все оказалось невероятно зыбким: и сиюминутное преуспеяние, и дальнейший карьерный прогресс, и дальнейшее существование странь как таковой. Перед очень многими вдруг впервые со всей кошмарной достоверностью встала перспектива нового перемещения в географическом пространстве. «А что, — кричал мне в пьяном угаре недавний хумусный патриот, — дожидаться, когда арабы выпустят кишки моему семейству или средневековые реликты из ШАСа запретят показываться на улице без кипы? Нет, ни в арабском, ни в.еврейском Иране я жить не .согласен! Лучше уж сяду в Нью-Йорке за баранку…» Уверяю вас, в той или иной мере аналогичные истерики нынче слышны в самых неожиданных и разноязычных отечественных домах. Вот и я попал в струю общей депрессухи. А тут еще «Зеркало» с «Письмами из пространства» Евгения .Штейнера.
Ничего затейливого, умышленного, претендующего на какой бы то ни было осточертевший «изм». Просто у человека сохранялись на жестком диске файлы с многолетним эпистоляром. А человек этот уже долгие годы пишет письма преимущественно во время долгих авиазависаний между США, Израилем, Японией, Россиейи и не существующей в действительности Европой, где, по мысли автора, подобным ему самое место. И когда Евгению Штейнеру предложили опубликовать отрывки из писем разным людям за 1993-1999 годы, родилась щемящая лав-стори «Письма из пространства».
«Вчера впарке Иокогамы видел десятки японцев разного возраста с фотоаппаратами, кинокамерами и прочим оборудованием на штативах и
без, которые снимали цветы — и общий вид, и отдельные лепестки, и т.д.
Поэтический народ, ничего не скажешь. А рядом на дорожке лежал человек — лет шестидесяти с небольшим, прилично одетый, не бомж. Как-то неестественно раскинувшись лежал. Я было импульсивно к нему дернулся, но осадил назад — что я без языка и без контекста буду с ним делать? Но встал неподалеку и смотрел. Мимо абсолютно спокойно ходили толпы. Они на него просто не смотрели. Это было настолько чудовищно, что не укладывалось в сознании. То есть я понимал, что в их представлении человек, валяющийся на земле, ведет себя не так, как следует, то есть неприлично, а значит, обращать на него внимание вежливым людям не полагается. И они не обращали. Наконец какой-то хромой старик с палкой подошел и наклонился. Лежащий поднял руку, прося о помощи».
Честно говоря, я не был готов к такой Японии. К стране, жуткой не ритуальным мисимовским живосечением, а деловитым превращением живого, дышащего человека в пронумерованную начинку камеры хранения.
Для поздно кончающих работу или загулявших до ночи служащих в центральных районах Токио существуют пристанища (общим числом 75), предлагающие постояльцам номер, размером сходный с просторным гробом. Тем, кто не желает ехать домой два часа, чтобы проспать шесть и снова ехать обратно, можно поместиться в одном из ярусов такой гостиницы в капсуле с лазом с высотой в 1 (один) метр и прозрачной дверцей, как в микроволновой печи. Внутри можно сидеть, касаясь головой потолка, и смотреть мини-телевизор.
Где, спрашиваете, «лав-стори»? Она в каждом слове каждого письма, так как рассказ о происходящем с автором в любой точке пространства либо содержится в послании к по-достоевски полоумной жене-изменщице, либо адресовано человеку, так или иначе вовлеченному в нескончаемую драму.
Наверное, я все-таки обыватель, и мне не по себе от мысли, что главные персонажи «Писем из пространства» живут по соседству или за океаном. Будучи по жизни нередким свидетелем (и участником) событий достаточно бесстыжих, никак не могу привыкнуть к стриптизу литературному. И, увы, начинаю догадываться, что неустроенность и надрыв эмигрантского литературного бытия, (а вовсе не многократно проговоренные в том же «Зеркале» закономерности делают почти обязательной тягу пишущих к аналогичному самовыражению. Впрочем, публичное текстовое самораздевание в буквальном смысле этого слова вовсе не обязательно. Если эпистолярная композиция Штейнера настоятельно потребовала присутствия мазохистско-стриптизных вкраплений, то, скажем, текст Александры Петровой «Вид на жительство» прекрасно без всякой стилистической наркоты обошелся. Оставаясь при этом столь же откровенной исповедью неприкаянной странницы.
Начинает она вообще блистательно. «Жить на птичьих правах: улететь, прилететь, сидеть в клетке: Гадить. Петь. После смерти быть выкопанным из могилы собакой Джим. Он родился в Лондоне. Потом переехал в Иерусалим. Потом в Москву, Рим, Петербург, Москву, Рим. Да, вот уж поистине собачья жизнь».
Черт, мне так хотелось; чтобы автор и дальше погнала свою вещь в столь же ироническом раскованном стиле, но этого не случилось. Наверняка найдутся читатели, которым разольются медом по сердцу экскурсы автора в античность и средневековье, которые оценят почти, интимную близость Петровой с сеньором Франческо Кастелли и прочими славными римскими тенями, но мне, убогому, ближе ее суд над общими нашими современниками. Как замеченными историей, так и равнодушно ею обойденными. «Однажды Бабушка зазвала на сундук.
Напротив стоял другой, покороче, сундучок с зеленым глазом. Оттуда раздавалось шуршание жизни. Бабушка сказала слушать и что умер Чуковский. И она плакала. Понятно. Чуковский был мойдодыр и крокодил. Он и солнце проглотил. Помнились эти черные абсурдные дни без солнца. Еще он заставлял людей прямо в Мойку — головой. Зачем он нам?
И эта не по-женски жесткая расправа с культовым детским сочинителем, и не по-интеллигентски холодная антиутопичность заглядывания в недалекое будущее завораживает меня, леденит, примораживает к страницам журнала.
Чуешь, малыш, — шепчет мне путешественница, — как христианская, могильная культура заменяется пластилиновой? Суперновый Завет господина Мак Дональда, баухаус жизни! Утопия реализуется: в новых народных парадизах клонированные динозавры знакомят ребятишек с прошлым. Дальновидные древние египтяне, возрожденные из саркофагов биологами, борются за Древнеегипетскую автономию. Еще виртуальная реальность — Распятие. Пожалуйста, можешь пережить. Для преподавателей истории и детей среднешкольного возраста. Смерть — только для бедных и чудаков. Как и роды. Деньги — вот единственное, что останетея от Мясного Века. Миром управляет биократия… Итак, графы «раса» и «пол» больше не существуют, потому что не соответствуют действительности. Модно носить черные руки на белом теле… Как зябко, страшно и… поневоле сладостно следить за катастрофической авторской мыслью.
Разумеется, было бы логично с той же продувной щедростью обильно процитировать и вскользь откомментировать остальных авторов журнала. Тем более, что тексты практически каждого из них прекрасно подгоняются под спекулятивную мою посылку о ледяном, насмерть убаюкивающем сквознячке, дующем из-под зеленоватой обложки. Да и анкеты у них подходящие: либо натуральные скитальцы, либо глубоко эшелонированные «внутренние эмигранты» типа обожаемого мной Алексея Смирнова. Можно, можно было бы разгуляться, да печатная площадь, увы, не позволяет. Но еще одного автора упомянуть (и процитировать) нужно всенепременно.
Фрагменты книги Александра Гольдштейна «Аспекты духовного брака» прочитать следует максимальному количеству местных инвалидов русскоязычной словесности. Хотя бы даже потому, что им впервые с печальной невозмутимостью заявлена одна из главных причин грядущего исчезновения еврейской страны. Не нынешнего Израиля, а той так и не родившейся страны, о которой грезили такие разные персоны как Герцль и Жаботинский.
«…Вывод понятен: всем оставаться на своих, местах. Румынам — в Румынии, филиппинцам — на Филиппинах, тайцам — в Таиланде, малайцам — в Малайзии, китайцам — в Китае. Пусть едут, куда им заблагорассудится, пусть где угодно строят курятники, жрут стариков и выносят собачьи горшки — лишь бы избавили нас от себя. Их присутствие — род злокачественной опухоли. Смешение рас, кое-где допустимое в больших государствах, несет Израилю гибель в дополнение к той, что традиционно и неотменимо грозит, ему с берегов Иордана, из аравийских пустынь, из каждого дюйма начертанной нам географии. Еврейский характер страны, кажущийся за ее пределами аксиомой, изнутри предстает едва ли уже доказуемой теоремой, ибо, говоря о еврействе, разумею, естественно, ашкеназов. В далеких истоках восточный, впоследствии же две тысячи лет как устойчиво западный, европейский характер (до европейцев еще европейский), он вернулся в Израиле в ханаанское лоно и был подорван галдящим базаром, левантийской ленью, жарой. Начало еврейское тут сдается на милость, пресмыкательски отрешается в пользу того, чему должно быть пугалом и что, к несчастью, стало манком…»
Комментарии не излишни, но трудноисполнимы по причине сладкого ужаса, парализовавшего шаловливые персты.