Издается в Израиле (Тель-Авив) ● Главный редактор: Ирина Врубель-Голубкина ● E-mail: exprocom@gmail.com

 

 

Валентин Воробьев

 

СПИСОК ГРОБМАНА

Второй русский авангард является единственно подлинным искусством нашего времени, и только оно уцелеет для потомства.
Михаил Гробман

 

В 2007 году в русскоязычном израильском журнале «Зеркало» был опубликован список московских художников за подписью Михаила Гробмана. Лист назывался «Второй русский авангард. Героический период». Крупнейший знаток русской культуры, живущий в Израиле, в алфавитном порядке перечислял 35 фамилий, главным образом нелегальных художников, составляющих «Второй авангард» русского искусства в отличие от «Первого авангарда» 20-х годов, хорошо известного мировым любителям искусства.
О природе артистического авангарда существуют самые разнообразные мнения.
О списке Гробмана спорить бесполезно, факт налицо. Его надо изучать искусствоведам, от музеев до частных собраний.
У списка есть сторонники и противники, но я не собираюсь оспаривать наличие или отсутствие тех или иных имен, а лишь внимательно просмотрю судьбы ряда лиц, мне лично знакомых в той или иной степени.
К примеру, я понятия не имею, кто такие Лион (29) и Турецкий (15), следовательно, пропускаю, не комментируя.
У любителей изящных искусств мода и цены создают значение художника, личность созидателя всегда отсутствует, как будто «измы» фабрикуют безликие машины, а не живые люди.
Все поименованные мною лица заслуживают самого тщательного изучения, а не набросков, что я предлагаю. Здесь я иду по горячим следам ушедших в мир иной, а долгожителей приветствую за мудрый стиль жизни.
«Приятно быть первым в списке», – пишет в сетях Брусиловский Анатолий Рафаилович, передовой харьковский график, осевший в Москве в 1960 году. О его месте в искусстве московского авангарда бытуют разные соображения. Перечень многочисленных выставок всегда вызывает скуку, но у Бруска он украшен снимками автора за одним столом с кинозвездами и аристократами, что вызывает уважение и зависть. Его изображения обнаженных женщин в экстазе пользуются спросом у буржуазного потребителя. Но артист не только рисует, а совершенно бескорыстно устраивает судьбы людей.
«Известного банкира Пауля Иоллиса в составе большого числа сотрудников швейцарского посольства к нам привез Анатолий Брусиловский», – вспоминает былое вдова геометриста Штейнберга Галя Маневич.
Вклад А.Б. в торговые связи московского подполья с западным потребителем, на мой взгляд, очень значителен и по-настоящему не изучен до сих пор. Артист великолепен со всех сторон. Образцовый семьянин. Отец и дед. Разделяет жизнь между Москвой и Кёльном. Давно связан таинственным договором с влиятельной немецкой галереей «Гмуржинская». Невероятно подвижной, межконтинентальный турист. Сегодня Париж, завтра Пекин, послезавтра Испания.
Без зависти жизнь не мила.
Я давно завидую Бруску. В Москве вся жизнь крутилась вокруг него. Были видные, но неподвижные фигуры, как Вася Ситников (25), опекуном которого был А. Б. Но он весь в полете. В 1990-м он перебрался с семьей в Германию, но не стал «немцем», не порвал с прошлым, а углубил доходные связи с родиной артистической юности.
Первым покинул список номер 28, Юло Соостер, он умер в Москве в 1970 году сорока лет от роду.
В своем московском дневнике Михаил Гробман (7) обстоятельно описал преждевременную кончину художника.
«27.10. Москва наполнена смертью Юло. Ламм собирает деньги на похороны и семью. Соболев и Жутовский поехали в морг».
О том, как эстонец Соостер, отсидевший десять лет в сибирском лагере, стал известен в оппозиционных кругах Москвы, подробно описано в его письмах и мемуарах, изданных в Израиле и Эстонии. В письмах из лагерей и ссылки Соостер живо описал горемычную жизнь советского зека, московский подвал, где прописался в 1956 году, хлопоты за место в профессии и жизни. Тут мне нечего добавить. Библиотеки. Книги. Журналы. Выставки. Чтение, изучение мирового искусства. Поиски сообщников и друзей. Сплошной ликбез.
Появление в начале 60-х чешских организаторов чемоданных выставок связано с именем Соостера, искавшего контакты с западной культурой.
Опустевшую мастерскую Соостера на Сретенском бульваре снял передовой модернист Москвы Алексей Глебович Смирнов, номер 27.
«Из вонючего трущобного обиталища Славянского Базара, заселенного всякой сволочью» он перебрался на светлый чердак многоэтажного, как раньше говорили – «доходного» дома.
Соседи – график Илья Кабаков (10) и киношник Эльдар Урманче.
Человек дворянского рода и высшего академического образования – институт им. Сурикова – жена, десятилетняя дочка, после поисков своего пути и блужданий порвал с модернизмом и чемоданными выставками в Праге и Варшаве и прочно определился как знаток церковной культуры и превосходный реставратор. Дело дошло до того, что он прекратил общаться с коллегами по лестничной клетке.
Мыслитель, аналитик, идеолог глубоких национальных ценностей. Большие и верные связи в Москве.
Осенью 1972-го мне было очень плохо. Исчезли покупатели. Ни одного издательского заказа и вдобавок профсоюз требует отчетности за заработки. Мой самый близкий товарищ по выпивону, благородный москвич Лешка Лобанов, дал совет записаться в бригаду альфрейщиков под командой А. Г. Смирнова и связал с ним. Иду на встречу. Это рядом, Сретенский бульвар, 6, вход со двора. Я знал, что он играет роль вожака московских модернистов. Выставляет их в Варшаве и Праге, но понятия не имел, что он ушел от нелегальных сделок с иностранцами.
Вся просторная мастерская была завалена всевозможными вещами древнерусского происхождения – от лаптей до прялок и ковров. Огромных размеров икона какого-то святого лежала на столе. Смирнов очищал ее от вековой копоти.
«Тут ко мне ломилась какая-то парижская дурочка с блокнотом, так я ее вытолкнул к соседям. Мне нужны мастера, хорошие исполнители. Сможешь исправить настенный орнамент – приходи на работу в Загорский монастырь».
Он записал меня в бригаду альфрейщиков, красивших столовую православных святынь. В первый заход на леса из гнилых досок я полетел в корыто с глиной. Отделавшись легким ушибом, я сбежал из монастыря. Мои напарники, самоучки Алексей Лобанов, Иван Тимашев, Кира Прозоровский, получили за работу деньги; мне за корыто Смирнов выдал фальшивую справку для профсоюза работников культуры.
«Пускай работает, кто хочет, я на работу не пойду» – как пел бард Леша Хвостенко.
Я не обхожу такого гиганта московских скандалов, как скульптор Эрнст Иосифович Неизвестный (17), хотя о нем изданы толстые фолианты. Его обожают исторически мыслящие люди. Просто добавлю свое соображение о нем, не вдаваясь в полемику.
Как скульптор официального советского сообщества, получавший госзаказы – оформление Асуанской плотины в Египте! – с привилегиями своего законного положения оказался в списке отверженных? Факт его участия в составе изостудии Э. М. Белютина на выставке в Манеже – 1962 год – скорее из области его личной тактики, нежели групповой принадлежности. Мода на «Белютина» быстро прошла, но «пострадавший» от завистливых коллег артист создает надгробный памятник «кукурузнику» Н. С. Хрущеву в 1971 году, а в 1976-м Э. Н. эмигрировал в США и прожил там сорок лет! Все мои попытки найти на американском материке монумент его работы не увенчался успехом. Знающие его люди, как Лев Нусберг (19), утверждают, что таковых нет. «Американская мафия чужаков не берет», – говорит и знаток проблемы М. М. Шемякин. Нет и заметных памятников русским эмигрантам. В буйное время перестройки о нем вспомнили в Кремле. Сибирский город Магадан заказал гигантский монумент жертвам сибирских лагерей, но по рассказам туристов памятник зарос сорняком и постепенно разваливается. Советский скульптор экспрессивной манеры не сумел навязать свое творчество привередливому западному потребителю, а признание кремлевских мыслителей никто эстетикой не считает. Лично я думаю, что Неизвестный, несмотря на амбиции и упорный характер, не смог освоить западные правила деятельности, завоевать заказы и рынок сбыта и добиться известности, о которой он всегда мечтал. В канве американского искусства его нет среди халтурщиков монументализма, не говоря уже о создателях новых «измов». Но мы почтительно снимаем шляпу перед артистом, сохранившим здоровье на рубеже девяностолетия.
Часть номеров я выделил в особый отдел «парижан». Потому что, попав на Запад в 1975-м, прямое общение с земляками в эмиграции мне было проще и ближе, чем с россиянами. Это Владимир Слепян (26) и Оскар Рабин (22).
В 2008 году составитель альбома нонконформистов парижанин Бенуа Сапиро задержал меня вопросом: «А кто такой Владимир Слепян»?
В руках галерейщика был список Гробмана, где он значился под номером 26.
В Москве видеться с Владимиром Львовичем Слепяном мне не пришлось. Один из первых, если не первый, этот сын советских дипломатов вместо кисти стал употреблять пылесос, подражая американцу Поллоку. В 1956-1958 годах его квартира на Трубной, 25 стала своего рода центром сборищ искателей истины. Горстка отчаянных ребят: Куклис, Злотников, Шелковский на гнилых картонках и дырявых мешках красили и брызгали «по-американски».
Мало этого, он умудрился связаться с французскими туристами и через них передать свои произведения на Запад. В 1958-м он женился фиктивным браком на полячке и уехал сначала в Варшаву, а оттуда в Париж.
Вековая жажда Запада!..
В Париже я его видел несчетное количество раз, но самым необычным способом. Мой знакомый Олег Прокофьев, «сын композитора», как все его звали от консьержки до прессы, сказал, что в кафе Le Saint-Germain на углу boulevard Raspail и rue du Baс постоянно сидит легендарный Слепян, ставший парижским поэтом Ериком Пидом. Рисовать он давно прекратил и продает тетради французских стихов случайным прохожим. Оказалось, что кафе расположено рядом с моим жильем на бульваре Raspail 33, откуда, как на ладони, метро Бак, бойкий перекресток, кафе и его посетители.
Прокофьев хороводился со Слепяном в Москве, но в Париже не общался. Мне он сказал при встрече в подъезде: «Старик, у него мания преследования со времен царя Гороха!»
И правда, наша планета кишит шпионами. Особенно много их в России. Черные и белые, клошары и богачи, лакеи и господа, трезвые и пьяные. От них, вооруженных смертоносными пузырьками с ядом, нигде не скроешься.
Однажды я спустился в кафе. Крохотный паренек с покрытым пылью лицом и в протертых штанах повторял одну и ту же фразу: «Ки ве ля поэзи»?
И в этом предложении была атмосфера дурдома.
Я не представлялся, а лишь приценился к листку: «Ди фран». Поэт сразу определил мой акцент и заткнулся, как ракушка. Неприступный парень мне показался глубоким психопатом, не готовым для общения с людьми, особенно с земляками. А я и не лез в бутылку особого знакомства. С моего отличного наблюдательного поста не раз любовались «московской легендой» мои постоянные гости той поры – невозвращенец Коля Павловский, американский рабочий Олег Соханевич и сибиряк Андрей Пролецкий. Посетители кафе особого интереса не вызывают, а вот легендарный артист с тетрадкой стихов придавал заведению особый колорит. Году в 1995-м я обнаружил рядом с ним московского туриста Юрия Савелича Злотникова. Они глушили пиво из литровых бокалов, называемых у нас «формидабль», и размахивали руками.
Помню, в 1957 году молодой человек Юра Злотников пришел в «дом Фаворского», где я работал натурщиком. Позировал я голым для дипломной картины Д. Д. Жилинского. Так, с высоты помоста я увидел пару его фанер от старого комода, замазанных в беспредметном духе. Постоянный жилец дома скульптор Димка Шаховской сказал, что эту фанеру автор выбросил на помойку и устроился оформителем на выставку сельского хозяйства. И проработал там лет тридцать. Кажется, он и Слепян учились рисованию в одной и той же школе и сохранили какие-то связи. В Париж Злотников явился туристом и разносил по галереям абстрактные композиции, сделанные в 1990-м на хорошем ватмане, но помеченные 1957-м годом. Галереи ничего не покупали и не брали в подарок от пожилого русского чудака.
Затем терраса опустела. Осенью 1998-го Прокофьев мне сказал, что Спид-Слепян умер от разрыва сердца.
Судя по расчетам известного коллекционера Г. Д. Костаки, валютная операция «кремлевской мафии» – охота за формалистами – началась в начале 60-х. И не только за «трупами», Малевич и Ко, но и за «модернистами» современности.
Это – подпольная фарца, чемоданные выставки на Западе и психушки за тунеядство.
2 марта 1971 года в Кремле получили донесение министра КГБ тов. Андропова следующего содержания:
«Изучить вопрос о возможности и условиях реализации создаваемых в нашей стране некоторыми творческими работниками модернистских произведений для зарубежного потребителя».
Московские модернисты той поры походили на поляну пестрых растений, где каждый жил и рос по-своему. Творили на вечность, в полном отрыве от мирской суеты и советского конформизма.
Заслуженные и народные академики клеймили эти опыты не искусством, а мазней проходимцев и тунеядцев (смотри протоколы АХ СССР за 1960 год), а вот почтенный грек Г. Д. Костаки считает шизофреника Анатолия Зверева (8) гением. Старый дурак Василий Ситников (25) решился на эмиграцию, скатертью дорога, но будьте любезны оставить народу шестьсот ценных икон, собранных нечистым путем. А как захомутать проходимцев без прописки в Москве?
Полный отрыв от масс!
Появление Г. Д. Костаки у старика Михаила Ларионова в Париже, выездные поэты и пианисты у Шагала на юге Франции – факты не случайные. Знаменитого эмигранта 20-х Марка Захаровича Шагала, набиравшего заоблачные цены на свои мистические произведения, обрабатывали особо.
«Марк Захарович, Вам нужно поехать в Москву, Вас там очень ждут. Вас там очень любят», – это невырубаемые слова самого Костаки. И старик Шагал решился появиться в стране, где не был 50 лет. В 1973 году высшие власти встречали его красной дорожкой. Эмигрант подарил им 200 литографий и подписал свой огромный шедевр, «театральный задник» 1920 года, для чего, собственно, его и вытащили из западного логова.
В таких вещах мы не лыком шиты!
С запуском выставки «Париж-Москва 1900-1930» Centre Pompidou, в 1975 году образовалась бригада спецов во главе с Александром Халтуриным, ИЗО минкульта, которую реставратор Савелий Ямщиков окрестил «зондеркомандой» по ограблению российских сокровищ. В деле приняли участие двадцать видных советских музеев, не считая сотен кадровых сотрудников различных министерств. Под регистрацию команды попали все владельцы картин русских формалистов и модернистов, у меня есть панические письма на этот счет видных коллекционеров Москвы.
Успех выставки в 1979 году превзошел все ожидания. Богачи ломились осмотреть невиданные сокровища русского авангарда. У работ Шагала, Малевича, Татлина давился народ, картину Павла Филонова «Формула пролетариата», впервые показанную Западу, в буквальном смысле осаждала толпа знатоков. Скуповатый Бобур, не имевший его картин, предложил за шедевр «структурализма» хорошие деньги, 10 миллионов гринов. Ответственные лица почесали макушку и решили продать. Об этом хрестоматийном факте уголовщины стоит напомнить читателям. Вещь купили, и самые привередливые эксперты не сомневались, что это подлинник. Но через год инвентарная комиссия обнаружила, что на стенке висит не оригинал, а подделка. Интерпол опросил всех причастных в выставке и покупке людей – кто, что, когда – но до сих пор никто не знает, как фальшак очутился на месте подлинника.
Савелий Ямщиков говорит, что та же выставка в Москве была на грани срыва. Главные академики изофронта угрожали пересажать всех фарцовщиков и валютчиков «зондеркоманды». Народному гневу пошли на уступки и устранили с экспозиции театральный задник Шагала.
Киты вечного реализма успокоились, однако иначе думали в Кремле.
Открыли валютный салон в Москве и Ленинграде для членов «союза», куда никто не шел. Самые модные и продаваемые не числились в профессиональных сообществах.
Образованный искусствовед Игорь Наумович Голомшток, уехавший на Запад, ошибочно считал – рецензия на выставку «восьмерки» в музее Гренобля, 1974 год – что мистические каракули бывшего «узника ГУЛАГа» Бориса Свешникова (24) – замечательный товар для продажи на Западе.
О том, что на Западе торгуют воздухом и говном, Голомшток отлично знал, но русские модернисты еще не доросли до таких открытий, и пришлось лансировать на рынок то, что есть. Высшее кремлевское руководство решило бросить на Запад побольше «нетленок». Горячим защитником этой версии оказался не только Голомшток, но и ряд коллекционеров – Талочкин, Дудаков, Санович, включая Костаки. Кремлевские счетоводы прикинули: если выставки в Германии и Париже дали солидный валютный куш, то массовое нашествие «нетленки» наверняка принесет желанные миллионы.
Беспокойный литератор Александр Глезер, о котором я сообщу ниже, собрал 600 номеров модернизма и рвался в бой на западный фронт.
«Неуемного вредителя русского авангарда», по определению Гробмана, лично курировали генерал КГБ В. Н. Ильин и журналист Виктор Луи. В случае провала «нетленки» в запасе были малоизвестные «романтики» и «мухоморы».
У Ильина и Луи были достойные восхищения биографии интеллигентов, пострадавших в эпоху культа личности Сталина. И тот, и другой просидели по десять лет в советских тюрьмах и вышли на работу с чистой совестью.
Люди прогрессивных взглядов!..
Виктор Луи со своей английской супругой с 1965 года поставил на Оскара Рабина (22) и всячески толкал его иностранным подданным. С 1967-го в игру вошел строптивый Саша Глезер, в кратчайшие сроки собравший картины «мистиков» поселка Лианозово.
Глезер вывез картины, но лианозовский вариант с густой примесью антисоветчины не срабатывал на рынке сбыта.
На разведку в Париж срочно вылетел Виктор Луи. «Шато» Монжерон, где заземлился «музей в изгнании» Глезера, лишь отдаленно походил на музей. Текла крыша, в комнатах стояли лужи, паркет сгнил, двери разбиты, в окнах выбиты стекла. В «музее» ни одного посетителя.
Один друг русской цивилизации снял для торговли картинами галерею в модном латинском квартале, 15 rue de l’Echaudé. За стол посадили грамотную супругу Глезера, Майку Муравник. В галерее напротив с картинами «ню» публика не иссякала, а к Майке никто не заглядывал. Перебрались в самый популярный квартал Парижа – «бобурский» – и опять пусто. За три года выставок, аукционов, буклетов, газет русскую «нетленку» из села Лианозова никто не покупал.
Таблица Луи и Глезера доходов не приносила.
В январе 1978 года на удивление всего мира в Париже появился главный «бульдозер» нонконформизма О. Я. Рабин, и не один, а с женой и сыном. Выездные антисоветчики за рубежом! Случай удивительный и невероятный для тех времен. Образцовые тунеядцы приехали не из Вены – транзит для эмигрантов израильских вызовов – а поездом Москва-Париж, и с багажом через Германию. Приглашенные гости верного друга советского народа, журналистки из France-Soir Клод Дей-Лившиц (Claude Day-Lifschitz). Двадцать картин в багаже, по три тысячи франков на человека. Провожали смутьянов видные люди Москвы, Виктор Луи, Оська Киблицкий, Леван Кацешвили и куча фотографов. Такой приезд внес невероятную смуту в жидкие ряды эмиграции.
Как издавно повелось, кремлевские валютчики опирались на чужие карманы. В табеле о рангах Рабин числился «Солженицыным русской живописи» и «безусловным лидером советских нонконформистов». Его доходчивый критический реализм в Москве шел нарасхват. Заказы дипкорпуса, интеллигенция в полном восторге, рвет и мечет.
Советские гости осмотрели Лувр, Эйфелеву башню, сняли квартирку и стали ждать с неба погоды.
Я тут не вспоминаю, а подаю бесспорные факты, обойти которые невозможно самому наглому и проворному фальсификатору.
Старую российскую эмиграцию – я имею в виду князя Бориса Голицына, графа Бобринского, барона Павлика Бенигсена, с которыми довелось беседовать, – поражало невежество и убожество «третьей волны», полное отсутствие бытовой культуры. Я, вылезший из брянской землянки, где в ХХ веке жили при лучине и хлебали из одного котла, пытался что-то объяснить аристократам, но без всякого результата.
«Послушайте, мил человек, – говорил мне граф Бобринский, – западные интеллектуалы слушают дурацкие пророчества какого-то Андрея Амальрика, но ведь он малограмотный студент первого курса училища!»
Через полгода туризма 22 июня того же 1978 года Рабина вызвал советский консул и объявил о лишении его совгражданства. Турист не пропал на чужбине. Апатридов в Париже не обижали. Рабин с женой и сыном, не лишенными паспортов, перебрались в просторную казенную мастерскую в центре Парижа.
Саботаж кремлевской экономики или полезные фигуры кремлевских шахматистов?
Собирать произведения дорогостоящих формалистов 20-х стали не только шизофреники, но и люди высокого положения, включая министров, вооруженных автоматическим оружием. Они ограбили Сановича, Холина и Костаки. Грек решил смыться от вооруженных банд на родину предков, в Грецию. Цены поднимались на глазах, миллион считался отправной точкой для картинки любого «ослиного хвоста».
Торговлей авангардом и поставкой фальшаков занялись всерьез.
Искать логику в политике Кремля бесполезно. О марксизме там давно забыли и каждый клан тянул одеяло на себя.
«Зондеркоманда» из представителей «госхрана», «комбината», «минкульта» по учету и контролю «формалистического мусора, популярного на гнилом Западе», раздвигала свою деятельность.
Прирожденный барахольщик Игорь Санович говорил, что они уже не скупали (негде!), а забирали по адресам (кража со взломом!) формалистов «Ослиного Хвоста», и сам Санович стал жертвой налета в 1975 году.
Искусство народных идеалов прекратило свое существование.
Для укрепления советского фронта в Париже двинули еще пару фигур, «романтиков» и «мухоморов». Их рекламный журнал «От А до Я», изданный на деньги швейцарского коммерсанта и давнего клиента Кремля, начисто упразднил «дело Глезера», о нем ни строчки, а на какого-то «мухомора» Сокова, изобразившего указательный палец, отвели четыре страницы. Однако «мистики» не собирались сдаваться. Подключив к делу поклонников Солженицына, они устроили бойкот ряду выставок и смылись в Америку, где им обещали помещение и стипендию.
Был необходим совершенно новый подход для атаки на Запад.
Год: 1979.
В конце года редактор И. С. Шелковский вручил мне десять номеров журнала «А-Я» для раздачи славистам Франции, среди которых было много знакомых. Полистав журнал, я удивился: «Старик, а где же Рабин?» – «За Рабина хлопочет Глезер. Здесь другие люди».
Предательский удар в спину нонконформизма. Из рекламного пространства вымарали большой блок хороших художников. Мы никогда не узнаем, как они выживали все эти годы застоя. Ведь дипы и коры Москвы журнал «А-Я» получали в первую очередь. В галерее Басмаджана я не видел работ Плавинского, Зверева, Харитонова.
Однако ставка на «мухоморов» оказалась верной и прибыльной.
В 1985 году Юрий Купер, заседая в кафе «Ля Палет», мне сказал, что видные парижские галеристы вылетели в Москву на разведку и осмотр эстетических сокровищ.
У эстетов Запада совсем иные ходы и выходы. Антисоветское искусство для них – газетная карикатура, им нужны качественные «измы» западной традиции. А таковых не предлагалось. Наводка Купера на хороших художников оказалась правильной. У одного Эдика Штейнберга (номер 33), откопали 500 геометрических холстов высокого качества. Его пригласили с выставкой в Париж.
Здесь следует подчеркнуть глубокую социальную разницу между эмигрантами и гастролерами. Эмигранты 70-х покидали родину навсегда, сдавая государству несчастные десять метров жилпощади и гражданство. Гастролеры же ничего не теряли. Ни квартир, ни дач, ни права на возвращение.
На Западе дружеские кружки московской закваски рассыпались на глазах, как карточные домики. И не деньги и общественное положение разводило людей, хотя в нашей среде это много значило, а взгляды на жизнь.
Пять лет, 1988-1993, что уже рекорд, я ежедневно общался с другом юности Э. А. Штейнбергом, очень одаренным колористом, и его ученой женой Галей Маневич. Жили они «по-тургеневски». Лето на рыбалке в Тарусе, зимовка в Париже. Никаких проблем с документами. «Карт де сежур» на десять лет, контракт с хорошей галереей, дававшей деньги. Меня всегда забавляли их хлопоты с посылками на родину. Горы колбас и круп, колготки и джинсы. Мало-помалу мои друзья стали тянуть меня на историческую родину: «Старик, возьми в Москве сто метров жилплощади на Трубной, летом будем рыбачить, купаться в Ялте, зимовать в Париже».
Такой соблазнительный расклад совсем не входил в жизненные планы ни моей жены, ни дочки, учившей китайский язык, ни в мои, мечтавшего о белой даче на греческом острове. И однажды на званом вечере мой друг напился и обозвал меня, как генерал Бенкендорф поэта Пушкина, клеветником России. Такая форма общения исключала дружескую связь и мы смирно разошлись по своим местам.
Костяк запасной команды гастролеров составляли «мухоморы», предлагавшие какой-то «фаворский свет» в искусстве. Свой поход они начали с издания журнала в парижской типографии. Дело оплачивал швейцарский капиталист Жак Малконян. Не очень ясно, почему он замаскировался под «Бориса Кармашова» и сотрудники журнала, как агенты Коминтерна былых времен, сменили имена. Сидоров стал «Алексеев», Маневич – «Бехтерева» и т. д. «Алексеев» собирал картины и слайды в Москве, а Мелконян доставлял в Париж на распечатку и продажу. Лучшие результаты показал Эрик Булатов (2) – восемнадцать тысяч долларов, что служило доказательством правильно выбранного пути.
С началом перестройки журнал прекратился и часть его постоянных участников востребовал Запад. Правда дружеский блок «мухоморов» развалился, как кусок сырой глины. Денежные люди из европейских банков и галерейщики отобрали для своих фондов Кабакова и Булатова, Чуйкова и Штейнберга, устранив Брусиловского, Янкилевского, Гороховского и других кандидатов на валютный пирог.
Запад тоже не лыком шит!
Опытный стратег своей жизни Илья Кабаков (10) очень быстро смекнул, что теплое логово галерейщицы Дины Верни, пригласившей его в Париж, не окончательное решение карьеры. Он собрал для Дины «Коммунальную кухню» с помощью Купера, скупая по парижским базарам дырявые чайники и кастрюли. И предусмотрительно сменил жену. С новой супругой, землячкой Милкой Каневской, ставшей соавтором инсталляций Эмилией Кабаковой – артистической натурой, знавшей все ходы и выходы торгового мира, – возник продуктивный союз, причем жена, не умевшая рисовать, стала ведущим соавтором гигантских музейных выставок.
Русская пресса почему-то умалчивает ее участие в творческой работе, а жаль!
«Музыка воды»!..
В 1975 году при первом знакомстве с живым искусством Запада я не нашел там ни одного россиянина. Самые грамотные и опытные – Олег Прокофьев, Вилем Бруй, Сашка Злотник, Юрий Куперман, ставший Купером, – сочиняли что-то для себя, надеясь зацепиться там, где дают деньги.
Матерого националиста русского разлива, писателя А. И. Солженицына, с большим шумом изгнали из Москвы на Запад. На западном фронте он возглавил крестовый поход против коммунизма. Капиталисты дали ему большие деньги. В Париже вокруг валютного куша сразу возникла драка бывших комсомольцев и целинников. Победил сотрудник «Молодой Гвардии» Володя Максимов. Он собрал холуев той же закваски и «независимых» культуртрегеров вроде Глезера, Шемякина, Нечаева.
Как люди с ненавистью к Западу и его ценностям выживали на гнилом Западе?
Здесь опять приходится возращаться к надоевшей теме «дело Глезера», в коллекции которого оказались и мистики, и романтики, в том числе и пять моих работ. Он выделял вожаков бульдозерной выставки 1974 года, но ведь бульдозер не повесишь на стенку. На мое замечание, что так нельзя, мы в Париже, а не в Москве, Глезер и Жарких меня чуть не разорвали на куски, а антисоветчина лишь усугубляла тяжелое положение художников. Юрка Жарких намазал огромный холст под названием «Манифест изгнанников» и повесил его на стене брошенного гаража. Никто не купил.
Этого мало, если что-то попадалось в парижской прессе, то под названием «Тьма есть тьма». Кто же после такой поливки приценится к советскому «мистику»?
Я пишу не историю искусства, а размышляю над списком Гробмана.
Вот и сугубо личное.
Летом 1974 года я жил в брянской деревне. Сено, солома, колодцы, коровы. Средневековье в чистом виде. Рисовал картинки с различными знаками – хорошо известными, как пентакль, и буквы разных алфавитов, или царапины на заборе. Картину с условным названием «Казак» сделал в дровяном сарае. Под рукой был мешок из-под картошки, три тюбика краски и щепка вместо кисти. «Белую Звезду» и «Лики» рисовал там же. Мольберта и подрамника у меня не было, красил на земляном полу. Просох­шие вещи свернул в рулон, и так они лежали в моем московском подвале до похода на беляевский пустырь 15 сентября. По мудрому совету живописца А. Т. Зверева, ночевавшего у меня в сундуке, – «Тащи рулоны, пойдет дождь спрячешь под плащ». Так и вышло. Один рулон мне удалось развернуть и держать в руках, но по требованию рабочего, вооруженного лопатой, с испугу кинул в грязную лужу. Рулоны основательно потрепали, затем бросили в кузов грузовика с саженцами, где их потоптали в свою очередь, и, к моему удивлению, выбросили в кусты. В таком плачевном виде с холстами меня подобрал немецкий журналист Арно Майер и на своем быстроходном «Мерседесе» доставил живым домой. Там, как ни в чем ни бывало, играли в подкидного дурака и пировали Зверев, Мышков, Вулох, Фредынский, Крынский. Они глушили водку и ждали вестей с пустыря.
Мой мокрый вид не охладил пьяный народ, все кричали «Ура!» и бросали в потолок пустые бутылки.
29 сентября 1974 года на встречу с русским народом в парке Измайлово я потащил пару картин на хороших подрамниках. Их никто не потревожил, наоборот – толпа задавала вопросы: что означают эти композиции? Я молча пил пиво и бродил по поляне в качестве зеваки.
Позднее я отобрал эти вещи для выставки в Лувре – так мне наивно и высокомерно виделось мое будущее на Западе! – но пришлось их оставить в подвале на произвол судьбы. К счастью, на «бульдозерные» вещи в рулоне и картонный ящик с эскизами воры не позарились, и верный друг, консул ФРГ Зиги Фурри, откопал их в куче мусора и привез в Париж.
Александр Давидович Глезер достоин основательной биографии, что не входит в мою компетенцию, но о личных отношениях с ним необходимо поделиться с будущим биографом. Скептик, покойный живописец Эдик Штейнберг, говорил: «Иного нам Бог не послал», но с Глезером связано целое тридцатилетие русского нонконформизма. Тут я касаюсь лишь незначительной части наших персональных сношений.
В начале 60-х молодой литератор Саша Глезер терся среди всевозможных «творческих клубов» и литобъединений. В 1962-м он, не зная значения автора, устроил выставку Володе Яковлеву (34) в рабочем клубе «Дружба». Как он вышел на Яковлева, не знаю, но, кажется, через эстета и переводчика Леонида Пинского, совратившего его собирать мусор, лишенный эстетической ценности, и он энергично принялся собирать картинки подпольных мазил. Забубенный комсомолец, вставший на скользкий путь коллекционирования, осенью 1966-го пригласил «модного» и бродячего Анатолия Зверева на сеанс портретирования, обещая особую грузинскую выпивку. А .З. затащил к нему и меня. Заказчик жил в полуподвале с новой женой Майей Муравник, литсекретарем большого издательства «Советский писатель». Парень среднего роста. Обыкновенное лицо. Повадки гоголевского Сашки Хлестакова («Я с Пушкиным на дружеской ноге!») – «С великим Гудиашвили мы пили чачу!»
Действительно на столе стоял чайник с кавказским очень крепким напитком, от которого пищал и сжимался желудок. Портреты вышли роскошные – Глезер с трубкой во рту, жена-красавица с букетом на голове. Карандашный набросок пасынка Лешки. Меня очень удивило, когда заказчик вытащил четвертной и вручил мастеру со словами: «За шедевры я хорошо плачу!»
Я не моралист и не альтруист, но краски и кисти надо оплачивать!
Слова «хапуга» и «мошенник» меня не пугают, я пригласил поэта к себе. Он охотно записал адрес и вскорости явился.
Личные отношения не сложились, а по профессии пошли неприятности.
По глазам и повадкам посетителя я увидел, что он полон энтузиазма, но ничего не петрит в живописи и лишь охотно клюет на вещи с литературным содержанием.
Мы долго торговались и сошлись на картинке, где изображалась некая птица.
«Нет, Саша, это не петух, а индюк», – толковал я. «Ну, раз индюк – беру».
Я запросил 120 рублей. Он сразу срезал наполовину. Затем поделили остаток и согласились на 75 р. с подарком – гуашь 64-го года. Он дал мне аванс, четвертной, забрал «Индюка», но с должком так и не расплатился, а при встрече говорил: «Старичок, я сейчас на мели, подожди немного».
Денег я не дождался.
Особые отношения у него сложились с «лианозовцами». От них он получал много вещей. Как к нему попали питерские модернисты Юрий Жарких и Женька Рухин – ума не приложу. Сперва они ночевали в моем подвале, поджидая иностранного покупателя, но начиная с 1971-го года стали неразлучными попутчиками Глезера. Забегая наперед, доложу, что их дружба на Западе претерпела значительные изменения. В обществе, где жизнь любого мазилы зависит от банковских чеков, дружба с треском разорвалась.
На нары, бля, на нары!
В начале 70-х в Кремле решили заняться валютной торговлей «модернистами» в обход боссов Академии Художеств и ее капризных и отсталых членов. Хапуг Кремля придурками не назовешь, у них славное прошлое по-ленински трясти капиталы Запада.
Смутьян Глезер рвется вперед. Шестьсот картин в наличии и протекция в эмиграции.
Ряд запасных игроков – Колодзей, Михайлов, Кузнецова, Свиблова – тоже мечтают поиграть на Западе.
Серьезной кандидатурой считался московский фарцовщик Александр Иванович Сидоров, давно состоявший у мусоров в досье. Этот Алик работал на телевидении и по дешевке скупал картинки модернистов. Эстетов КГБ поражало, как за такое говно иностранцы платят деньги. Приятель фотографа, кадровый философ Борис Гройс, доходчиво объяснял высокое качество модернистских произведений, выделяя своих знакомых «романтиков» и «мухоморов». Составили команду для пропаганды этого дерьма и журнал глянцевой бумаги с названием «А-Я». Сотрудники и советники: Гройс, Гороховский, Пивоваров, Иван Чуйков, Галя Маневич.
«Московский романтический концептуализм»!
Эстетика и деньги в гармоническом единстве.
Нельзя сказать, что кремлевский план – «Даешь валюту за говно!» – отличался новизной и совершенством. Пришлось обходить саботаж китов соцреализма и твердолобых марксистов Партии, чтобы получить хороший результат.
Кремлевская команда не мелочилась на мистических рисунках Б. П. Свешникова, а впаривала фальшаки Малевича, Лисицкого и Филонова в лучшие музеи мира.
Год: 1988-й.
За год до торгов Сотбиса в Москве к московской команде пристроились иностранцы, образовалась международная «зондеркоманда» высокого уголовного полета. За фотоснимки формалиста Родченко драли миллионы, за мистические каракули никому не известного Гриши Брускина содрали 400 тысяч долларов, и цены на Второй авангард продолжали расти.
«Живописный самиздат!»
«Слава КПСС!»
В своей игре кремлевские валютчики, как заядлые шахматисты, использовали все фигуры от пешки до короля. Грек Костаки, супруги Луи, супруги Глезеры, Алик Сидоров, Гариг Басмаджан, Жак Мелконян, Игорь Шелковский. Фигуры разного калибра гроссмейстер В. Н. Ильин передвигал в зависимости от ситуации на месте боя.
Вот сокращенный путь А. Д. Глезера. «Надоело писать рапорты Ильину, – вспоминает он, – и я решил эмигрировать». По израильскому вызову. Часть картин вывезли совершенно официально, с печатями Минкульта, а часть с помощью верных иностранных подельников с дипломатическим багажом. Везли атташе французского посольства по культуре граф Степа Татищев, сын Мориса Тореза, внук знаменитого писателя Сашка Андреев, потом приглашал сам Париж, и коллекцию вместе с ее владельцем вне очереди прописали в русском «шато» Монжерон. Старый дом долгие годы находился в аварийном состоянии, много комнат пустовало и туда запихивали советских диссидентов в нужде. Распоряжались апатридами секретарь Солженицына славист Никита Алексеевич Струве и вездесущий граф Татищев.
От прошлого не убежишь.
Глезер привез с собой весь арсенал воинственного советского комсомольца – нетерпимость к инакомыслию, безудержная пропаганда антисоветских идей и дешевая провокация.
Когда он мне позвонил в Париже, то изображать из себя гения мне было просто глупо. За год «Запада» я продал одну картину «Гора» за три тысячи франков – сумма смехотворная по тем временам. Стоимость трех подрамников без красок! Поначалу и сдуру я полез в двери, где давились профессионалы кисти и резца всех племен и народов. Там мне сразу дали под зад коленом. Давили невидимки бизнеса. Я решил жить, куда кривая вывезет, дают – бери, бьют – беги!
Глезер гнал примитивный «антисоветизм» еще в Москве, что заранее обречено на провал, но ему открыли двери музеи Франции, Англии, потом готовился аукцион в Японии. Глезер пришел ко мне с его давним ординарцем Юркой Жарких – моим старым питерским приятелем и квартирантом московского подвала в 1976 году. Он только что приехал в Париж и прыгал от нетерпения прославиться не мытьем, так катаньем.
«Ну, что, Валь, пробился в люди? Вижу – сидишь в говне, cедьмой этаж без лифта, света нет, краски русские». Я согласно развел руками и без лишнего трепа выдал им пару бульдозерных картин на продажу в Японии.
Мне удалось полистать каталоги выставок по Франции и Японии. Картины там значились, их никто не купил и не вернул назад. Картины застряли в чулане Монжерона.
Малахольному Сашке Глезеру нашли наивного французского компаньона и за его счет сняли галерею в дорогом квартале Парижа. В бутике постоянно висела пара картин лианозовцев, а за столом сидела Майка Муравник в ожидании покупателя, а он, сволочь, проходил мимо. Раз или два я видел на стенке свои картины, они висели на видном месте непроданными. С Сашкой я не ругался и не требовал картин назад, а терпеливо ждал, чем кончится этот фарс.
Эра духовной слепоты.
Сговор врагов народа!
Шато Монжерон сгнивал на глазах. Протекала огромная, крытая черепицей крыша. В актовом зале стояла большая лужа. Безработные квартиранты – и русские, и сербы – не платили за постой. В 1981-м Глезера с картинами выставили за неуплату налогов.
О деятельности А. Г. в Америке мне ничего не известно. По слухам он издавал там журнал, естественно, по-русски, и распродавал свой «музей» американским дантистам. Небольшие, но деньги у него были. Тысяча долларов субсидия и наследство французской жены Мари-Терез Кашен.
В конце 80-х открылись границы и «дело Глезера» выпало из интересов Кремля в частную лавочку. Сотни советских худог и мазил получили гранты для повышения квалификафии в западных, хорошо оснащенных мастерских, но тысячи курских, орловских, хабаровских ждали своей участи.
В 1991-м в Москве аккуратно сломали монумент Ф. Э. Дзержинскому, но не на переплав, а в запасник, и арестовали высших правителей государства. Лишь «зондеркоманда» укрепила свои ряды валютным капиталом.
Меня не удивило появление Глезера в Москве. Поражало, что оголтелый антисоветчик перед отлетом в Москву поселился не в дешевом отеле, а в посольстве Российской Федерации!
Пять моих картин я не считал пропавшими без вести, и хотелось знать, где они.
В 1997-м в Москве издали памятный буклет, где воспроизводилась моя картина «Индюк». Значит, вещь у кого-то в Москве.
Кому морду бить?
Прошло еще десять лет. Я открыл свой адрес в интернете, куда пришло короткое письмо: «Одна ваша картина с названием «Казак» у меня», – писал Григорий Винницкий и прикрепил снимок. По словам того же Винницкого, другая картина находилась в собрании нью-йоркского дантиста Романа Табакмана.
Подаю факты и даты без выводов. Антисоветчики, каждый по-своему искавшие заработка и славы, повернули оглобли назад, в ненавистную Рашку. И художник Рабин вдруг заявил, что «демократия – зло для творчества».
Эмигрантам показалось, что после восстания 1993 года коммунисты покинули Кремль и торжествует демократия, а на самом деле никто не убегал, а лишь поменяли пиджаки вместо серых на малиновые. Как сидели Сашка Халтурин и Пашка Хорошилов с 80-го года в бункере культурного фронта, так и сидят. Воспрянули духом аристократы «белой волны». Князей и баронов принимали в Кремле с большой помпой. Возвращали развалины их поместий. Главный антисоветчик Солженицын бросил ненавистную Америку и, как когда-то царь, пульманом пересек русские просторы от Порт-Артура до Москвы, где на каждой станции его встречал отряд властей с большими крестами на груди.
…Нахамкин, Басмаджан, Комаров, Глезер, Ростропович, Зиновьев, Войнович, Шелковский, Мамлеев, Лимонов…
При первой возможности они повернули на историческую родину, в хорошие элитные поселки – Барвиха, Рублевка, Баковка, где их ждали начальники и охрана.
Я не осуждаю искателей приключений и бизнесменов, прилетевших за газом и нефтью, скорее наоборот – приветствую. Меня удивляет крутой переход антисоветчиков от нонконформизма к конформизму провинциальной русской выделки.

 

2 октября 2016 г., Франция

 

Vorobyov

 

Валентин Воробьев

 

КНУТ И ПРЯНИК

Посвящаю Алексею Щульгину

Следовательно, привет от всех.
А. Т. Зверев.

 

Осенью 1993 года в Париже ко мне пришел оригинальный покупатель. Господин Яков Баргера из Кельна. Он посмотрел десяток моих картин и сказал:
– Вижу – у вас дорогие французские краски, мне они не по карману. Нет ли у вас картин с русскими красками?
Ишь,чего захотел, оригинал! Я пятнадцать лет в Париже крашу местными красками, укандохал на них кучу франков, а ему нужна валдайская охра! Поскольку я не люблю упускать покупателя, то для самых капризных пару коричнево-синих картин питерских красок «Черная речка» я держал в одном укромном месте Москвы. И гость не шутил. Записал московский адрес на клочке старой газеты, а как перевез три картины в Германию – ума не приложу. Статья 226 УК РФ – «контрабанда» – работала вовсю, но репродукции этих картин я видел в толстых каталогах его коллекции.
Мой гость, не отрываясь, осмотрел и черно-белую фотографию, висевшую над камином – народные массы на поляне, ярко освещенной солнцем. И таких снимков толпы с выразительными лицами советского покроя у меня оказалось штук тридцать.
Он спросил:
– А это что за базар?
– Это не базар, – говорю, – а выставка нелегальных художников в московском парке культуры и отдыха 29 сентября 1974 года.
– Ну, это так замечательно и невероятно! Очень много народу, у нас в Кёльне на выставках хоть шаром покати, а тут давка у картинки!
– Это не давка, а победа света над тьмой, в тот день нештатные формалисты собрали десять тысяч зрителей! Шизофреники, алкаши, дипы, коры, отказники и диссиденты.
– Одолжи мне эти снимки для выставки, – сказал гость, и я охотно одолжил.
Баргера хорошо заплатил за картины, а снимки в отдельном стенде лет семь выставлялись по городам Европы, в русском городе Самара включительно.
Nonkonformisten!
Этот московский базар мне показался невероятным сразу, как только меня выгрузили из автомобиля. Когда сошлись народные толпы на огромной зеленой поляне, чувство прямого соучастия в уникальном спектакле не покидало меня все три часа, а потом, со временем, стало еще острее. Западные наблюдатели, враги мира и социализма, сразу обнаружили выдающееся значение этого странного сборища, окрестив его «русским Вудстоком», но советское общественное мнение хранило гробовое молчание (две-три фальшивых статейки в газетах я не считаю) и хранит его до сих пор. Года через три эмигрант А. Л. Глезер составил короткий рапорт о выставке, кое-что в своих мемуарах вспомнил художник О. Я. Рабин (1980) и это всё. В 1994-м (перестройка в разгаре!) в Москве храбрецы из телевидения устроили вечер воспоминаний, пригласив трех участников события – Немухина, Боруха и Бордачева. Им позволили критику эмиграции вместо достоверных воспоминаний. В 2004 году знакомый советский корреспондент «Известий» в Париже Юрий Коваленко сказал мне, что вышла капитальная книга воспоминаний знаменитого живописца Анатолия Слепышева. Часть воспоминаний он мне дал почитать.
Анатолия Степановича Слепышева мне довелось видеть не только в Париже, куда он приехал искать деньги и славу в 1987 году. Я его запомнил и в 57-м. В тот год летом я ночевал в пустующей общаге художественного института «Сурик» на Трифоновке. В одной из мастерской с кривым полом выпускник Слепышев работал над картиной с изображением молодого Ленина. Затем, судя по бесчисленным заказам монументального характера, этот Слепышев удачно пристроился у казенной кормушки. В Париже он пришел ко мне с искусствоведом Ольгой Соболевой, с места в карьер принявшей меня учить, как на первом курсе училища, настоящему рисованию, а не абстрактной мазне. Сбросить ее с седьмого этажа мне не позволял жизненный опыт и лицемерие. Я с улыбкой поблагодарил их за визит и потом мы уже не встречались, хотя о возвращении Слепышева на родину без денег и картин я узнал от того же Коваленко, не пропускавшего парижских вернисажей. И вот в своих мемуарах Слепышев сообщает читателям, что он был организатором знаменитых нелегальных выставок в Москве, лукаво выделяя двух художников – Тяпушкина и Кабакова. Я навел справки, и выходило, что на бульдозерное побоище он опоздал и вернулся домой, не солоно хлебавши, а на измайловской поляне прятался в кустах, наблюдая, когда начнется драка. В тех же кустах сидел и ныне знаменитый Илья Кабаков.
Поразительно, что на лживое и пустопорожнее словоблудие, словно пишет не художник, а кладовщик овощной базы со станции Чухлома, никто не откликнулся, не заклеймил, хотя живые свидетели тех событий ходили рядом. Большой и доступный тираж прошел незамеченным.
Итак, точных сведений о выставке нет, не говоря о фундаментальном исследовании о той эпохе. Ученым нет желания бесплатно копаться в темном, заросшем мифами прошлом.
Моя творческая встреча с народными массами начиналась так. 24 сентября зачинщики необычного явления на пленэре – пять человек уже во главе с героем таковых боев
А. А. Тяпушкиным – составили прошение на выставку подпольных формалистов, и всемогущий Моссвовет, как водится, заявку попытался положить под сукно. Но бунтовщики угрожали повторить «беляевский вариант» – драка вместо выставки! – и бюрократы пошли на уступку: «А какой парк вы хотите?» Разрешили трехчасовой пленэрный показ нелегальных произведений в парке Измайлово с тайным расчетом – осень, хлынет дождь и разгонит наглых тунеядцев с их мазней. В Моссовет я не ходил. Художник
В. Н. Немухин сказал, что косноязычен и плохо одет для встречи с начальством. После погрома в Беляево встречи заводил выставок с чинами Моссовета проходили тайно. Толков и пересудов было много. Сидя в подвале на Садово-Сухаревской, я слушал, как враждебные «голоса» звонили по всему миру об аресте Рабина, Рухина и Воробьева и о дикой расправе советской полиции над кучкой несчастных самоучек и недоучек.
Коротко о моем особом положении на подпольном дне. Я стал знаменит очень рано, в двадцать три года. После бесцензурной выставки в Тарусе в 1961 году советские газеты меня зачислили в «формалисты», а главное – зашипели западные «голоса». Так что и в 66-м и в 67-м меня все знали и приглашали выставляться в клубах и библиотеках. В 74-м я уже числился в «старой гвардии» наряду с Ситниковым, Свешниковым, Рабиным, Зверевым. Других я не знал и знать не хотел. Подпольная гордыня. Телефона у меня не было. Я мог звонить из дворовой котельной, но позвонить мне туда было невозможно, кочегар топил печи, а не бегал по подвалам с новостями.
Моим инструктором и контролером был один человек, барачный художник «лианозовец» Оскар Яковлевич Рабин. Эта связь была так значительна, что я, «бестелефонный», получал от него телеграммы – «Срочно позвони АЕ 1 76 74, Оскар» – и звонил с улицы, получая необходимые сведения: что делать и куда направляться. Так было с «Дружбой», Беляево, так он мне сообщил об Измайлово: «29 сентября, в воскресенье, с 12 до 17 часов Моссовет разрешил нам выставку в парке Измайлово на поляне с пилонами».
Я очень сомневаюсь, что Моссовет предложил место и время для выставки нечести рода человеческого. Вне всякого сомнения, эту великолепную зеленую поляну пробили артиллерист Тяпушкин и Оскар Рабин, самые опытные «совки» среди нас. За десять дней вымотавшие все нервы ходоков с бюрократами, они вырвали у Моссовета три часа свободного показа!
И день выдался теплым и солнечным. С парой картин меня с сообщниками, супругами Серебряными, подвез американский консул Леонард («Лен») Вильямс. На огромной поляне с пилонами народ рос как из земли. Вся нечисть рода человеческого сходилась и сплеталась на ярко освещенной советской земле.
Я выбрал красивый пригорок и воткнул металлический мольберт с надписью «Воробьев». Пока Вовка Серебряный подвязывал картины, я успел обойти поляну и поздороваться со знакомыми тунеядцами, бездельниками и наркоманами.
Американский счетовод подпольного мира журналист Хедрик Смит насчитал 65 участников, что не соответствует фактам. На поляне было 40 мольбертов – у наглеца Боруха было две деревянных треноги – но артистов в огромной толпе было гораздо больше семидесяти. Судя по штанам, замазанным краской, думаю, не менее шестиста.
Ну, старым знакомцам Лиде Мастерковой с сыном хватало одного «Привет!», а вот в одной лощине я насчитал человек двадцать совершенно незнакомых мне нахальных шизофреников, назвавших себя «мухоморами». Позднее я узнал их имена.
…Абрамов, Алферов, Болдырев, Скерсис, Зевин, Рошаль, Туманов…
И – ни одной пьяной морды!
На меня эти молодцы смотрели, как на минутный сквознячок. Появление такой кучи молодняка ничего хорошего не предвещало, лишние конкуренты на жалком рынке сбыта. Предчувствие меня не обмануло. Через полгода эти молодцы официально пробили «валютный салон», своих предшественников смешали с грязью и выбрались за границу продавать «гениальные, концептуальные идеи» вместо надоевшей мазни.
Как издавна повелось, какие-то противообщественные элементы скрывались в кустах. Отборная сотня «искусствоведов» следила за передвижением иностранных агентов.
В одном месте стояла красивая, но грустная женщина с абстрактной мазней в руках. Я спросил: «Это вы нарисовали?», а она в ответ: «Нет, это работа моего мужа, его фамилия Леонид Ламм. И сидит он в тюрьме за свободу творчества. В прошлом году он замазал краской памятник Маяковскому. Власти расценили творческий акт не перформансом, а хулиганством. Сначала его посадили в дурдом имени Сербского, а затем сослали на общие работы в Сибирь».
«Ваш муж чист, как чекист, и кристаллен, как Сталин», – восхитился я фразой Зверева. Женщина с удивлением промолчала. Я двинулся дальше.
Рядом с ней стоял могучий армянин, заросший густой щетиной. Бывший зек Корюн Нахапетян. Он рисовал ландшафты в геометрическом стиле. Позднее, в 1999-м, его убили бандиты по заказу какого-то кавказского пахана.
На насыпи с гигантским пилоном сидело человек тридцать известных иллюстраторов во главе с Виталием Казимирычем Стацинским. Они не выставлялись, а составляли взвод моральной поддержки. Все имена перечислять нет смысла, но на поляне отметились Кабаков и Пивоваров, Гороховский и Дорон, Эдик Штейнберг и Галя Маневич. Между прочим, она вспоминает: «Поляна, окруженная багряным лесом, была наводнена народом. Царило настроение долго ожидаемого, но вдруг свершившегося чуда».
И таких артистических групп, составивших праздник нелегальщины, было множество.
В один клубок сплелись темные силы империализма и модернизма!
Фестиваль «таинственных сил», как острил журналист Игорь Дудинский!
Одни – актеры, другие – статисты. Каждый мольберт считал себя гвоздем мировой славы. Осиновые палки, дешевая мешковина, гнилая фанера и глас вопиющего в пустыне. Прекрасный трамплин для мировой славы!
Подпольные каракули на всенародном просмотре. Такому место не на выставке, а в больнице для душевнобольных граждан.
Спрашивется – как такие толпы собрались в парке кульуры без официального объявления?
По слухам! Вот что значит тлетворное влияние американской радиотехники.
Мне до сих пор попадаются всевозможные глупости искусствоведов, и западных и советских, об отсталой «стилистике русского искусства». Этот фальшивый шаблон неприменим и к легальным и нелегальным артистам России (исключение составляет мнение Игоря Голомштока, отметившего особые национальные тенденции в творчестве россиян, несовместимые с западными «измами», но кто будет слушать эмигранта!).
Такие букварные понятия, как «богема», «нонкорформизм», «андеграунд», совсем не подходят к советской действительности нашего времени. Уже в 20-е годы свободного артиста буржуазной России большевики загнали в глухое и уголовно наказуемое подполье. Перечислять уничтоженных и умерших от голода не хватит бумаги. В ожидании ареста и расстрела жил и творил Казимир Малевич, изгибаясь и прикидываясь своим. Нельзя сравнивать советского, загнанного в подвальную щель вечного страха преступника, с парижской богемой начала ХХ века, ночи напролет гулявшей по кабакам, протестантскими нонконформистами Англии, открыто вещавшими свои доктрины, или американскими модернистами, валявшими салонного дурака при полной свободе творчества.
Теория «глобализма», принятая современным искусствознанием, начисто отрицает существование национальной особенности. По шаблону глобалистов особого русского искусства нет, как нет американского или немецкого. В 1954 году умер Анри Матисс и вместе с ним и французское искусство.
А россияне шли и идут своим путем. И когда они впрямую соприкасались с западным, и когда уходили в иную даль. Об ученичестве русских у Запада от икон до новейших течений высоколобые писаки много потратили чернил. Русские научились у греков рисовать иконы и быстро ускользнули от шаблона. Ну с кем можно сравнить Андрея Рублева XV века? Не с кем! Он уникален. И супрематизм Малевича явление не европейское, а сугубо русское. Если Мондриан «буги-вуги», то Малевич «икона», куда ни крути.
Наши инакомыслящие из поселка Лианозово держались своей семейной кучкой – Валя, Оскар, Сашка Рабины. К ним прилепилась храбрая красавица Надя Эльская. Это она 15 сентября под дождем грудью прижала бульдозер с криком: «Не покоришь, выставка продолжается!» И бульдозер забуксовал в грязи. Рядом пристроились Мастеркова и Немухин, Жарких и Рухин. Начинающий коллекционер проворный Сашка Глезер умел говорить с народом на его языке и стал необходим в этой команде. Группу моральной поддержки им составляли известные люди: философ Леонид Ефимович Пинский, поэты Сатановский, Сапгир, Лимонов, Аида Сычева. Вожак клана Евгений Леонидович Кропивницкий в своем красном берете толкался то там, то сям, но работ не показал. Лианозовцы ухитрились отовариться ящиком пива и устроить пикник на траве.
А кого тащить в вытрезвитель?
Поражало отсутствие пьяниц и дебоширов, хотя попытки провокаций были у пивного ларька.
Корявые, мрачные вещи западный зритель не примет и не поймет. Это особое сознание советского барака без проточной воды в эпоху строительства коммунизма. Надо быть и жить в бараке, чтобы оценить мрак тех времен.
Описывать стилистические данные участников праздника не мое дело. Все сорок мольбертов и подпорок не соответствовали кредо советского изофронта и, следовательно, подлежали запрету к публичному показу. Такие замечательные вещи, как «Собака Лайка» Виталия Комара и Сашки Меламида, несовершенные технически, примитивные по цвету и со скрытым смыслом, сделает только русский художник и поймет только русский зритель. Советские критики мгновенно находили антисоветчину в их произведениях, а выставлять с такой аттестацией всенародно запрещалось.
В известных «измах» русские не хуже американцев. Опора на злободневные советские сюжеты. Мы в Москве, а не в Чикаго. Дело до «толчка» Дюшама не пошло, народные массы отлично пользуются бетонной сральней, и русский дух неистребим в произведениях двух концептуалистов. Супруги Герловины, Римма и Валерий, принесли авоську березовых поленьев и красиво разбросали их на поляне к удивлению просвещенного дипкорпуса.
Чем не инсталляция в русском духе?
В традиционном искусстве масляной живописи москвичи не отстают, а далеко обходят западных коллег.
Лида Мастеркова, на редкость верная своему выбору в искусстве – экспрессивная абстракция, – видела один выход из нищеты и житейского тупика – эмиграция на Запад и говорила об этом открыто и всем. О ней много наплели вздора. Еще никто не решился громко сказать, что она превосходный художник высочайшего класса.
Немухин со своими особого покроя натюрмортами несет свой уникальный опыт, гнет свое, а не лакействует – «Чего изволите?» – у кремлевских заказчиков. От природы лукавый неуч, в 1965 году он ввел в свои композиции «игральные карты» и с тех пор доил инострашек и местных заумников. Где-то состряпали вздор о высоком колорите его живописи. Для меня он остается примером коварного собутыльника, копившего заработки сортировкой колоды карт.
С 1972 года я рисовал буквы, звезды, кресты в разнообразной расстановке, коряво и мрачно, что вызывало особую ненависть советской критики. У них считалось, что изображение пятиконечной звезды красного цвета, обязательно стоящей на двух концах, – правильный советский знак, а опрокинутая звезда, да еще белого цвета – вражеский выпад! Крест на церковном куполе допустимо, крест, намазанный отдельно, – плохо, издевательство над православием!
На моем мольберте висела картина маслом с изображением лошадиной головы и парой греческих букв по бокам – «альфа» и «омега». И картина с опрокинутым пентаклем и буквой «G» в середине. Все эти изображения – антисоветская пропаганда с употреблением эзотерических символов, запрещенных в стране советов.
«Открытый антисоветский выпад», – написал критик журнала «Творчество».
Статьи советских критиков не были рассчитаны на полемику, а спускались в читателя как бесспорная директива.
Знакомые формалисты, работавшие с геометрическими элементами, – Леонов, Синявин, Трипольский – могли проскочить в официальный салон, но только в отдел текстиля, где официоз беспредметные композиции называл «орнаментальные эскизы».
Питерские авангардисты привлекали множество зевак, «дипов» и «кόров». Сибиряк с рыжей шевелюрой, Эдик Зеленин, отдувался за всех. Со своим особым сюром – тщательно отделенный Христос среди груды яблок и травы – привлекал большую толпу любопытных.
Даешь мировую славу!
«Академию Васьки Ситникова» – учреждение абсолютно нелегальное и уголовно наказуемое (учитель никогда не платил налогов в фининспекию!) – представляли ряд ее учеников: Шибанова, Ведерников, Титов, Паустовский, Савельев, Калугин, Демыкин.
«Духовка и нетленка», фантазеры в чистом виде!
Слева от моего стойбища огромные картины развернул незнакомый тип – Семен Мариенберг, о существовании которого я не подозревал еще час назад. Композиции экспрессивной работы, и не кистью, а метлой. Этот Семен кричал и размахивал руками, зазывая иностранцев. Я смекнул – отказник! Столпился народ, и Хедрик Смит записывал на магнитофон все глупости, что он выкрикивал о разгроме арабов в сирийской пустыне. Инженер с какого-то секретного завода, он рвался на историческую родину, в Израиль. На мусоров и организаторов ему было плевать. И настоящий погром начался с этого крикливого соседа.
Справа устроился Алексей Тяпушкин, матерый и штатный мазила. Я познакомился с ним неделю назад, на дождливом пустыре в Беляево. Одного садовника, вооруженного лопатой, с криком: «Вы хуже фашистов!» он двинул по уху. Бойца скрутили и отправили в участок выяснять, кто он и как посмел помянуть фашистов на советском воскреснике. Обнаружив, что это не валютчик, а Герой Советского Союза, его отпустили. Герой стал появляться на многолюдных сборищах в «хрущобе» Рабина. Там разговорились. Художник. На мое «Посмотреть можно?» пригласил к себе в гости. Опасаясь провокации, я увлек на просмотр и Немухина, тоже не видавшего его работ. Коротко стриженный мужчина лет пятидесяти. Выразительное лицо с монгольским прищуром. Сразу поражал дом на улице Горького, 27–29, где он творил: гранитный подьезд, охранник, лифт, седьмой этаж, вид на кремлевские башни. Один сосед – академик живописи Александр Лактионов, гроза всех модернистов страны, другой – какой-то посол «защиты мира».
Провокатор или романтик?
Я, безродный босяк из гнилого подвала, не понимал – зачем владельцу роскошной мастерской с видом на Кремль опускаться на нелегальное дно?
На столе бутылка портвейна, баранки, яблоки. У стены ряд холстов в манере русских футуристов вперемежку с портретами доярок. Видеть абстракцию рядом с дояркой с ведром молока было и смешно, и горько, но таково было творчество героя танковых боев Тяпушкина, и не его одного. Такая мешанина стала спецификой советских мыслящих артистов.
Тихая и мирная беседа о сущности свободного творчества. Уходя, я мигнул Немухину: «Старик, что творится в стране советов, у нас есть свой коммунист с человеческим лицом. Не выдумка чешских писателей, а живой пример и в центре Москвы!»
Падение Тяпушкина на подполье шло постепенно и началось задолго до «бульдозерного погрома», где он открыто вышел из анонимной толпы зрителей на выручку арестованным чудакам. До этого у него было героическое советское прошлое. Истребительная мировая война. Нашествие немцев. Артиллерист Тяпушкин все пять лет прошел со своей пушкой от Москвы до Берлина. Истребил десяток немецких танков на глазах начальства, получил звезду Героя и кучу медалей. Рисованию учился в знаменитом «Сурике». С виду молчаливый простак, он отлично знал, в какое окошко постучаться, чтобы получить ключи от улицы Горького.
Лично я боялся воды, толпы, от стука в дверь прятался под стол. И нормально мыслящие люди опасались потери казенных заказов, рабочего места в издательстве, связи с иностранцами и валютчиками. А вот один бесстрашный артиллерист лезет добровольно на рожон, не боясь, что отберут квартиру и золотую Звезду героя.
Его появление в Моссовете с высокой наградой на груди производило замешательство среди чиновников, они сразу переходили на доверительный разговор с ним, не обращая внимания на его спутников.
Одного официального двурушника я знал: Виктор Попков. Он получал медали из Кремля и крупные деньги, но был способен купить нелегальное произведение, как у меня в
65-м году. Своим критическим умом он допер, что рисовать можно не только сталеваров и доярок, но и черные квадраты. Старше Попкова лет на десять-пятнадцать, Тяпушкин не подкармливал формалистов, а сам стал формалистом.
За кустом на складном стульчике сидел мясистый и рябой малый, похожий на знаменитого актера Пуговкина. Я его знал с давних пор. Ну да, летом 1957 года в гнилой общаге Сурика, где он, выпускник института, создавал живописную картину «Ульянов в Казани». Звали дипломника Толя Слепышев. Уверенный рисунок. Прямая перспектива. Широкий репинский мазок. Крутой поворот от академизма к модерниизму меня не удивил, О таких зигзагах я знал. Его сделал сталинский лауреат Валька Поляков – «Поет Поль Робсон», 1952 год. Поражало присутствие академиста среди нелегальной шпаны и нештатных шизофреников.
Праздный вопрос: почему Тяпушкин и Слепышев пришли на нелегальное дно, а Свешников, Кабаков и Брусиловский лукаво отказались?
Из гуманизма и солидарности или по ошибке?
Зачем притыкаться к банде сомнительных дарований бесплатного положения?
У картины Слепышева, намазанной в духе покойного формалиста Древина, толкались люди. Через три часа просмотр кончился, и двурушника я больше не видел.
Выразительны были женщины, и каждая замечательна в своем роде.
Римма Заневская по праву считалась «амазонкой» новой волны авангарда. И героиня «бульдозерного погрома», и блестящий мастер оптической абстракции. Школа кинетиста Льва Нусберга.
Татьяна Левицкая умело распоряжалась автомобильными лаками. Они расползались сверху вниз как теаральные шторы.
Римма Герловина в паре с мужем Валерием притащили и развернули удивительный концептуальный холст. Я пытался найти хоть один устарелый мазок на белоснежном полотне – ничего! Белое на белом, не хотите ли?
У питерских модернистов кочевала огромная толпа. У москвичей были самые приблизительные понятия о лениградском подполье. Это был их первый показ в Москве. Питерцы серьезно готовились к эмиграции на Запад, набирали очки политических бойцов и один за другим покинули страну, за исключением Евгения Рухина. В 76-м его заперли в питерской мастерской и сожгли живьем.
Ходячая легенда московской богемы Володя Пятницкий! Он разгуливал вокруг своего мольберта с картинкой символического содержания. «Примитив» привлекал народ мягким колоритом и юмором. Володя ухмылялся и молча дымил самокруткой. На вопросы отвечала бойкая Лорик Кучерова, месяц назад ставшая его женой.
Художник Илья Кабаков, легализованный издательской работой и внимательно следивший за развитием событий, мечтательно сказал: «Мы живем и работаем на четвереньках, а вы встали на ноги, за что вам вечная слава и уважение».
С тех пор прошло сорок лет, но никто так ярко не обозначил это удивительное событие во всем объеме.
В моей группе поддержки выделялись Игорь Снегур и Заур Абоев, Генка Валетов с дочкой, Коля Румянцов с подругой, лингвист Татьяна Бегичева с мужем-писателем. Друг детства Вовка Серебряный с новой женой. Верные и неверные друзья.
Все наши разговоры состояли из одной темы – кого уламывать, с кем пить, кого топить. Меня удивил доверительный тон американского консула: «Старик, пора сматывать удочки, время выставки истекло».
Мой московский подвал, где я творил и нелегально ночевал почти десять лет, числился на слом с начала шестидесятых годов. В нежилое помещение я вселился в конце 1965 года. Купеческий особняк в два этажа без архитектурных излишеств я оценил сразу при первом осмотре. Идеальная география. Четыре окна по фасаду, два входа, в проходном дворе могло разместиться сразу шесть автомобилей, не считая крытого гаража певца Марка Бернеса. Помните его «Шаланды, полные кефали»? И такое преимущество оценил мой первый посетитель, австралийский посол. Со времен царя Гороха парадный вход не охранялся и не запирался, а зимой дверь примерзала и часто забегали прохожие по малой, а то и по большой нужде. Так что парадным я не пользовался, а открыл дверь со двора. В этом доме на слом кто-то жил на чистом этаже, но за десять лет я не видел жильцов в лицо. Не будь угрозы слома, я бы оттуда не двинулся. Бывшие подвальные жильцы оставили мне в наследство огромный резной шкаф, толстый справочник с телефонами Сталина и Бухарина, дырявый тульский самовар и сломанный граммофон с запасом дисков. Такие громоздкие вещи в новые «хрущобы» никто не брал. Соседнее помещение с двумя окнами сняла пара спекулянтов артистическим товаром.
Сто лет мой дом стоял без ремонта, постепенно догнивая, и никто меня не беспокоил, кроме дворника, просившего на опохмел, что не считается серьезной угрозой для существования.
30 сентября 1974 года, направляясь в подвал на работу, я увидел на углу моей улицы Актера Щепкина огромный бульдозер, сгребавший строительный мусор. Стальная махина, как две капли воды походившая на мастодонта «беляевского пустыря», неуклюже развернулась, зарычала и своим гигантским задом села в мой подвал. Полетели оконные рамы и кирпичи. Машинисту я храбро закричал: «Осел, ты что, ослеп?» Грубиян осклабился: «Подумаешь, случайно зацепил дом на слом, чего ты волнуешься?»
А то, скотина, что я живу в этом доме, здесь моя жизнь и багаж!
Сторож Боря Мышков, бездомный цыган из Бессарабии, спал на другой половине помещения и не получил кирпичом по кумполу. По совету изобретательного А. Т. Зверева, прятавшегося в просторном сундуке, я достал по блату четыре листа нового кровельного железа и забил ими пострадавшие окна, просверлив дырки для свежего ветерка.
Мою оборонительную архитектуру высоко оценил В. Я. Ситников: «Воробьев, вы растете на моих глазах!»
Случайно или нет, но кто-то решил меня выкурить из подвала, завалить мусором и затоптать подпольное логово дипартиста.
Подошедший живописец И. А. Вулох многозначительно промычал: «Идем на повышение!»
Из подвала я удрал. Снял конуру в Уланском переулке и там прятался от людей и отсыпался. Правда, раз ночью в дверь кто-то постучался. Я спрятался под кровать, но стук, к счастью, удалился. Начался кочевой образ жизни – ночь у Фредынского, ночь у Лобанова, ночь у Румянцева.
10 ноября того же года в квартирке О. Я. Рабина собрался очередной сходняк новаторов и трепачей от искусства. Как всегда стоял гам, гул и дым. Кричали бульдозерные стратеги – Глезер, Рухин, Пятницкая, Тупицын, Киблицкий, что-то мычал Немухин. Заседала большая кодла нештатных заговорщиков. Групповщина и отрыв от масс. Независимый счетовод подполья Лёнька Талочкин на клочке засаленной газеты составлял списки валютных художников. Шестьсот кандидатов. Рекордный надой для начинающего коллекционера. Слово взял высоколобый мистик Отари Кандауров, друг самих Шагала и Костаки:
– А кто такие «мухоморы»? Свен Гундлих, Евгений Зевин, Сашка Юликов, – и небрежно ткнул пальцем в список. – Никогда о таких не слышал!
Огонь по своим!
С бутылкой водки ввалились Зевин и Юликов и громко заявили, что после показа в Измайлово на Семена Мариенберга в метро напали бандиты, набили морду и порезали картины. Теперь ему нечего показывать в валютном салоне.
«Ну, ты видишь, Отари, убрать «мухоморов» нельзя, в валютном салоне они достойны хорошего места!» – защитил товарищей Оська Киблицкий.
Шутка сказать – валютный салон!
За высокомерие Кандауров дорого поплатился. «Мухоморы» безжалостно затерли и упразднили его с валютного горизонта в небытие.
В сходняк затесался кряжистый модернист Э. Л. Зеленин и, глупо ухмыляясь, сказал: «А мне сожгли чемодан!»
Зеленин приехал из Сибири с семьей. Снял в подмосковных Мытищах деревянную будку для жилья и творчества. В его отсутствие народные мстители подожгли строение вместе с документами на эмиграцию. Погорельцу предстояло нешуточное возвращение в Иркутск, хлопоты с восстановлением паспортов для капризного ОВИРа.
Эдик, рви когти из Мытищ!
О, страна маразма и дурдома!
После такого пожарного происшествия я заткнулся со своим разбитым окном. Составление списков валютных гениев мне показалось ничтожным и глупым занятием. Я попросил Талочкина вычеркнуть мое имя из всех списков и тихо покинул сборище.
Удрать на Запад я задумал давно. Сначал, по-детски, как все – прибить щит на воротах Царьграда – для такой экспедиции годилась наша речка Десна, впадаюшая в Днепр, ну, а там море по колено! Позднее – «посмотреть иные страны». Примеры, как это сделать, были. Один грамотный солдат перешел границу в Выборге, в другом месте студент переплыл море на челноке, третий случай – украли самолет. О природной силе и профессиональных возможностях я просто не думал. Сплошной книжный идиотизм.
Слух о моей эмиграции распространился с легкомысленного трепа поэта И. С. Холина еще в 1967 году: «Валя, вот тебе француженка, уезжай с ней в Париж!»
Легче сказать, чем сделать! Восемь лет я ухлопал на хлопоты с поездкой в Париж. Заболел и чуть не откинул тапочки.
Стоит тебе появиться в жилищном управлении за справкой о месте жительства, как «вся Москва» уже знает, что Воробей-Борода рвет когти на Запад, хотя на самом деле я пытался выбраться за границу обыкновенным туристом. Ведь летят туда Боря Бродский и Павлик Катаев, а почему мне нельзя? Отказали шесть раз, так что в курсе моих административных хлопот были и Холин, и Зверев, и Плавинский, и Фредынский, и Серебряный, и Толька Шапиро, и Ястржебский, и Антонченко, и Лобанов, и Крынский, и Вулох, и братья Штейнберги и еще сотня малознакомых проходимцев.
Теперь моя государственная граница располагалась не в Царьграде, а в Москве, на Ордынке, в ОВИРе.
Отдел Виз и Регистраций!
Там людям в голубых мундирах я сдавал кучу справок, там же получал отказы на карточке, мной же купленной в этом отделе.
Известный культуролог и «глыболист» Игорь Дудинский считает, что появление нонконформистов в начале семидесятых организовано самым высоким начальством, и не только кремлевским, но и хозяевами Уолл-стрита, по древнему плану – «кнут и пряник», что походит на правду, хотя и нет прямых улик. Советская пресса кнутом лупила тунеядцев от рисования, смешивая их с говном американского империализма и тут же власти совали пряник – командировки на стройки коммунизма, золотые горы и загранпоездки.
Здание на Малой Грузинской, 28!
Главное в жизни человека – деньги!
А я, беспартийный единоличник?
Как я и предполагал, интерес к моему душевнобольному творчеству не иссякал, а возрастал. И в 1974-75 годах достиг пика заработков.Участие в двух актах опасных представлений – под дождем в «Беляево» и на солнцепеке в «Измайлово» – хватило, чтобы фирма повалила в мой закованный в броню подвал.
…Америкашки, итальяшки, канадцы, франки, фрицы…
Пришлось повысить таксу от ста до ста пятидесяти рублей за «масло».
Мои коллеги лопались от зависти.
Пасквилянты и завистники всех степеней, склочники и валютчики составляли идиотские списки, а я тихой сапой продавал свой творческий мусор, начиная с наивного студенческого производства, и сдуру готовил неприкосновенный резерв для Лувра. Фотограф Игорь Пальмин сделал не менее сотни снимков по требованию таможни и хитрожопого Минкульта, а тот решил подзаработать на моих вещах, собрать налог по двести рублей за штуку «без эстетической и коммерческой ценности». У меня был выход – бросить картины на произвол судьбы, и я их бросил.
Вот, суки, не вам и не мне!
Но я, жопа, рано ликовал. Пара хапуг и наглецов Шварц и Герасим, засевшие в моем доме на слом и наблюдавшие за моей беготней и суетой, срезали два амбарных замка, сняли с петель бронированную дверь и вывезли все картины и сломанный граммофон.
И мой цыган оказался хапугой и жлобом. Под шумок он присвоил 125 моих произведений и «музей друзей».
Ну, а деньги?
За сотню картин и гуашей я не получил ни одной копейки.
«В подвале возвышалась куча мусора, когда я пришел», – сообщил мне новый квартирант из Питера, живописец Юрий Жарких.
Бытует литературная версия о святости и альтруизме подпольного творчества. Из подпольщиков лепят блаженных бессребреников, какими они никогда не были. Верность своим творческим принципам не исключает любовь к хорошим заработкам.
Кыш, кыш, Сатана!
Можно полгода просидеть в своей норе, не вылезая на люди, но кушать надо. В булочной на Сретенке тебя обязательно ткнет кулаком в бок Сашка Завьялов или Володя Фредынский: «Старик, да ты не в Лувре, а на Сухаревке?»
Тогда ловили и били не по списку, а людей с краской на штанах.
Доходный подвал числился за мной, но там хозяйничал Боря Мышков. И сумасброд, и мошенник. Образовался проходной двор. Толкались и ночевали «фольксдойчи» из Ташкента, еврейские невесты из Кишинева, тихие китайцы, выдающие себя за евреев.
Я ждал ареста или убийства, но мудрые зигзаги судьбы вынесли меня из Шестой Части Света. Если не считать всемогущего Сатаны, постоянно правившего миром, зловещих признаков погрома никто не замечал, а он шел, и в самых разных углах.
Мастеркову вызвали к фининспектору на допрос о незаконных заработках.
Героя Тяпушкина попросили покинуть улицу Горького.
К работе подключились и райвоенкоматы. Они загребли кучу молодых прохиндеев и погнали в Казахстан на армейскую переподготовку.
Виктор Зюзин в «Белых Столбах». Борух арестован с валютой в кармане. В квартиру юмориста Сысоева бросили бутылку с зажигательной смесью.
Уверенная поступь коммунизма!
Бесстрашная и многодетная мать Аида Сычева растрезвонила по Москве, что Воробьев улетел на Запад и доверил ей картины для продажи иностранцам. Мой подельник той поры Вова Фредынский донес: твои картины висят на стенах Аиды. У знаменитой торговки краденым постоянно толкался зарубежный потребитель, по дешевке скупавший диссидентский товар. Иностранцы к ней ломились. Валютный салон на дому она открыла первой.
Валюта мне не капнула, ни одного цента. До сурового постановления 1961 года, до расстрельной статьи 33 скупка дутого арабского золота и валюты не считались серьезным преступлением, иностранные студенты вузов менялись с нами деньгами по курсу черного рынка. У оборотистой Аиды разбазарили мой неприкосновенный запас для Лувра. Пару картин она привезла во Францию. Мне пришлось их выкупать.
Лишь в 1976 году закончилась моя волынка с советским государством. Меня выписали из Москвы с ликвидацией девяти метров жилплощади, предписанной гражданину советским законом. Моя курная изба под соломой попала под ядерный ливень Чернобыля и навсегла пропала с баней и утепленным сортиром. На месте бронированного подвала немцы возвели величественное здание «Дойче банка».
Следы моего пребывания на Шестой Части Света смыло время.
Да здравствует Аида Сычева!
Да здравствует фотограф Игорь Пальмин!
Да здравствует Валя Воробьев!
Все встают. Бурные, продолжительные аплодисменты, переходящие в овацию.

14 сентября 2015 г., Экс-ан-Прованс

Vorobyov

Валентин Воробьев

 

МОСКВИЧИ И ФИРМАЧИ

 

Чем дальше в лес, тем больше дров.
Народная мудрость

 

 

Книга американского журналиста Эдмунда Стивенса (Edmund Stevens) – «Russia is no riddle» – получила заслуженный успех. Премия Пулитцера за 1950 год. Перевод на главные европейские языки. Мировой бестселлер. Деньги и пост в Москве. Кремлевские читатели высоко оценили труд американца, живо и правдиво описавшего героическую жизнь советских людей в тылу и на фронте.

Поскольку я не видел русского издания книжки, то вкратце излагаю ее содержание. Это триста страниц газетной мути с примесью «исторических событий»: Черчилль в Москве, Де Голль в Алжире, Гарриман в Смоленске и перечень городов, где за три военных года побывал военный корреспондент влиятельной бостонской газеты – Christian
Science Monitor – Лондон, Гибралтар, Каир, Алжир,Тегеран, Москва, Смоленск, Катынь, Бухарест. Общие видения великих событий из окна комфортабельного ресторана. Советские цифры убитых немцев и цены на хлеб и бензин. Лишь одна страница московского быта мне показалась забавной и привлекательной. Сам Стивенс появился в стране большевиков в начале 1934 года изучать советскую юриспруденцию, через год его окрутила комсомолка из Оренбурга Нина Бондаренко. Крепкая любовь, регистрация брака, дети и место корреспондента американской газеты в Москве. В 1938 году молодая пара приобрела в центре Москвы, на «Зацепе», вместительную деревянную избу с крыльцом. Там поселились и родители и братья Нины Андреевны. С началом мировой войны Нина с детьми отплыла в Америку. Пристроив детей в пансионат, а жену на курсы американского языка, Эдмунд улетел освещать военные действия союзников, сопровождая правительственные делегации по местам секретных встреч. Журналист постоянно в пути – самолет, автомобиль, отель, ресторан – один маршрут и стол с великими мира сего. В 42-м он прилетел в осажденную немцами Москву и навестил тещу в доме на Зацепе. Жизнь была трудной, не хватало еды и одежды, клопы и тараканы, но самое замечательное – русская родня не собиралась покидать столицу. «Где Сталин, там и мы», – с гордостью и честно заявили они американскому зятю при встрече. Вскорости теща получила извещение о смерти сына. Поплакала и обменяла его гражданские вещи на мешок муки. Поставила самовар, напекла блинов с икрой, как вдруг открылась дверь – и на пороге стоит живой и невредимый сын. Поскольку одеться ему было не во что, то лет пять он донашивал галифе и гимнастерку, пока гимнастерка не сгнила на плечах.

Это самый яркий эпизод книги Стивенса.

Год: 1956.

Эдмунд и Нина после длительного перерыва возвращались в Москву. Зима. Ватники и лапти повсюду, но прилетел французский театр, показали картины Дрезденской галереи. Готовится выставка Пабло Пикассо. В метро читают романы Паустовского и Казакевича. Поют Лемешев и Козловский. Танцуют Асаф Мессерер и Лепишинская. Хохмят Миров и Новицкий. Герои сталинградской битвы звенят медалями, но народная толпа с каждым днем чище и веселее. То там, то сям слышен задорный комсомольский смех и грохот гитары. Молодежь рвется на целину. Всероссийская «оттепель», как выражался старый друг семьи, Илья Григорьевич Эренбург.

Концерты. Съезды. Будапешт.

Героический советский народ супруги делили на две части – на умных и дураков. Дурак чтит уголовный кодекс и чаще всего попадает в неприятное положение – выговор с занесением в личное дело, исключение из партии, а то и тюремное заключение. Умный обходит кодекс, живет припеваючи и всегда выходит сухим из воды. Супруги решили, что в столице мирового коммунизма необходимо балансировать между этими двумя частями, и решительно пошли на встречу не только с бюрократами официальной прессы, но и с молодыми и беспокойными смутьянами.

Летом 56-го на концерте сталинского лауреата пианиста Святослава Рихтера супругам Стивенсам представили молодого художника Володю Мороза, очаровательного голубоглазого молодого человека в отлично сшитом костюме. Вылитый Жерар Филип из «Фанфан-Тюльпана». Ученик великого Роберта Фалька. Безукоризненные манеры культурного человека, любезен и улыбчив, говорит, что рисует пейзажи, а главное – знает «всю Москву» от подпольного миллионера до маршала бронетанковых войск. Без дурацких формальностей его пригласили в гости на стаканчик виски со льдом. И снова приятный сюрприз – Мороз пришел не один, а с невероятным оригиналом. Черная шляпа. Солдатские сапоги. Дырявая майка. Зовут – Василий Яковлевич Ситников, заряжает диапозитивы в фонарь академика М. В. Алпатова, «Вася-Фонарщик». За сорок и держится молодцом. Рисует снежинки, неженат и годится в любовники самой капризной особе. Настоящий народный самородок с толстым деревенским носом и могучими бицепсами.

В 1957 Бельгия готовила Всемирную выставку и запросила у Москвы картины какого-то Казимира Малевича для общего обзора мирового искусства. Картины быстро нашли и доставили в Брюссель, но кто их рисовал, никто не проверял.

В это время грек Г. Д. Костаки охотился по московским чуланам за картинами забытых футуристов. Супруги Стивенсы с завистью смотрели на успешный «квартирный музей» грека, принимавший международную знать культуры. А вот верный и умный друг, живописец Мороз предложил сделать то же самое на месте, не пачкаясь по пыльным чуланам. Его глухонемой дружок, артист божьей милостью Леша Потешкин, выгоняет километры черных и красных квадратов в спортивном азарте, просто так, для смеха.

По заказу Стивенсов Вася рисовал русский монастырь в метель, Мороз искал тульские самовары и вологодские прялки, а квадраты Малевича рисовал великий Потешкин. Услуги русских друзей супруги оплачивали поношенным бельем западного производства. Дефицитный товар шел в оборот черного рынка и прибыль артистов росла не по дням, а по часам.

Вскорости «салон» Стивенсов догнал и перегнал «музейчик» Костаки.

Бывший зек Виталий Левин недолго слонялся безработным. Его привезли к Стивенсу на просмотр. В тяжелые военные годы он был посыльным «Торгсина» и теперь стал настоящим знатоком советской жизни. Без промедления этот феномен, знающий английский язык и предпочитавший откликаться на Виктор Луи, стал незаменимым помощником в делах американца. Сирота, в отрочестве по глупости попавший в исправительно-трудовые лагеря, прошел огонь, воду и медные трубы и готов сокрушить любые препятствия. Настоящая находка для американца, искавшего широких связей в мире бывших зеков.

«Ай да парень, паренек!»

Настоящий герой! Десять лет в тайге с лопатой! Пятнадцать тысяч землекопов в сугробах. А какие бандитские названия вокруг! Ухта, Сыктывкар, Абез, Салехард! А какие учителя в зоне! Академик Лев Карсавин (философия), Николай Пунин (искусство), Алексей Каплер (кино), Остап Вишня (поэзия), Алексей Гавронский (театр).

С таким помощником можно идти в любую разведку.

«Давай пожмем друг другу руки», – как пел великий Вадим Козин.

Россия – страна чудес!

В 1958 году Виктор Луи с невероятной быстротой раздобыл «список предателей», имена писателей, решавших судьбу великого Бориса Леонидовича Пастернака – тюрьма, расстрел, изгнание на дикий Запад.

«Иуда – вон из СССР!»

И – мировая сенсация! Разворот в Look Magazine!

Для дураков – барак свободы и давка за куском хлеба, а для умных – закрытый распределитель, бесконечные коктейли, красотки и красавцы из «Метрополя».

И личная контора The Evening News – Ленинский Проспект, 45! Жена Дженнифер Статхам (Jennifer Statham), подданная Ее Величества королевы Великобритании, и группа поддержки – русский фотограф, кухарка и шофер.

Силен, бродяга!

На огонек американского бара «к Стивенсам» потянулись настоящие московские деловики.

Эдмунд любил повторять: «Нина, ты вышла из колхоза, но колхоз из тебя не вышел».

Грамотного и цепкого харьковчанина Толю Брусиловского из «колхоза» быстро изгнали за эгоизм. Он заворачивал к себе доходных иностранцев, а взамен предлагал никому не нужные перовые рисунки с наклейками.

Повадился ходить без звонка, «по-соседски», трепач и рвач Андрей Амальрик, готовый за пачку сигарет отдать картину Зверева. Его жена Гюзель, ученица Васи-Фонарщика, рисовала портреты и всегда просила доллары вместо рублей.

Красавца Лешку Смирнова привели припадочные диссиденты Елена и Юрий Титовы.Большой мастер реставрации, знаток русского искусства, этот капризный аристократ не мелочился. Американскую жвачку он считал оскорбительной для русского дворянина. А за копию картины Роберта Фалька запросил нагло, не моргнув глазом, тридцать тысяч долларов! Сумма немыслимая по тем временам. И с ним пришлось расстаться.

А «дела» сыпались одно за другим.

«Дело валютчиков», «дело Пеньковского», «дело Хрущева», «дело Аллилуевой», «дело Синявского», только успевай информировать любопытного читателя Запада.

Талантливый самоучка Виктор Луи, как и следовало ожидать, делал исключительные успехи в журналистике. Он где-то пронюхал о смещении «кукурузника» Хруща и первым продал новость на Запад.

За оперативную расторопность получил еще один персональный офис от английской газеты The Sunday Express.

Как-то я спросил художника Мишку Кулакова, с 1976 года живущего в Италии, о его «первом фирмаче». Матерый 80-летний абстрактивист сказал: «Не помню кто, где и когда»! А вот я своего помню как вчера. В 1964 году мне было 26 лет. Торговый опыт черного рынка у меня был, продуктивная встреча с Г. Д. Костаки (1962) состоялась, но настоящий западный покупатель не попадался. Мои подпольные коллеги тщательно скрывали своих клиентов, и вот моя первая встреча с американцем Робертом Коренгольдом (Korengold) закрутилась с большой быстротой и взаимной выгодой.

Знакомство началось на нейтральной полосе. C подельником Игорем Снегуром я пропивал свой книжный гонорар в ресторане «Дома журналистов». После всяких суворовских вырезок и салатов мы перебрались в бар и заказали кофе с коньяком. Рядом оказалась пара женщин западного стиля. Одна жгучая брюнетка, Рут Данилофф, другая – блондинка с большим красивым носом, Кристина Коренгольд. Мы храбро прицепились к женщинам, представились, и через полчаса они гнали свой автомобиль на изучение подпольного искусства. Первый осмотр состоялся на Кутузовском проспекте, рядом с панорамой Бородинской битвы, на квартире Снегура, где я держал постоянную стенку с картинами. И сразу – покупка! Увозят две картины по сто рублей за вещь. Во второй визит к поэту и зеку Аркадию Штейнбергу, где я держал картины, Кристина привезла мужа Роберта Коренгольда, американского журналиста. И снова покупка у меня и у товарища той поры Эдика Штейнберга.

Американец был лет на десять старше меня, отнюдь не ковбой из Техаса, а потомок балтийских евреев, успел повоевать на корейской 38-й параллели, поработал в Европе для армейской газеты, и у Генри Шапиро в UPI (United Press International), а в 64-м получил свой пост в Москве от журнала Newsweek.

В мое отсутствие – зимовка в Тарусе, 1965 год – великодушный Снегур начал развлекать доходных фирмачей по московским подвалам.

Куклес и Плавинский, Харитонов и Сдельникова, Зверев и Гюзель Амальрик!

Эти эстетические встречи кончились арестом и ссылкой в Сибирь независимого мыслителя Андрея Амальрика. Угрозыск в щели его старого рояля обнаружил валютные залежи – сто долларов – и наказал валютчика тюрьмой.

Покидая свой пост в Москве, Коренгольды оставили мне пару американских пиджаков,  большой запас консервированных продуктов, цепочку нужных адресов (дипломаты Латинской Америки и Австралии). Роберт, естественно, представил своего преемника – Джона Дорнберга с женой-немкой. Открывались соблазнительные немецкие горизонты.

Я дружил с щедрыми немцами разных постов и профессий до самого отъезда в Европу (1975) и благодарен им по гроб жизни.

Очередным становым хребтом «колхоза» Стивенсов стал Димитрий Петрович Плавинский или «Димыч». Он жил в подвале на Арбате, а как только американцы купили особняк на улице Рылеева, 11, он там так основательно закрепился, что в запойное время похмелялся настоящим виски с содовой. Держали его не за лохматую прическу, а за высокое качество картин. Тридцать из них, постоянно висевших на стенах особняка, разобрали приезжие фирмачи.

Как низкорослый тунеядец с хитрым монгольским прищуром пробрался в гущу московской торговли, включая заморских фирмачей?

Не в официальной академии, а в сыром подвале Димыча сидит «властитель дум» свободолюбивой Европы, Жан-Поль Сартр!

О Димыче надо сказать полнее. В своих мемуарных записках он красочно и подробно описывает беспробудное пьянство своих собутыльников Куклеса, Харитонова, Зверева, Хромова и обходит главное – как он стал самым модным художником Москвы.

До 1957 года советская страна не производила «абстракций» в искусстве. Ни под стол, ни на вечность их никто не рисовал. Грек Костаки нашел случайный курьез в одном экземляре у старика А. М. Родченко, но это было не серьезное направление, закрепленное количеством и качеством вещей.

И действительно, Костаки стал его первым покупателем. За ним пришли Стивенсы, Шапиро, Виктор Луи, Соломея Эсторик и вся подпольная, московская барахолка, способная заплатить за картину бутылку водки.

Димыч умел совмещать эстетику и деньги.

Весной 1962 года он заглянул в Тарусу отдохнуть и порисовать, влюбился в местную кружевницу и решил устроить на русском просторе «дом творчества», с самоваром на большом столе, как это делали «барбизонцы» далекой Франции. Деньги на покупку дали меценаты. Летом в его дом хлынули московские халявщики вперемешку с местным ворьем.

В его «барбизоне» на русском черноземе не рисовали, а гнали самогон, пили и танцевали с девицами легкого поведения. И кроме того, в Тарусе стали пропадать обывательские гуси и все дороги вели в дом Димыча. Пьянством и развратом тарусян не удивить. Историческая традиция. А вот сходняк врагов народа, да еще с жареным гусем на столе – другое, уголовное, дело. Тут возможны и фабрикация фальшивой валюты и вообще подрыв основ. Тарусские мусора устроили облаву и на месте повязали артистов, уплетавших ворованного гусака. Знаменитый гость Толя Зверев с переломанной ногой бежал в Москву на заказном такси. Чувашский поэт Генка Айги спрятался с подругой в погребе. Попавшим под арест влепили по пять лет тюрьмы, но самого хозяина и след простыл, он бесшумно исчез в советском Туркестане.

У артиста явный дар исчезновения!

В арбатский подвал Димыча меня привел столяр Борух, строгавший подрамники для нелегалов. Мы принесли бутылку перцовки и соленый закусон. За столом с объедками восседали знакомые лица: Игорь Куклес, Валька Рокотян, Сашка Харитонов, Андрей Амальрик.

Вот она, подпольная групповщина и отрыв от масс!

В 1964 году, за год до Рабина и Зверева, Димыч выставил свои произведения в лондонской галерее Саломеи и Эрика Эсторика. В подвал Димыча спускались не только алкаши и наркоманы, но и Виктор Луи, хорошо знавший не только подвалы Москвы, но дорогу в Лондон.

Один раз, в январе 67-го года, мне выпала честь выставляться с Димычем в одном помещении рабочего клуба «Дружба». Он показал огромные картины назидательного содержания – отпечатки солдатских сапог на страницах древних славянских книг. Сокрушительный всесоюзный успех!

«Старик, поэту Борису Слуцкому продал семь картинок!»

На аукционе советского искусства в Америке (1967 год) Стивенсы открыли свой отдел с фальшаками Малевича и мусором подвального рисования. Ревнивые и жадные америкашки писали, что такой безобразной выставки в Америке еще не было. Фальшивых «малевичей» с трудом сбагрили ковбоям Техаса, а подпольщиков сдали по дешевке одному чудаку, изучавшему виноградники Советского Союза, мистеру Нортону Доджу.

Обиженные Стивенсы завязали с меценатством. Потерявший доходное место Димыч при встрече твердил: «Ништяк, прорвемся!»

Осенью 1998 года в Америке жена Плавинского Маша, раннее известная мне как подруга Лешки Паустовского, мне отрезала: «Воробей, запомни, у Димыча одна жена – я!»

Лично я знал пять жен Димыча.

Нинка, Занка, Наташка, Катька, ну и Машка Паустовская!

Сразу после ссылки Амальрика (1965-й) художник исчез с московского горизонта на пять, если не шесть лет. Никто в мире, кроме двух лиц, не знал, где он прячется. Помнится, много лет спустя, в Париже за самоваром, я спросил Галю Маневич, где же скрывался Плавинский целую пятилетку, и она мне раскрыла тайну: «Он отбил мою подругу Наташку у киношника Волкова и скрылся с ней в костромских лесах, в Кинешме».

Наташку я тоже знал, но как студентку ВГИКа Знаменскую. Раз танцевал с ней твист на вечеринке. Не очень красивая, но начитанная, романтическая натура. Ревнивый муж-рогоносец настрочил донос начальству киноконторы. Галю Маневич как сводницу отправили смотреть кино в Белые Столбы, а влюбленная беглянка, получив место лит­работника в доме-музее драматурга А. Н. Островского, с любимым художником скрылась в городке на берегу Волги. Там они с удобствами устроились в уютной дворянской усадьбе. Стройные пихты, громадный парк, казенный грузовик, доставлявший не только дрова, но и старинные расписные прялки. Димыч рисовал гнилые избы окрестных деревень, имевшие большой успех среди коллекционеров. Распорядителем его торговых сделок стал международный журналист Виктор Луи.

В 1972 году дверь подвала моего приятеля тех лет Немухина открыла молодая брюнетка и сказала: «Немухина тут нет, теперь тут Дмитрий Плавинский». По тону я схватил, что это новая хозяйка, четвертая жена художника.

Изворотливый, хищный, осторожный, как ящер, он перебрался в пустующий подвал Володи Немухина на Садовой-Кудринской, на сей раз с подельником. Им оказался фарцовщик и ювелир Славка Калинин, уроженец Абрамцева. Я знал, что он фабрикует перстни с фальшивыми камнями для жен советских писателей, но на сей раз подвал, едва освещенный с тротуара, был завален церковной утварью самых разнообразных форм, от ржавых монастырских складней до бронзовых лампад, чашек и плошек неизвестного мне назначения. Огромное количество икон не стояло книжными рядами, а лежало грудой, как кирпичи на стройке. Во дворе пыхтел крытый брезентом грузовик Калинина. Каждый летний сезон они выбирались на очищение русских деревень от древнерусского мусора.

Лично я два раза посетил Стивенсов, Зацепа и Арбат. В 1970 году мой приятель, истопник Леня Талочкин, собиравший нелегальные картинки, решил устроить у них квартирную выставку. Леню я раз рисовал. Он остался доволен портретом и донес «Стивенсонихе» о том, что в глубоком подвале на Третьей Мещанской сидит настоящий гений, но очень гордый и колючий. Накануне моего отъезда в деревню ко мне привели Нину Андреевну Стивенс. Ее сопровождали Леня и поэт Генрих Худяков, фаворит или, точнее, ее паж той поры.

Я не был разбалован выставками, да и не очень стремился туда попасть, а тут известные московские меценаты приглашают повесить картину на арбатском заборе, но оказалось, что приглашены не только Плавинский и Немухин, но и бомбила Славка Калинин, и фальшивомонетчик Леша Потешкин. От такой гремучей смеси меня так взбесило, что я посинел от гнева и выставил гостей с криком: «Не дам, не хочу, на хуй!» Позднее барачный поэт Худяков, постоянный посетитель моего подвала, передал слова Стивенсонихи: «Твой Воробьев – не гений, а грубиян и дурак!»

* * *

 

В июле 1967 года я привез из Дагестана мешок серебра. Скупил у кавказских племен. Старинные браслеты, ожерелья, перстни. Собрать эти вещи было очень просто. Я числился рабочим этногафической экспедиции, обмерял древние развалины, но в основном ходил по дворам горцев и вынюхивал, где они прячут по сундукам старинное шитье, народные костюмы и украшения. Кто-то проследил, и начальник экспедиции, грамотный парень Магома, местный патриот и ухажер за моей женщиной, намеревался меня расстрелять за такие визиты, но когда я уступил ему женщину, то он передумал и отпустил домой с добычей. С деньгами у меня, как всегда, было плохо, и мой постоянный собеседник той поры, художник и опытный знаток московской жизни Володя Фредынский, дал полезный совет – продать кавказский товар его соседке по мастерской Марии Васильевне Розановой.

«Жена писателя Синявского, – строго пояснил приятель, – золотых дел мастер!»

Я постоянно и с незапамятных времен слушал по радио футбольного комментатора Вадима Синявского («Товарищи, а поле сегодня такое зелененькое!»), но это был другой Синявский, писатель, сидевший в тюрьме за нелегальные публикации за границей.

Почему я проморгал такого храброго писателя? Потому что в Совдепии он не печатался, а судебная шумиха меня совсем не интересовала. Ни я, ни мой квартирант поэт И. С. Холин газет не читали и не знали толком, что происходило в литературном мире.

В октябре 67-го уже подмораживало, я напялил черную шляпу, длиннополый плащ, взвалил мешок на плечо и стал похож на татарского старьевщика.

В подвальном помещении Колокольникова переулка нас встретила опрятно и строго одетая женщина лет сорока с тяжелым узлом кудрявых волос на затылке. Синий фартук, сигарета в зубах, в руке острый нож. За широким столом она резала, паяла, дробила камни и лепила. Все три стены украшали иконы высочайшего класса. Самой красивой была «доска» размером 80 на 60 с изображением «Чуда Георгия о змие» – стандартное название распространенного сюжета, и здесь Святой Георгий скакал на вороном коне, работа безукоризненной пластики и тончайшего колорита.

«Нашла на Пинеге в куче мусора. Северные письма. XIV век», – с гордостью сказала М. В.

С видом знатока она покопалась в моем мешке и добавила:

– Где стащил?

– Я не вор, а член профсоюза! – отвечаю.

– Вижу, не слепая. Но это татское ожерелье со звездами – шедевр. Сколько за все?

– Пятьсот рублей.

– Вместо пятиста даю двести пятьдесят сразу и книжку Пастернака впридачу.

Я заметил, что под столом вперемежку с иконами стоит стопка книжек в темно-синей обложке. Такой увесистый кирпич из «Библиотеки поэта» ценой 1 р. 24 коп. обычно уходил за 50 рублей, но умеючи можно было при двойном обмене выручить и все сто.

Говорить с ней было легко. Я предпочитаю людей прямых, как палка, а не извилистых, как змея. Перед тем как загнать книжку, я прочитал стихи великого поэта и предисловие Андрея Синявского. Писал он очень складно и понятно, хотя разбиралась тема – ямб и хорей, скучнее не придумать. За такое письмо у нас выдавали премии, а не тюремный срок. Ничего преступного в прозе Синявского я не нашел ни в Москве, ни в Париже.

На этом наши встречи не закончились. Через три-четыре года тот же Фредынский мне сообщил, что подвал М. В. опустел, из лагеря вернулся муж и семья ищет дачу под Москвой. Я знал, что мой бывщий хозяин продает дом под Звенигородом, и дал адрес, они провели там лето как сьемщики, однако дом не купили, а в 1973 году уехали во Францию. По словам Фредынского, семья Синявских уезжала по приглашению парижской Сорбонны и с большим багажом, включая кучу древних икон с «черным Георгием» во главе. Эта деталь меня страшно заинтриговала. Мои приятели Лева Коробицын и Даня Фрадкин, уезжая за границу, платили налог за никчемную матрешку, а тут семья в полном составе увозит вагон древних икон и без всякого налога. Вот что значат нужные связи!

Сначала Синявские гостили под Тулузой, в большом и красивом поместье Элен Пельтье (Peltier), славистки и очень давней подруги Андрея Донатовича. Об этой замечательной француженке, принимавшей большое участие в «деле» Пастернака, затем в «деле» Синявского и в «деле» польской культуры, надо сказать отдельно и обстоятельней.

С 1945 года победоносная Совдепия установила прочные дипломатические отношения с капиталистической Францией, еще не воспрянувшей духом после пяти лет немецкой оккупации. В свите знаменитого генерала Жоржа Катру (Catroux) была и семья морского атташе Бернара Пельтье. Строго католическая семья. Жена, две дочки. Старшая Элен училась в Париже и освоила русский язык, а в 1947-м с особого разрешения советских властей продолжила ученье в Московском университете.

Москва – столица прогрессивного человечества, но раздевают белым днем.

«Монеты нет, снимай пиджак!»

К элегантной парижанке прикрепили двух мускулистых ухажеров, работавших посменно: студенты Сергей Хмельницкий и Андрей Синявский. Любители полицейских романов считают, что парижанку обложили «органы» на предмет вербовки. Вполне возможно, я же сторонник двух версий – и вербовка, и страховка: у дочки морского атташе могли снять пиджак при выходе из кинотеатра и опозорить коммунизм перед всем миром. Неизвестно, чем кончилось интимная связь молодых людей, но Хмельницкий принял католичество и, как «Ленка» Пельтье, стал аккуратным прихожанином храма Святого Людовика в Москве, а Синявский посвящал ее в тонкости революционной поэзии с визитами к Пастернаку, Фальку, Дурылину, людям высокой образованности и культуры.

В 1959 году в Париже, в переводе «Ленки» Пельтье вышла замечательная статья Синявского «Что такое соцреализм», а следом за ней ряд романов под именем Абрам Терц. В 63-м кремлевские лингвисты открыли настоящего автора книжек – профессора Андрея Синявского, и в 65-м его арестовали и открытым судом приговорили к пятилетнему заключению. Весь культурный мир был потрясен столь суровым наказанием, сыпались протесты знаменитых ученых и писателей, однако советский суд был неумолим и писатель отсидел весь срок от звонка до звонка.

Судьба «черного Георгия» оказалась довольно плачевной. Синявские продали икону в Лондонский музей, а там местный реставратор смыл ацетоном копоть до такой степени, что вороной конь стал пегим, и шедевр испортил бесповоротно.

«Цеховая солидарность», о которой постоянно твердит эстет А. Р. Брусиловский, в подпольном царстве вещь немыслимая, но бывают и исключения.

Кто-то из «цеха» ко мне направил девицу Жанну Никольсен из парижского журнала «Арт виван» (L’art vivant). Она пришла ко мне на авось и поскреблась в металлическую дверь подвала. Молодая женщина в черном пальто до пят. Сумка на плече. Французская журналистка. Работает в одной галерее с писателем Мишелем Рагоном. Показ картин. Чай. Разговор о чепухе, то есть о торговле и мировом искусстве.

В дневнике Мишки Гробмана от 7 марта 1971 года читаем:

«Нусберг приехал с двумя мальчиками (Саша Григорьев и Володя Грабченко) и Мишелем и Франсуазой Рагон, около 47 лет, лицо и повадки простые, известный французский писатель и эссеист. Мы пили спирт, фотографировались, смотрели мои работы, коллекцию, беседовали о многом, и М. Р. производит впечатление неглупого человека. Нусберг был нашим переводчиком. Я подарил Рагонам свой офорт «Все проходит» и берестяной футляр (русский сувенир). Мы расстались очень тепло. М. и Ф. пригласили нас в гости в Париж. Скоро это будет реально».

Моя гостья показала папку с рисунками Синяковой, Кабакова, Нусберга, Гробмана. В свою очередь я сунул ей пару акварелей размером в школьную тетрадку. Журнал «Арт Виван», похожий на газету, вышел в сентябре 71-го с шапкой Special URSS № 23, большой разворот о группе Нусберга «Движение», снимок Ирки Ермаковой у рояля и биографические заметки ряда нелегалов, где я обнаружил и свое имя.

Кто ее направил ко мне, я не знаю до сих пор.

Дареные рисунки Жанна аккуратно хранила, а в 1985 году, как только поднялись цены на «нонконформистов», она предложила их в магазин Дины Верни.

В феврале 1975 Володя Немухин вызвал меня на подпольное совещание с картинами. Я взял пару холстов и через полчаса был на Садовой-Кудринской. Во дворе стоял грузовичок, набитый нелегальными картинами. В подвале сидели заговорщики в полном составе – Немухин с папиросой «беломор» в зубах, трезвый Димыч, мистик Отарий Кандауров, ювелир Славка Калинин, счетовод подполья Леня Талочкин и фотограф Игорь Пальмин. Они составляли списки «только своих москвичей» на выставку в каком-то павильоне ВДНХ. Все громко шумели: никакой порнографии и антисоветчины, только чистая пластика, кремлевское начальство не стоит дразнить и губить важное дело – легализацию подполья.

Талочкин выставил картину неизвестного мне Вячеслава Сысоева на мольберт. Довольно корявым мазком она изображала кормчего Мао Дзедуна в плаще, идущего в светлое будущее по головам китайского народа

«Ну нет! Такое же нельзя, господа! Отказать в развеске!» – отрезал Кандауров.

Картинку Комара и Меламида, заводил «бульдозерного побоища», портрет писателя Солженицына с собакой на руках забраковали сразу по предложению Немухина: «Ну, это полный маразм и дешевая провокация», – повысил он голос.

Спорить я не стал и смылся. Мне было наплевать на все затеи моих озабоченных и озлобленных коллег по «цеху». Вживую я видел их в последний раз. Через недельку мне позвонил Немухин и сказал, что ночью на развеску картин в павильон приехал «комитет по делам искусств» и снял пару моих вещей со стены «как антисоветский выпад». Я просил его поберечь картины для сдачи фирмачам, что он вскорости честно и сделал. В мае я улетел за границу.

 

 

* * *

 

По приезде в Париж (1975) я повадился ходить в магазин русской книги «Имка-пресс» (Ymca Press 11 rue de la Мontagne Saintе Geneviève).

Латинский квартал, ничем не примечательный фасад пятиэтажного дома с парой «торговых точек» на первом, шоссейном, этаже. Рядом громада Сорбонны и от моего жилья десять минут ходьбы. Как выживал магазин сорок лет подряд, уму непостижимо. В тридцатые годы с помощью американских миссионеров, «внедрявших христианство» в отсталые народы, в обширной русской эмиграции был читатель, но после второй мировой читатель исчез и «Христианский Вестник» никто не читал, даже древние старики. И как чудо в начале 70-х магазин спас мятежный писатель Александр Солженицын, доверивший редактору Никите Струве издание своей главной книги «Архипелаг ГУЛаг». Магазин если не расцвел – стены по-прежнему были покрыты плесенью и по углам висела древняя паутина – но стал оживленней торговать. На антресольном этаже в издательской комнате трещала машинистка с громким именем Елена Остен-Сакен. Девица в годах не раз говорила, что выйдет замуж в том случае, если жених будет не ниже графа. Внизу, в торговом отделе, сидело трое продавцов: Андрей Савин, бородач высокого роста, библиофил и певчий, вскорости умерший. Второй – Виктор – сбежал в монастырь. Остался один Алик Ханин, родич директора. Молодой эмигрант «еврейской волны», упорно выдававший себя за сына власовца. По утрам в субботу там собирался «утренник», соседи по кварталу: философ Андрей Лебедев, безработный татарин по кличке Барякши, фотограф Андрей Карляков, живописец Сергей Чепек, парижский гид Юрка Николаев и я. Личные счеты мы не сводили, а делились свежими анекдотами и листали книжные новинки фаворитов издательства. Чаще всего в магазин заглядывали слависты из французской глубинки. Они отбирали учебную литературу и советские издания. Бывало и так, что в магазин, оглядываясь по сторонам, заходили и советские туристы. Они кидались листать сочинения Бердяева, Франка, Лосского. Самым храбрым Алик с большой скидкой отсыпал кучу запрещенных в СССР книг. Как правило, это были сплошные «выездные» знаменитости, а не простые смертные: братья Михалковы, Солоухин, Евтушенко, Глазунов, Баталов, Высоцкий. Там я познакомился с летчиком Игнатом Лифаренко, братом знаменитого танцора Сержа Лифаря. В далеком 30-м году он сбежал на советском самолете в Иран. Перебрался в Париж и заведовал типографией, за деньги печатавшей всевозможные листовки и журналы. Князей и баронов, потомков Рюрика и Чингисхана, власовцев и невозвращенцев я перестал считать. Это был их магазин.

Однажды осенью 1983 года в магазин заглянул мужчина в теплой кепке и советском пальто до пят. Русский человек, каким бы образцовым эстетом ни был, виден издалека. Этот в кепке в профиль походил на фельдмаршала Кутузова. Левая рука в кармане, а правой – повелительный жест полководца. Он высыпал на стол кучу брошюр, по-моему, изданных Марией Васильевной Розановой, осевшей в пригороде Парижа.

«А вот еще один гений», – сказал Алик, встречая гостя. Гость по-французски, но с заметным русским прононсом представился обществу: «Вадим Маркович Козовой». «Надо помочь хорошему человеку, – обратился продавец к утреннику, – поэт, лагерник, невозвращенец. Десять франков книжка».

Стыдно признаться, но я понятия не имел, кто такой «поэт и лагерник Козовой», а судя по горделивому виду и магическому молчанию, в углу стояла колоритная личность подпольного мира Москвы.

Наш утренник, не открывая кошелька, загалдел, предлагая различные идеи обогащения. Я полистал книжку Козового, где между прочим был загадочный стих – «ходит, бродит чернобровка в тучах сучка хоть куда», напомнивший мне стихи русских футуристов 20-х годов. В ту осень один невозвращенец у меня висел на шее. Беглый матрос и способный живописец Игорь Андреев. Он мне как-то сказал, что в министерстве культуры есть закрытый распределитель, где беженцам выдают вышедшие из моды костюмы, кожаную обувь и галстуки высоких марок. Этот полезный адресок я выдал автору абстрактных стихов.

Через год-полтора я снова встретил поэта в том же магазине. Но не одного, а с Ириной Емельяновой, знаменитой блондинкой «пастернаковского дела». Этого я никак не ожидал. Двадцать пять лет назад я поцапался с ней при покупке щипаной курицы на убогом тарусском базарчике. Тогда это была привлекательная девица с тугой косой на плече, а теперь в магазин вошла особа лет сорока с хвостиком, выпуклые тяжелые формы и лихо вздернутый ступенчатый нос – потомственная принадлежность русского племени. Она меня не узнала – густая борода до глаз, Париж, заграница, неестественный пейзаж для нищего тарусянина.

Как сложилась судьба этой легендарной пары во Франции?

В тот год к власти в Кремле пришел либерал и перестройщик М. С. Горбачев. Он вырубил виноградники, намереваясь искоренить в стране пьянство, выпустил простых людей за границу. Невозвращенец Козовой выписал из Москвы семью, устроился переводчиком с хорошим окладом, а жену определил на факультет славистики. Модно одеты и, видно по всему, не голодают и довольны жизнью.

«Спасибо за распределитель, – сказал поэт, – теперь я как денди лондонский одет».

На нем хорошо сидел замшевый пиджак, скрипели английские туфли, в кармане звенели автомобильные ключи.

Знаток русских событий, мой постоянный парижский собутыльник, хохмач и человек замечательный во всех отношениях, Юрка Николаев или «Юрник», навел справки о Козовом, чтобы я не выглядел круглым идиотом в общем разговоре.

Харьковчанин родом и студент МГУ будто бы за встречу с иностранцами в фестивальное лето 57 года получил шесть лет лагерей. Где-то на пересылке встретился с сидевшей по «делу Пастернака» Ириной Емельяновой, влюбился, по выходе из заключения они поженились и дружно жили, перебиваясь, как все простые советские люди, с хлеба на квас.

Французский славист Мишель Окутюрье (Aucouturier), один из первых иностранцев, посетивших СССР (1954), был поражен, что советскую интеллигенцию интересует не мировая революция, а дешевый иностранный ширпотреб, флаконы парижских духов, американская жвачка и музыкальные пластинки. Московские фарцовщики не прятались по явочным квартирам с фальшивыми документами, а совершенно открыто предлагали свой товар – икону XV века в обмен на бутылку виски, рисунок Малевича на диск с Луи Армстронгом, старинную книгу на порнографический журнальчик.

1957 год – праздник мира и любви!

Чаще всего историки, работая с датами и цифрами, совсем забывают о живых людях: старый–молодой, красивый–страшный, щедрый–жадный.

Двадцатилетний провинциал, студент третьего курса МГУ Вадим Козовой с утра до вечера пропадал в Клубе интересных встреч. Значки, чувихи, лабухи и фирмачи!

«Когда с тобой мы встретились, черемуха цвела…»

Студент кадрил приезжих чувих, менялся значками, когда к нему подошел красиво одетый провокатор, выдавший себя за британского комсомольца. Он попросил передать полякам из общаги пакет с сорокапятками. 12 августа у входа в метро «Парк культуры» Козового задержали с поличным. В пакете оказались не пластинки с песенками Ив Монтана, а значительная сумма в валюте. Британский комсомолец с чувихами улетел в туманный Альбион, а несчастного студента потащили на пытку в угрозыск. Полгода следствия – и шьют шпионаж в пользу иностранной державы. Показать на девять знакомых москвичей, слушавших по ночам «бибиси», ничего не стоило. Всех замели и дали сроки. Студент за добросовестное участие в следствии вместо расстрела получил шесть лет лагерей.

Цепочка разбитых жизней? Ничего подобного! Все «узники совести» вышли раньше срока из заключения, с успехом устроились по профессии и поумирали в глубокой старости.

Вадим Козовой – поэтический гений. Никто в этом не сомневался. Но он русский поэт футуристического типа, и тут надо постоянно помнить, что грамотный советский гражданин сдержанно поет «Хотят ли русские войны» Евг. Евтушенко, миллионы малограмотных по слогам изучают классику: «Я дома взаперти сидел, на фотокарточку глядел, с нее ты улыбалась, как живая…» – а тот, у кого жалкая получка, больная теща и куча детей мал мала меньше, смотрит телевизор, ему не до футуризма.

Съезды, указы, директивы, пятилетки, аресты, расстрелы – мы всё прошли, всё былью поросло, но как жить припеваючи, как обходить подводные камни коммунизма и невежества?

И бывший зек осторожно пошел в новой жизни, в одном месте срывая прибыль, а в другом теряя нажитое. Жена и двое детей покорно плелись за ним, как слепые за поводырем.

А годы были непростые, непролазное болото застоя и западня на каждом шагу. В конце 60-х поэт устроился лаборантом в Музей Восточных Культур, возможно, по протекции Бориса Ионыча Бродского, выдававшего себя за созидателя новой передовой культуры в отдельно взятой стране. И оттуда Козовой чуть не загремел вторично на Колыму. Ревизоры, пропади они пропадом, обнаружили исчезновение из музея драгоценных китайских свитков – подарка самого Цы Байши советскому народу. О хищении не только прочитали мораль служащим, но возбудили уголовное дело. Крохоборы из угрозыска стали копать глубже и следы китайских свитков повели в иностранные дома Москвы.

Похититель и покупатели нашлись. Вором оказался ночной сторож музея по имени Борис Штейнберг, по ночам рисовавший абстракции. Его признали невменяемым и заперли в дурдом строгого подчинения, где он создал свои лучшие произведения.

Козовой тихо слинял из музея и взялся за переводы французской поэзии. Он ее знал наизусть давно и основательно. Мишо, Элюар, Шар. Его переводы оценили издатели. О нем узнали во Франции. Изнурительный быт с легендарной тещей «Ларой», не вылезавшей из судебных тяжб с родней Пастернака, беспокойный шурин Димка Виноградов, постоянно попадавший в милицию то на краже антикварных книг, то на тунеядстве, основательно портили настроение.

«На какие доходы вы живете»? – как топор над головой постоянно висел вопрос фининспектора!

В посольстве Франции по праздникам собирались московские франкофилы – потомки русских аристократов, переводчики, подпольные тунеядцы, кружок поклонников авангардной живописи и поэзии. Очень толковым и храбрым сводником оказался граф Степа Татищев, отлично говоривший по-русски культурный советник. С ним укрепились очень продуктивные отношения. Граф дарил книжки французских поэтов, Вадим делал замечательные переводы.

Лучшие люди страны!

Болел старший сын, жена без всякого успеха пыталась протолкнуть сценарий на кинофабрику. Семья в эмиграцию не собиралась, но Козовой мечтал повидать страну своих любимых поэтов!

Год – 1981.

Поездка советского человека, простого члена профсоюза в капстрану, да еще с душевнобольным сыном – явление чрезвычайное для эпохи густопсового застоя. А впридачу гражданин В. М. Козовой – «узник ГУЛага»: шесть лет под стражей за «антисоветскую деятельность». Можно лишь представить длительный, выматывающий нервы торг и бюрократическую волокиту, пока ему не разрешили выбраться из рая в ад по приглашению знаменитого французского поэта Рене Шара (Char).

Улетающему в гости другу старый историк Н. И. Харджиев сунул тетрадку с рисунками Дмитрия Митрохина – «на продажу и подарки».

Советские люди, всю жизнь прожившие в изоляции от торгового мира Запада, понятия не имели о торговле искусством. Известного советского рисовальщика Митрохина, никому не известного в Париже, продать было невозможно. Уже в 50-е годы Франция подключилась к гонке мировых и злободневных «измов», где отличить француза от шведа или грека стало невозможно и под микроскопом. Отголоски былого величия – импрессионизм – разобрали кустари дешевого туристического бизнеса.

Когда турист Козовой сообщил старику, что рисунки не покупает даже их общий знакомый Степа Татищев, его несправедливо обвинили в присвоении шедевров и жульничестве.

Месяц он гостил у Шара в Провансе. В чудном местечке Isle-sur-la-Sorgue говорили о высокой поэзии, искусстве, политике, но не сошлись характерами. Одно дело из одного конца планеты в другой писать хвалебные письма, а другое толкаться на кухне, кушать по часам, бросать окурки не на пол, а в пепельницу, вместо водки пить кислое вино. Мало этого, у душевнобольного сына Бори открылась чахотка.

Шок цивилизаций!

О конфликте двух поэтов мне поведал Степа Татищев, потомок славных русских аристократов, осевших во Франции. Он дружил с Козовым в Москве, когда служил там в франузском посольстве, и помог ему с жильем и трудоустройством в Париже.

Советский турист прилетел «французом» старой школы. Луи Каторз, Вольтер, Наполеон, но очень быстро сообразил, что современная Франция изменилась. Французы пили виски, сидели в «Макдо», говорили на всех языках. Выходило, что в стране его мечты можно жить припеваючи, не зная трехсот сортов сыра и качества красных и белых вин.

Поэт Рене Шар – южанин и человек изысканных вкусов в быту и культуре.

Брак, Пикассо, Кандинский, Де Сталь, Миро, Мартин Хайдеггер! – какие сотрудники и друзья!

Русский поэт, бывший зек, для «сугрева» и настроения пивший в Сибири мазут, за месяц опустошил погреб уникальных вин. Старый эстет и особенно его новая подруга капризная аристократка де Сен-Сер не вынесли столь грубого вмешательства чужака в их равномерный образ жизни и попросили съехать из усадьбы. С тощим чемоданом и больным сыном Козовой покинул старинный дом великого поэта и никогда с ним больше не встречался. Приютил его граф Татищев, устроил на временное жительство в Cité des Arts, «дом художников». Там было решено не возвращаться в Москву и устроиться в Париже самостоятельно и покрепче.

Через два-три года Козовой твердо стоял на фрацузской территории. Подул свежий ветерок «перестройки». Прилетела жена с младшим сыном. Сняли квартирку. Появились лишние деньги.

Весной 86-го наш «утренник» гурьбой поплелся в «бистро», в пивной бар. За столом Козовой молчал, но вовсю разошлась Ирина Емельянова. Меня потрясло, что она знала решительно «все» – на каких слонах стоит мир, кто погубил святую Русь, в каком месте расположена высшая духовность, как спасти человечество от греховной гибели.

Всем досталось на орехи. И была это не резкая и справедливая критика западного мещанства и крохоборства, а шквал ненависти к ее приютившему Западу. Она секла не только «жлоба» Рене Шара с его дурацким винным погребом, но и отсталых, консервативных русских деятелей, застрявших на чужбине.

«Боже, какое убожество эта эмиграция, какой сброд малороссийского мещанства и чванства! Сплошные Полтава и Кременчуг. И эти люди, никогда не видавшие Эрмитажа и московского Кремля, судят русскую культуру, что в ней красиво и что нет. Раньше эти носороги проморгали поэтический гений Марины Цветаевой, а сегодня, не отличая шила от мыла, командуют политикой, искусством, литературой».

Вот женщина глубоких мистических взглядов, с головой утонувшая в русской цивилизации, подумал я, к западной жизни ей никогда не приспособиться, и при первом попутном ветре она повернет назад, на мрачную, но горячо любимую родину.

Пытался возразить фотограф Корляков что-то о твердых православных основах, но Ирина ловко заткнула ему рот: «Твои основы – дурацкий церковный спектакль для циничных старух вроде бабищи Шаховской, в своей говенной газетенке не выдавшей ни одной порядочной строчки Козового или Генки Айги».

Общество согласно загудело, у меня нашелся сюжет для ностальгической сплетни. Двадцать пять лет назад, когда Емельянова возводила гигантские плотины коммунизма в Сибири, я пил с ее сводным братом Митькой Виноградовым и Левкой Нусбергом водку в пивной.

«Теперь Митька не пьет, женился и стал бизнесменом», – с гордостью сказала она.

В начале девяностых перестройка приняла безграничные размеры. Комсомольцы, менявшие иконы на джинсы, за три года открытого рынка уже качали нефть, золото и пушнину, сколачивая мильярды, поражающие воображение темных людей.

Решительно все, от кремлевских вождей до последнего бродяги, куда-то рвались и неслись. Всех несло невиданное весеннее половодье дикой свободы. Заводы и выставки, романы и джаз, убийства и аресты, взятие Сибири и княжества Монако.

Долой мелкую фарцовку! Да здравствует большой капитал! Даешь – Уолл-стрит!

 

 

* * *

 

Прошло тридцать лет со дня смерти Б. Л. Пастернака (1960), а его «дело» продолжало волновать торговый люд.

В городе Экс-ан-Прованс за теплым дружеским столом я разговорился о былом со славистом Луи Мартинезом (Martinez).

«Я писал дипломную работу о русской революционной поэзии, – начал профессор, – и особенно изучал творчество символистов, футуристов, имажинистов. В 1956 году с коллегами по курсам Мишелем Окутюрье и Жоржем Нива поехали к Пастернаку в Переделкино, где провели полдня, взяли его рукопись романа «Доктор Живаго» на читку и перевод».

«А что за рукопись? – встрял я, – как она выглядела?» – «Обыкновенный текст на машинке ’’Эрика’’».

Подробности издательской эпопеи романа освещены в многочисленных исследованиях, в секретной возне с валютным и рублевым гонораром, где оказалось замешано множество людей – близкая родня поэта, французские студенты, итальянские журналисты, советские литературоведы.

Всемирно известная «Лара» (О. В. Ивинская), отсидев семь лет за «контрабанду» в начале 90-х, атаковала кремлевских хапуг, присвоивших ее любовную переписку с поэтом. Ей удалось забрать эти бумаги и отправить на продажу в Лондон.

Двадцать два письма продали за хорошие деньги.

Великий Пастернак писал стихи и прозу если не гусиным пером, как великий Пушкин, то чернилами и металлическим пером. Затем он сдавал эти драгоценные, ученические тетрадки машинистке, и та сперва стучала на своем громоздком «Ундервуде», потом снова сдавали работу на авторскую правку, а после правки, в чистом виде и под копирку вещи распределялись среди издателей и знатоков российской словесности. Такой машинописный и очень бледный шрифт мне давал читать книголюб Сашка Васильев в 1958 году.

На аукционе в Лондоне (1996 год, «Кристи») продавалась не рукопись «Доктора Живаго» на школьных тетрадках, а триста машинописных листов с авторской правкой. Причем эксперты легко определили шрифт гэдээровской фирмы «Эрика». А на такой машинке печатала сестра «Лары», Татьяна Ивановна Богданова.

Новая мода времени – семейный подряд!

Где же подлинник романа?

Козового и Харджиева связывала глубокая любовь к артистическому авангарду, но до дружеских отношений было очень далеко. Такого сближения не допускала супруга ученого Лидия Васильевна Чага, сумбурная особа, не простившая переводчику рисунки своего отчима Д. И. Митрохина! После ее кончины Харджиев вызвал Козового на «серьезный разговор» в Амстердам, в свой дом на Олимпияплейн, 55. После суток благородного трепа о поэзии, Малевиче, голландских сволочах, поэт спросил старика: «Николай Иванович, как вы думаете, у кого чернильная рукопись Пастернака?» – «Ищите в комоде его домработницы Татьяны Матвеевны Чалой!»

И Николай Иваныч не ошибся. Прошло долгих 17 лет. В нищете умерла жена Пастернака, скончались «Лара», Димка Виноградов, Вадим Козовой, сам Харджиев. Я не знаю, кому перешла эстафета торгового следопыта, но рукопись из комода Татьяны Матвеевны появилась на московском аукционе, правда, всего две тетрадки, 126 страниц. Покупателя на рукописный шедевр не нашлось. Кому нужны две главы из пятнадцати. Судя по всему, домработница рукопись пустила на растопку печки великого писателя.

Мы в разделе планетарного абсурда!

А что вы хотите? Эпоха Кали-юги!

 

Париж, 2015 г.

Валентин Воробьев

 

КАРТИНЫ И ДЕНЬГИ

 

«Нет ничего нового под солнцем»
Экклезиаст, гл. 1, 8

 

Если нет духовной и стилистической связи «Авангарда 20-х» и «модернистов 60-х», или очень слабая (Фальк – Вейсберг), то на бытовом уровне общение было и остается постоянным и продуктивным. С одной стороны – бывшие новаторы на службе кровавой революции и сталинских пятилеток, с другой – подпольная фарца, чемоданные выставки на Западе и психушки за тунеядство.

С деканом знаменитого ВХУТЕМАСа, профессором В.А. Фаворским, я общался лет семь, и в мастерской, и в бане, и за столом, не разделяя его взглядов на искусство, как традиционное, семейное ремесло. Подлинный дар к искусству не распределишь по родству, это средневековый бред.

Наши современники, молодые художники: Иван Чуйков, Миша Ромадин, Володя Каневский во дворе Масловки с отцом конструктивизма В.Е. Татлиным лепили снеговиков, но не стали конструктивистами, потому, что, во-первых, старик отвергал свои «ошибки молодости», а во-вторых, на его последние, натуралистические декорации смотреть было тошно.

Советская власть основательно вправила мозги русским авангардистам.

И вот вам пример другого общения.

Лет пять назад, листая каталог парижских торгов в Отель Друо, я с удивлением обнаружил в продаже книжку стихов юного Владимира Маяковского с названием «Я», с десятком черно-белых иллюстраций Василия Чекрыгина. Очень молодым художник попал под трамвай, не раскрыв полностью свой замечательный талант, о чем свидетельствуют прекрасные литографии. Я не поленился зайти на торги и полистать книжку. И точно – в правом углу титульного листа синим карандашом стояла пометка «В.В.63».

В 1962-63-64, два с половиной года, на дачном чердаке графини Анны Ильиничны Толстой-Хольмберг-Поповой я раскопал в опилках и прочитал груду изданных в начале ХХ века книжек, брошюр и каталогов с дарственными надписями Любе Поповой, забытой, запрещенной, умершей в 1924 году художнице беспредметного направления. Первое издание В.В. Кандинского в синей обложке «О духовном в искусстве», каталоги выставок Гончаровой и Ларионова за 1913 год, самодельные манифесты Бурлюка, Хлебникова, Крученых, Розановой, покрытая плесенью подшивка журнала «Левый фронт» под редакцией Маяковского. Летом 63-го весь этот мусор забрал коллекционер Г.Д. Костаки, но до его появления владелец дачи Сергей Николаевич Хольмберг позволил мне взять часть чердачной библиотеки и три-четыре работы Любы Поповой (сейчас они в ГТГ) для украшения стен моей дачной мастерской. Такие книжки еще брали в «комках», но тянули с оплатой, а деньги нужны до зарезу, есть хочется. Тащить на книжную толкучку Кузнецкого Моста – при облаве арест и ссылка за тунеядство. Приятель Мишка Гробман предлагает обмен на пластинки Вари Паниной. Книжник Саша Флешин рыбачит где-то на Валдае. Фарцовщик Сашка Васильев лечится от запоя. Книжки берет поэт Генка Айги по трояку за штуку. И так у меня тридцать рублей, можно жить месяц по рублю в день.

Но как эта уникальная брошюра попала на парижский базар? Меня поразила не цена – десять тысяч евро! – а циркуляция вещицы, через пятьдесят лет настигшей меня в другой стране.

Начнем издалека. В 1935 году, по указанию Сталина, покойного поэта Маяковского объявили «самым великим поэтом нашего времени» и открыли в его честь музей-библиотеку, куда устремились любители его творчества. Этой лавочкой правила партийная подруга самой Надежды Константиновны Крупской, переброшенная в культуру из какого-то секретного учреждения. За место первого «маяковеда» дрались две ненавидевшие друг друга женщины, старшая сестра поэта Людмила Владимировна и одна из его подруг Лиля Брик. Старший научный сотрудник Николай Иванович Харджиев, знавший стихи В.В.М. от первой до последней строчки, благоразумно держался подальше от двух церберов.

Кто же он, этот скромный и мудрый ученый?

Юноша армяно-греческого происхождения в двадцать два года покинул родную Одессу и осел в Ленинграде в качестве студента ГИНХУКа – Государственный Институт Художественной Культуры – где быстро освоился с культурой самых крайних течений в искусстве и литературе. Чем привлек молодого ученого опальный и больной художник Казимир Северинович Малевич – трудно сказать, но он уверовал в утопическую идею «вечного покоя» (слова К.С.М.) простых геометрических форм, и тот в знак признательности дарил студенту свои рисунки, манифесты и книжки. В 33-м, перебравшись в Москву на жительство, Харджиев постоянно навещал своего учителя в деревне Немчиновка, пытаясь составить его никогда не опубликованную биографию.

Советский народ поворачивал реки и возводил гигантские плотины, рыл каналы и валил тайгу, а Коля Харджиев в коммунальном жилье Марьиной Рощи разбирает по слогам никому не нужные стихи футуриста Велимира Хлебникова. Обладая невероятной прозорливостью на опасность, он тихо пережил смутные времена арестов и ссылок в Сибирь врагов народа. В годы Великой Отечественной войны, в азиатской Алма-Ате, по доносу фиктивной жены за ним приставили топтуна НКВД некоего Николая Горина, но предприимчивый Харджиев первый накатал грамотное донесение «куда надо», и неловкого и болтливого агента арестовали и по законам военного времени расстреляли как японского шпиона.

Бдительность прежде всего!

В музее-библиотеке Маяковского – Гендриков переулок, дом 13-15 – сходки возобновились после победного 45-го года. Правоверная коммунистка Людмила Владимировна, правившая хозяйством музея, сумела уволить с работы всех «сионистов» и «космополитов» во главе с Лилей Брик, так что единственным знатоком бумаг революционной эпохи оставался Харджиев. Посещаемость музея была нулевой, но после выставки Пабло Пикассо в Москве (1956) у молодых литераторов возник интерес к различным артистическим группировкам начала века. На литературные вечера приглашали свидетелей той бурной эпохи: Сергей Бобров и Борис Пастернак, Семен Кирсанов и Алексей Крученых, молодых поэтов: Холин и Сапгир, Вадим Козовой и Генадий Айги, Всеволод Некрасов и Михаил Гробман. К выходу юбилейного издания сочинений Маяковского с комментариями Харджиева (1959) в большой гостиной повесили плакаты «Окна Роста» – пропагандистские лубки телеграфного агентства, сделанные по трафарету в две-три краски. Работы Малютина, Волпина, Нюренберга, Черемных, Малевича и самого Маяковского.

Художников той эпохи Харджиев делил по армейскому принципу – генералы, офицеры, солдаты. Столбовым «генералом» авангарда он считал Михаила Ларионова.

Эмигрант с 1915 года, М.Л., действительно лет пять-семь буйствовал на российских выставках с эксцентрическими предприятиями, то «Бубновый валет», то «Ослиный хвост», шокируя буржуазную публику всевозможными «измами»: примитивизм, футуризм, лучизм. Харьковская художница Мария Синякова, сохранившая у себя работы этого буяна, продала их музеям.

Мне удалось посмотреть работы Ларионова, сделанные в Европе. Это были примитивные пейзажи на базар и неуклюжие портретики без всякого характера. Его декоративный талант угас со смертью его покровителя Сергея Павловича Дягилева в 29-м году. Последние лет тридцать Ларионов «болел», то есть ничего не делал, а протирал штаны в парижском кафе «Ля Палет», вспоминая былое с горемыками эмиграции. Сейчас цены на его произведения достигли внушительных величин.

В 1935 году в советской России умер главный новатор Казимир Малевич.

Княгиня Чегодаева Мария Андреевна (историк искусства и полемист) считает лауреатов сталинских премий благородными и честными слугами, а авангардистов без чинов и титулов – дилетантами и жуликами,  в конечном счете врагами народа.

Кто у нее Малевич? Сектант и мистификатор! Он своим дурацким «иконостасом» из черных крестов и красных квадратов решил заменить настоящую русскую икону, которой поклоняются миллионы православного люда.

Я думаю, что Малевич – уникальное явление в искусстве ХХ века и достоин самого тщательного изучения. Пять или десять его последователей можно терпеть, а вот если пятьсот или пятьдесят тысяч «квадратных иконостасов» в одном месте, то посетителя надо выносить на носилках в психушку. К счастью, его «вечный квадратный покой» не стал общим течением в мировой художественной практике, и нас по-прежнему волнует и радует разнообразие жанров и стилей в искусстве. Но, куда ни крутись, а Малевич – это деньги! Охоту за доходными «малевичами» открыли американцы, а теперь, приобщившись к европейским культурным ценностям, на базар прилетели арабские шейхи, за один квадрат отстегивая десятки миллионов долларов!

Начинающий поэт Айги (Геннадий Лисин) перевел на родной чувашский язык поэму А.Т. Твардовского «Василий Теркин», получил хороший гонорар и стал домовладельцем. В 1961 году я с нашим общим приятелем Игорем Ворошиловым посетил его московское поместье в селе Семеновском. Поэт и две его убогие сестры, плохо говорящие по-русски, жили в курной избе русского средневековья. Центр жилья занимала огромная печь, где кто-то спал, завернувшись в тулуп. В «салоне» бородатая коза жевала солому. На колченогом столе возвышался грязный котел с объедками. Деньги за перевод давно проели. Айги устроился на работу в музей Маяковского, в его изосектор. Там он умудрился продержаться не менее семи лет. Под руководством Харджиева он устраивал кустарные выставки людей двадцатых годов. Им я продавал книжки с дачного чердака Любы Поповой. Все они оказались в личном архиве Харджиева, «шакала русской культуры», по грубому выражению вдовы Осипа Мандельштама, Надежды Яковлевны.

Благодетельное просвещение!

Недавно в музей Пикассо в Париже пришел семидесятилетний электрик Пьер Легенек и показал ящик, битком набитый работами (271 штука) самого дорогого художника мира. Эксперты осмотрели внимательно содержимое, признали их оригиналами лучших периодов Пикассо, оценили в сто миллионов евро и подали на электрика в суд – как к такому человеку попал ящик с шедеврами великого художника, и не вор ли электрик?

Н.И. Харджиев – не французский электрик, а признанный знаток русского авангарда, известный «маяковед» и уникальный документалист, всю жизнь собиравший в свой личный архив рукописи Хлебникова и Мандельштама, рисунки Лисицкого и Ларионова, картины Филонова и Малевича.

Духовная ценность этих архивных документов быстро превращалась в материальную, предмет изучения стал объектом вложения крупных капиталов.

 

* * *

В 1965 году, в славном городе Кельне (ФРГ) две уроженки Речи Посполитой, Кенда Баргера, супруга израильского бизнесмена, и Антонина «Тоня» Гмуржинская, студентка парижской Сорбонны, открыли коммерческий магазин для выставок современных артистов. Сначала коммерция шла со скрипом, – без запаса значительных имен искусства и хороших связей в обществе какая может быть торговля? – но когда вдова основателя «абстрактивизма» В.В. Кандинского, мадам Нина Андреевна согласилась показать свой заветный чемодан с рисунками всемирно известного мужа, престиж галереи значительно возрос, туда стали заглядывать не прохожие с тротуара, а настоящие эстеты и солидные покупатели европейской знати.

Биографы галереи не обращают внимания на комсомольское прошлое Тони Гмуржинской, на ее пребывание в Советском Союзе, когда в разгар хрущевской оттепели полячка писала дипломную работу о творчестве Маяковского, изучая записные книжки поэта в музее-читальне его имени. Тогда между ней и курировавшим читальню Харджиевым возникла взаимная симпатия и переписка.

В кельнскую галерею повадились ходить и нищие польские и чешские «слависты»: Ежи Ставинский (друг московского «дипартиста» Толи Брусиловского), Петер Шпильман, Карл Аймермахер, Арсен Погрибный, Мирослав Ламач, Иржи Падрта. Они увозили рисунки советских нонконфомистов, творивших на вечность.

С наплывом советских эмигрантов в Европу в начале 70-х подруги вживую увидели московских искателей свободы творчества. Первым приехал из солнечного Израиля. Виталий Стесин за ним. Из Парижа завалился с чемоданом, набитым акварелями супрематиста Ильи Чашника, Лев фон Нуссберг, из Мюнхена заезжали ваятели новой формации Вадим Космачев и Захаров-Росс. Это были ребятки с большими проблемами. Голодные, нетерпеливые, бесхозные, не говорящие по-немецки, они желали быстрого заработка, выставок и славы, а маленькая галерея не занималась «раскруткой» начинающих талантов, какими бы симпатичными они ни казались. Интересен был Нуссберг с чемоданом работ ученика Малевича, но несговорчивый парень не желал делиться выручкой с людьми, на всех обиделся и сбежал в Америку.

Часто задают вопрос: откуда такой замечательный чемодан у эмигранта?

Знаток питерских дел, легальных и нелегальных, Константин Кузьминский (США) объяснил мне: «Старик, приехал в Питер модный москвич, кинетист Нуссберг, взбаламутил наше болото выставками, светом и движением, и все завалили его подарками и картинами».

И питерцев он не надул. После выставки Ильи Чашника в Германии (1979) его наследники получили афишу и каталог и цены подскочили на рынке сбыта.

В лихорадочную перестройку на Запад хлынули гастролеры иной формации. Они не покидали насиженные места на родине, квартиры, дачи, семьи, и внимательно присматривались, где урвать побольше и вернуться домой. Эту компанию возглавлял «патриарх» подполья Володя Немухин, спокойный, рассудительный мужчина, похожий на бревно с усами.

Законный и правильный вопрос: а где тусуется главный диспетчер нелегальной Москвы Анатолий Брусиловский, Брусок или Брусила в дружеском обиходе?

Загорает в Крыму? Охотится на тигров? Собирает матрешки?

Артист шел по жизни особым путем. Личность Бруска гораздо сложнее, чем простой автор коллажей, как он себя выставляет. Его супруга Галя Арефьева много лет занимала должность администратора в Клубе иностранных журналистов. Ничтожный подпольный рынок в Москве они держали в своих руках, распределяя мало-мальски значительного фирмача по регламенту «цеховой солидарности», как выражается сам Брусок. В шайке гастролеров он выделялся высокой общей культурой, знанием языков и большим подпольным опытом. В «совке», как сейчас выражаются, он постоянно стремился приподняться над унылым советским бытом, искал любой способ выбраться к лучезарным вершинам цивилизованной и красивой жизни. Модно одетый джентльмен с сигарой во рту много лет подряд в своей «студии» держал посиделки с чтением стихов, показом картин и деловыми встречами. Еще в середине 60-х, минуя официальные жюри и свирепую цензуру, он собирал картины московских модернистов для выставок на Западе. В 1970 г. кельнская галерея хорошо заработала на их продаже. В служебном донесении советского дипломата в МИД СССР пишется, что «галерея Баргеры-Гмуржинской за 145 графических работ московских модернистов заработала 120 тысяч марок ФРГ».

«И московские друзья, и немцы оказались суками», – с горечью заключает Брусок о результате «чемоданных» выставок.

В мою компетенцию не входит оценка художественного веса этих модернистов, пусть решат профессионалы «славы и цен», но советская власть стала считаться с ними и на таможне тщательнее проверять чемоданы туристов.

До переезда в Германию семейство Брусиловских – жена Галя Арефьева с сыном – попытали счастья в Америке, но вернулись не солоно хлебавши.

«Я переправил всяких вещей миллиона на полтора, чтобы иметь запас на всякий случай там, и весь запас украли», – жалуется мне Брусок.

Разбойники, воры, управы на вас нет!

Ну, а кремлевские сыщики?

«Я их просто не замечал!» – отрезает А.Б.

В начале 90-х хитроумные немцы придумали «еврейскую программу», ее содержание знают не все, но кое-что я узнал от моего свояка Мишки Дымшица, бывшего адвоката Камчатского пароходства. Нежданно-негаданно он получил из Берлина гербовую бумагу, где значилось , что ему причитается миллион дойчмарок за сожженную в 43-м году родительскую хату. Не долго думая, Мишка бросил Камчатку, взял миллион, устроился кладовщиком на вокзале в Нюрнберге и навестил меня в Париже. Теперь он с женой Риткой живет в Германии в просторной квартире с проточной водой, отдыхает с детьми и внуками на новой брянской даче, где еще есть лес, грибы и ягоды.

У Бруска в Одессе «хату» с предками сожгли румыны. Но великодушные тевтоны оплатили проказы союзников в истребительной мировой войне. Семья Бруска осела в Кельне, город знакомый по прежним туристическим визитам.

После кончины Тони Гмуржинской (1986) и болезненного раздела галерейного имущества на две части, Брусок благоразумно поддерживал отношения с парой горячих женщин, с Кендой и дочкой Тони, решительной и дальновидной Кристиной Гмуржинской.

С ними главное – не качать права и не лезть на рога!

Кенда ограничилась беспокойными нонконформистами, а Кристина открыла серьезную охоту на русский авангард 20-х годов.

Как рядовой участник выставок «Нонкорформисты» по музеям Европы и России могу удостоверить, что они делались при авторитетном участии и наблюдении Брусиловского. Это подтверждают и предисловие, и архивные материалы к толстым, увесистым каталогам.

С прекращением деятельности нонконформизма Брусок стал горячим сторонником Гмуржинской, полезным связным галереи в культурных отношениях Востока и Запада.

У русских людей постоянная, историческая задача – кого-то догнать и перегнать во всем.

Русский державник – «гнилой Запад шапками закидаем!» – считает любые попытки европеизировать Россию рядовой провокацией, а возню с искусством – жульничеством и грабежом.

В конце 70-х с благословения кремлевских мудрецов сколотили «зондеркоманду» (злое и сочное определение Савелия Ямщикова, работавшего на учете и регистрации гигантской, – более двух тысяч номеров – коллекции Г.Д. Костаки) из начальников спецхрана, комбината, Минкульта по европейзации советского искусства, то есть чистка провинциальных музеев от «формалистического мусора», популярного на Западе, учет и контроль частных коллекций. Вот имена на официальном виду: Александр Халтурин, Генрих Попов, Евгений Сидоров, Павел Хорошилов, Михаил Швидкой. В переходное время от коммунизма к капитализму, 1985-91, к ним примкнули иностранные специалисты культуры: Жорж Сорос, Иван Самарин, Джеймс Стюарт, Никлас Ильин и сотня сотрудников всех наций и народов.

Я не собираюсь проклинать или восхищаться делишками «зондеркоманды», но ее суетливой садомазохизм в подготовке первого аукциона Сотбиса в Москве (1988) очень далек от просветительной деятельности. Стоит только вору в законе, ставшему олигархом, пригрозить поколеванием, как пацаны «зондеркоманды» поджимают хвост и лижут сапог верховного пахана. Такие люди не способны цивилизовать Россию и потому, что это невозможно, и потому, что сами в это не верят.

Художники-участники этого аукциона, Ирина Нахова считает мероприятие «цирком», Эдик Штейнберг видит иначе – «туда лезли по головам кому не лень», и то и другое мнение лишь частично отражает действительность. Точнее и живее сущность аукциона описывает фотограф каталога Юрий Желтов.

«В список попало тридцать четыре фамилии – двадцать девять модернистов страны и пять классиков авангарда. Академист Илья Глазунов, со своим надоевшим «Сельским храмом в сугробе» затесался первым, угрожая пересажать устроителей, если его не запишут под валютный «молоток». С наследием Александра Родченко дело было решено заранее. Им занимался опытный деловик, товарищ Терентьев, давно фабриковавший фальшаки на западный рынок. Он и его человек на побегушках Васек Ракитин взяли на себя отдел «двадцатых» и как следует потрясли наследников Густава Клуциса и Надежды Удальцовой. Конечно, выручку от продажи – а это 999.790 долларов – хапуги положили в свой карман, а не в кассу Госбанка, в то время как начинающие и беззащитные модернисты не получили ни одной копейки, а продались все и за хорошие деньги!

Россия, знай своих героев!

В начале 90-х на Западе погоня за русским авангардом приняла внушительные размеры. В одном Париже открылся десяток «русских галерей». Я туда заходил. В одной висело сразу штук сорок гуашей «солдата» авангарда Нины Коган, в другой афиши и фотографии из «фонда Родченко». У влиятельного арт-дилера Жана Шовлена выставили не только «малевичей», сфабрикованных во дворе магазина, но и возвышалась «Башня Коминтерна» Владимира Татлина аккуратной европейской работы. И лишь галерея Гмуржинской, располагая прямой связью с Москвой, выставляла подлинных «малевичей».

Поэт Геннадий Айги, посетивший Париж, сказал, что матерый 85-летний холостяк Харджиев, сам стиравший рубашки в корыте, женился, связал свою судьбу с Лидией Васильевной Чага – мастером театральной бутафории. Просторная мастерская на улице Кропоткина. Бронированная дверь и сигнальная система. На стенах картины Фалька, Татлина, Тышлера, Вильямса, Митурича, Митрохина. Обширные связи в столице. Постоянно толкутся иностранцы.

«Карбонат, мармелад, айзеншницель, кольсалат!»

Наблюдение за колоритным архивом Харджиева установили еще во времена грека Костаки. Перед эмиграцией в Грецию (1977) подпольный коллекционер в знак «любви к русскому народу» оставил три четверти своего двухтысячного собрания. Бежать на Запад Харджиев не собирался, отдавать годами нажитое «народу» значит выбросить на ветер, но и жить на «святой Руси» стало небезопасно.

В 1989 г. в московской котельной, как охапку дров, сожгли парижского галерейщика Гарига Басмаджана. На Кавказе режут армян. В Прибалтике танками давят прохожих. Уголовники по кличке «япончик» и «тайванчик» в парной бане решают проблемы мировой политики, экономики, эстетики. В России полный беспредел, рынка нет и ничего не продашь. Пора валить, но куда и как, да еще в девяносто лет?

В замечательном интервью (1991) израильскому журналу «Зеркало» (редактор Врубель-Голубкина) Харджиев красочно и парадоксально освещает качество литературного и артистического авангарда двадцатых годов, совсем не касаясь судьбы своего драгоценного архива, а это было его первостепенной заботой в то время.

О высокой коммерческой стоимости своих «малевичей», – я влагаю в это емкое понятие всех авторов авангарда, от «генералов» до «солдат», лежавшие под кроватью в плетеной корзине, – Харджиев отлично знал.

Значит, остается Запад.

Осенью 1993 г. в дом явился представитель Минкульта и вручил супругам приглашение амстердамского университета на участие в конференции, посвященной столетию Маяковского. Молчаливые «ямщики» ловко уложили архив в двести восемьдесят ящиков и смылись в неизвестном направлении. Естественно, кое-что «пропало» по дороге в Европу. На одном вокзале посеяли «иконостас» Малевича в двадцать пять работ, на другом кто-то украл чемодан с плакатами Лисицкого, но в общем драгоценный багаж доставили в два пункта, в Кельн, в галерею Гмуржинской, и в Амстердам, в хранилище университета.

Супруги Харджиевы, очутившись в дождливой Голландии, недолго вкушали европейский комфорт и один за другим скончались. Она в 1995 г., и он через год.

В начале нового тысячелетия в команде появился отдел «наследников», эфемерных потомков «генерала» К.С. Малевича, о котором они впервые услышали на курсах военно-политической подготовки. Их экстерриториальность лишь внешняя (контора в Лондоне), их специфика – юридическая атака западных музеев. У них была и робкая попытка ободрать Русский музей (СПб), присвоивший главную часть творчества Малевича, но их так припугнули, что они разбежались, как зайцы, при первом выстреле карабина. Американцы сдались первыми. «Наследники» отсудили пять картин и перепродали МОМА по десять миллионов за штуку. Сдался и Амстердам, откуда сняли один холст, но с хорошей выручкой – шестьдесят миллионов долларов! Может быть, праправнучке Малевича, живущей в Ташкенте, за родство с гениальным предком выдали сто долларов на ремонт калитки? – Нет, конечно!

«С одним наследником я говорил по-польски в галереи Гмуржинской», – сообщает мне А. Р. Брусиловский.

Потребители русского авангарда, очнувшись от вековой спячки, желают видеть «малевичей», и как можно больше и дороже.

Тому, кто скажет, что «генерал» Малевич нарисовал один квадрат – плюньте в морду!

По фабрикации фальшаков русские мастера не уступают западным, а уж черный квадрат Малевича артель «комбината» Славки Потешкина скопирует в любом количестве и не только для олигархов, засевших в бухте Монте-Карло, но и обеспечит все музеи аравийской пустыни.

Все встают. Бурные продолжительные аплодисменты!

Если хотите, продолжение следует.

 

 

5 мая 2014, Париж

Валентин Воробьев

ГОЛАЯ ВАЛЬКА


Голая Валька? Да кто на такую Вальку захочет залезть!

Слова приписаны Н. С. Хрущеву

В 1962 году исполнилось ровно сорок лет со дня основания Союза московских художников. Выражаюсь произвольно, потому что название этой организации часто менялось с 32-го года и к юбилею она называлась МОСХ – московское отделение Союза художников РСФСР.

Любое профессиональное объединение, от воровской шайки до всевозможных «товариществ» охотников, писателей, цветоводов с обязательным собранием и членскими взносами, создает особую атмосферу «семьи», братства, без которой и жизнь не мила. Исключение или изгнание оттуда, еще хуже – публичное поношение, равносильны смерти, не больше и не меньше. Сначала товарищи тебя затопчут, как окурок, потом ты покаешься перед честным народом и, если повезет, попадешь не в помойку, а в пенсионный обоз.

Совершенно добровольный «союз» художников возник не по приказу кремлевских начальников, как может показаться примитивно мыслящим людям, а снизу, по просьбе профессионалов кисти и резца. До него существовал десяток карликовых объединений, иногда по десять человек – например, мистический «Маковец» – и одна-единственная лоханка на всех, с дракой у нее не на жизнь, а на смерть, не в переносном, а в прямом смысле слова. Возглавил московских творцов некто А. А. Вольтер (как знаменитый француз!). Он собрал вожаков всех групп, прочитал лекцию о международном положении, о новых постановленииях ВКП(б), призвал объединиться и выбрать руководство нового «союза». Из первого правления МОСХа я лично знал Фаворского в 52-62-е годы, Богородского (1957–1959 г.) и Пименова (1958–1963 г.). Они все единодушно отмечали большую пользу «союза» для развития советского художества и здравоохранения семей художников.

Устав «союза» брал за основу творчества реалистическое направление XIX века, но с новым революционным, точнее, с советским содержанием.

В сокращенном виде от членов требовалось воплотить историко-революционную тематику… Лениниану… Героизм народных масс… Радостный труд советских людей… Мощь социалистической индустрии… Образы вождей советского народа… Жизнь и быт Красной Армии… Радость колхозного труда…

Метод художественного выражения, техника исполнения постепенно, с годами опускались до кустарного, бригадного исполнения самых ответственных заданий. Были времена (40-е годы), когда со стен музеев сняли картины Коровина, Врубеля, Фалька – как представителей «буржуазной культуры».

Новая орда советских ремесленников и кустарей затоптали школы Казимира Малевича, Филонова, Татлина, Штеренберга, как враждебные советскому народу. Не проходило ни одного собрания, чтобы не выявили в рядах «изофронта» скрытых врагов народа, двурушников и предателей.

В 60-е годы «соцреализм», согласно новой генеральной линии «десталинизации», стал просто «художественным реализмом». Врубеля, Коровина, Фалька снова повесили на стенки в музеях, у Ван Гога, Сезанна и Пикассо появился шанс попасть в члены «союза», естественно, через сито так называемой «молодежной секции», где людей мурыжили до седой бороды.

Вожди партии и государства время от времени посещали юбилейные выставки советских художников. Подобный визит вождей был организован и в декабре 1962 года.

С 1958 года единоличным владыкой страны стал Никита Сергеевич Хрущев, с народным прозвищем Никита-Кукурузник или Хрущ.

Неотесанный, но храбрый курcкий мужик, в юности свинопас, – пригодилось повозиться с тупым скотом компартии – Хрущ сумел по дороге к верховной власти в Совдепии расшвырять и перебить своих не менее опытных и коварных соперников – и каких акул власти: Георгия Максимилиановича Маленкова (наследника самого Сталина!), Лаврентия Павловича Берию (начальника всемогущей полиции!), маршала Георгия Константиновича Жукова (шутка сказать, взял Берлин, берлогу самого Гитлера!) – и не побоялся посягнуть на самое святое советского народа, величайшего полководца всех времен и народов, товарища Сталина. История умалчивает, кто его надоумил в 1956 году атаковать и победить покойного вождя! Хрущ первым вылез из кремлевских ворот и бесстрашно полетел на встречу с самыми матерыми капиталистами и помещиками ненавистного Запада. Вертелся под боком не умевший правильно держаться двурушник Коля Булганин. Фальшивого маршала пришлось отфутболить на пенсию собирать грибы в лесу.

Рабочий класс пил водку, колхозники дремали на сеновале, а иностранцы совращали советскую молодежь в порнографию.

Кто так нагло разлагал советскую цивилизацию – остается метафизической загадкой.

Куда смотрели мусора и дружинники, политруки и агитаторы?

Просторная и непутевая Совдепия, покачиваясь с боку на бок, куда-то продвигалась, а вот куда – никто не знал! Ни лакеи Уолл-стрита, ни верные друзья прогрессивного лагеря.

Ох, эти русские морозы!

Ох, это бездорожье!

В конце 62-го голова Хруща была забита кукурузой, целиной, спутниками, кубинцами, китайцами, албанцами, валютчиками, тунеядцами, кирпичами берлинской стены, а тут еще потащили смотреть достижения художников. Хрущ очень смутно представлял себе, что такое живопись. Когда-то ему показали культурное имущество завоеванной Германии. Он залюбовался картиной Леонардо да Винчи, изобразившего Мадонну с младенцем. И с тех пор считал, что так должны рисовать все художники и на Западе, и на Востоке.

В искусствознании, занятом изучением эпохи «оттепели», «манежный погром» принадлежит к особым фактам, неразработанным и мутным и по прошествии пятидесяти лет. О строгой научности и речи быть не может. Известна лишь статья в газете «Правда», где в общих чертах сообщалось о посещении советским правительством выставки в Манеже. Первым живым голосом участника выставки были многочисленные интервью скульптора Э. Неизвестного, эмигрировавшего на Запад в 1976 году. Естественно, он выделял свою роль «дьявола и ангела» в Манеже. Меня умиляют две фразы: «Я не помню слов участников» и «Хрущев подал мне руку на прощание!» В перестройку появился ряд свидетельств «белютинцев» – Бориса Жутовского, взявшего на себя – «а этого на лесоповал», Леонида Рябичева – «это ваше говно», Алексея Колли – «а вот живой пидарас», Владимира Янкилевского – «а этого за границу». Каждый выделяет свою «историческую» роль, извращая беспорядочные выкрики Хруща и его приближенных. Наконец, в начале второго тысячелетия, в Интернете повесили странный документ некоей Николаевой с грифом «подлинник», но это не грубая болтовня Хрущева, а лекция профессора эстетики и поучения отца отечества. Фальшивка эпохи перестройки. По-моему, официальная стенограмма разговоров на выставке или уничтожена, или до сих пор недоступна широкой публике.

Ставшая крылатой фраза Хруща: «Это что за мазня?» – «Это ״Обнаженная״ Фалька». – «Голая Валька? Да кто на такую Вальку захочет залезть?» нигде не записана, следовательно, придумана для красного словца заинтересованными лицами. На ярко освещенной кубистической картине Р. Р. Фалька с неразборчивой датой исполнения изображалась мясистая женщина, задравшая вверх ноги! Крепко построенная вещь ортодоксального «сезанниста», долгие годы стоявшая в пыльном запаснике. И курскому свинопасу, ставшему пастухом огромной советской империи, такие композиции были недоступны для понимания. Хрущ кричал, бурчал, плевался, уделив классикам полчаса драгоценного времени, а остальные пятнадцать исторических минут выделил на долю студии Э. М. Белютина, в пожарном порядке развешанной в помещении буфета.

Организацией выставки московских художников занимались трое: глава МОСХа Дмитрий Мочальский, «целинник» и «деревенщик» советского искусства, главный специалист «ленинианы», академик В. А. Серов и министр культуры Екатерина Фурцева.

Однако пятьдесят лет спустя долгожитель «сурового стиля» Павел Никонов дает совсем другое объяснение. Он считает, что задолго до выставки сбором картин, а затем и развеской занималась группа молодых художников, т. н. «восьмерка», естественно, при помощи безымянных рабочих. Этот Никонов, ныне академик и «народный художник» – типичный продукт послевоенной академической системы. Тупой, как бревно, и темный, как ночь, с примесью неистребимой наглости кустаря русской глубинки. Красавчик-мужчина со счастливой внешностью киногероя, похожий на Грегори Пека в фильме «Римские каникулы». В 59-м, на тарусском пляже, за десять минут он отбил у меня красавицу Ленку, хотя материальные преимущества – жилье и моторная лодка! –
были на моей стороне, а на его – всего лишь этюдник на плече.

Над «изофронтом», как верхное партийное око, царил карлик в очках, некто Д. В. Поликарпов. Он родился в кубанской станице, по сталинскому призыву пролез в партию и как бойкий и лживый журналист «Большевика» стал известен самому вождю. В ту горячую осень 62-го года «дядя Митяй» Поликарпов, исполнительный и беспощадный чиновник, мечтавший вернуть величие Сталина и вышвырнуть Хруща из партии, за сутки до визита правительства в Манеж, приказал явиться на выставку «грязному негодяю» Э. М. Белютину со своими пачкунами. За ночь «Митяй» и Катька Фурцева развесили картинки «белютинцев» в помещении буфета и ярко осветили первый этаж с картинами формалистов.

Надо заранее оговориться, что никаких организованных «групп» и «уклонов» в партии давно не существовало, каждый член самостоятельно вычислял игру на выигрыш, перебегая от побежденного к победителю. Партийным номенклатурщикам не нравились медвежьи повадки Хруща, крушившего и ломавшего министерства, вечную дружбу народов, животноводство, монументы Сталина, но выступить с открытым забралом боялись, ожидая, кто выступит первым, а за ним можно кинуться всем скопом и разорвать возмутителя спокойствия.

А что же хотели начальники «изофронта», Серов, Белашова, Вучетич?

С 57-го года, с проклятого «молодежного фестиваля», проснулись и вылезли из своих берлог недобитые космополиты и формалисты. Модники и модернисты вытащили на белый свет Штеренберга, Фалька, Тышлера, напечатали рязанского провокатора Солженицына. Вовсю развернулся подонок и двурушник Белютин, сгоняя на свои сборища иностранных шпионов. Наглец брал в аренду советские пароходы, загружал своими бездарными стилягами и выставлял весь этот мусор на всеобщее обозрение, собирая толпы тунеядцев и валютчиков. Иосиф Виссарионович был мудр, велик и неподкупен. Он начал гигантскую чистку государства от иностранной заразы, но его жизнь и святое дело насильственно прервали британские шпионы, засевшие в советской медицине. Ничем не обузданный дурак Никита-Кукурузник, как медведь на воеводстве, начал ломать и крушить исторические русские святыни. Пока еще не поздно, необходимо растоптать гадов раз и навсегда, поставить державу на прочные рельсы, а для такого святого дела годятся все средства.

Провокаторы Поликарпов, Серов и Вучетич ничего не теряли, подставив покойных «формалистов» на битьё. Почетные места выставки они отвели героям 20-х годов – Штеренбергу, Машкову, Лентулову, Фальку. Их молодые тридцатилетние подражатели, занимавшиеся развеской картин, также заняли видные и светлые стенки. Целый косяк живописцев «сталинской эпохи», старомодных Кацмана, Локтионова, Решетникова задвинули в тень.

Почему так подробно я говорю о развеске, потому что дней за двадцать до погрома я был на этой выставке и внимательно осмотрел картины. Регулярного дневника я никогда не вел, но на рисунках той поры часто встречаются произвольные надписи. Например, под иллюстрацией к стихам Зейнала Халила (изд. «Советский писатель», 1962), есть приписка синим карандашом: «10 ноября купил в ГУМе шапку и пошел в Манеж».

Здание московского Манежа строил француз после пожара 1812-го года. Красивое и большое здание на шесть с лишним тысяч квадратных метров, с остроконечным фасадом и подвесным потолком на гигантских балках. Стиль – «русский ампир». В 17-м году лошадей съели голодные большевики и устроили гараж для кремлевского транспорта. С 59-го года, кое-как почистив помещение от навоза и мазута, стали там проводить выставки и концерты. Зимой 1962-го года с правой стороны от трех входных ворот красовалась афиша «30 лет МОСХа».

Я пошел туда один, но уже в раздевалке увидел знакомых людей: Вальку Коновалова и Левку Нусберга, Мишку Гробмана и Володьку Галацкого, Аленку Спешневу и Валерку Левинталя. Поражало праздничное настроение в залах выставки. У стен «формалистов» горячо спорили сторонники и противники новых течений в искусстве. Почему у Штеренберга нарисован стол в обратной перспективе и Аниська не стоит на земле, а висит в воздухе? Кто позировал Фальку в столь непринужденной обнаженной позе? Молодые мосховцы, скульпторы и живописцы: братья Смолины, братья Ткачевы, Жилинский с женой, Андронов с женой, братья Никоновы выставляют все, что хотят, – огромные, угловатые, заросшие густой щетиной строители коммунизма, черные дали вместо оптимистического рассвета, вместо сытых тощие коровы на лугу.

Главное экспозиционное помещение было разбито на три отсека, разделенных щитами. Месяц спустя важные посетители начали осмотр с первого «коридора» с величественными, монументальными произведениями, воспевающими жизнь и труд советских людей в живописи, мозаике, скульптуре и прикладной пластике. Затем все завернули во второй «коридор», самый светлый и широкий, где висели произведения «формалистов» и современных «сезаннистов», тоже воспевающих доблесть советских людей, в так называемом «суровом стиле».

Тысячелетний колхоз налицо!

Гидом правительственному табуну служил академик живописи Серов!

Генсек Хрущев кричал, мычал, пыхтел, обозвал художников «говном», затем члены Политбюро, двурушники и сионисты, видные академики «изофронта» и журналисты поднялись по узкой лестнице в буфет, где стояло тринадцать белютинцев, аплодисментами встречавших высоких посетителей. Там Хрущ опять погорячился, если верить воспоминаниям Веры Преображенской, он всех обругал «пидарасами» с быстрым опросом фамилий, пожал скульптору Неизвестному руку и повернул назад. Пятнадцать минут встречи стали легендой. Престарелые начальники «изофронта» Иогансон и Герасимов, ничего не подозревавшие о провокации, назавтра потеряли свои посты.

Митяй Поликарпов торжествовал!

Одна белютинка (В. И. Преображенская) слышала слова Серова министру Фурцевой: «Катя, мы победили!»

* * *

За пятьдесят лет Совдепии в ее культуре сложили идеологический шаблон для всех отраслей творчества под названием «социалистический реализм» – как боевой помощник партии и правительства. Были созданы творческие «союзы» для писателей, музыкантов, архитекторов, скульпторов, живописцев, графиков. Методом производства стал натурализм преемственного ремесла.

О настоящей, капиталистической революции тогда никто и не помышлял. Самые отчаянные и смелые головы вроде фронтовиков Бориса Биргера или Эрнста Неизвестного мечтали отобрать власть у «сталинистов», сидевших во главе казенной кормушки с 1932 года, и восстановить так называемые «ленинские нормы» в гражданском обществе. Что означают эти «нормы», никто не задумывался, но их связывали с некоторым оживлением в стране, туго затянутой в военный мундир. Они полагали, что и при коммунизме возможны не только директивы, спущенные с высот власти, а некоторое волеизъявление рядовых профессионалов. А поскольку такое положение никогда не существовало, то говорить о каких-то переменах считалось чистым авантюризмом.

Борьба за власть в самом «изофронте» никогда не всплывала на общественную поверхность. Схватка же молодых фронтовиков со старой номенклатурой привела к открытой конфронтации, где оказались замешаны и студия Белютина, и партийная власть.

Поскольку никто газет не читал, то о схватке двух кланов в Манеже узнавали по слухам.

Помню, с 1 на 2 декабря я ночевал на полу у Штейнбергов, а утром в пивной на Садовой- Сухаревской белютинец – рослый и пожилой бородач Лешка Россаль выпалил:

– Старик, арестован и выслан из Москвы Димка Громан!

Д. С. Громан был постоянным напарником Россаля по издательской работе.

К вечеру «вся Москва» шепталась о массовых арестах формалистов, сезаннистов и белютинцев. Их картины арестованы в Манеже и под конвоем отправлены на изучение в Лубянский «музей». Среди задержанных упоминали Фалька, хотя он умер за четыре года до этого. Вскоре туман нелепых слухов рассеялся. Появился живым и невредимым Громан. Я встретился со Снегуром и Галацким. Ленка Киверина с Зелениным смирно спали на одном диване.

Весь 1963 год шла бредовая разборка властей с «творческой интеллигенцией» страны. Опять кричал с трибуны Хрущев, что одних вышлет за границу, других отправит на лесоповал, потом спускался в толпу и пил с артистами водку, каждого хлопая по плечу.

Остроумно написал комсомольский поэт Андрей Вознесенский: «Спасаясь от травли, я скрылся в Париже!»

Времена менялись на глазах. Еще десять лет назад от «травли» никто не спасался, тем паче в Париже!

Ученики Фалька, адепты «сурового стиля», получили большие заказы на оформление общественных зданий. Жизнь брала свое. Искусство не стояло на месте.

* * *

В августе 1976 года, на юге Франции, в провансальском доме тещи я нарисовал портрет художника Сезанна в старости – берет, седая бородка, кусок мольберта. Смешанная техника. Китайская тушь, гуашь, карандаш. Шестьдесят на сорок восемь. Экспрессивная и персональная вещь, с другими не спутаешь. Моя скромная дань знаменитому художнику, жившему в этих краях сто лет назад.

Местные эстеты, историк Жорж Дюби, киношник Андре Сарю, юрист Мишель Борисевич, осмотрев работу, оценили ее на «отлично» со словами «похоже и выразительно». Замечание знатоков меня тронуло до глубины души. Довольная теща поставила вещь под стекло на стенку. До сих пор висит в гостиной.

Портрета мало. Около трех лет, 55–58, в российской глуши, в городе Ельце, я был верным подражателем и пропагандистом французского буржуазного художника во враждебной пролетарской среде.

Имя «Сезанн» я впервые услышал в 1953 году, в «доме Фаворского» – так называлось кирпичное трехэтажное строение на окраине Москвы, где жили и творили три семьи, связанные родством: Ефимовы, Карташевы, Фаворские. Время от времени в разговорах о рисунке и картинах они произносили слова «француз Сезанн, система, композиция, объем, пространство». Для меня, мечтавшего получить сталинскую премию за картину общенародного признания, разговорчики о какой-то «системе Сезанна» ничего не значили.

Года через два, на втором курсе художественного училища, мой приятель Петька Козьмин предложил: «Приходи после занятий, читают лекцию о Сезанне».

В уютной библиотечной комнате, где я штудировал многотомную «Историю русского искусства» И. Э. Грабаря, собралась кучка студентов. Доклад о творчестве Сезанна с показом репродукций читал Абба Максович Корр, молодой преподаватель живописи, ученик сезанниста А. А. Осмеркина. Он коротко рассказал о трудной жизни французского гения, о его борьбе с академистами, о его русских подражателях, ставших народными художниками, хотя и не обошелся без марксистких клише – «гений эпохи развернутого империализма» – и напоследок заключил: «Сезанн – кормчий высокого реализма!»

Это означало, что опыт «кормчего» можно изучать всем начинаюшим советским художникам. Это не упадочная, а здоровая тенденция. Цвет. Объем. Фактура.

Долго ждать не пришлось. На следующее собрание я принес этюды, сделанные под Сезанна. Они до сих пор валяются в чемодане. Картонки десять на двадцать. Виды городских заборов и ворот. Тогда я решил – насрать мне на медали и премии, пятилетки и целину. Рисовать, как Сезанн, и добиться мировой славы. Сезанн с его угловатой деформацией вещей вытеснил всех кумиров той поры – Рериха, Рябушкина, Репина.

И на народ мне наплевать!

Но для начала – даешь Москву!

В Москве молодые художники с воображением группировались вокруг старика Фалька, Роберта Рафаиловича, знавшего «секреты Сезанна» как свои пять пальцев. Когда-то он жил в Париже и насмотрелся там оригиналов в Лувре и по галереям.

Поговаривали, что это «человек сезанновской национальности» на всю жизнь.

Здесь надо отступить и рассказать о жизни этой исключительной личности подробнее.

Что для меня был живописец Фальк? Декадент дореволюционных газет, формалист советской прессы и учитель на дому, куда ходили рисовать мама Мишки Одноралова, Володя Вейсберг, Олег Прокофьев, Святослав Рихтер, какие-то недоразвитые тетки и дети. Я пытался узнать поточнее, опрашивал очевидцев, как и чему учил Фальк – никто мне толком не мог ответить, и только Прокофьев попытался объяснить: «Ну, старик, понимаешь, приходишь к нему на чердак, садишься в угол и рисуешь яблоко на столе, не настоящее, конечно, а муляж московского ширпотреба, вот и вся учеба».

В 1958 году Фальк умер. О смерти нигде не сообщалось, но хоронила его «вся Москва», вся либеральная интеллигенция советской столицы.

Почему и откуда возник такой культ московского живописца, я не знал. В 59-м я увлекся «кляксами» и «брызгами» американца Поллака и о существовании Фалька забыл, пока раз летом 61-го, в Тарусе, нелюдимая «зэчка» Ариадна Сергеевна Эфрон не напомнила о нем своеобразным образом.

«А вот в Париже меня рисовал сам Фальк!»

Эфрон! Фальк! Париж! – красивый треугольник, необычная комбинация!

С этой женщиной мы встречались сотни раз в тарусской булочной, она знала, что я живописец, а я знал, что она дочка поэтессы Марины Цветаевой, рисует, переводит французских поэтов и постоянно живет над Окой в деревянной избе с балкончиком на крыше. Летом 61-го, на выставке московских модернистов она пряталась в темном углу и сразу убежала, как только разразился скандальный диспут. Итак, до короткого знакомства мы не доходили, мне она казалась лупоглазой и мрачной тетей, а я был для нее молодым и темным проходимцем.

Мой квартирный хозяин Хольмберг Сергей Николаевич получил «червонец» за дело – изменил присяге Красной армии, стрелял из немецкой пушки по британским солдатам. Эта же тарусская тетя считалась «невинно осужденной» на тот же срок, если не больше. Тогда я понятия не имел о ее парижском, почти десятилетнем, прошлом. О ее странном возвращении в страну безжалостных большевиков, да еще в горячем 37-м году я узнал много лет спустя. Я никогда не видел с ней мужчин, а в таком возрасте, около пятидесяти, моя мать вышла третий раз замуж. Совсем не старая, крепкая женщина, но по-деревенски запущенная, – дырявый платок, черная юбка, стоптанные валенки.

Интерес к этой женщине шел по возрастающей. Ее судьба сплелась не только с судьбою знаменитой матери, несчастного отца, но и художника Фалька.

Все в Тарусе знали, что Ариадна Сергеевна отсидела 15 лет: в 37-м осуждена на восемь, и в 47-м ей добавили за своенравие, тогда запросто сажали и виновных, и невинных. Таруса (сто километров от Москвы) была набита бывшими зэками, осела там и она,  а вот что ее рисовал Фальк, да еще в Париже, мне казалось выдумкой женщины с больным воображением.

Постепенно, уже в Париже, куда я попал в 75-м, меня заинтересовала жизнь русской эмиграции. О «белой волне», с оружием в руках покинувшей несчастную Россию, довольно много говорилось в литературе, а вот о «красной волне» ровным счетом ничего. Официальная советская печать единодушно замалчивала жизнь тысяч советских командировочных!

Они не бежали тайком через румынскую границу, а получив «молоткастый», советский паспорт, счастливчики Горький, Эренбург, Есенин, Маяковский и другие спокойно паковали багаж с русскими сувенирами, обходили нужных иностранных консулов, аккредитованных в Москве, визировали право проезда, устраивали проводы друзьям и отваливали экспрессом в Ригу, Варшаву, Хельсинки.

Всезнающий и дальновидный служащий Наркоминдела Илья Эренбург весной 1921 года, опередив самого Горького, первым запросился в «творческую командировку» в Европу. Его вызвали на страшную Лубянку, где пытали и убивали «врагов народа». Встретил его не палач с топором, а начальник «чрезвычайной комиссии» товарищ Вячеслав Рудольфович Менжинский, бывший поэт-декадент, эмигрант и революционер. Он внимательно и с пониманием выслушал наглого сочинителя, просившего бумагу и чернила для романа, сказал, что не возражает против поездки на Запад, где есть все для письма, выдаст ему советский пропуск, но в единственную страну, с которой есть официальные отношения, в буржуазную Латвию, а там товарищ Эренбург должен выкручиваться сам, чтобы попасть туда, где есть бумага и чернила. Проситель с радостью согласился на Латвию, только подальше от голодной Москвы без дров и чернил. Да и вошь заела кремлевских правителей, тиф гуляет по стране, интеллигенты торгуют на базаре гвоздями, бастуют уставшие от мировой революции рабочие и крестьяне.

Неизвестно, чем покорил грозного чекиста конторщик. Никаких заслуг – ни литературных, ни революционных – за ним не числилось. При царе, в гимназии он писал самодельные антиправительственные листовки, несколько лет околачивался с парижской богемой, а в революцию вообще прятался на сытом Кавказе.

Чете Эренбургов крупно повезло. У них в запасе были старые царские паспорта, куда европейские чиновники охотно ставили проездные визы. Супруги воспользовались ими в Риге, Берлине и Париже.

Весной 1922-го умирающая от голода поэтесса Цветаева решила покинуть громоздкий и кровавый советский мир без дров, угля и хлеба. За пять лет гражданской войны она сожгла в печке всю семейную мебель, обносилась до тряпья, похоронила трехлетнюю дочку, умершую в приюте, потеряла мужа, уплывшего с белобандитами в Константинополь, и не заработала ни одного рубля на жизнь – ни службой, ни творчеством – «перерыв в печати на 10 лет» писала она в анкете. Паспорт ей и дочке Ариадне выдали без задержки, визу поставили латыши и немцы, открывшие свое консульство в Москве. В своем багаже она везла московский примус с иголками. В Берлине их встретил пропавший было без вести муж, студент пражского университета Сергей Эфрон.

Три года семья прожила в Праге. Там родился у них сын Георгий. В ноябре 1925 года вчетвером они перебрались в Париж. Сначала мыкались по чужим квартирам, затем нашли скромное жилье в предместье Парижа, где скопилась русская беднота. Кое-какие гроши Эфрон зарабатывал статистом в немом кино. Цветаева получала жалкое пособие от состоятельных лиц. Одаренная Ариадна, для близких Аля, брала уроки рисования у знаменитой Наталии Гончаровой и там впервые встретилась с Фальком в 29-м году (13, rue Visconti, Paris 6°). В свободное от рисования время Ариадна вязала шапки на продажу. Шапка – пять франков – обед на четверых.

Кому нужна такая беднота?

Пять лет (27–32) семья прожила в «Медонске», сначала в довольно дешевой «все­эмигрантской казарме» – семиэтажный дом, заселенный русскими беженцами, но там оказалось шумно, неудобно и дорого, затем перебрались в отдельный двухэтажный особнячок в том же поселке. Местный мещанин сдавал две комнаты с камином. И какова была радость, когда в дом завезли грузовик великолепных, сухих дров.

«Откуда дровишки?»

Наверное, никто, кроме меня, не задал вопрос – а кто привез и оплатил дрова?

Ведь дрова и уголь не сыпятся с неба прямо в печку.

А я разыскал шофера грузовика и владельца дров!

Им оказался Вадим Кондратьев, бывший «белобандит», ставший советским патриотом. Он служил шофером в советском посольстве. Его супруга Лидия сидела в паспортном отделе и выдавала желающим свежие советские газеты и письма.

Что называется – благородный, дружеский жест соратника по борьбе!

Всевидящее око Москвы у статиста немого кино Сергея Эфрона обнаружило дар агитатора, его назначили «групповодом» в советский клуб «Наш Союз».

В начале шестидесятых кремлевские идеологи разрешили публикацию мемуаров не только знаменитым писателям и дипломатам, но и многочисленным репатриантам с условием клеймить жизнь на Западе и восхвалять советский образ жизни. Художники, а их оказалось немало – и отсидевшие в лагерях, как парижский учитель Ариадны Василий Иванович Шухаев, и застрявшие в провинциальных городах, – писали, что в Париже они умирали от нищеты, картины меняли за тарелку супа и постоянно мечтали о далекой родине и пятилетке в четыре года. В этом потоке вранья очутилась и Ариадна, написавшая ряд мемуарных очерков о знаменитой матери, о себе и о проходных фактах своей жизни.

На ее совести фраза – «труден и нищ был быт Цветаевой» (1973 год).

На самом деле, с тех пор как папа Сергей Яковлевич Эфрон занял место «групповода» (1930), «жить стало лучше, жить стало веселее». Появились постоянный посольский оклад в 500 франков с повышением каждый триместр, дрова, бумага, газета, курорты. Причем на лыжный курорт в Альпы, на Ривьеру и в Бретань выезжала вся семья.

В деятельности клуба Эфрон и Аля, вступившая в комсомол, принимали самое деятельное участие. Для советских патриотов парижские прогрессисты – в их числе знаменитые живописцы Поль Синьяк, Жан Люрса, Фернан Леже – сняли помещение в Латинском квартале (12, rue de Buci). Председателем клуба стал агент ГПУ Евгений Ларин-Климов. Появились парторг и лектор марксизма-ленинизма, сумасшедший князь Святополк-Мирский. Видный музыковед Петр Петрович Сувчинский, написавший любопытное сочинение «Исход к Востоку», по словам супруги Веры Гучковой «самовлюбенный эстет и лодырь», собрал хоровой коллектив. Ариадна с денежным подкреплением посольства фабриковала листок «Наш Союз». Секретарь клуба, студент Марк Зборовский, позднее переброшенный на охоту за Троцким, возился с административными бумагами. Заходили литераторы и рисовальщики Роберт Генин, Серж Фотинский, Вадим Андреев. Собрался драмкружок и киноклуб.

Полвека спустя я навестил этот дом XVIII века с красивым фасадом и пятиконечной звездой над подъездом. Советский клуб располагался во дворе с входом по левую сторону. На первом этаже был кабинет с парой окон, из кабинета вела каменная лестница в просторный подвал со сводами XV века, с типографским станком в углу. Здесь проходили собрания членов аcсоциации, спектакли и выставки.

Я легко представил красавицу Алю Эфрон в старом квартале Парижа, сочинявшую статейки о строительстве чуда из чудес – Днепрогэса – и рисующую карикатуры на поджигателей войны.

* * *

Роберт Рафаилович Фальк – москвич. Родился (1886) в почтенной еврейской семье издателя и юриста, рисовать учился в московском училище у К. А. Коровина, музыке –
на уроках Матвея Прессмана, затем, как множество русской молодежи, два-три года крутился по Европе, изучая ее культурное наследие, а с началом Первой мировой войны вернулся в Россию, где назревали нешуточные революционные перемены. В голодный и холодный 17-й год, женатый на помещице Елизавете Сергеевне Потехиной и ставший Романом в православном крещении, Фальк перебрался в деревенское поместье жены, но озверевшие мужики подожгли барский дом, выкрали дойных коров и продовольственные запасы. Погорельцы Фальки вернулись в опустевшую Москву с грудным ребенком, мальчиком Валеркой. В невообразимом хаосе культурных перестановок «левый фронт» захватил власть в образовании и в закупочных комиссиях. Помещица с «Романом» развелась, любвеобильный живописец снова стал Робертом и соблазнил дочку режиссера Станиславского, Киру Константиновну, родившую ему дочку Кириллу. В начале 20-х зять Станиславского – уже влиятельный член Наркомпроса и декан живописного факультета в так называемом ВХУТЕМАСе. В 21-м ему поручили расправиться со сдуревшим анархистом Казимиром Малевичем, захватившим власть в образовании города Витебска, что и было сделано. Витебская Губчека арестовала опасного смутьяна, развалившего классический реализм. От расстрела Малевича спасла дочка петроградского диктатора Григория Евсеевича Зиновьева, рисовавшая модные квадратики. С Кирой Станиславской Фальк прожил всего два года, потому что нашел в Витебске третью жену, юную красавицу Раису Идельсон, свояченицу директора Еврейского Рабочего Театра, товарища А. М. Грановского. Высадив из Витебска супрематистов, Фальк, не располагая сценическим талантом, стал главным декоратором театра и поселился в огромной мастерской своего бывшего профессора Коровина, (Мясницкая, 21, кв. 36). В 20-е годы начались гонения на «бывших» и «чужеродных» лиц, причем такие жестокие, что прославленные по самым глухим местам необъятной России художники один за другим бежали из голодной и бесправной родины за границу или в деревню – и не рисовать, а выращивать картошку. Знаменитый декоратор Императорских театров К. А. Коровин, лишившись заказов, мастерской в Москве и дома в Гаграх, один из первых попросился лечиться от коммунизма в Европу. Во Франции, где он осел, театральные заказы получали самые проворные и модные. Старику пришлось халтурить, перерисовывая с открыток русские тройки, зато никто не угрожал тюрьмой и расстрелом за неправильный мазок.

Об эмиграции Фальк, конечно, думал, но слишком крепкой была связь с Москвой по семейной, идейной и профессиональной линиям, чтобы порвать с ней окончательно. Психологически он был далек от монархизма, национализма и антисемитизма «белобандитской эмиграции». Он входил в разряд артистов, верой и правдой служивших искусству, а не политике.

И потом, «просто так» из советского рая не выпускали. «Полезных придурков» идеологи мировой революции и кадровые чекисты обрабатывали, шантажировали, подкупали и высылали делать культурную революцию в Европу.

Кремль шутить не любил. Очень серьезная партия большевиков с длинными руками и острыми ножами на редкость свободно, кооперируясь с местными «прогрессивными кругами», перемещалась по миру. Ездили и «лечиться» в Баден-Баден, и загорать в Сорренто, и в далекий Китай, и под крыши Парижа, но способны были и на кражу персональных архивов и плохо лежащего наследства, и замочить предателя или стукнуть топором по черепушке врага народа.

Нина Андреевна, супруга художника В. В. Кандинского, так описывает «творческую командировку» мужа в Германию. В Кремле отлично знали, что Кандинский – создатель нового направления в искусстве, абстрактивизма (1910) – по-немецки говорит, как баварский немец, и знает Германию, как свой карман. Кремлевский политрук Карл Бернгардович Радек, заведующий «внешним отделом Коминтерна», принял художника в Кремле и сказал:

«Мы посылаем вас в Германию не лечиться от диабета, а работать, учить сытых немцев революционному искусству. Ждем от вас положительных результатов. Подъемной валютой на три месяца вас обеспечит наш кассир, расписку о получении денег оставьте в конторе товарища Бела Куна».

Поскольку говорили по-немецки, – у Радека были большие трудности с русским произношением, – то Нина Андреевна передает сущность разговора.

Решительно все биографы Фалька, как попугаи, повторяют ходульную фразу: «Выехал за границу для изучения классического искусства»! На самом деле все было иначе. В письме приятелю С. Н. Дурылину он пишет: «Не хочется ехать, а надо, посылают». Фальк сопровождал советский театр на европейские гастроли.

В 1928 году директора Еврейского Театра, ставшего «государственным», знаменитого и заслуженного А. М. Грановского (Азарха) с помощниками принимал директор Театрального отдела товарищ Абель Софронович Енукидзе, который со свойственной ему прямотой заявил:

«Вы знаете, товарищи артисты, со Станиславским мы обосрались. Он нас всех надул, как последних фраеров. Вывез свой театр за рубеж, а там артисты разбежались кто куда. Я говорил в ЦК – расстрелять саботажника мировой революции! Нет, ему все простили, Художественный театр, «Сестры», «Вишневый сад», «На дне» – любимые пьесы Ильича. Большевики не людоеды. Да, жизнь трудна, торгуйте, стройте, обогащайтесь, но только не лезьте в политику и возвращайте казенные деньги. Пока власть у нас, мы будем сурово наказывать невозвращенцев, казнокрадов и саботажников!»

С таким напутствием партии и правительства новое творческое учреждение с видным режиссером во главе, известными артистами и декоратором Р. Р. Фальком отправляли в Европу вести революционную пропаганду средствами высокого театрального искусства, единственным в мире еврейским театром.

И везде, где театр бросал якорь, – Рига, Варшава, Берлин, Вена, Брюссель, Париж – был аншлаг и огромный успех.

Фальк ехал не один, а с новой женой, витебчанкой Раисой Идельсон.

* * *

На русское сборище, организованное на немецкие деньги (Париж, 1985, Maison des Ingénieurs), позвали художников и цыганский оркестр под управлением Егора Третьякова. Худоги, как опытные рыбаки, каждый у своей стенки, ждали, когда клюнет клиент.  Музыканты и посетители, выслушав доклады о международном положении, кинулись в буфет и с напитками и едой на картонных тарелках разбрелись по выставке. Ко мне подошел мужчина высокого роста, лет сорока пяти, с благородными чертами потомка царицы Савской, совершенно шоколадного цвета.

«А вот это мне нравится! Сколько?»

Мою акварель с изображением кинжала, смирно стоящего, как часовой в будке, он взял за 500 франков, не торгуясь, и сунул картонку со своим адресом. Добавил, что у него есть и Ларионов, и Анненков, и Фальк, и Шемякин, и Зеленин, а теперь есть и Воробьев.

На желтой картонке слева изображался семейный герб, а справа – адрес:

Jegor Tretiakoff. Musikalischer Leiter, 93, Rue de Vaugirard, 75006 Paris Tel. 42 22 74 83.

Оказалось, что этот копчёный музыкант живет рядом со мной, «за углом Бульвара Распай». Сначала мы встретились в кафе «Cherche-Midi», куда я изредка заглядывал, а его знали все. Он мне сказал, что с женой развелся, живет на вечном чемодане и работает по вызову немецких клубов и ресторанов. Меня же постоянно удивлял цвет его кожи и фамилия Третьяков. Появляясь в Париже, он меня вызывал в свое кафе и угощал то вином, то пивом, то кофием. Раз мы встретились в приемной врача. Оказалось, и врач у нас общий. Потом столкнулись в православном монастыре в Медоне, где он жил в детстве, на празднике Святого Георгия, его небесного покровителя.

Постепенно раскрывался секрет его шоколадного происхождения. История из ряда вон выходящая, удивительная и уникальная.

Отец Егора, санитар Белой армии из боевого полка «дроздовцев», самый настоящий потомок Третьякова, собирателя русских картин, полтора года прожил на раскаленных камнях Галлиполи в Турции, где бравые генералы среди скорпионов и змей учили подчиненных ползать, стрелять, бежать, заряжать и молиться о спасении Великой России от большевистской заразы. В 1922-м союзники запретили такое воинство и санитар Миша Третьяков на ловлю счастья подался в Абиссинию. Родители и сестры, бежавшие от большевиков через Сибирь, обосновались в Париже.

Как вербовал Кремль своих сторонников в лихие годы революции, я не знаю, но судя по воспоминаниям графа А. А. Игнатьева, бывшего военного атташе в Париже, советская власть охотно пользовалась услугами дипломатов и военных былых царских времен, и операции за границей по устранению врагов коммунизма с каждой акцией улучшались. На ликвидацию вождей «белого движения» Москва готовила хорошо одетых породистых дворян с военными манерами. На устранение троцкистов и казнокрадов выезжали провокаторы, завербованные в троцкистком лагере. Так обезвредили знаменитых нарушителей спокойствия, видных монархистов, генералов и кучу ренегатов, воровавших партийные деньги.

Дед моего музыканта, Сергей Николаевич Третьяков, в России занимался крупной торговлей и политикой. Побывал министром финансов у адмирала Колчака, а в двадцатые годы обосновался в Париже, где бездельничать не пришлось.

Он продолжал заниматься бизнесом, игрой на бирже и продажей несуществующих фабрик и заводов. Раз ему удалось продать американцу нефтяную вышку в Баку за 100 тысяч долларов, очень внушительная сумма по тем временам. Историки современной «Рашки», опираясь на фальшивые «документы», распускают бредовые сплетни о сотрудничестве Третьякова с большевиками «за 200 долларов в месяц»! Деньги он любил, но крупные, и тратил их с толком, но сидеть по семь часов и подслушивать разговоры «белых воинов» он не стал бы. Не тот стиль жизни, не та семейная традиция.

Третьяковы – дочки Ирина и Таня, супруга Наталья Саввишна, урожденная Мамонтова – жили в огромном доходном особняке в центре Парижа, на тихой улице, 29 rue du Colisée, купленном задолго до революции. Семья занимала третий этаж, а первый и второй сдавали двум антисоветским организациям банкиров и военных.

Советским историкам революции, много лет подряд обличавшим нищету русской эмиграции, верить нельзя. Третьяковы и члены респектабельного «Торгпрома» – братья Гукасовы, Каминки, Рябушинские, Манташевы, Денисовы, Нобели, Путиловы, Щукины – ворочали миллионами, издавали газеты и журналы, строили дома и корабли и жили совершенно буржуазно, с прислугой и личными автомобилями, постоянным отдыхом на Ривьере, зимним спортом в Альпах и поездками за границу.

«Мой дед очень любил художников, – говорил мне Егор Михалыч, – у Третьяковых это в крови. Приходили Миша Ларионов, Мансуров, Сергей Маковский, а Роберт Фальк жил у нас на даче в Бретани. В 33-м дед помог ему выписать душевнобольного сына из Москвы и устроил заслуженный отдых на берегу моря».

Фальк у Третьяковых на рю Колизе!

Ларионов, Анненков, Глущенко – и отличные портреты С. Н. Третьякова, его жены и детей кисти Фалька!

Я заметил основательную модернизацию вкусов владельца картин.

Да, но ведь со временем у самых консервативных людей эстетика прогрессирует.

Западное начало Фалька (1928) было многообещающим. Триумфальные спектакли в Берлине, летний отпуск во Франции с заездом в Ниццу, где лечилась семья бывшего тестя Станиславского в полном составе: сам, жена Лилина, дочка с внучкой, личный доктор, камеристка от ГПУ, светские встречи, богемные кафе, где собиралось множество знакомых, выставки в салонах и в галереях, но вдруг что-то стряслось.

Крах Уолл-стрита, пропади он пропадом!

Из Москвы приехал суровый ревизор, проверил театральную выручку и вместо желанной Америки всю труппу срочно отозвали в Москву.

«Театр превысил гастрольный бюджет и заключил нелегальный договор на гастроли в США», – гласило заключение ревизора.

Неужели готовился коллективный побег театра за океан?

Актеры послушно повернули назад, а режиссер А. М. Грановский, художник Р. Р. Фальк и пара сотрудников тайком покинули отель и скрылись в неизвестном месте. Их жены, сестры Идельсон, тоже застряли на Западе, затем вернулись в Москву, где их как следует допросил на Лубянке сам товарищ Менжинский.

У Фалька вечная жажда Парижа!

«За 9 лет в Париже я сменил 13 квартир» (запись Р. Ф. от 1956 года).

Чаще всего читатель пропустит такое заявление мимо ушей – подумаешь, съемщик квартир! Но меня, оформлявшего аренду в 1975 году и знающего о волынке с бумагами на аренду помещения в Париже, сразу зацепило и поразило: эй, стоп! Сам великий и богатый Пикассо прожил 20 лет (37–57) по одному адресу, а зачем приезжему москвичу 13 адресов? Допустим, одну квартиру при наличии денег и блата в полиции можно снять, да и там проблема – «жеран», «карт-дидантитэ», «терм», но зачем 13?

Квартирная мистика Фалька!

Илья Эренбург о себе пишет («Годы, люди, жизнь»): «Денег у меня было в обрез». Это те же тридцатые годы. Париж. Безработица. Чужбина. А вот о Фальке у него совсем не ортодоксальная фраза: «Он в Париже жил безбедно».

Откуда деньги?

Люди, живущие в цивилизованном обществе, платят за квартиру и газ, электричество и телефон, бензин и мыло, метро и хлеб, поезда и самолеты.

Раиса Идельсон, писавшая родне открытки, оставила адрес парижского местожительства: 3, rue Bonaparte. В начале 29-го Фальки гостили у друга московской юности Семки Эпштейна, зимовашего в Ницце – целый второй этаж с прислугой. Квартира без особых украшений, но рядом Лувр, букинисты, модное Café de Flore, галерея «Eugène Zac», где Фальк показал свое московское творчество требовательным парижанам. На вернисаж пришли и русские. Верные Миша Ларионов с Натальей Гончаровой и куча их учеников, среди которых пышным бюстом и гривой густых волос выделялась Ариадна Эфрон. Ее взгляды на искусство и на будущее человечества полностью совпадали с мировоззрением Фалька.

До богемного вида Р. Ф. никогда не опускался, а в Париже это костюмы по сезону, обязательные галстук и шляпа. В мастерской рабочий передник. Директор крупного банка. Министр буржуазной страны. Сезаннизм в точности соответствовал его темпераменту. Настоящий покупатель это сразу чувствовал. Это вам не легкомысленный попрошайка с Монпарнаса, а хозяин солидного производства, где всем миром уважаемый Поль Сезанн – царь и бог. Однако плохо организованные выставки сначала в одной, а затем в другой галерее успеха не имели. Снобы валили на выставки модных сюрреалистов.

У Фалька ни громких выставок, ни парадных портретов, ни национальных заказов, но деньги у него не переводились. Откуда они у приезжего советского гражданина? Дал взаймы нищий Абрам Минчин, портрет которого Фальк написал в 31 году? Деньги галереи «Ежен Зак», едва сводившей концы с концами? Американец Рокфеллер?

Случайная встреча на вернисаже в галерее «Зак» (16, rue de l’Abbaye) стала для него судьбоносной. Старый знакомец, критик Сергей Маковский представил ему просвещенного любителя живописи и мецената «Иллюстрированной России», пожилого господина С. Н. Третьякова с темными глазами. Сергей Николаевич не только купил «Московский дворик», но и пригласил в гости на самовар. У них оказалось много общих московских знакомых и одни и те же увлечения – музыка и шахматы. Поражали здравые суждения С. Н. о международных делах и никого в доме не пугал советский паспорт Роберта Фалька. Аренду мастерских и краски обеспечил Третьяков и его друзья по «Торгпрому», господа с солидными связями в этом бездушном мире.

По старой интеллигентской привычке письма родным и знакомым художник писал на гербовой бумаге отелей и сам ставил адрес в углу. Ряд писем выставлен в доме-музее его друга, мистика С. Н. Дурылина в поселке Болшево под Москвой. Адреса Фалька меня заинтересовали, и я решил сам их по возможности проверить. Восемь из тринадцати оказались скрытыми тяжелыми воротами с номерными кодами, но внешний вид и расположение домов зафиксировал. Одно из пристанищ художника располагалось рядом со мной, у решетки Люксембургского сада, 10, rue de Vaugirard. Теперь это шестиэтажный отель «Сенат», голый фасад без балконов. По видам былых времен можно определить, что Фальк снимал чердак с двумя окошками с видом на сад. Лет за семьдесят до Фалька там жил студент Поль Сезанн. Дань своему вечному учителю. Проверяя парижские адреса Ариадны Эфрон, я наткнулся на тот же адрес. Отсюда она бегала на уроки рисования в Ecole du Louvre, на сборища в «Наш Союз». Здесь же Фальк писал письма родному брату, бывшим женам в Москву, мистику С. Н. Дурылину, художнику А. В. Куприну и летчику С. Л. Колегаеву, бережно сохранившим конверты и открытки Р. Ф.

Не надо долго соображать, что бытовые заботы Фалька, не способного сварить яйцо вкрутую, исполняла проворная и работящая Аля Эфрон.

Почтенную семью Эфронов-Дурново художник не только хорошо знал по Москве, но и «дружил» с теткой Али, Елизаветой Яковлевной, известной актрисой кино. Пролетарская революция разбросала людей по миру. Теперь племянница Лизы варила супы в Париже и смирно позировала живописцу. Известная гуашь обнаженной в розовых чулках (музей Ижевска) – это Аля Эфрон.

После отъезда Раисы Идельсон Фальк ходил в холостяках и мог ночь напролет просидеть в парижском кафе или на танцах в «Куполе», ставшем модным на Монпарнасе с появлением негритянской музыки. До чарльстона и румбы, где отличался неутомимый голландец Пит Мондриан, он не доходил, но мирно сидел за столом и трепался с соседями о высокой политике и ценах на картины.

Разгул мелкобуржуазной стихии!

Новое жилье художника в 31-м году, 19, rue Campagne-Premiere, описала некая мамзель Ирина Соколова («Девушка на тахте», музей Бишкека), приехавшая из Шанхая учиться в Париже. Судя по свободным позам на диване, Соколова, Аля Эфрон и бессарабская красавица Люба Попеску составляли постоянное и обаятельное окружение вечно влюбленного Фалька. Пять этажей, разделенных на совершенно одинаковые помещения с широкими окнами. Соседи: Отон Фриез, Андре Лот, Андре Дерен – убежденные «сезаннисты», как и он. Русскую артистическую шпану, кишевшую в Париже, он обходил стороной, но бывало и так, что к столику подсаживались бездомные поэты и живописцы, клянчившие на вино и гашиш. Чаще всех просили взаймы так называемые «русские поэты» – Цвибак, Иваск, Бахрах, пьяницы и наркоманы.

В 33-м во Францию хлынули тысячи эмигрантов из Германии. Антифашисты. Богатые и бедные. Артисты и писатели. Члены запрещенных политических партий. Состоятельные люди, долго не задерживаясь, следовали за океан и в Китай. Киношники – Литвак, Грановский, Любич, Каменка, Брехт, Фриц Ланг – застряли во Франции.

В парижских кафе заговорили по-немецки.

Берлин… Вена… Прага… Костры… Погромы… Лагеря…

По вечерам Фальк сидел в «Куполе». Пять минут ходьбы от жилья. Ему ничего не стоило подсесть к столику приезжих женщин, искавших развлечений. Фаня Езерская, Лиля Далина. Язык Гете он знал не хуже собеседников Клауса Манна или Макса Эрнста, но мысль его витала по русской географии.

Наркомфин… Исполком… Коллективизация… Индустриализация… Родня, сын, дочка…   Фальк постоянно читал газеты, но на политическую и военную суету в Европе, Азии, Африке и Америке смотрел, как Гулливер на проказы лилипутов.

Весной 33-го на Северном вокзале он встречал Валерика, семнадцатилетнего сына от помещицы Елизаветы Потехиной. Через трое суток пути проводник, говорящий на всех европейских языках, сдал юношу отцу. По личному распоряжению В. Р. Менжинского Валерик прибыл лечиться во Францию. Молчаливый шофер Третьякова доставил людей в особняк на рю Колизе.

Приезд сына к отцу-невозвращенцу в то дикое время, когда не только «сынков», но и «папаш» с «мамашами» не выпускали из советского рая в западный ад, ошеломил эмиграцию, но Фальк быстро скрылся на «дачу» Третьяковых в Бретань, la Trinite-sur-Mer, шато с флигелями и скотным двором. За лето он сделал там ряд замечательных работ, в том числе портреты Натальи Саввишны, ее очаровательных дочек и настоящий живописный шедевр, портрет своего сына Валерика.

Фальк был отличным портретистом. Он рисовал не просто фигуры из пятен и кубиков, а определенный и уникальный характер человека – задача по тем временам очень редкостная.

Но в разряд «великих» земляков, как Шагал, Фальк не попадал.

К нему на выставке изредко подходил тупой и наглый тип и говорил: «Сколько вы хотите за этот пустячок?» иди «Давайте меняться вещами – вы мне картину, а я вам – зубной протез».

И несмотря на зрелый возраст и неопределенность положения Фальк решил еще года два-три потолкаться во Франции, а затем вернуться в Москву.

* * *

В советском клубе «Наш Союз» не только водили хороводы вокруг елки, но и присматривали за подозрительными беженцами.Такое наблюдение считалось не подлостью, а доблестью строителя бесклассового коммунистического общества. Получить гражданство «страны советов» в то время приравнивалось к пропуску в рай и бывшие головорезы из кожи лезли вон, чтобы получить такой документ.

В 35-м Фальк сменил адрес – 91, boulevard de Port-Royal. Ничего примечательного. Из окна виден купол госпитальной церкви XVII века, вокруг платаны и грохот трамваев. Верная Аля водила Валерика по городу-светочу, показывая исторические достопримечательности. В эпоху жестокой безработицы найти штатное место графика с дипломом Луврской школы было трудно. Фальк нашел ей место гувернантки в семье немецкого эмигранта.

Аля постепенно отходила от Фалька. Она по-настоящему влюбилась в одногодку и комсомольца Леву Савинкова – сына знаменитого террориста, писавшего сценарий для фильма «Тарас Бульба» в постановке А. М. Грановского. Они поселились отдельно, неподалеку от постановщика. Аля принимала участие в съемках и писала короткие рецензии в кинематографические журналы. Казалось, что можно и нужно работать в кинематографе, однако ее будущее решалось в Москве, а не в Париже!

В советском посольстве, в сентябре 35 года Фальк встретил новоиспеченного «советского патриота» Ивана Яковлевича Билибина, уезжавшего в Россию, – вот необъяснимый, шизофренический случай заваленного заказами опытного художника и его преуспевающей жены! Они расписывали стены посольства фресками на сюжеты русских былин, обедали с послом В. П. Потемкиным и были там, как у себя дома. Человек образованный и светский, Иван Яковлевич держал салон в восточном духе – ковры, павлин, рояль, гости. Последняя супруга художника, Саша Потоцкая, зараженная «супрематизмом», приглашала на вечеринки Кандинского и Мондриана с женами. Раз туда заглянув, Фальк был приятно удивлен артистической атмосферой, стал завсегдатаем, а после отъезда Билибиных в Ленинград перебрался в их просторное жилье на 23,
boulevard Pasteur. Пол там был основательно унавожен пометом павлина, на стропилах ворковали дикие голуби, но шестиметровые потолки и большой дневной свет с лихвой восполняли недостатки.

Верная, но ленивая Люба Попеску не справлялась с капризным павлином и его сдали в зоопарк.

В любопытных мемуарах журналиста Дмитрия Сеземана, изданных по-французски в 2001 году «Les confessions d’un métèque» есть рассказ о посещении им в пятнадцатилетнем возрасте и его храброй мамы далекой Норвегии. Это бредовое путешествие организовали им руководители клуба «Наш Союз». Спрашивается, с какой целью пара апатридов ехали далеко на Север?

О местожительстве «кровавого пса Троцкого», о каждом его шаге, знали в Кремле из верных источников. Советские агенты на месте и личный секретарь опального большевика докладывали о деятельности «старика» и его местопребывании, а анонимных кандидатов на совгражданство проверяли на вшивость и поручали опасные задания. Мать Сеземана выехала с сыном на поиски Троцкого, чтобы доказать свою безграничную любовь к советской России.

(Ну, авантюра с Норвегией закончилась благополучно, они нашли адрес «врага народа», но Москва их встретила очень неприветливо. Всю семью вселили в пригородный барак, а оттуда сослали в Сибирь на поселение!)

Фильм А. М. Грановского «Тарас Бульба» с треском провалился. Экспрессивные кадры не привлекали зрителей, искавших развлечений и песен попроще. Постановщик угробил шесть миллионов долларов и скрылся от долгов в неизвестном направлении. Несчастные Аля и Лева снова появлялись у Фалька с безработными актерами, искавшими ночлега. Они спали не более суток и молча исчезали не простившись. Такое вокзальное общежитие Фальк не вынес и осенью 1936 года с сыном и дочкой (ее привезла в Париж мать Кира Константиновна, приехавшая повидаться с жившим во Франции и умирающим от чахотки братом Игорем) выехал на Корсику – виды корсиканской природы хорошо представлены в музее города Донецка! Приехав обратно, отец с детьми не вернулись в билибинскую «голубятню», где новый постоялец принимал артистов, антифашистов и советских туристов, а перебрались на квартирку на 86, boulevard Exelmans.

Кто-то лопнул от зависти к славе Сутина, Шагала, Цадкина, но только не Фальк. Он с увлечением рисовал парижские крыши, деревья и заборы, музицировал на рояле и по вечерам то там, то сям играл в шахматы.

Валерик бегал в Ecole du Louvre, дочка – в частный пансион.

В 36-м году галерея «Зак» опять устроила коллективную выставку русских художников. Рядом с Ларионовым, Шагалом и Фальком повесили начинающих Любу Козинцеву, Ариадну Эфрон и Валерика Фалька. Вышел большой конфуз, пресса выставку замолчала.

Еще весной того же года с большими государственными средствами – пять миллионов франков (400 тысяч золотых рублей!) на покупку архива Карла Маркса – в Париж заявилась команда кремлевских архивистов во главе с членом Политбюро Н. И. Бухариным. Они поселились в роскошном отеле «Лютеция», два месяца закупали шмотки и макияж для жен, залезали на Эйфелеву башню и встречались с «врагами народа», с Лилей Далиной и Фаней Езерской, хранившими у себя на квартире «архив Троцкого».

А встретились они в мастерской Фалька.

«Сталинские соколы», летуны – артистократы земли и неба!

С ними возились, их опекали, им подражали, их обожали. Люди незаурядные, хорошего общего образования и широких взглядов на жизнь, под особым покровительством Кремля. Просторные квартиры в центре Москвы, дачи на берегу моря, прислуга и загранпоездки.

Юный петербуржец Андрей Борисович Юмашев первым в России поднялся на планере собственного изобретения. Опытному летчику поручали серьезные задания по освоению новой авиационной техники и дальности перелетов.

Советский Союз с 1934 года стал постоянным участником авиасалона в Ле Бурже. В ноябре 36-го советские самолеты под командой двух асов Михаила Громова и Валерия Чкалова приземлились на французской земле. Самолеты осмотрел и похвалил президент республики Альбер Лебрен. В честь экипажей устроили торжественный прием в посольстве в присутствии вождей компартии, официальных лиц республики и именитых советских граждан по тем или иным причинам работавших в Париже. Были приглашены Куприн, Марсель Кашен, Мальро, Эренбург, Кольцов и Роберт Фальк. Штурман Юмашев, узнав, что среди гостей Фальк, оставил общество и прилип к нему, как банный лист. Говорили не об авиационных моторах, а исключительно о системе Сезанна, адептом которой был знаменитый летчик.

Оказалось, молодой человек давно рисует, но нуждается в помощи опытного наставника, знающего живописные секреты великого француза. Фальк повел любознательного героя по мастерским Миши Ларионова, Андре Дерена, Леопольда Сюрважа, по галереям и музеям. Завязалась крепкая дружба и, как оказалось, на долгие времена.

Чувство генеральной линии жизни дается не каждому. Шизофреников она то и дело ведет то направо, то налево, где ямы и гибель, травля и небытие.

Фальк шел по своей линии жизни, как большой корабль по океану.

25 декабря вместительный самолет АНТ-35 со «срочным грузом» – архив Маркса, бумаги Троцкого – взял курс на Москву. Правили аппаратом Громов, Юмашев, Данилин.

Авторитетная дата: 1937 год!

В начале января Фальк перебрался в зеленую Булонь, в пустующую мастерскую керамиста Н. Я. Глобы, на тихую улицу, 26, rue Gutenberg. Много рисовал и навещал строителей Всемирной выставки. Советской cтройкой руководил старый знакомец Борис Иофан. Из Москвы по частям привезли скульптурные украшения Мухиной, Чайкова, Фаворского, Карташева, гигантское панно Дейнеки, сотни картин. По выходным он водил дочку в советский кинематограф, где крутили замечательный фильм «Веселые ребята». Случались и скучные семейные обеды и ужины с постоянным присутствием свояка Игоря Константиновича и актера В. И. Качалова с супругой. Кратковременное проживание в Булони, где хорошо работалось, закончилось неприятным событием –
25 января кто-то зарезал директора парижского отдела «Внешторгбанка» Д. С. Навашина, якобы присвоившего большие деньги. Возле трупа полиция обнаружила пару породистых собак, которых он выгуливал по утрам, и очки в роговой оправе неизвестного лица. Полиция оцепила квартал, началась проверка документов, и Фальк от греха подальше смотал удочки в другое, неизвестное мне место. Бесследно исчез и чахоточный сын Станиславского, Игорь Константинович.

Что за спешка?

(Следы И. К. обнаружили лишь в 46-м году в Марокко. Его выдворили из Франции в советский рай, где он стал директором дома-музея своего знаменитого папы).

Я излагаю лишь часть биографических фактов Фалька и его близких, не толкуя их вкривь и вкось.

Еще в 33-м Грановский небрежно бросил свою жену в парижском отеле. С помощью Фалька ей удалось расплатиться за ночлег и купить билет в один конец, в Москву. Известно, что предательства такого рода, в прибавку связь с другой, женщины не прощают, но бесшабашный режиссер Грановский скрылся от всех сотрудников по фильму, не получивших жалованья. Кроме этого, над ним висело несколько тяжелых советских статей Уголовного кодекса – «невозвращенец», «присвоение театральной кассы» и «измена родине». За такое один приговор – смерть! Его скорокопостижная кончина 11 марта 37 года от «тропической лихорадки», – а в Венгрии, где снимался его последний фильм, вроде нет тропиков? – никак не связана с поспешным отъездом Али Эфрон (18 марта) в Москву, а Левы Савинкова – на «испанский фронт», а все-таки что-то здесь не так. Кто мне докажет, что 46-летний деятель советского театра не был отравлен «Фантомасом» из клуба «Наш Союз»?

Ящик с пеплом покойника запихнули в общую могилу. Сопровождал его один человек – художник Фальк!

24-го мая открывалась долгожданная всемирная выставка «Art et technique». Большая «деревня» из 47 национальных павильонов по обоим берегам Сены. Возвышались гигантская башня СССР с «Рабочим и Колхозницей» на крыше и напротив – германский павильон с чудовищной свастикой на макушке. Незадолго до открытия выставки немцы обнаружили, что серп и молот выше свастики, и трое суток напролет поднимали свой символ. В испанском здании повесили огромную и необыкновенную «Гернику» Пабло Пикассо (3,50 на 7,80 метра), но в советском показали «Стахановцев» Александра Дейнеки в три раза больше. Явилась и представительная советская делегация –
актеры, танцоры, певцы, политруки. За группой художников присматривал Сашка Замошкин, ученик Фалька по ВХУТЕМАСу. Не он, а прозорливый политрук Рябичев доносил «куда надо»: «Актер Яншин ходит по подозрительным местам (публ. дома) и, как передают, имеет при себе золотые монеты – проверим!»

Знаменательный факт: из многочисленной кодлы русских художников Парижа на выставке представили лишь одного Фалька. Он удостоился и почетного диплома выставки.

Плевать на мировое искусство – Москва лучше!

Родина встречала Алю с почестями. На вокзале встречал красавец с букетом цветов в голубых галифе и просил называть его не Самуил Яковлевич, а по-братски – Муля. Молчаливый денщик погрузил Алин скарб в просторный «Форд» и отвез в общежитие НКВД на Малой Бронной. Чистая постель, горячий душ, вид на Кремль, бесплатная столовая! – мечта Али претворилась в жизнь.

Поскольку архивы советских «органов безопасности» закрыты, мы можем только гадать – Фалька «вызвали с вещами» или он добровольно 5 июля 1937 г. вернулся в Москву? Я здесь опираюсь на общедоступные факты. «Возвращенец» паковался основательно и не спеша. Багаж с художественными материалами и гостинцами без порчи был отправлен заранее. На Белорусском вокзале его встречали не вооруженные солдаты, а «сталинский сокол», покоритель неба Андрей Юмашев в личном автомобиле – подарок капиталиста Андре Ситроена за акробатику в парижском небе. Он собирался покорить Америку через Северный полюс, но не забыл вручить своему учителю Роберту Рафаиловичу ключи от трехкомнатной квартиры с видом на Кремль.

Пока великодушный летчик покорял Арктику и Америку, по Москве ползли нехорошие слухи об арестах многочисленных «врагов народа», засевших в Кремле, в искусстве, литературе, театрах, колхозах и фабриках. Фальк от греха подальше перебрался на дачу к мистику Дурылину, а осенью, загрузившись холстами и красками, с Героем Советского Союза Юмашевым вылетел в Крым на основательную артистическую тренировку у голубого моря.

Роберт Фальк – «человек сезанновской национальности», поднялся на такие высоты человеческого духа, откуда перестановки в Кремле и руководстве «изофронта» воспринимались мышиной возней, недостойной внимания гения.

Почти десятилетний парижский опыт оставался для него частью творческой жизни, где нет места житейским мелочам.

Прощай, Париж, и здравствуй, Москва!

Очень быстро художник сошелся (1939) с девицей из ВОКСа, Ангелиной Щекиной-Кротовой, образованной и неревнивой, крупной и хозяйственной. Появились ученики. От желающих позировать самому Фальку не было отбоя. Артист выбирал людей с характером.

Связь с Алей Эфрон у него распалась задолго до их отъезда в Москву. Судьба А. Э. сложилась драматически. Ее благородный труд страна не оценила, из общежития по доносу завистников потащили на допрос с пристрастием, а затем на восемь лет корчевать Крайний Север. Ее парижские встречи с великим художником оставались светлым лучом в ее горемычной жизни. Увиделись они через 20 лет, но гедонист Фальк рисовал уже других красивых женщин: Таню Сельвинскую, Ксюшу Некрасову, Майю Левидову.

Франция, 20 июня 2013 г.

Валентин Воробьев

АРТКЛОШИНТЕРН

«Идут славянофилы и нигилисты,
У тех и у других ногти не чисты».
(«Церемониал 28», Козьма Прутков, XIX в.)

В 20-е годы русская речь обогатилась новым, советским словом «невозвращенец», по содержанию походившим на смертный приговор, — «лицо, не вернувшееся на родину из-за границы и изменнически перешедшее в лагерь врагов СССР».

Однако невозвращенцы появились задолго до суровой советской эпохи.

Царь Борис Годунов (XVI в.) решился послать своих «робят» за границу для изучения «науки разных языков и грамоты». Годуновские «робяты», как утверждает легенда, пропили командировочные деньги и домой не вернулись, предали родину и перешли в лагерь врагов СССР.

Русская жизнь не принимает искусства всерьез.

Мы не знаем толком, где доставали краски Айвазовский, Верещагин, Левитан, но хорошо известно, что прославленному Карлу Брюллову так обрыдла светская жизнь Петербурга, что он ушел в Европу голяком, подарив таможне костюм и белье русского производства.

Звезда ХIХ века Орест Адамович Кипренский влюбился в сумасбродную итальянку и последние двадцать лет доживал за границей, не сожалея о русской славе.

У маститых невозвращенцев, обласканных царем и светскими заказами, была возможность вернуться назад и творить на русском морозе. Художники Василий Кандинский, Николай Рерих, Александр Бенуа, Марк Шагал, Павел Мансуров, Иван Пуни, командированные за границу, предпочли творить на теплом Западе.

Наши современники краски, карандаши, бумагу, славу, заказы, белье доставали по спискам и по блату. Самый последний русский мазила, уставший от векового мазохизма властолюбивой черни, мечтал попасть на тесный, гнилой и спесивый Запад, где всего, бля, почему-то навалом. Из социалистического рая бежали воры и политики, танцоры и фарцовщики, футболисты и военные, шахматисты и музыканты, и художники здесь не исключение, а правило.

Художник Николай Павловский был не первым и не последним, когда летом 79-го г. покинул группу белорусских туристов и стал невозвращенцем. Изменник родины, партии и правительства прошел искусы коммунизма и модернизма, а в московском «салоне» Льва Кропивницкого, художника и коллекционера, получил благословение на подвижничество в искусстве. Нутряная мысль: «Я — гений, я буду первым на Западе!» была мощным мотором для решительных поступков.

Художник переметнулся с прицелом развернуть вовсю свой гений, покрыть Запад пестротой белорусских идей, в общем — переплюнуть Вазарели и Кристо, уставших от мирового успеха.

Высокие мысли белорусского самородка не соответствовали ритму пошлой действительности.

Целый год новатор вкалывал подручным у «Солженицына графики» Михайлы Шемякина, начальника русского искусства в Париже и потомственного князя Адыгеи и Кабарды. Он снимал угол у португальского революционера, не забывая о дворцах и славе.

«Однажды я вспомнил, — замечает в рукописи воспоминаний Н.П., — что Сутин и Шагал жили в Париже, не отвлекаясь от живописи».

Невозвращенец решительно бросил холодный угол с португальским попутчиком и добровольно ушел в парижское подполье.

«Последние пять франков я отдал бродячим музыкантам и решил жить бесплатно» (рукопись Павловского).

10 мая 1981 года, шатаясь от голода, бродячий художник подошел к высоким железным воротам с истлевшим номером 6 рю Даркей и ловко прыгнул в огромный двор, заваленный ржавыми артиллерийскими лафетами времен Первой мировой войны. Отыскав пустующий этаж с горой солдатских матрасов, он завалился спать, а наутро проснулся хозяином четырехэтажного особняка. Расторопный «славянин» с опытом партийной работы с массами взялся за преобразование парижского дома в культурное общежитие. Вскорости там поселились португалец Мануэль Родригес, перешедший из марксизма в буддизм, русский фотограф Валька Тиль, канадский крысолов Анри Шурдер и ученик великого Де-бюффе, «живой артист» Жан Старк. Каждый тащил за собой подруг и знакомых. За лето 81-го г. бывшее бомбовое депо заселили бездомные художники, клошары, наркоманы и педерасты.

Творческий союз в Париже! Дурдом двадцатого века!

Трудолюбивые неудачники сошлись в один братский круг, чтоб не потеряться в сердитом мире.

Жилистый белорус с крупным носом, большой поклонник технического прогресса в искусстве, питался ворованным молоком и, «не отрываясь от живописи», фабриковал огромные оптические композиции, скорее похожие на белорусские вышивки, чем на индустриальные чертежи современности, необходимые богатым заказчикам. Павловский стал инициатором артистических фестивалей под названием «Артклошинтерн», вошедших в историю парижского андерграунда.

Первый фестиваль от 20 января 82-го г. с театром, музыкой, живописью, танцами и пьянкой получился почти домашним мероприятием.

«Начало было скромным, — вспоминает Н.П., — шесть артистов и десяток раскрашенных известью крыс Анри Шурдера, но вскорости о нашем сквате знали все в Париже, от главного мэра до отдаленных русских углов».

О героических делах Павловского первой узнала Аида Хмелева.

На острове русской культуры, в салоне Аиды, без изменений переставленном из Замоскворечья в Париж, о Павловском говорили с нескрываемым восторгом, как о полярнике на дрейфующей льдине.

— Привести Павловского ко мне! — приказала Аида адъютанту из беглых матросов Андрееву. — Хочу видеть русского героя!

Хозяйка парижского салона, уроженка смоленской деревни Любовь Моисеевна Хмелева по кличке «Аида», сменила пять мужей, пока не успокоилась на оборотистом фотографе Владимире Сычеве, устоявшем на ураганном ветре капиталистической конкуренции. Бывший инженер Сычев, бойко болтавший по-английски в Совдепии, за полгода выучил французский и заработал первый миллион, чем потряс не только русскую эмиграцию, но и любопытных аборигенов, не знавших, где расположен Смоленск. К толстопузому тульскому самовару тянулись земляки, нищие, проходимцы, фарцовщики, иностранцы. Реалистка Аида милостиво пригревала нигилистов и славянофилов, чтоб стравить их на потеху гостей. Вожаки этих течений, страдавшие непомерной манией величия и невежеством, как писатель Юрий Мамлеев и поэт Эдуард Лимонов, приходили в салон, когда им вздумается.

В честь героя Павловского был устроен особый банкет с мясным борщом и привозной самогонкой. Биографический формуляр героя оказался невыразительным. Общих знакомых не находили. Павловский молча съел кастрюлю борща, облизнулся и окаменел. Аида пыталась без всякого успеха направить знаменитого гостя на философскую беседу, обращаясь за поддержкой то к Мамлееву, то к Лимонову, но, потеряв терпение, выбрала самый решительный вариант.

—   Павловский, очисти мне икону шестнадцатого века.

Гость молча кивнул головой.

Дворовый реставратор Владимир Котляров, сидевший рядом с фарцовщицей Козлихой, подпрыгнул и завопил:

—  Не позволим! Это моя работа!

Разговор оживился. Мертвой хваткой вцепившись в старинную доску, Павловский не собирался сдаваться. Тучный реставратор, прыгая петушком, пытался вырвать заказ из рук противника.

—  Котляров! — повысила голос Аида — За безобразное поведение я тебя отлучаю от дома.

Славянофилы и нигилисты одобрительно зашумели.

Владимир Котляров жизнь начинал сначала в сорок лет.

Что же было до этого?

На посиделках у Аиды он говорил о прошлом:

— Я уезжал в тайгу и пил горькую!

Очевидно, бывало и так, но на самом деле Владимир Котляров был начальником московской реставрационной артели. Он не рисовал по нелегальным квартирам Ники Щербаковой и Кибло-Киблицкого, не дрался за свободу творчества под дождем, не торговал с иностранцами, а уверенно лез в советские начальники, расталкивая конкурентов и завистников. С 1979 года чистый советский человек без «иностранного досье» мыл посуду в парижских кабаках и долбил язык аборигенов, присматриваясь, с какой стороны пролезть в богачи. Крупный мужчина с богатырским аппетитом пытался прошвырнуться голяком по сытому Западу, но ничего кроме приводов в полицию новаторский метод не приносил. Реставрация икон и стульев кормила впроголодь, да и способных эбенистов было больше, чем мебели.

Благодаря рекомендации Павловского «живой артист» Котляров вошел в общину «Артклошинтерн» и обессмертил свое новое артистическое имя «Толстый» рядом блистательных перформансов. На втором фестивале «Артклошинтерн», отгородив себе «жизненное пространство» в здании бомбового депо, Толстый изобразил публичную сцену библейского Онана, совершенством мастурбации вызывая восторг посвященной публики.

А в сущности Толстый осрамился, а не заработал. Он надул не только женщин — Аиду Хмелеву, Сильву Бруй и Елену Щапову де Кзрли, — клюнувших на сентиментальный код представления «Вив лямур!», но и себя. Ясновидящие и влиятельные банкиры на ветхозаветного Онана с коротким пенисом не пришли.

Беспокоил и крысолов Анри Шурдер.

Если Толстый честно онанировал, едва сводя концы с концами, то хитрый канадец ловил на помойке больших крыс и живьем распинал на крестах Однажды он распял на парижских воротах сразу тысячу измазанных дегтем и гашеной известью крыс. Такого богохульства человечество еще не знало. А самое ужасное, что на распятую погань Шурдера находилась бульварная пресса и заказчики.

«Артклошинтерн», или сокращенно А.К.И., наполнялся русскими всевозможных мнений. Они — Дм. Кельчевский, Ан. Путилин, Саша Эйдельман, Валька Мария-Тиль-Смирнов, Коля Любушкин, Игорь Андреев, Гюзель Мукидинова-Амальрик, Женя Горюнов, Толстый, не считая «президента» Павловского, — составили добрую половину творческого союза в парижском депо.

Главная неприятность фестивалей, организованных на карманную мелочь

нищих участников, заключалась в том, что туда лез всяк кому не лень, от неудачников абстракции и академизма до уличных музыкантов и психбольных. Никакой ответственной критики показы и перформансы «неизвестных личностей», как выразился главный мэр Жак Ширак, не имели, да и социальное положение не улучшалось, несмотря на победу социально близких «левых сил» во Франции.

Так называемая свободная русская пресса, претендующая на корректность информации, как слепая на картине Брейгеля, не замечала никаких перемен вокруг.

Советская власть из-под полы торговала матрешками.

Искусство, причисляемое к тайникам бесклассовой души, пытались обуздать арестами и налогами.

В конце 70-х на западном базаре появились робкие коммерческие попытки верных друзей советской культуры. Возникли галерея «Гамаюн» на острове Мальта, торговавшая «славянским шармом», галерея «Октябрь» в Сан-Франциско с «владимирскими перелесками», наконец, «Горки галлери» в Париже.

Парижский «бутик» был записан на французов армянского происхождения, и за столом сидел кругленький, с пушистыми рыжими усами, армянский поэт Гариг Васмаджан, учившийся в советском университете. На пороге бренчал на гитаре Толя Путилин, работавший художником и вышибалой. В подвале магазина на реставрационном конвейере трудились Николай Павловский и Владимир Котляров-Толстый.

Неважно, кто дал поэту деньги для широкой жизни, важно, что инициатива предприятия исходила от московских друзей, художников Кирилла Дорона и Юрия Купермана, мечтавших о пропаганде русских анонимов на Западе. «Идею» московского подполья подозрительно быстро освоили «культурные советники» официальных посольств и «выездные» искусствоведы Страны Советов. В результате смешения интересов, народов и методов возник склад всякой всячины, антикварный китч, далекий от прямолинейных организаций западных дилеров. Несмотря на самодельное советское начало, Басмаджан выставил товар и стал ждать результата.

С помощью постоянных рабочих — Павловского, Путилина, Толстого, Эйдельмана — галерейщик вышел на А.К.И. и стал его филантропом. Распятые крысы Шурдера вскорости красовались рядом с маринами Айвазовского и тульскими самоварами. При посредстве осевшего в Париже «британского подданного» Юрия Купермана он сошелся с главными «апатридами» нонконформизма — Целковым, Заборовым, Зелениным, Стацинским, Рабиным, Мастерковой.

—  Вы перегрызлись друг с другом,  — внушал Гариг Басмаджан, раздувая дорогую сигару под коньяк, — Нусберг с Глезером, Шелковский с Шемякиным, Стацинский с Толстым, Максимов с Синявским, Куперман с Бурджеляном! Я вас всех соберу под одной крышей.

И сдержал свое слово!

С 1981 года под разными благовидными предлогами он собирал представителей всех кланов и течений.

Журналистика — большое дерьмо русской культуры.

Необходимые средства для «семейного альбома» под дурацким названием «Мулета», где редактором стал бывший московский эбенист Толстый, дал армянский магазин.

Над первым макетом «Мулеты» корпели Эйдельман и Павловский. Разномастные образцы русской прозы, поэзии, эссеистики выправляла упорная супруга редактора, удмуртка Людмила Савельева. В бетонном подвале диссидента Андрея Синявского набирался номер.

Казалось, что издание с яркими пасквилями Кузминского и Бахчаняна, свободной графикой Павловского, Купермана, Эйдельмана, Воробьева дружно крушит интернационал серости, но журнал не получился. Ему не хватало высокого, барского класса. От первого до последнего номера он стал криком обездоленного эбениста, бессмысленным морализаторством, безвкусным капустником самоучки, пустопорожним бредом и дерьмом Толстого, о котором поэтесса Елена Щапова де Карли выразилась лучше всех: «Плебей, не сумевший понять».

8 июля 83-го г. советский невозвращенец «туркестанского легиона» (42-й г.) Ермак Лукьянов, рискнувший навестить историческую родину с бельгийским паспортом, был арестован и приговорен к смертной казни.

Личный шофер Аиды Хмелевой, невозвращенец Игорь Андреев, удравший с корабля в 72-м году, заметно побледнел.

—  Не будешь слушаться, расстреляем! — обнадежила барыня.

Квартира супругов Сычевых-Хмелевых после бегства за океан Шемякина, Глезера, Нусберга составляла существенный участок русской цивилизации на Западе. Там плелись особые разговоры о ценах на сибирскую пушнину и на первый и второй русский авангард. Там сводили пробивных женихов с богатыми невестами и наоборот. Там знали, кто погубил Россию и что будет с ней дальше.

Через салон Аиды прошел весь цвет русского художества, известные переводчики и неизвестные портные, актеры и разведчики всех подчинений, туристы и упаковщики чемоданов, издатели и домовладельцы, галерейщики Басмаджан и Дина Верни, пол-Москвы и пол-Парижа.

При таких широких интересах из поля зрения салона не выпадал и «серебряный век» России, особо щедро рассыпанный в Париже.

Плотная творческая связь Аиды Хмелевой с «Артклошинтерном» совпала с материнской опекой знаменитой старухи Ирины Одоевцевой, автора многочисленных декадентских стихотворений и толстых мемуаров «На Неве и на Сене». Древняя поэтесса «серебряного века» давно собиралась умирать и под занавес нуждалась в толковой прислуге. Гуманистка Аида предложила хозяйке просторной трехкомнатной квартиры трех денщиков на выбор — декламатора Льва Круглого, альфрейщика и поэта Женю Горюнова и беглого матроса Игоря Андреева. Придирчивая эстетка выбрала рыжего, как огонь, матроса, рисовавшего картинки цветными карандашами.

Игорь Андреев перебрался к больной поэтессе, подметал квартиру, питерской скороговоркой читал стихи Пушкина страдавшей бессонницей Одоевцевой и готовил еду по особым смоленским рецептам. Время шло, библиотеку поэтессы сумели растащить, но к всеобщему удивлению русского зарубежья девяностолетняя женщина не умирала. Мало этого, она сумела тайком продать трехкомнатную квартиру с рыжим денщиком и улетела доживать свой долгий век в любимый город на Неве!

Такой пощечины Париж не знал со времен гражданской войны.

Денщика Андреева «за дурь» Аида отстранила от дома под улюлюканье Мамлеева и Лимонова, отфутболив в депо Павловского без горячей воды и жалованья.

Домовый дворник Ирины Одоевцевой доносил, что, очищая мусоропровод, собирал нетронутую курятину, изготовленную по заграничным рецептам.

Женщину с опытом двух мировых войн не так просто было облапошить на смоленской приправе и присвоить трехкомнатную квартиру в центре Парижа!

Грамотные эмигранты, читавшие философские размышления Андрея Амальрика, с нетерпением ждали «апокалипсиса», если не мирового, то хотя бы местного крушения коммунизма в отдельно взятой стране.

Под закат 84-го г. Аида Хмелева, встречая избранных, мистически настроенных гостей, возмущалась:

—   Я же вам не раз говорила, что Амальрик клеветник и клептоман! Взбаламутил честных людей, стащил у меня книжку про варягов и продал на толкучке!

Супруга покойного мыслителя Гюзель, терпеливо дососав цыпленка в чесночной подливке, яросто бросила кость в тарелку.

—   Сама ты кликуша и гебешница! Сводишь диссидентов, а потом продаешь!

Андрей Амальрик, сочинивший в 1969 году дискуссионное эссе под названием «Доживет ли СССР до 1984 года?» ошибся всего лишь на год.

11 марта 1985 года в Москве состоялся внеочередной пленум Центрального Комитета КПСС, единодушно избравший секретарем ЦК КПСС товарища Горбачева Михаила Сергеевича.

Помолодевший Кремль начал беспощадную войну с всесоюзным пьянством. На грубый и глупый указ народ единодушно ответил повсеместным самогоноварением. Хлеб, сахар и мамалыга исчезли из коммерческой циркуляции. Коммунисты и беспартийные с остервенением ждали голода и беспорядков, и они пришли.

На шестом году добровольной эмиграции, в 81-м г., я не смог оплачивать светлую мастерскую на окраине Парижа и перебрался в узкую, извилистую мансарду Латинского квартала по соседству с армянским «бутиком» Гарига Басмаджана.

Обнищание и вынужденный спуск на дно!

По ходу декаданса я стал факультативным членом «Артклошинтерна» и завсегдатаем салона Аиды Хмелевой.

По заказу армянина я намазал пять красочных панно с изображением райских птиц, деревьев и зверей и на долгие семь лет стал вынужденным собутыльником заказчика, уламывая полностью расплатиться за труд.

На гребне восьмидесятых годов из жирной Германии подули ветры нового «изма» в искусстве, обеспеченного поддержкой крупного капитала и обозначенного итальянским критиком Бенито Олива как «трансавангард». С опозданием в два-три года известные парижские «стилисты» и «закройщики» пристегнули туда группу молодых уроженцев французской провинции. За разноцветные каракули Блеза, Комбаса, Дирозы, Бланшара набивали небывалые цены.

На бульваре Сен-Жермен, 208 в модной галерее «трансавангарда» постоянно толкались, лакая шампанское, воротилы нового, денежного течения с разодетыми в пух и прах представителями новой международной школы, а за поворотом в бомбовом депо творили безымянные и нищие фанатики «Артклошинтерна» — канадцы, турки, сербы, американцы, евреи, русские, немцы, обреченные на тяжкий труд без вознаграждения.

Французский фольклор в чистом виде!

Выдвиженец «трансавангарда» Жан-Шарль Блез без смущения совес ти воровал у беспечного и неизвестного скваттера Жана Старка куски прессованных композиций, сверлил дырки и за бешеные деньги — сто тысяч долларов! — продавал японцам.

Толкаясь там и сям, я впервые в сорок пять лет открыл, как дальновидно и продуманно, а не наобум, создается «изм» больших доходов.

У «Артклошинтерна» не было ни порядочной галереи, ни национальных заступников. Над общиной постоянно висела угроза изгнания. Подвиг Павловского стал старым бесплатным мифом. Традиционные русские склоки в атмосфере международного сквата выглядели благороднее и чище. Чаще всех дрались на фестивалях «русский болтун» Витя-Стац-Блюм (В.К.Стацинский) и «русский хвастун», матадор и провокатор Колтяров-Толсгый. Кулачный бой двух видных, седобородых мужчин выглядел неловким перформансом и вызывал взрыв дружного смеха.

Меценат «Артклошинтерна» Гариг Басмаджан и его высокие покровители так и не поняли, как создается мода доходного искусства.

Весной 85-го г. кто-то пустил утку, что видные деятели А.К.И. подкуплены строительной компанией и получат бесплатные квартиры в центре Парижа. На запись в «Артклошинтерн» сразу образовалась давка. В бывшем гараже тяжелых грузовиков, густо политом мазутом, сибирский формалист Эдуард Зеленин с рослым и женатым сыном возвел керамическую печь на ворованном электричестве.

Прочно устраивался питерский «академик», голодное дитя блокады Вова Бугрин. Все думали, что он получил крупный эротический заказ от Басмаджана и нуждается в светлом помещении для экзекуции. С помощью двух дезертиров из Красной Армии,

естественно, мечтавших о дешевых квартирах, он отгрохал на чердаке с дырявой крышей огромное пространство, не заплатив членского взноса сторожу Пон-Пону. После тщательных розысков Аида установила, что никакого эротического заказа нет и не предвидится, а просто подруга «академика», подданная Великобритании и суровая мать троих малолетних детей, выставила бездоходного сожителя на улицу.

Помещение Бугрина, рисовавшего сцены из греческой мифологии, выглядело вызывающим пугалом по соседству с каморкой бродячих, высыхающих от СПИДа педерастов Пьеро и Жанно. Когда же в отсутствие «академика» кто-то проник в неприступное городище русского чудака и заметно нагадил посередине, Бугрин понял, что живая действительность в бомбовом депо несовместима с прочным домостроением.

Американский рабочий Олег Соханевич, или «Сах», поставил брезентовый ночлег для бесплатных ночевок на французской земле.

Сах — полубог!

В этом беда его творческой биографии, заметно отличной от рядовых невозвращенцев. Родители: грек Геракл и русалка Гилея. Значит, Сах и полугрек! Нет ничего удивительного, что полугрек и полубог начал лепить и рисовать, сначала в киевской школе, а потом в Академии художеств г. Ленинграда.

«Могу сказать, что школа и институт были полезны тем, — вспоминает полубог в книге «Только невозможное» (изд. «Посев», 1970), — что указали мне, чего не нужно делать».

7 августа 67-го г. сильный мужчина, мизинцем ломавший монеты, надул примитивное плавучее средство и перебрался в свободную Турцию. «Балдея от мании величия» (по Кузминскому), он стал гражданином США, полгода заколачивая деньги трудом рабочего и полгода путешествуя по миру.

Сын свободы никогда не будет рабом тленья!

На четвертом фестивале А.К.И (27.7.84) Соханевич, используя секретный рычаг Архимеда, скрутил железнодорожный рельс в английский галстук под названием «Металлический стресс». Американский дезертир Боб Сигейо, гнувший «объекты» из гнилых веревок, упал на колени перед шедевром мирового уровня.

Из героических походов Саха по четырем частям света сочинялись замечательные поэмы, ритмом и музыкой превосходящие великого Сулеймана Стальского.

Хулиганство «Мулеты» явно отставало от жгучих фактов современности. Играя в жмурки со своей тенью, провокатор Толстый не замечал ни фестивалей, ни выдающихся людей.

1985 год, пожалуй, стал высшим взлетом артистического сквата, концом его апостольской эпохи.

Трогательные статейки в популярных газетах, протесты партийной оппозиции, приезд в бомбовое депо знаменитого комика Колюша, кормившего голодных скваттеров, не спасали от неминуемой гибели занятного учреждения.

Строительной компании, купившей землю и дом, было наплевать на газеты и комиков.

Не помню кто (Павловский? Басмаджан? Аида?) уломал меня выставить сто картин в помещении «Артклошинтерна», что оказалось не расчетливой провокацией «трансавангардиста», а глупой и опасной залепухой, потому что у ворот поджидали не успех и деньги, а острые ножи бульдозеров, готовых по первой команде расправиться с эфемерным сходбищем «неизвестных личностей»,

18 декабря 85-го г. я вставил лампочки и открыл бочонок красного вина для гостей. Бродячий джаз-банд наяривал абстрактные мелодии. Галя Ми-ловская снимала документальный фильм. Руководящая верхушка А.К.И. — Павловский, Старк, Шурдер — о чем-то таинственно шепталась в углу. Постоянный сторож депо, «колонель» Пон-Пон угощал людей вареными куриными яйцами. «Академик» Бугрин в сверкающих хромовых сапогах загонял женщин в свою неприступную крепость с изображением обнаженного Аполлона. Керамист Зеленин выжидал появления богатого филантропа. Американец Олег Соханевич, не отходя от бочки с вином и орешков, любовался своими бицепсами. Фотограф Валька Мария-Тиль-Смирнов всем раздавал свой телефонный номер.

Три русских издателя, Стацинский, Толстый и Шелковский, не здороваясь друг с другом, вертели магические зигзаги в толпе.

—  Я говорю вам: идет Гога и Магога! Будет большой Армагеддон! — вещала Аида Хмелева-Сычева, собирая вокруг себя доверчивых израильтян Аккермана, Бурджеляна, Ракузина, Путова, Басина.

—  Сорок лет живу, а русских понять не могу! — неразборчиво бубнил пьяный Басмаджан.

— Если бы ты понимал, то столицей Шестой Части Света был бы Ереван, а не Москва, — внушала Сильва Бруй, крупная барыня русского рассеяния.

Глухой зимней ночью незнакомые террористы ворвались в депо, украли у меня все лампы и порезали картины.

И поделом — не лезь во французы!

Мне оставалась жизнь на обочине, где могут и подвезти, если пожелают и пожалеют.

«Русский хвастун» Толстый не заметил ни одного фестиваля А.К.И. Слабосилие и духовная порча лезли из «Мулеты», как дрова из мешка. Культ личности Толстого выглядел жалкой полиграфической кикиморой без чувства современности и вкуса к жизни.

Издание Толстого походило на пособие для начинающих психиатров.

Если расположить время графически, то весь 86-й год — в Совдепии самогон и Чернобыль, а в Париже разброд и выгонка «Артклошинтерна», — то получится одна жирная черная линия.

10 апреля 1986 г. бульдозеры строительной компании грозно зарычали у железных ворот. До полудня, в один прием, они запечатали ворота и окна крупными кирпичами, прогнали сторожа с галльским петухом и несушкой, однако жизнь в депо продолжалась.

Командиром замурованного дома стал мастер быстроходной живописи израильтянин Саша Путов. Он не только рисовал Париж с натуры, но и жил в холодном депо и торговал картинами. Для желающих поглазеть, что творится внутри здания с постоянно действующим бесплатным телефоном, Путов просверлил дыру с тыльной стороны. Дамы и господа, не запачкав костюмов, но на четвереньках, могли пройти и полюбоваться свежими достижениями Путова, а заодно поговорить с Хайфой, Ташкентом, Нью-Йорком по делам и просто так.

Парижскую культуру Путов задавил количеством.

Всегда готовый красить, он лепил по десятку картин в сутки и ловко продавал их по дешевке, набирая необходимые для существования суммы. Все коллеги дивились, откуда у малахольного живописца такая страсть к низким ценам.

—   Вы все баловни судьбы, — московским говорком размазывал артист, — у вас французское пособие, прописка, а у меня израильский паспорт. Задача израильского туриста — быстро заработать, не мытьем, так катаньем!

Новая идеология цен била по самолюбию кропотливых тружеников высокой цены.

— Это полное вырождение подпольного идеализма, — бубнили «академики» Целков и Зеленин. — Святое искусство превратить в ларек ширпотреба!

Большой капитал не лез к Путову в дыру, но на смехотворно низкие цены

клевали самые осторожные граждане, покупавшие разве что носовые платки. 17 марта 86-го года, на седьмом подпольном фестивале, Путов продал на пятьдесят тысяч долларов и купил загородный домик в два этажа. Самое поразительное, что в дыру на четвереньках ползли не только меценат «по-питерски» Вадим Нечаев, купивший сразу сто картин, но и первый абстрактивист двадцатого века Френсис Пикабиа, пораженный не картинами, а обстановкой осажденной крепости.

Манифестации, безысходные уличные выставки, дешевые аукционы бесследно растворялись, как волны на песке.

Первые апостолы «Артклошинтерна» Павловский, Шурдер, Старк действительно получили дешевые мастерские, но не в Париже, а подальше от шумного города. В июне 86-го г. последних обитателей депо пожарники выкурили огнем и дымом. Путов с верной турчанкой не вынесли пыток и сбежали. «Колонель» Пон-Пон скончался от горя. Как Амадеуса Моцарта, его похоронили в «братской могиле» за счет города. Анархист Рене Струбель, возглавлявший последнее сопротивление, рассылал по газетам запоздалые протесты и манифесты.

Армянский магазин был забит распятыми крысами Шурдера, раскрашенными свитками Старка, геометрической вышивкой Павловского, «аполлонами» Бугрина, колючей проволокой Боба Сигейо, этюдами Путова и турчанки Одетт Сабан. Почтенный дилер парижских аукционов Корнет де Сен-Сир копался в спасенном от огня и бульдозеров добре, отыскивая шедевры.

Постепенно открывалась Москва. «Посетил меня «легендарный Вер-нар» (крупный парижский галерейщик Клод-Бернар Хаим), наговорил кучу комплиментов, но, увы, для их реализации нужно разрешение организации, где я не состою», — письмо Эд. Штейнберга в Париж от 17 сентября 85-го года. Базары подпольного ширпотреба в Зюзинском лесу. «Приют отшельников» — кооператив Леонида Бажанова.

Мимо выставки Ильи Кабакова в парижском Доме художника — 19 ноября 86-го — 11 января 87-го — мог пройти лишь ленивый недотепа или смертельный враг всего живого и яркого. Впервые за десятилетия унизительного остракизма Запада лучший работник русского авангарда представлялся с большим достоинством в помещении со скрипом старинных паркетных полов.

Чрезвычайно корректная французская реклама, далекая от лести и поливки. Высокое размещение независимой и самобытной пластики и мысли русского творца.

— Надо утопить Кабакова! — кипятился «выживатель» Толстый, пораженный нахлынувшей культурой. — Ищите компрометаж! Копайте издалека! Всех озолочу!

Попытка «поваренка» Олега Яковлева лягнуть копытом по кабаковской славе ни успеха, ни продолжения, естественно, не имела.

— Ты хуже Сталина! — гневно выступал «русский болтун» Стацинский против издателя Толстого. — В одном номере «Мулеты» я насчитал десять культовых автопортретов и ни одной заметки о выставках Кабакова!

—   Я — «матадор», я — «боярин Ордын-Нащекин», я — «Гнед Буй Тур», я — начальник «семейного альбома», я что хочу, то и ворочу. Мне наплевать на вашу объективность! -городился тучный провокатор русской эмиграции.

Выступление Ильи Кабакова в «Литгазете» от 19 августа 87-го г. с игровым подтекстом «цыплята черненькие и беленькие» в салоне Аиды Хмелевой-Сычевой обсуждалось от корки до корки, с ощупыванием каждой фразы и слова.

— Еще один баловень судьбы! — заметил эстет Сергей Эсаян, всегда украшавший салонные беседы.

—  А что же твой баловень пишет, — набросился Толстый на эстета, — что «шестидесятники будут признаны лет через пятьдесят»? Мне нужна слава и деньги сейчас, а не через пятьдесят лет! После меня хоть потоп!

—   Мы все шли к Чернобылю! — вмешалась хозяйка салона.

—  Вы шли, а не я! — сопротивлялся нигилист. — Я за всех не ответчик!

Славянофилы сдвинули стулья вокруг Юрия Мамлеева, заснувшего у самовара. От дверного звонка он проснулся и закусил.

Из прихожей, затягивая дорогой галстук в крапинку, вышел красавец с

пышными усами, в двубортном темно-синем костюме, и с легким поклоном всем представился:

—  Брусиловский Анатолий Рафаилович!

Завсегдатаи салона сжались от страха.

Последний представитель московского андерграунда плотно сел в кресло почетных гостей, опрокинул стопку водки и, приподняв кверху усы, спросил:

—  Ну, что здесь происходит?

В России выживание, в Европе доживание.

«Зеркало» (Париж)

Валентин Воробьев

Шпионы и картины

«У нас художники – они как шпионы».
Н.С. Хрущев. 1962 г.

В марте 2010 года в Париже я получил удививший меня виртуальный документ. Государственная Третьяковская Галерея, главный музей изобразительных искусств в России, уведомляла, что располагает шестью моими живописными произведениями и нуждается в их удостоверении, уточнении названий и времени исполнения.

Сначала я подумал, что кто-то из московских друзей подшутил. Я никогда не продавал и не дарил в Третьяковку картин. Этот заповедник косности и особого консерватизма советского производства, блатных закупок и допотопной развески на гнилых веревках меня никогда не прельщал. После национализации благородного дела купца Павла Михайловича Третьякова (1918), академическая мафия, передавая эстафету от одного поколения к другому, крепко держит руководство и закупки музея в своих руках, и я не знал случая, чтобы музей купил произведение чужака. Третьяков платил не только известным мастерам, но и покупал у совершенно неизвестных и начинающих живописцев. При советской власти о таких купеческих чудачествах раз и навсегда забыли. В перестроечное время, в начале 90-х, щедрые люди пытались сдать туда на хранение картины, рисунки, архив умершего в Америке В.Я. Ситникова (1987), но ГТГ небрежно отфутболила дар, заявив, что картинки неизвестных самоучек, да еще живущих за океаном, на хранение не берет. Позднее что-то сдвинулось в политике музея, но до закупок «авангардистов» и «самоучек» дело не дошло.

Убедившись, что «хранитель вещей» С.С. Коткина существует и зовут ее Света, и место директора занимает не «областной комсорг» Родионов, а известный искусствовед Ирина Владимировна Лебедева, я помог музею уточнить все данные по моим картинам. Одна вещь – « Кирпичный дом» 1961 года (картонка небольшого размера) поступила из собрания Михаила Гробмана, а пять остальных, все «масло-холст», начала 70-х годов, приняты от неизвестного мне гражданина А.А. Курушина.

Кто же такой этот Курушин, размышлял я. Как и где он умудрился приобрести сразу пять моих картин и принести их в Третьяковку, а не продать иностранцам или сбыть по дешевке московским собирателям, повсюду искавшим мои вещи?

Я вспомнил, что в письме давней знакомой Татьяны Руцкой от 1995 года мельком упоминалась фамилия Курушина, присутствовавшего на похоронах ее сестры Ольги Серебряной, но без особых объяснений.

Мои розыски ни к чему не приводили, Курушин не открывался.

Вадим Борисович Алексеев, москвич широкого культурного профиля, решил открыть в компьютерной сети сообщество под названием «Дипарт» и начал его с восьмидесятилетия покойного живописца и виднейшего дипартиста А.Т. Зверева, очень известного в московской передовой культуре. И вдруг среди «комментов» знатоков и невежд появилась целая статья за подписью «Курушин». Автор писал о Звереве, но назывался опус «О Воробье». Я с удивлением открыл, что господин Курушин не фантом, а образованный инженер – космос, ракеты, электроника, автоматика, механика, – литератор, поклонник творчества М.А. Булгакова и любитель живописи. Я с ним связался и попытался узнать, каким образом пять моих картин оказались в ГТГ. Отвечать на мои вопросы прямо и откровенно инженер «электронных дел» отказался. Он начал крутить и вертеть датами и временем, прыгать по мелочам и пустякам, заводить в глушь, как лесник Иван Сусанин поляков, но и в мусоре сообщений то и дело мелькали имена, за которые я смог зацепиться, и они открывали мне широкую панораму, с присутствием отчаянных шизофреников и профессиональных шпионов вперемежку с моими беспризорными картинами.

Каким образом у кучки моих художественных произведений, беспечно брошенных на произвол судьбы, появились пестрые персонажи, о существовании которых я не подозревал, а донести мне о них никто не додумался? Более двадцати лет (1975–1996) моими вещами распоряжались два советских гражданина, Ольга Анатольевна Серебряная и Борис Степанович Мышков. Они их переставляли с места на место, перевозили с одной квартиры на другую, продавали и дарили любителям нелегальной живописи. И вокруг этого вертелись разнообразные и заинтересованные люди – Петр Панин, Анатолий Лепин, Василий Дробышев, Петр Беленок, Георгий Казаков, Александр Курушин, Леонид Россов, Валя Горожанина, Таня Чекалина, летчик Владик, танкист Голубятников, «грузинский князь» Дадиани, Ляля, Галя, Наташа, Димка..

Кто они?

* * *

Шел 1983 год – серый, ничего особенного. Где-то воевали в Азии, в Африке – голод, в Индии – наводнение. В Париже тихо, а на удивительное официальное сообщение – выслать из страны сорок семь советских дипломатов – никто не обратил внимания! Я обнаружил в списке высланных ряд знакомых людей. Оказалось, что Михаил Рудинский – не краснобай парижских салонов, а кадровый разведчик Красной Армии, Николай Николаевич Четвериков – не советник советского посла, а «резидент политической полиции СССР во Франции и ее бывших колониях». Юрий Борисов, постоянно ходивший на вернисажи в галерею Басмаджана, – не атташе посольства по культуре, а поставщик оружия в Африку. Игорь Рожновский – не журналист «Курьера ЮНЕСКО», а шпион по электронике. Выгонки советских шпионов прошли не только по Европе и Америке. Замели и советников африканских вождей. Из Мозамбика погнали советскую пару Роберта Ахмерова и Георгия Казакова, не охранявших местных «вождей», называемых «макоко», а воровавших африканский уран, золото и бананы. Запад изгнал сто сорок восемь человек, не сообщая в точности, за что. Может быть, и не за что, а поскольку французская разведка получила секретные списки из логова мирового коммунизма, из Советского Союза, то Запад дружно поверил доносу. Вскорости любопытные журналисты раскопали, что сведения из Москвы два года подряд и совершенно бесплатно поставлял Западу гебешник по кличке «Фарвелл», а попросту предатель и алкаш Виктор Ветров, сидевший в тюрьме за убийство товарища по секретной работе.

О высылке шпионов потрепались и забыли.

А что на родине, в «Совке»?

На родине – прочное, несмотря на болезни и старость, кремлевское руководство: «глава» и «главша» с «главнятами», замы и замши, – все на своих местах, завоеванных в нескончаемых, кровопролитных боях. Рабочие и колхозники спустя рукава поворачивают реки. Евреи рвутся на историческую родину в Израиль. Диссиденты сидят на кухне и строчат антисоветские манифесты.

Начиналась весна, стоял солнечный первомайский денек. Внештатный искусствовед Виталий Антонович Ястржембский шел на кулебяку с мясной начинкой по приглашению свободной дамы со связями в мире культуры. С ним увязался друг студенческой юности, похоронивший жену, безработный Жора Казаков, мужчина пятидесяти лет, высокого роста и приятной наружности, одетый в заграничный бежевый плащ, с кожаной сумкой на плече.

Москва – живописный город!

Тут тебе и «сталинские небоскребы», и фасады огромных «доходных» домов, а между ними изба с огородом, за овальными арками прячутся ветхие флигеля и бараки, кривые заборы и домики из бурого кирпича. В этот день по улицам столицы слонялись горластые толпы с крепким питьем и транспарантами в руках. Люди пили, дрались, шумели.

Ежегодный и обязательный «праздник весны и мира» отмечался широко и всенародно!

Друзья обошли людское скопище у Ботанического сада, пересекли широкий Проспект Мира, и завернули к кирпичному, двухэтажному дому без архитектурных излишеств. Единственный фонарь над входом был жестоко изуродован, лампочка исчезла, и входная дверь висела на одной петле и жалобно визжала, когда до нее пытались дотронуться. Мужчины поднялись к дверям под номером 27, Ястржембский нажал три раза на звонок, дверь открылась, и по длинному проходу гости двинулись на яркий свет в конце коридора.

Посреди просторной комнаты с двумя окнами стоял круглый стол, украшенный графином водки с лимонными корками и бутылкой настоящего виски «Джонни Уокер». Традиционный русский закусон – сельдь с гарниром, бочковые огурцы, квашеная капуста, ломти бородинского хлеба – дополняли аппетитный натюрморт. В углу крутился магнитофон немецкой марки «Телефункен», выдававший музыку американского колорита. На светлой стене висел большой портрет в раме. Там изображался русский аристократ в черном фраке с красной анненской лентой в петлице. Довольно изысканная обстановка для кирпичной развалины. У окна мужик, заросший бородой, засучив рукава белой рубашки, рисовал с натуры молодую, модно одетую особу с пышной гривой рыжих волос. Он пыхтел, щурился, дымил сигарой, пепел небрежно сбрасывал на ватман и ловко крутил пальцами кисти и карандаши.

«Это живописец Толя Зверев», – прошептал В.А.

Артист лихо залил водой ватман, покрутил на нем пучком карандашей, сбросил туда пепел с сигары, торчавшей во рту, поставил две буквы «А» и «З» и сказал: «Ну, вот, теперь это ты!»

Жора с удивлением огляделся, ожидая громкого смеха, как это принято в цирке после удачного номера, но не дождался и фыркнул сам.

«Ну и цирк, не будь я гадом! Это что – шутка или рисование?» – «Старик, молчи, – загадочно улыбаясь, сказал В.А., – тебе надо приобщаться к высокому искусству». – «Ну, извините, почему я должен восторгаться каким-то шутом с сигарой в зубах? Это дурдом, а не искусство!»

Вошла голубоглазая, горбоносая хозяйка в красном переднике, с подносом горячего пирога. Европейская фигура без азиатских признаков. Тип американской кинозвезды Одри Хепберн из «Римских каникул». За ней пряталась девица школьного возраста с кувшином воды.

«Ольга Александровна Даннэ, Георгий Михалыч Казаков, Наташа и Таня, три сестры с Проспекта Мира», – представил всех В.А. Ястржембский. – «Три сестры с Сухаревки, –
поправила хозяйка. – Вы знаете, совсем недавно площадь называлась Сухаревской, а к ней тянулись четыре улицы, и все Сухаревские. Теперь их переименовали, но старожилы называют все по-прежнему».

За столом живописец Зверев выпил стакан виски, запил пивом и наотрез отказался от горячей кулебяки с пахучей мясной начинкой.

«Моя старуха запрещает мне кушать фаршированные пироги, говорит, вредно для здоровья». – « Товарищ артист, вы что, считаете нас придурками, и хозяйка травит людей пирогами?» – вставил удивленный гость Жора.

Зверев, почуяв рядом смертельного врага, откупорил бутылку с пивом и опорожнил ее за шиворот строптивого соседа, затем, опрокинув стулья, и с криком «Караул, убивают!» кинулся вон из дома. Оскорбленный гость дрожал и шипел от ярости. Его едва успокоили. Пироги оказались на редкость вкусными, пиво свежим и капуста сочной. Все говорили только о хулиганской выходке живописца и о портрете его работы. После сытного обеда с выпивкой гурьбой пошли в кино. В «Форуме» крутили новый фильм Андрона Кончаловского о сибиряках. Поздним вечером распрощались. Жора проводил мадам Даннэ и остался у нее ночевать. Когда женщине за сорок, не до роковых страстей, а тут подвернулся длинноногий мужик с пушистыми бакенбардами и в фирменных джинсах. Ночью ему снились африканские джунгли с вооруженными неграми, космонавт Гагарин с бутылкой коньяку, английская королева в синей шляпе и лучезарное будущее на горизонте.

* * *

Холодной осенью 1968 года ко мне в мастерскую на Садовой-Сухаревской, угол Актера Щепкина, пришли актеры, любители искусств подпольного производства, – «две сестры» Катя и Даша из фильма «Хождение по мукам» и с ними режиссер Кирилл Богословский с помощницей по имени Оля Чудакова. Изящно одетая особа, выразительное лицо, хороших пропорций рост. Поглазев на картинки, артисты кино смылись, а назавтра ко мне постучалась помощница в слезах. Родная мать ее выставила из дому за нарушение каких-то правил общежития. И ночевать ей пришлось у меня. А поскольку я не располагал лишним постельным бельем, и гостья не выглядела последней замарашкой, то предложил ей разделить мое логово на широком диване, где пружины кусались, как змеи. Она охотно согласилась и утром что-то рассказала о своей горемычной жизни. Жила она по соседству, в кирпичном доме через двор. Мать и две сестры на одной жилплощади. Посещает курсы иностранных языков и подрабатывает, где придется.

На «три вокзала», где коллеги снимали девушек легкого поведения, я никогда не опускался, не покупал отборных и проверенных, а перебивался в мире и любви с теми, кого мне посылала судьба. Блюстители семейной верности осудят меня за такое поведение, но как быть, если тебе тридцать лет, и сегодня приходит могучая Наташка Пархоменко, а завтра скромная Женька Жаботинская, а послезавтра веселая Оксана Обрыньба, а из Парижа пишет любовные письма жгучая брюнетка Анна Давид? Я отнюдь не адепт свободной любви, не пожиратель женских сердец, а простой работяга искусства. Ковыряться и задаваться не приходится. Брал, что Бог послал.

Оля Чудакова исчезла, а потом опять появилась, на сей раз под хмельком и основательно растрепанной. Обсудив ее неустойчивое семейное положение, мы – мой квартирант, поэт И.С. Холин, и я – решили выдать ее замуж за хорошего человека и выбить из районных властей отдельную комнату для жилья. План наш удался на славу. Их расписали в ЗАГСе. Мужем Оли стал мой земляк и художник Владимир Ильич Серебряный, давно мечтавший покорить Москву. Новобрачным выдали просторное жилье на втором этаже старого кирпичного дома на Сухаревке, правда, с общими телефоном и ванной. По соседству жило еще три семьи, – кричавший по ночам грузчик Леха, очень тихая и трезвая пара, копившая деньги на кооператив, и молчаливая азиатка, годами варившая суп из ослиного копыта. Жить вместе новобрачным не пришлось. Володя любил какую-то псковитянку, а Оля предпочитала жизнь свободной как ветер женщины. Несмотря на свою молодость – 27 лет – ее прошлое было довольно содержательным и оригинальным.

Еще в конце 50-х, московский студент с Кавказа Кока Батак занялся фарцовкой и собрал группу подельников, способных увлечь приезжего иностранца в секс. Громкий процесс и расстрел трех валютчиков в 1961-м, затем борьба властей с адептами «паразитического образа жизни» не смутили изобретательного молодого человека. Число интуристов резко возрастало, а московские красавцы и красавицы росли как грибы после дождя. Грамотная девица его команды иногда снимала по 100 долларов за галантную встречу, доходы ингуша поднимались как тесто на дрожжах. Сутенер мечтал соскочить на вольный Запад, но вечно недовольные менты вместо Запада приготовили ему западню.

От фарцовки до шпионажа один шаг.

В сентябре 63-го какой-то литературный чекист попросил политического убежища в Англии. Он поведал Западу о секретах советских «домов отдыха», где отважные и красивые комсомолки березовым веником выколачивали из фирмачей экономические и политические секреты.

Когда дерутся носороги, то невозможно понять, кто из них либерал и кто консерватор. Судя по тому, что с высокого министерского поста поперли престарелого и грозного генерала Ивана Серова, а из парной бани заведующих консерваторов Сергея Михалкова и Наталью Кончаловскую, то победителями надо считать либеральных носорогов.

В том же 62-м менты прихватили беспартийную студентку московского вуза Олю Чудакову в гостинице «Националь» в ванной с иностранцем, и, не дав ей домыться, составили протокол с пристрастием. Кто заложил жертву сексуального бизнеса – дежурная по этажу или ревнивая подружка – неизвестно, но сутенера Батака вместо западного погнали под конвоем на восточное направление, мыть золотишко в сорокаградусный мороз, а парней и девиц его команды определили на более увлекательное содружество с интеллектуалами государственной безопасности. У Оли началась новая борьба за существование и усиленные курсы английского языка, где она делала заметные успехи. Днем она спала до полудня, а вечером чистила перышки и ждала вызова по телефону. Работа в лучших отелях Москвы. Там верные коридорные сводили ее с приезжими фирмачами, пополнявшими ее эротическую культуру и кошелек. Вскорости я проверил ее знание английского за общим новогодним столом ресторана «Арбат», куда меня пригласили американские покупатели картин. Говорила она прекрасно, сыпала анекдотами, и американцы были в восторге от такой умной и симпатичной советской девушки, да еще похожей на американскую кинозвезду. Надо сказать, что ключей от подвальной мастерской я ей не выдавал. Из уличной будки вызывал по телефону, если требовалось ее присутствие, но у меня она чувствовала себя хозяйкой. Бывало, врывалась и сумкой с тяжелым затвором разгоняла гостей, особенно ни в чем не повинных особ женского пола. Конечно, я знал, что ее ночные похождения связаны с галантными, исключительно фирменными встречами, но клиентов не видел в глаза. Однажды я засиделся у нее, у только что приобретенного телевизора, как по телефону британский акцент запросил «Олгу». Им оказался шотландский маклер Джон МакКинли, «жлоб и нахал» (по словам О.С.), нагло приехавший смотреть со мной телевизор! Я подчеркиваю «жлоб», потому что на мое предложение купить картинку чемоданного размера, он безбожно соврал, что летит из Москвы в Будапешт с образцами бюстгальтеров и нет места для изящных искусств. Потом, мадьяры грубо шмонают, а англичане еще грубее. И этот скупердяй имел наглость присылать Оле открытки с видами европейских городов, где он сбывал свое ничтожное шмотье. В общем, ее иностранные друзья оказались на редкость скупыми жмотами, за пять лет общения с ними лишь один рискнул купить у меня рисунок.

Тогда рисовал я днем и ночью, прилипший к любимой и желанной работе, как вампир к жертве. Раз в неделю парился в бане, дважды в год вылетал к морю и подолгу сидел в деревне, иногда до первого снега. Компетентные власти отлично знали, что я не издательский шрифтовик, а «нелегал» и «модернист», торгующий с иностранцами. В 68-м году пару моих картин они выкрали из мастерской для изучения коммерческой и эстетической стоимости.

Первым легальным куратором моей предыстории стал гражданин Виталий Антонович Ястржембский, как две капли воды похожий на супруга английской королевы герцога Филиппа Эдинбургского, если бы не выпуклые очки, выдававшие его сугубо интеллигентское происхождение. Я старался лепить из него свободного эстета, он же объяснял мне необходимость и ценность гражданской доблести – вовремя платить подоходный налог и членские взносы в профсоюз, уступать в трамвае место инвалидам и беременным, не воровать лампочки в подъездах и не чавкать за столом у иностранных послов. Моя соседка Оля Чудакова, ставшая Серебряной, плохо разбиралась в стилистическом разнообразии искусства, а вот Ястржембский не только знал толк в породе рысистых лошадей, но и стал завсегдатаем подпольных выставок в мастерских московских артистов. У меня он появился зимой 1969 года. Помню, хорошо топили дом, работа шла как по маслу, и в дверь кто-то вкрадчиво поскребся. Адрес гость получил от моего знакомого коллеги, да это и неважно – я впускал всех подряд, от академиков до дворников, не спрашивая, кто и зачем, – и гостевал он у меня шесть лет подряд. Пересчитать имена всех гостей с 67-го по 75-й год займет много времени и бумаги, но для забавы перечисляю наиболее заметных и памятных лиц: три брата Штейнберга – Ясик, Эдик, Борух (художники), Терновский (поэт), Паустовский (Лешка, ученик), Шеметов (писатель), Адамович (фарцовщик), Лобанов (дьякон), Гуревич (дантист), Эдельман (Ирка, живописец), Жаботинская (Женя, стилист), Богословский (Кирилл, режиссер), Фрадкин (скрипач), Малец (прокурор), Авербах (Люба, машинистка), Синицын (таксист), Аниканов (писатель), Серебряный (реставратор), Зверев (живописец), Плавинский (художник), Немухин (художник), Ворошилов (мой ученик), Обрыньба (Оксана, дочка советского живописца), Гробман (художник, поэт, коллекционер), Васильев (Сашка, коллекционер, спекулянт), Флешин (книжный спекулянт), Яковлев (художник), Свешников (художник), Румянцев (ученик), Шапиро (техник-смотритель), Крынский (художник), Вулох (художник), Клыков (народный скульптор), Герасимов (агент угрозыска и вор), Сычев (инженер, фотограф), Марамзин (питерский писатель), Россаль (оформитель), Брусиловский (график), Одноралов (начинающий живописец), Рабин (Оскар, художник), Сапгир (поэт), Сатуновский (поэт), Бордачев (ученик), Пархоменко (Наталья, декоратор), Сорочкин (школьный друг), Зеленин (сибирский модернист), Арефьев (питерский художник), Леонов (питерский художник), Жарких (питерский дипартист), Рухин (питерский дипартист), Долинина (Ритка, интеллектуалка), Валетов (график), Антонченко (график, фарцовщик), Товмасян (джазист), Марушкин (дипломат), Щаранский (диссидент), Лиши (китаец), Бауэр (Лилька, фольксдойч), Куликов (русский китаец), Сдельникова (поэт и художник), Глезер (поэт, коллекционер), Пирогова (художница), Фредынский (художник и коллекционер), Мышков (ученик Ситникова), Ромов (писатель), Пальмин (фотограф), Коробицын (сионист), Раппопорт (Марина, психолог).

В.А. Ястржембский стал равноправным посетителем подвала, человеком очень полезным в моем ничтожном хозяйстве. Мало этого, он начал ухаживать за Олиной сестрой Наташей, выпускницей средней школы с красивой рыжей косой до пояса. С большим успехом он произвел ремонт в комнате Серебряной, – а найти трезвых рабочих и строительные материалы в Москве в эпоху построения коммунизма было не очень просто! – и один раз привел предполагаемого покупателя, некоего Лолия Замойского, школьного товарища. Этот Лолий прочел мне лекцию о «всевидящем глазе» и смылся, не приценившись к картинам.

Ох, эта русская мистика!

Меня смело можно считать героем Латинской Америки.

К десяти странам южноамериканского континента – Аргентина, Бразилия, Чили, Перу, Венесуэла, Колумбия, Боливия, Парагвай и Уругвай, ну и Эквадор, – у меня особое отношение. Я хорошо отоварил все эти страны. Первого оптового покупателя, бразильского министра сеньора Родригеса Кадаша ко мне привез американец Роберт Коренгольд, клиент с 64-го года. За министром прикатили советники и атташе, и так непрерывной цепочкой, из страны в страну, шла торговля со славным латиноамериканским народом. Если Уругвай взял одну гуашь, то «нищая» Бразилия купила пятнадцать картин маслом, и остальные страны по три-четыре. Правда, политиков и журналистов всех наций и направлений я презирал за воровство и вранье, но не веселый народ этого континента. Драка за нефть, наркодельцы, революции, перевороты, шедшие у них своим чередом, лишь подогревали симпатию к этой живописной и доходной земле.

И Ястржембский там основательно прилип. По национальным праздникам он постоянно толкался на званых приемах в посольствах этих стран: 25 августа – Уругвай, 7 сентября – Бразилия, 16 сентября – Мексика, 18 сентября – Чили. Я никогда не задавал ему дурацкого вопроса, в каком качестве он приглашен, но не раз слышал от него рассказы о Дон Кихоте и отличную испанскую речь.

В 75-м я распрощался с ним навсегда. Я улетал в Париж, к жене. Всерьез. Увозил армейскую шубу, китайский чемодан и дрель. Правда, без 60 отборных картин, потому что ожлобевшая таможня и какая-то таинственная администрация, сидевшая в подвале Новодевичьего монастыря, хотела меня обобрать до нитки, взять налог по 200 рублей за «штуку» без коммерческой стоимости. Итак, 60 отборных и 145 рядовых произведений, прикрытые дырявой клеенкой, оставались в темном чулане моей подвальной мастерской.

В Сокольниках, на прощальной встрече в чешском ресторане у нас состоялся откровенный разговор следующего содержания.

«Ну, что, Валя, рвем когти на Запад? – Рвем! – Не любишь Россию? – А за что ее любить? Не люблю советские медали, мусоров на цирлах, забитые парадные подъезды, комсомольский патруль, давку за карандашами! – Да, много у нас недостатков, да и скудная информация о Западе. Желающим надо настежь открыть ворота, а не выталкивать в израильскую щель. Ну, а ты-то готов атаковать большой рынок Запада? – Виталий, а мне плевать на рынок. Я меняю опостылевший московский подвал на неизвестную парижскую мансарду. Начитался романов Эмиля Золя, насмотрелся картин Сезанна. Виталий, Запад – это Армия Спасения, там последнего клошара кормят горячим супом! – Валя, ты ржешь как лошадь, а если всерьез, ты там никому не нужен со своим рисованием. Я не думаю, что тамошняя братва так легко запустит себе за пазуху чужака. – А я за пазуху не полезу, готов морально и физически жить вне пазухи, у меня большой советский опыт на обочине, жизнь глухонемого артиста».

Виталий Антоныч объяснил мне огромную разницу между вечной Россией и гнилым Западом. Обещал присматривать за моим имуществом и не оставлять трех сухаревских сестер в беде. На самом деле присматривал он плохо. И не смог предупредить наглый грабеж моей мастерской бандой «отца Герасима», агента угрозыска и фарцовщика, выдававшего себя за живописца, и забыл про сестер.

Чтобы не создавалось впечатления, что я подло бросил Ольгу на произвол судьбы, как какой-нибудь балтийский скобарь, записавший мои композиции в своей манере, скажу, что я выдал ей все мои денежные сбережения в 5 тысяч рублей и добавил на сохранение 5 тысяч «материнских» денег, из которых моя мать, если быть точным до конца, за пять лет получила от силы 250 рублей. О подарках картинами не было и речи, но взлом и кража проводились с благословения гражданки Серебряной.

По личным рассказам трех консулов (США – Вильямс, Канада – Матис, ФРГ – Фурри), мой подвал работал как часы. Сторож Борис Мышков принимал гостей семь месяцев подряд, паковал и выдавал картины посетителям согласно моей инструкции. Так четыре рулона забрал Фурри и доставил мне в Париж. По одной картине купили Вильямс и Матис и деньги выплатили мне в валюте при встрече. В конце 75 года фарцовщик Герасим где-то пронюхал, что меня лишили московской прописки, связался с О.С. и убедил ее срочно спасать подвал с имуществом, брошенный на произвол судьбы. Взломщики сорвали замки на дверях мастерской и вынесли 54 картины, папку графики на 145 номеров и «музей друзей», где одних уникальных «яковлевят» (масло!) было 10 штук, «штейнбергов» 35 листов, не говоря уже о картинках Зверева, Плавинского, Ворошилова, Вулоха. Мой подвальный сторож Борис Мышков, бессарабский цыган, прописанный в столичной котельне, с небольшим опозданием прибыл на место погрома и в панике поспешил в милицию.

Вот как он описывает происшествие в письме от 15 января 1976 года.

«Прихожу, вижу, дверь открыта и внутри шуруют. Побежал за участковым. Приходим. Ольга в мастерской уже одна. Мрак. Горит одна лампочка. Картин, скамьи, столов нет. Стена содрана. Везде грязный хлам. Все перевернуто, выдернуто, сорвано, порвано, разбито, мусор, пыль. Сундук разодран, что-то искали. Пол обнажен до стружек».

А вот что пишет мне художник Игорь Вулох:

«В одно из посещений Герасима я неожиданно увидел абсолютно все твои вещи от холстов до последней фотографии и мебели. Внешне это выглядело как свалка. Там же он мне сказал, что Ольга продала большой старый пейзаж с водопадом. Спустя несколько дней он сказал мне, что его мастерскую тоже ограбили и утащили все вещи Воробьева».

По словам приехавшего из Питера художника Юрия Жарких, решившего поработать в моем пустующем помещении, он явился туда с картиной. Дверь была настежь открыта. На полу лежал мусор (в прямом смысле слова), а посредине стоял старый диван. Мои картины он увидел у Ольги Серебряной.

Сторож Мышков: «Какая-то баба (не Наташа ли?) прихватила пачку твоих шпаргалок, там были письма, рисунки, то ли акварели, потом часть этого попало одному мужику (не Ястржембский ли?) и среди этого был список твоего масла. Кто они – не открою, но близки к Ольге. Они ее жалеют».

Что за таинственные «баба» и «мужик»?

Как видим, необычную добычу перетащили в дом Ольги Серебряной, где каждый отобрал для себя часть, как компенсация за труд грузчиков. Мышкова тоже не обидели.

«С участковым идем к Герасиму, – сообщает он мне. – По вопросу его выселения. Он отдает часть вещей. Папки с темперой. Картонки твои и других. Граммофон не работает. Картина «Альпийский пейзаж» исчезла (у Шварца на реставрации!). Герасим показал три сломанных замка. Мастерскую боюсь брать по доверенности. Как бы меня там не убили или покалечили».

Он получил 145 листов графики, часть «музея друзей», старинный примитив «Стога», портрет Я.М. Свердлова работы живописца Петра Келина и кое-что из мебели.

Мой сторож без промедления принялся за торговые дела. Портрет Свердлова за 300 рублей купил Музей Революции. Примитив «Стога» купил писатель Дробышев. Уникальный, резного дуба диван – тоже он. Моя графика и «музей» томилась до «перестройки», дожидаясь своего торгового часа.

Летом 1976 года Ольга Серебряная с грамотной подругой Таней Бегичевой, на прибалтийском пляже нашли парня со странной французской фамилией Даннэ и привезли в Москву. Молодой человек приземлился на Сухаревке и начал изучать технику масляной живописи, а поскольку найти в Москве порядочный лист бумаги или холст очень трудно, то не моргнув глазом он часть моих картин домазал и замазал своими красками (не менее пяти!). Свидетели преступления говорят, что вещи такого коллективного производства сегодня можно увидеть в московских галереях, в открытой продаже и в особом спецхране.

Вскорости О.С. арестовали по «делу Боруха», передового художника Москвы, совмещавшего фабрикацию миниатюрных инсталляций с валютной фарцовкой на черном рынке. Милицейский патруль квартиру деловика буквально разнес по кускам, долбил стены и крошил мебель в поисках горшка с золотом. Попытка разъяренного Боруха набить морду «патрулю» кончилась жестоким избиением художника с сотрясением мозга и заключением в психбольницу. Я знал, что Борух общался с О.С. по делишкам торговли, но меня очень удивило, что столь опытная женщина попалась в ловушку и получила «тунеядскую статью» – год заключения в «женском общежитии» по производству соломенных корзин. Эстонского живописца Даннэ милиция лишила московской прописки и выслала по месту рождения, на остров Ярмала. Пострадал и «отец Герасим» с подручными жлобами.

Журналист Василий Дробышев, мой уличный сосед, не раз заходивший «посидеть и посмотреть», пишет: «Негодяй Мышков почти насильно вручил мне картину «Стога», за что получил 250 целковых. Картину я подарил одной женщине и ее у меня нет».

Так некрасивой катастрофой закончился союз О.С. с бандой взломщиков и приезжим балтийским артистом.

Издалека, из Парижа, я наладил свой скромный шпионаж в Москве. Хорошими агентами стали Игорь Вулох, Борис Мышков, Лорик Пятницкая, Игорь Снегур и особенно собиратель картин Леня Талочкин. В первую очередь меня интересовала судьба моих картин и «музей друзей», ну и походя, общее положение в московском искусстве.

В конце 70-х годов по сообщению постоянного корреспондента Лорика, вышедшая из заключения Ольга числилась квартальным почтальоном, но жизнь ее текла в давно заведенном ритме – встречи с иностранными клиентами, попойки в складчину и бесконечные телефонные разговоры. По старой привычке к ней заходил опохмелиться А.Т. Зверев. За стакан водки он рисовал портреты сестер и заезжим гостям рекламировал мои картины одним словом: «Это шедевр, бери, не прогадаешь».

Несмотря на поредевшего иностранного покупателя, она умудрилась продать 25 картин, и не только «дипам» и «корам», но и местным любителям, редкость чрезвычайная для темной и бедной Москвы. Гитарист и композитор Петр Панин купил четыре картины, впоследствии сбыв их разным лицам. Взяли по картине антрополог Аида Сычева и сионист Семен Урицкий. Так О.С. служила высокому искусству, не забывая о заработках на жизнь.

Как британский поданный Джон Даусон стал моим другом?

Трескучей зимой 1972 года ко мне постучалась замерзающая от холода незнакомая девица. Я ее впустил, расспросил, кто, откуда и куда. Оказалось, что она из Ташкента, зовут Лиля Бауэр, в Москве никого не знает, а увидев в окно соблазнительный огонек, решила нахально погреться у горящего камина. Она получила приглашение от своей тети, живущей в Мюнхене, и решила туда поехать и не в гости, а навсегда, потому что немка родом и давно мечтает воссоединиться со своим народом. Меня очень удивила гостья, жгучая брюнетка лет двадцати с открытым характером и тонким станом. От греха подальше я сбежал, и гостья ночевала одна, правда, под большим тулупом. Всемогущий Ястржембский помог устроить ее на Главпочтамт на Кировской улице и получить там общежитие для иногородних. В 1974-м мы проводили Лилю в Германию, где ее хорошо приняли и отправили на изучение немецкого языка в Мюнхен, там она встретила английского студента и влюбилась. После очень оживленной переписки я с ними встретился в Париже, затем в Мюнхене (1976), и англичанин Джон всегда был с ней, верный и влюбленный. Язык Льва Николаевича графа Толстого его волновал не меньше языка Иоганна Вольфганга фон Гёте, и он рвался его выучить на месте происхождения.

Внешность этого парня совсем не соответствовала шаблону бесстрастного английского джентльмена, созданного воображением человечества, – смокинг, белые перчатки, цилиндр на голове, сигара во рту. Передо мной стоял вихрастый колхозный тракторист русской деревни, с зелеными глазками и утиным носом. Драные штаны, солома в свитере, тяжелые армейские ботинки. Он рвался в Россию изучить русский язык в народной гуще и познакомиться с интересными людьми. Чем я мог ему помочь? Дал адреса семьи Эдика Штейнберга, Володи Немухина, и естественно, Ольги Серебряной.

Его короткая биография в точности совпадала с жизнеописанием знаменитой «кембриджской пятерки» аристократов, завербованных агентами Коминтерна в тридцатые годы. Правда, золотые времена, когда люди работали против фашизма бесплатно, давно миновали, и сейчас без валютного пакета или западни в виде блондинки или блондина ничего не выйдет, но из правил всегда бывают исключения.

В 1977 году Джон Даусон прилетел в Москву изучать коммунизм на месте преступления. Молодому и наглому англичанину отвели общагу на Ленинских Горах, но ночевать он предпочитал на Сухаревке в обнимку с красивенькой Таней, самой младшей сестрой О.С. Сын генерала британской разведки по донесению Лили Бауэр еще в Лондоне заинтересовал советскую разведку. Там он нагло явился к советскому консулу и попросил советское гражданство. Завербовать такого авантюриста на «мировой антифашистский фронт», как бывало раньше, отпадало. Деньги давать жалко, но для такого шалопая годилась «медовая ловушка», откуда один выход – «работать на Москву».

В России беспутный аристократ побывал дважды, в 77-м и 78-м году, перепутал все карты и всех надул. Во-первых, изучая дух русского народа и его транспортные возможности, он освоил огромную российскую территорию от Новозыбкова – город на Брянщине, где Джон летом собирал грибы у моей племянницы, – до Уссурийской тайги, добираясь пешком, работая на лесоповалах, и только в Хабаровске сдался на милость властей. Его отмыли в бане и вместо тюрьмы посадили в самолет и отправили в Лондон. Там он распространил слух, что в России самое лучшее в мире мыло и самые красивые женщины.

Вот вам еще один советский агент влияния на гнилом Западе!

Я задавал себе главный вопрос – почему О.С., женщина с твердым характером, с опытом международной деятельности, привлекательной внешности и тонкого ума, не вый­дет замуж, не организует семью? Помню, в 1971-м из лагерей вернулась ее первая любовь, ингуш Батак, семь лет отсидевший в сибирских лагерях. Казалось бы, самое время пожениться, ан нет, после бурной встречи с рыданием и дракой, когда они выясняли, кто кого заложил в 63 году, Батак хлопнул дверью и исчез в родном кавказском кишлаке.

К предложениям соотечественников она относилась с большим презрением. В 1968 году пара московских интеллигентов «Бора» Бродский и Юлий Ведерников пригласили ее с подружкой Инусей Евгеновой в черноморский круиз из Одессы к устью голубого Дуная. Ухажеры оказались редкостными жлобами. Они с восхищением смотрели на морской горизонт, трепались об эстетике древнего Рима, а подруги голодали и забыли о существовании прохладительных напитков.

Мне Ольга не подчинялась. Все мои попытки образумить женщину разлетались вдребезги. Как только раздавался телефонный звонок, она быстро пудрилась и как угорелая летела на зов сладкой жизни, где в полутемном баре ее ждал коньяк на дне пузатого бокала, сигареты «Данхилл», постель и флакон парижских духов.

Женатым дипломатам, аккредитованным в Москве, приходилось выкручиваться, кто как может, скрывая от семьи преступные советские связи. Консул Канады Франсуа Матис возил Ольгу по «Золотому кольцу России», с остановками на отдых в деревенских гостиницах. Консул США Леонард Вильямс нагло занимал мое место на диване, а мне приходилось смотреть телевизор у соседа. Такой стиль жизни исключал крепкую буржуазную жизнь с детьми, дачей, шитьем и вареньем, о которой я мечтал. Любовь и регулярный быт мне обещала француженка, и я поплелся за ней, как слепой за поводырем.

В 82-м Чудаковой-Серебряной-Даннэ расширили жилье. У нее появилась «анфилада комнат», как доносила мне Лорик Пятницкая.

«Устроилась недурно, удобно, но до счастья далеко».

Анатолий Васильевич Лепин с ранней юности вращался в богемной среде. В начале 60-х он попался на мелкой фарцовке и месяц просидел в тюрьме. Как невменяемого шизофреника его отпустили на поруки видных партийных родителей. Самоучка в искусстве, одно время посещал «академию» В.Я. Ситникова, где сошелся с близкими ему по духу адептами «сексуальной мистики» Куком-Мануйловым, Васей Полевым и Володей Фредынским. В 70-е он объявил себя «первым экологистом страны», защитником русской природы от загрязнения индустриальными отбросами. Этим направлением заинтересовались «политические органы», и идеологически безвредные картинки Лепина с изображением сена и соломы выставили в городском Клубе МГБ, с каталогом и с показом на центральном телевидении – необыкновенная удача для подпольного артиста да еще в годы глубокого политического маразма!

Спрашивается, что же искал известный художник в сухаревском логове немолодой и уставшей женщины? И не он один! Туда, как мухи на мед, тянулись известные лица московского андеграунда, живописец Володя Немухин, фотограф и коллекционер искусства Женька Нутович, профсоюзный босс Игорь Снегур.

Московская торговля с иностранцами шла в своем ритме, но столичные маргиналы искали возможности пошире раздвинуть торговлю. Одна из доходных тропинок вела к Ольге Серебряной, державшей связи с западной клиентурой. Она постоянно демонстрировала гостям приглашение посетить Америку, подписанное самим Генри Альфредом Киссинджером, а такое получал не всякий советский гражданин.

Лепин год или полтора по-своему расправлялся с иностранным капиталом. Он его поджидал у ворот, представлялся моим учеником и загонял им свое «сено и солому», скрывая мои произведения в шкафу. Этот финт быстро раскусили покупатели и отказались приезжать на просмотр его экологии. Исчерпав возможности моего адреса, Лепин вернулся к своим жене и детям.

Опытного, дважды женатого вдовца Жору Казакова (1983) Ольга не тащила в брачные сети, хотя телесный бизнес скис, и надо было подумать о достойной старости над схваткой мировых держав. Жора стал не мужем, а подельником. Когда подвернулся украинский ваятель и живописец Петя Беленок, красивший белые круги на черном фоне, у пары заговорщиков возник план обогащения модным украинским стилем. Они сдали сухаревские «анфилады» перспективному Беленку и не за деньги, а за артистическое производство. Сначала дело пошло как по маслу. Беленок густым веником крутил большие композиции на экспорт, но вездесущий Бахус русской закваски достал и его. Гений серьезно запил и уже не годился для продуктивного творчества. Да и завистники из профсоюза строили козни. В 1988 году Беленка не записали на международный торг «Сотбиса», организованный врагами народа в Москве. Покупателей и почитателей как ветром сдуло. Не получив из Берлина контракта, пропойца упал в сугроб и замерз под забором зимой 1991 года.

Шпиономания – вторая натура советского человека. В эмиграции различные «фонды», «центры», «музеи», газеты, журналы, радио, особенно конторы с хорошей финансовой подпиткой капитала шпионов разоблачали постоянно. На моих глазах эмигрант
А.И. Солженицын, намереваясь посадить на теплое место издательства «ИМКА-Пресс» своего ставленника, обвинил почтенного господина Морозова долголетним агентом ГПУ, а старик от обиды повесился.

Начиная с 1988-1989 года на Запад хлынул «совок». Не переселенцы, не политэмигранты, а простой советский люд, ранее не знавший, где расположен Гданьск. Мой свояк, многие годы живший на Камчатке – семья, квартира, дети, пост адвоката в пароходстве, – вдруг получил из Германии значительные деньги за сожженную немецкими оккупантами в сорок третьем хату в Брянске, квартиру и трудоустройство в Нюрнберге. Решил перебраться в Германию. От моей родни, живущей на Брянщине и давно забывшей о моем существовании, я стал получать письма с просьбой устроить им поездки в Париж.

Строптивая и несчастная женщина при поддержке отставного шпиона Г.М. Казакова, мастера меткой стрельбы, видавшего и Фиделя Кастро, и Патриса Лумумбу, и Сальвадора Альенде, и Володю Тетельбаума, не говоря о Юрии Гагарине и английской королеве Елизавете, решила атаковать западный мир без посредников. Ей пришла в голову новая идея – оприходовать засевших на Западе эмигрантов и в том числе преуспевающего в Париже подонка Валю Воробьева.

Есть люди, по природе неспособные к решительным переменам. В чудеса превращений я не верил до 1988 года, и тут вдруг незнакомый женский голос назначил мне встречу на Восточном вокзале. Там меня поджидала рослая молодая, красиво одетая женщина по имени Ирина Арман с подарком из Москвы. Я с удивлением и благодарностью принял его и чуть не зарыдал, прочитав записку: «Валюша, вот тебе подарок к 8 марта, буханка бородинского хлеба и кусок льняного холста от благодарной Ольги Чудаковой».

В знак необычной встречи я подарил Ирине акварель с изображением женщины в шароварах. Она тут же ее повесила на салонной стенке. Несмотря на французскую фамилию, Ирина оказалась дочкой генерала Белобородова, коменданта Кремля, что называется, «выездной совок» без всяких бюрократических тормозов. Год или два Ирина с сестрой Люсей привозили мне холст, брали парижские «штучки» для Москвы, и я всегда получал подтверждение об их получении. Сестры же доставили мне ряд писем от Оли Чудаковой с описанием ее горемычной жизни и постоянными просьбами: «Что касается книг, то желательно: Бабель, Булгаков, Цветаева и Декамерон».

Возвращение к истокам. Мелкая фарцовка заграничным одеколоном и дефицитными книжками. Я высылал «бабелей» пачками, но не Декамерона. Такой книги в продаже не оказалось.

«Ты спрашиваешь о своих картинках. У меня их около 15-ти. Дожидаются тебя или покупателя».

Последним от нее было письмо от 4 июня 1989 года.

«Да, Игорь Холин поедет в Париж в начале июля. Думаю, по старой дружбе он не откажет взять кусок холста».

Холина я не видел и холста не получил. Его перехватил художник В.К. Стацинский, у которого ночевал барачный поэт, и из холста сделал подстилку для собаки.

Ни о близком знакомстве, ни о самом существовании матерого шпиона Жоры Казакова Ольга не сообщала ни разу за время переписки.

* * *

Московский государственный институт международных отношений – МГИМО – открыли после победоносной «отечественной» войны в 46-м году, но не для всех, а для отборных советских патриотов и, как ни странно, для отпрысков дворянских фамилий, верой и правдой служивших кремлевским мудрецам.

Семнадцати лет отличник Жорка Казаков, сын главного инженера Московского автозавода имени И.В. Сталина, «ЗИСа», стал студентом МГИМО, видным спортсменом и успешным лингвистом. Там он сошелся с чешским товарищем и за четыре месяца овладел чешским, читая в подлиннике речи Юлиуса Фучика, затем испанским по дружбе с эмигрантом Энрико Листером, и французским с акцентом арабских комсомольцев. Английский он совершенствовал в спецшколе № 101 под руководством полковника Вильяма Фишера, того самого, что засыпался в США под именем Адольфа Абеля. Толкового выпускника специальной школы тянуло не на научную работу, а в гущу сражений «труда с капиталом». В 1961 году двадцатисемилетний лейтенант стал личным секретарем и телохранителем космонавта Юрия Алексеевича Гагарина.

Более пяти лет Жора опекал всемирного героя Советского Союза, сопровождая его по странам Европы, Африки и Латинской Америки, отбиваясь от назойливых почитателей, террористов и любителей памятных автографов. Где бы герой ни проснулся – в Гаване, Праге, Лондоне, Варшаве, – его тяжкий труд посланника мира и прогресса начинался с бутылки коньяку и чесночной колбасы. Полнел он на глазах, превращаясь в тучного бюрократа космической эры. В 1965 году майора Гагарина заперли в секретный режим, а капитан Казаков получил назначение в Латинскую Америку с советской базой на Кубе.

Непослушные кубинские бородачи охотно брали русскую пшеницу, бензин, оружие, но коммунизм строили по-своему. В 63-м чуть не затянули «страну советов» в войну с Америкой, потом кинулись освобождать от американского гнета всю Латинскую Америку. В 67-м авантюрист Че Гевара не смог устроить гражданскую бойню в Боливии и погиб в джунглях с отрядом своих соратников. В 71-м горячим местом стала республика Чили, где провокатор Сальвадор Альенде решил строить коммунизм с местным колоритом. За три года «реального социализма» страна впала в нищету, а 11 сентября 1973-го чилийцы решили прогнать кубинских солдат и русских советников.

«Чили – да, Россия – нет!»

Цифра «73» много значило для капитана Казакова. Весь охранный отряд президента авиация восставших перебила в дворце Ла Монеда. После гибели Альенде остаток охраны рассыпался кто куда. Кучка кремлевских инструкторов едва пробилась в аэропорт, где их подобрал последний советский самолет. После отдыха в родном краю у Казакова началась бестолковая работа с африканскими бушменами. Там людей резали как поросят, перестреляли тысячи маоистов, гошистов и фашистов, но спасти коммунизм ни в Конго, ни в Катанге, ни в засранном Мозамбике не удалось. Капитана Казакова повысили в звании и отправили в резерв. В сорок пять лет он стал невыездным, московским взломщиком с официальным названием «командир оперативно-технологического мероприятия». С громилами из «пятки», командой оперативников КГБ, он шнырял по квартирам Чуковского, Ростроповича, Евтушенко, ставил «подслушки» и подбрасывал валюту сионистам и тунеядцам. Со скучной работенкой нелегальных налетов посыпались и личные неприятности. Умерла жена, из дома с каким-то хиппарем сбежала дочка.

Безудержное русское пьянство давно стало легендарным. Со времен царя Гороха пьют и господа, и простолюдины, генералы и солдаты, жертвы и палачи. Вот замечательный литературный пример из Салтыкова-Щедрина: «Впереди у Степана Головлева (помещик – В.В.) был только один ресурс, который неудержимою силой тянул его к себе. Этот ресурс – напиться и позабыть». Советские граждане не уступали, а превосходили помещиков в беспробудном пьянстве. «Я никак не могу разобраться, кто отчего пьет: низы глядя вверх, или верхи глядя вниз», – пишет Венедикт Ерофеев.

И наш несчастный майор с тоски и горя запил. Обеспокоенное начальство перебросило пьяницу в презренную охрану на Выставку достижений народного хозяйства. Тихая служба. Диван. Ширма. Обмен опытом с рязанскими доярками и кавказскими овцеводами по части спиртных напитков.

Встреча с Ольгой Даннэ и нелегальными эстетами перевернула жизнь отставного шпиона вверх тормашками. Началась эпоха духовных ценностей. В детстве школьника Жору водили на экскурсию в Третьяковку. Там висели огромные и содержательные картины великих русских художников – Верещагина, Васнецова, Сурикова. Здесь же, на Сухаревке, лохматый сумасброд и грубиян Зверев, заливавший ватман мочой и пеплом, считается гением. Не вылезающий из дурдома слепец Яковлев – гений! Тяжелый алкоголик Беленок крутит веником белые зигзаги – гений! Лепин выставляет сено и солому – тоже гений! В коридоре стоят холсты проходимца Воробьева, удравшего за границу, – гениальные вещи! Люди с высшим образованием месяц вкалывают за 85 рублей, а здесь приезжий итальянец Микеле Руджейро за грязную тряпку без подрамника и рамы отваливает 200 рублей, не торгуясь!

Жора недолго блуждал в чужеродных потемках. Он быстро смекнул, что заполучить Зверева – значит, обеспечить себе безбедное существование без профсоюзных собраний и подоходных налогов. С известным артистом нашлись верные точки соприкосновения. Зверев обожал игру в шашки, а у Жоры со школьной скамьи был первый разряд. Зверев болел за «Спартак», Жора за «Динамо», а поменять любимую команду ничего не стоило ради святого искусства. Толя пил, а Жора не уступал ему в этой области. С конкурентами Жора обошелся по-человечески. Один тип с царской фамилией Михаил Романов содержал артистический шалман на Арбате, привлекавший Зверева многолюдством и свободными нравами. Там он много рисовал всевозможных потаскух и сексуальных мистиков. Шалман в квартале иностранных посольств пришлось прикрыть. В 84-м с профсоюзным активистом Володей Немухиным, давно толкавшим бродячего гения в люди, устроили персоналку на Грузинке. Там красовались портреты Жоры и сухаревских сестер. У платонической подруги гения, госпожи Асеевой, умер шофер, и Жора вне конкурса стал ее личным водителем.

Героический переход Жоры из гонителя в покровителя Зверев оценил: «Старик, ты всю жизнь занимался хуйней, а теперь стал человеком».

Мой парижский приятель Серж Саломон, собирался в Москву по делам ЮНЕСКО и взялся передать пару книжек для О.С.

«Видел Ольгу, ее сестер и мужчину по имени Жора, так к нему все обращались. Хорошо говорил со мной по-французски и предлагал купить твою картину».

В 85-м скончалась подруга Зверева, девяностолетняя «старуха» Оксана Михайловна Асеева. Она завещала верному ухажеру квартиру с видом на Кремль, дачу в Перхушково, автомобиль и крупные деньги в банке, однако воспользоваться подарком Зверев не смог. В 86-м «трущобный король» (ремарка Нади Сдельниковой) умер от белой горячки. «Диссидентский храм» Ильи Пророка Обыденного на Кропоткинской улице в день панихиды был забит до отказа. Вся подпольная Москва в трескучий мороз хоронила своего героя на далеком кладбище в поселке Долгопрудный. Траурное шествие возглавлял Георгий Михайлович Казаков, за ним двигалась огромная толпа тунеядцев и непризнанных артистов.

Планетарный абсурд!

Количество моих картин таяло на глазах. По доносу экологиста А.В. Лепина, посетившего Европу в 89-м году, в «сухаревских анфиладах» оставалось штук десять картин на подрамниках и пара рулонов в пыльном углу. Лишенная торгового смысла охота за иностранцем прекратилась.

Распад страны – не мой сюжет.

Говорят, кремлевские вожди так ободрали страну и народ, что по магазинным полкам бегали одни голодные крысы.

Конец Света! Апокалипсис! Калиюга!

Мои московские друзья оказались не строителями коммунизма, а ворами, авантюристами, алкоголиками и попрошайками.

* * *

Поскольку господин А.А. Курушин выдал себя за мистика, то все его биографические данные, за исключением года рождения (1951), надо считать недействительными. Как его родители оказались в Туркестане – совсем неясно. Сослали? Завербовались на стройки коммунизма или они жили там вечно?

Сегодня в моде дворянство, и дворянские корни ищут все, кому не лень. Курушин, естественно, зачисляет своих азиатских предков в потомки не только Чингисхана, но и легендарного Рюрика. Паренек в азиатской глуши учился на пятерки и еще до призыва на военную службу овладел полезной профессией электрика. Отличник боевой и политической подготовки читал газету «Правда», а не романы Бориса Пастернака. На партийном собрании клеймил саботажников советской власти, стиляг и фарцовщиков.

Саша Курушин не «простой», а «образцовый» советский гражданин.

По путевке ленинского комсомола его направляют в Москву, в самый секретный Государственный энергетический институт имени В.М. Молотова.

Московский быт посланца азиатского комсомола ничем не отличался от родного кишлака. Пять лет он не вылезал из общаги, на институтской вечеринке познакомился с Лидой Смирновой, симпатичной москвичкой с трехлетним сыном Димкой. Сошлись они быстро и не собирались расходиться, если бы не глупая смерть Лиды под колесами грузовика. На похоронах вдовец сблизился с ее братьями Владиком и Жорой Казаковыми. Один пилот, другой пожарник. Там же представили ему и Ольгу Даннэ.

Важным открытием провинциала стал роман М.А. Булгакова «Мастер и Маргарита», в неполном виде опубликованный в 1984 году. Курушин стал старостой клуба «Феникс», где собирались технари, влюбленные в мистическое творчество великого писателя.

Романы «контрреволюционера» Булгакова потрясли провинциала. Он прочитал все изданное и стал убежденным завсегдатаем МХАТа, где в сокращенном виде подавались инсценировки писателя.

Раз с пасынком Димкой посетив сухаревских сестер, он открыл для себя необычный, иначе организованный мир людей, живущих без налогов и партийных собраний.

Настоящий советский художник рисует, а не торгует. Для торговли есть авторитетная закупочная комиссия. Она решает, сколько заплатить за художественное произведение. На каком основании эти чудаки, не состоя в «союзе советских художников», выдают себя за живописцев, сочинители, не напечатавшие ни одной строчки, считают себя писателями? Философствуют без рекомендаций политрука. Дядя Жора и его подельница Ольга Анатольевна показали свои эстетические сокровища.

Из пыльного угла вытащили десяток картин какого-то Воробьева, улизнувшего за границу после бульдозерного побоища, потом апокалиптический бред Беленка. В папке небрежные акварели Зверева. Дядя Жора заверял, что это не настоящее советское искусство, а валютный материал, и продавать его надо не всем подряд, а в нужные руки. И объяснил, как это делается. Надо связаться с «нужным человеком» в УПДК, и тот доложит о ситуации в московском дипкорпусе. Кто из фирмачей приехал с деньгами, кто с одеколоном, кто с блузками, кто из дипов отваливает домой и хочет отовариться русскими сувенирами.

Лакеи Уолл-стрита?

Курушин назубок знал электронику, но о такой нелегальной, дипломатической торговле слышал впервые. Любопытства ради он записался в студию вечернего рисования, под руководством настоящего художника и педагога Николая Михайловича Ротманова. Академически образованный учитель с любопытством к новшествам в искусстве знал о существовании подпольных артистов, готовых пострадать за свои убеждения, но сам туда не лез, а учил по старинке: ребятки, ближе к натуре, тушуйте горшки и розетки, а там будет видно, куда двигаться – в подполье или в МОСХ. Он ошибочно считал, что от рисунка с натуры, как по этажам высокого дома на крышу, начинается путь к вершинам славы. В конце 80-х для прямого общения народа с искусством власти открыли «Арбатский базар». Не загородный пустырь, а знаменитую столичную улицу, ставшую мастерской под открытым небом. Московский Монмартр. Саша Курушин набрался храбрости и занял там место, расставив рисовальные принадлежности. И свершилось чудо! – у картинки столпился народ, восхищаясь работой. Один смельчак спросил «а вы не продаете?», и Саша впервые в жизни почувствовал прилив гордости за свою артистическую деятельность.

Людям веками вдалбливали, что настоящий артист – это мансарда, мольберт на колесах, овальная палитра с красками, чахотка, неразделенная любовь. Таких чудаков и на Руси было много. Я встречал их в самых глухих местах страны, как Елец, Задонск, Новозыбков, Дербент. Они где-то служили, а по выходным рисовали и выставлялись, получая похвальные листы и медали.

Художник В.Н. Немухин продавал, не выставляясь. На его картины занимали очередь, как в магазине за хлебом, и платили хорошие деньги. Подобные оригиналы на Арбате не появлялись. В 70-е их скупали иностранные дипломаты, а в 90-е – западные галереи. Попасть в разряд таких счастливчиков инженер Курушин не мог по объективным причинам: и молод, и опоздал, и стиль не тот. Оставался сугубо классический ход – пробиваться в люди легальным способом.

28 января 1995 года ночью после «тяжелой и неизлечимой болезни» в 601-й городской больнице умерла Ольга Анатольевна Чудакова-Серебряная-Даннэ, княгиня Дадиани. Да, это не описка. За год до кончины хозяйка сухаревских «анфилад» решила продать свою квартиру и выйти замуж еще раз, на сей раз за грузинского князя, прямого наследника престола горной Мингрелии, искавшего места в столице Российской Федерации. Наследникам надо было спешить с разделом имущества до появления кавказского рыцаря.

«Ольга сдавала твои картины, – пишет мне Татьяна Руцкая через полгода после смерти сестры, – за 200–400 руб., когда курс был 1:2, это значит за 400–800 долларов».

Наследники распороли подушку покойницы и обнаружили там кучу денег. Свидетельница грузинского брака, некая Валя Горожанина, прихватила папку с акварелями Зверева и без задержки смылась. Инженер Курушин «очень близко знал Наташу, Ольгу, и кажется, родственник Жоры, взял 5 твоих картин с целью тебе их передать. Картины у Жоры я и Наташа взяли, захватили, напоили его и забрали 5 штук. Две картины пытался увезти пилот международных линий, «хапагу» Всеволод Михайлович Казаков, но одну мы у него отобрали», – сообщает Руцкая письмом от 16.4.95 г.

Гражданин Курушин всерьез принял свою артистическую миссию. Он строил ее согласно указаниям более опытных арбатских товарищей – по ступенькам выставок к вершинам мировой славы! Выставки сыпались одна за другой, причем не только на родине, но в Азии и Европе. После взятия Сеула, Праги, Нюрнберга и Берлина он решил атаковать и Париж. В этом городе где-то жил легендарный «Воробей», как говорили о нем московские подельники. За двадцать лет он наверняка узнал всех в Париже и поможет с выставкой в Лувре. Была одна ничтожная, но ядовитая загвоздка: как к нему подобраться?

Учитель Ратманов посоветовал – сдать картины автору на руки в Париже!

Курушин действовал иначе. Он решил не возиться с оригиналами, а показать парижанину фотокарточки картин, авось клюнет и на такую приманку.

Библейский царь Соломон справедливо говорил, что «подарки портят сердце», я следовал его заповеди всю жизнь, но другие думали иначе. Третьяковка со времен национализации (1918) существовала на щедрые финансовые субсидии советской власти, с открытым грабежом частных и церковных коллекций. Избранные адепты официального «соцреализма» считали национальный музей своей выставочной лавочкой. В середине 90-х с крушением русского рубля руководство музея хитроумно решило брать любые дары, по принципу «дареной лошади в зубы не смотрят». Вскорости дары, и часто очень ценные, как, например, картины супрематиста Лисицкого, вместо хранилища появились на международных аукционах, и вся выручка от продажи капала в карман музейных деловиков. Финансовый поток госказны по-прежнему разбирала академическая мафия. Например, за картину с изображением стога сена живописец Игорь Павлович Обросов получил 50 тысяч долларов. Такие же значительные суммы получили и его коллеги по так называемому «суровому стилю». На произведения чужаков денег никогда не пропускали.

Курушин решил, что везти картины в Париж слишком хлопотно, и предложил их закупочной комиссии ГТГ. Там его подняли на смех. Автор Воробьев не числился в художниках «сурового стиля» и, следовательно, на деньги не попадал. Но Курушину повезло. Он пришел в «эпоху даров», и бесплатные картины приняли с распростертыми руками. Ему выдали бумагу с гербом музея и пять фотографий очень плохого качества. С этими документами он отправился на завоевание Парижа. Раздобыть адрес ничего не стоило, и «восток», и «запад» знали, где живет мосье Воробьев, обозначен в парижской адресной книжке с номером дома и телефоном. Телефон, как на грех, молчал, но о местонахождении мог сообщить консьерж. И вот с пачкой фотографий Курушин постучался в ворота большого пятиэтажного дома. Работа на русское авось не дала желаемых результатов. Консьерж заявил, что мосье отсутствует, а когда явится – не знает. Разочарованный турист сделал серию набросков с парижских улиц и уехал на подержанном автомобиле в Россию. Шли годы. Курушин освоил азиатский регион, заседал в булгаковском кружке, рисовал берега Черного и Белого морей, а мои картины покоились в музейном запаснике Третьяковки.

Я наивно, как последний олух, ждал чудес – мою картину повесят на музейной стене, и зрители будут соображать, что на ней изображено. Но вместо чуда новое открытие: одна дареная картина «Два креста» (с поправками эстонского живописца Даннэ) – появилась в частном магазине «Романов» с европейским стилем торговли («встречи с покупателем по предварительной договоренности»), а вторая, «Черная звезда», продается на американском аукционе за 20 тысяч долларов.

Большевики, сидевшие в Кремле, более восьмидесяти лет распродавали капиталистам Запада национальные культурные сокровища, чтобы построить танковый или авиационный завод. Конечно, не обходилось без воровства экспертов и директоров, но их жестоко наказывали тюремным заключением или расстрелом. Новый русский режим широко открыл двери для кражи и приватизации государственных ценностей. Так музей всероссийского значения имени Н.М. Третьякова стал частной лавочкой, источником нелегальной наживы. ГТГ распорядилась дарами Курушина как ей вздумается. Их отправили на рынок сбыта.

Я не изобретатель новых «измов», как великие и дорогие Пикассо, Кандинский, Малевич, и не советский орденоносец «сурового стиля». Я живописец, искатель своего «я» в искусстве. В Москве я не принимал участия в давке за место у казенного корыта. На Западе я не стучался в двери галерей и музеев. Всю жизнь я жил, лежа на боку, и рисовал то, что хотел. И вот мои произведения, никому не нужные эстетические поиски, всплывают на поверхность торговли искусством при участии воров, шпионов и государственных русских музеев.

19 июня 2012 г.

Валентин Воробьев

ДРУГИЕ И ВСЯКИЕ

«Всяк сверчок знай свой шесток».
(русская пословица)

Еврейская эмиграция семидесятых годов ХХ века вывела на вольный Запад не только дантистов и кладовщиков, но и сотни деятелей искусства: архитекторов, реставраторов, живописцев, прикладников, фотографов, графистов, инсталляторов, скульпторов. В свободном мире они разбрелись по разным странам – жить и творить как умеют. 99 артистов осело во Франции, главным образом в Париже. Первым «колумбом», открывшим этот старинный город с романтической славой «мирового центра» культуры, был ленинградец Виллем Петрович Бруй, уехавший из СССР в 1971 году. Его предшественники – «невозвращенцы» москвич Владимир Львович Слепян и несколько прибалтов – выходят за пределы моей темы.

Причины эмиграции 27-летнего художника, женатого на красавице Сильве и имевшего пятилетнего сына, легко объяснимы. Когда из душной питерской коммуналки, заваленной примусами и кастрюлями, с копотью и смрадом, вдруг распахивается навеки забитая дверь – и не во двор с каркасом танка, а в волшебный мир твоих сладких видений, никто не устоит перед возможностью туда сигануть, ни о чем при этом не думая.

Какое может быть прошлое у молодой советской семьи? У мужа коммуналка на улице Рубинштейна, а у супруги деревня на Днестре, с грязью по колено, школа, пионерский лагерь, потом типографский станок и неожиданное приглашение родного дяди, живущего с 48 года в молодом государстве Израиль, перебраться к нему на жительство. Молодая семья никак не думала, что в Израиле очень жарко. Особенно в киббуце, где дядя выращивал помидоры.

«Старик, я ведь северянин, – не раз повторял Бруй, – а там очень пыльно и жарко!»

Помидоров еще не хватало великому художнику!

Темпераментный Вилька и широко мыслившая Сильва быстро пробили для себя место в международный «дом творчества», расположенный не где-нибудь, а в городе мечты, в Париже. Там течет прекрасная и прохладная Сена, упакованная в гранит, по берегам ее – дворцы и соборы, воспетые поэтами и живописцами всех племен и наречий. Сотни художественных магазинов и галерей, музеев и банков. Молодой художник решил, что его питерское прошлое необходимо подправить применительно к нуждам современности.

Какая там к черту типография! Он – прямой ученик Казимира Малевича! Витебский супрематист. Где он – там и Малевич!

Модно одетого крепыша (весь в белом!) с роскошной улыбкой и ловкими манерами я впервые увидел на выставке русских художников в Париже в 1976 году. В отдельном секторе Бруй показал огромные, многометровые парусины, без всяких подрамников, испещренные черной краской и висящие на кольях, как рыбацкие сети. Товар самого модного по тем временам парижского стиля.

Постепенно привыкая к играм всевозможных «измов», я определил, что творчество Бруя точь-в-точь соответствует последнему крику в живописи – так называемому «сюпорт-сюрфас», представленному в главном городском музее. Мне удалось прижать великого новатора в угол, чокнуться шампанским и порасспросить о многом. На мой вопрос, почему его великолепных тряпок и рванья я не видел в парижском музее, где выставили компактную группу парижских артистов, он прямо и без запинки отрезал: «Старик, а русских в музей не берут!»

Быстро овладев разговорным французским, а затем и английским (год в Нью-Йорке), Бруй не нуждался в опеке опытных товарищей, точнее, малознакомых питерских земляков – эмигрантов прошлой и новой волны.

Незнакомую страну он воспринял не как чужбину, а как подходящую территорию для художественной эксплуатации. Однако суровая действительность быстро охладила пыл питерского гения. На отчетных выставках «дома творчества» он выделялся самобытным даром и цепким понятием злободневности в искусстве, но бюрократы из солидных денежных «институций» под разными предлогами тянули с выставкой в престижном месте, а зачинатели нового «изма» – художники из французской глубинки – Клод Вьяла, Дезес, Сайтур – выяснив, что новичок – антикоммунист и эмигрант, вообще не приняли его в свою экспозиционную группу.

Возмущенный Бруй улетел в Америку, штурмовать нью-йоркскую крепость, но и там счастливые времена, когда Америкой заправляли эмигранты, давно миновали. Теперь вместо голландцев, армян, евреев, к славе и деньгам тащили чернокожих сограждан магометанской веры, бывших жителей диких островов и обитателей городского дна.

В Америке обломал зубы не один Бруй, но и молодцы с крепкими кулаками – Соханевич, Галанин, Бахчанян, Нуссберг, Шемякин, Крынский, Неизвестный, Збарский, Куперман, Нежданов, Красный, Григорович, Одноралов.

Грубо говоря, Америка возлюбила африканцев.

Проклятье висит над «совком»!

И парижские власти совсем озверели. Требуют плату за мастерскую, членские взносы в профсоюз, а еще деньги за газ и телефон – какая наглость по отношению к творцам нетленных художественных ценностей!

Возвращение в Россию походило не на позорное отступление, а на возврат к истокам, к музеям и магазинам новой страны, «Рашки». Конечно, рашкиным богачам далеко до патриотизма китайских магнатов, скупающих исключительно китайских гениев, но можно и так. Бруй начал осаду частных капиталов издалека. Выставка в древнем Гродно прошла незамеченной – какие, к черту, деньги в этой полесской дыре! – но в Питере о нем помнили, вернее, давно забыли, но он им, говнюкам, напомнил, кто первый открыл всем глаза на Малевича, кто первый эмигрировал из «совка», кто вообще первый в искусстве. Откликнулся пивной король Миша Маневич, решивший, что он, первый богач Санкт-Петербурга, должен иметь работы первого художника. Однако с удивлением обнаружив дешевизну бруевского авангарда, закупку прекратил – конкуренты стали подшучивать над коллекционером рванья. Спустя некоторое время неприступная Москва открыла Брую свои ворота – в магазинах «Винзавода» было показано его творчество. Но московские мафиози, прочно сидящие на ключевых местах, направили финансовые потоки в свои карманы, а в кошелек Бруя ничего не капнуло. «Монументальный король» Зураб Церетели, бесплатно прихвативший пять «городских объектов» в свои руки, либерально решил, что пора вручить почетный колпак академика русско-французскому новатору. Для этой цели устроили перформанс с коктейлем в одном из особняков Церетели, куда согнали прессу и голодных любителей искусства. За полчаса все было выпито и съедено, а приезжий авангардист получил почетный красный колпак.

А где деньги?

Новатору такого калибра нужны деньги не на пустые капризы, а на хлеб, табак, краски, бензин!

На парижскую мастерскую Бруя наехал безжалостный финансовый инспектор. Многолетнее пребывание на казенной жилплощади да еще без оплаты ее закончилось – картины у артиста забрали в счет долгов, жилья лишили. Жена сбежала с пробивным любовником. Сын скрылся в африканские джунгли. Дочка подалась за океан. Брую пришлось перебраться в глухую нормандскую деревню. Он поселился в доме с дровяным отоплением, где вскоре за неуплату были отключены газ и электричество. Цены на бензин и воду постоянно растут. Ладно, без лошадиной или моторной тяги можно существовать, живут же бомжи и не тужат, но кто оплатит проезд в метро в Москве или в Париже?

Гению Виллему Брую остается встать на углу улицы с красным колпаком в протянутой руке – авось добрый прохожий бросит монетку.

* * *

В 1974 году в Париж по приглашению жены-француженки прибыл советский гражданин Гуджи Амашукели. Прилетел и остался навсегда. Стал невозвращенцем. В 1978-м он получил французское гражданство и о возращении на родину и думать забыл.

В лихорадочной суете русской эмиграции участия он не принимал. В диссидентских выставках не участвовал, на собрания антисоветчиков не ходил. Он упорно трудился в полном одиночестве. Рисовал, лепил, ковал.

В Грузии я не бывал. О грузинах у меня самые смутные, книжные представления. Кажется, они, подобно японцам, горячо привязаны к своей чудесной земле. Древняя Колхида, волшебница Медея, царица Тамара, горы, солнце, виноград. Грузины во все времена неохотно покидали свой край. Но в ХХ веке – после революции и войн – и их немало оказалось на чужбине. Наиболее грамотные осели во Франции и, как водится среди блатных и нищих, передрались и разошлись по своим норам. В Париже кучка «правых» грузин собиралась в корчме Шалвы, а «левые» – в кабаке Шотки.

Томясь ностальгией по родным горам и долинам, в ресторанчик «правых» – с тремя кривыми столами – заходил и Гуджи. Там на стене висел засиженный мухами плакат «Витязь в тигровой шкуре», на котором был изображен богатырь, голыми руками разрывающий пасть дикого зверя. Хозяин с пышными усами подавал безвкусное харчо и говорил на чистом картлийском наречии, что скрашивало для посетителей плохую кухню заведения. Иногда приходили старики и напевали сладкую родную «Сулико». Посетители раскисали, горько плакали и, довольные, расходились.

В мой короткий опус не входит задача воспеть военные победы великого грузинского народа, гордых христиан, не раз побивавших мусульманских завоевателей, или же оценивать его культурные и научные достижения, но я чту память доблестных людей, сохранивших свою цивилизацию в имперской советской мясорубке.

В искусстве нередко случается, что одаренные натуры естественно и гармонично переходят от одного изобразительного стиля к другому. Высокие примеры: Пикассо, Пикабия, Малевич. Но таких, кто меняет кисть на молоток, краску на гранит, одну эстетику на другую, – единицы. Знаменитый ныне золотых и серебряных дел мастер высочайшего класса Гуджи Амашукели – один из них.

Этот французский художник, – я настаиваю на определении «французский»! – волшебник резца и молотка, свой путь в искусстве начинал с лепки и рисунка. Он родился в 1941 году в грузинском городе Боржоми, детство провел в Батуми, учился в академии художеств в Тбилиси. Но художнику с воображением Москвы, конечно же, не миновать. В столице советского государства не так просто было закрепиться провинциалу, даже если он храбрый грузин со связями. Иногородним дорогу преграждала, как нерушимая стена, «прописка». Добыть ее можно было через взятку или законный брак. Надо было штурмовать «профессиональное членство» в союзе художников, где все решали не деньги, а связи, особенно родственные. Амашукели оказался чужим, не смог туда пробиться и пошел работать на кинофабрику штатным макетчиком. Там он лепил из картона ратное снаряжение для витязей Руслана, Фарлафа и Черномора.

В начале 60-х в Москве расселяли жителей подвалов, и арендовать нежилое помещение не представляло труда. Тут срабатывали личный шарм и деньги, а они у Гуджи были. В подвальной мастерской в Тихвинском переулке он принимал гостей и творил. К нему заходили любопытные физики и лирики, иногда к его работам приценивались иностранцы, но покупали редко и платили мало.

Француженка Катрин Барсак работала секретаршей во французском посольстве и учила русский – язык своих предков, когда-то бежавших от революционных бурь в Европу. Ее неподдельный интерес к русской культуре (отец – знаменитый театральный деятель, мать – Лидия Клячкина, из фамилии художника-декоратора Леона Бакста) приводил ее в самые передовые артистические салоны Москвы. Там ей приглянулся красавец-грузин, левый художник, мечтавший о покорении Запада. Они влюбились друг в друга. Гуджи развелся с русской женой, оставшейся с их годовалым сыном Гошей. Официально зарегистрировать брак с Катрин Гуджи удалось в 1969 году. У них родился сын Стефан. Три-четыре года тянулась бюрократическая волокита с визой во Францию, основательно портившая нервы молодоженам.

Покидая советскую державу, Гуджи решил навсегда забыть о ее существовании вместе с московским подвалом и суровой милицией.

Однажды, слоняясь по парижским Салонам, в огромном здании Гран Пале я набрел на картину, подписанную «Гуджи». Автор выставил нечто темное и неразборчивое. О близости к сюрреализму напоминала одна-единственная деталь в виде рыболовного крючка, висевшего на шее мрачного, замазанного черными пятнами субъекта в зеленой шляпе угловатой формы, очень модной в кавказском искусстве.

На сезонных Салонах за поместный налог выставляются все желающие. Туда никто не ходит, кроме самих авторов и тех, кто ворует чужие идеи. Русская журналистка (кажется, Татьяна Паншина) нашла в картинках Гуджи «грузинскую душу», но что значит эта «душа» для японского или французского коллекционера? Видные парижские галереи продавали звезд американского поп-арта. Маршаны поскромнее торговали «ню», «кошками» и «букетами». Гуджи оставалось лишь лишь честно трудиться во имя святого искусства, но стоит ли годами вкалывать и тратить деньги на дорогостоящие материалы? Ведь тюбик краски величиной с мизинец стоит 10 долларов, а где их взять? Чувство современности не раз ускользало от Гуджи, особенно в годы ученичества в Грузии, где обучали в духе прошлого века, в традициях давно умерших школ. От них несло невообразимой скукой, как от лужи мазута на дороге. Западные «измы» ковались в закрытых клубах, куда выходцев из большой и темной России не допускали. Но на сей раз чутье Гуджи не подвело. Он пошел на огромный риск. В сорок лет сменил не только эстетику, но и профессию и направление.

В поисках образцов для подражания начинающий чеканщик не стал обращаться ни к современным мастерам, ни к маэстро Бенвенуто Челлини, ни к роскоши русского китча Фаберже, а окунулся в седую древность, когда творили безымянные мастера Колхиды и Скифии. В ту далекую эпоху зарождался высокий и могучий стиль мировой пластики во всем ее многообразии – от простого обручального кольца и острого кинжала до ритуальных чаш и царских регалий.

Признание пришло не сразу. Пришлось немало попотеть в крохотном ателье на Монмартре, чтобы сделать что-то стоящее и необычное. О престижных заказах и заработке пока не могло быть и речи. Впереди были труд, упорство и еще вера в свою звезду.

Кто свел Гуджи с видным маршаном Клодом Бернаром? Сам артист предпочитает об этом помалкивать, но я думаю, что сводником был Юрий Леонидович Куперман (Купер –
в искусстве). Месье Клод, его сестра и все сотрудники галереи, очарованные личностью и творчеством Купера, приняли его в свою семью как родного. Друзья Купера –
среди них Гуджи – стали друзьями Клода.

Первая же выставка, за которой чередой пошли выставки в галереях и музеях Европы, стала не только триумфом Гуджи, но и праздником для всей Франции. Заказы посыпались со всех сторон – от церкви, академии, частных лиц… Мастер, открывший новую страницу в истории мировой пластики, получил премии и медали, в том числе от Папы Римского и президента Франции.

Слава, почет, деньги!

* * *

Эмигрант Олег Николаевич Целков – типичный апатрид, русский живописец в Париже. Тридцать лет жизни на французской земле и парижская квартира не сделали его французом. Контакты с внешним миром ограничились скупой жестикуляцией и выкриками на неизвестном наречии.

Его московская деятельность хорошо известна. Ученье в школе для одаренных детей, затем в театральном институте, где заправлял известный режиссер и художник Николай Павлович Акимов. Ловкая перебежка из официоза в подполье: Целков умудрялся делать декор для советского театра и тайком рисовать картины, фрондируя казенный и неподвижный соцреализм.

Что такое мировоззрение театрального художника?

Замкнутое сценическое пространство, коробка с говорящими объемами – актеры, куклы, мебель, подсветка. Жизнь условного мирка.

Целков получил диплом декоратора и твердо усвоил театральные уроки своего учителя Н.П.Акимова. Его первые самостоятельные работы в живописи начала 60-х годов – натюрморты из круглых и гладких, как булыжники, рыл, веревок и гвоздей – это фигуративная страшилка, они в точности соответствуют театральным канонам. Никаких радикальных исканий. Легкий сезаннизм не считался новизной в академический школе.

Как все, что творилось тогда в советском нелегальном искусстве, живопись О.Ц. росла в полнейшем отрыве от мировой культуры, вне «измов», школ и направлений, сама по себе, без закрепления в потребительском обществе. По возрасту (родился в 1934 г.) он соответствовал деятелям поп-арта, но это широкое направление, захватившее множество национальных культур, не оставило в России следов, потому что не имело почвы для естественного развития. Так художник и рос одиноким, бесправным, ненужным.

«Людей я ненавидел», – надменно говорит О.Ц.

В советской России Целков работал более двадцати лет – срок достаточный, чтобы заявить о себе если не официальным, то нелегальным способом. И его заметили и оценили. Просвещенные интеллигенты в рассрочку покупали у него картины и рисунки. С известным и влиятельным эстрадником Евгением Евтушенко (Гангнус) сложились прочные, дружеские отношения. За ним тянулся целый выводок стиляг – Белла Ахмадулина, Василий Аксенов, Булат Окуджава. Дружба с поэтом-трибуном оказалась судьбоносной. Песню на стихи Евтушенко «Хотят ли русские войны» распевала вся страна и будущие олигархи в том числе. Поэт, полюбивший целковское творчество, во всем покровительствовал живописцу, устраивая выставки в закрытых клубах и загоняя иностранных гостей на эти вернисажи.

«Приводит Женька как-то Сикейроса с Гуттузо», – вспоминает О.Ц.

«Однажды привез он ко мне Виктора Луи, знаменитого агента КГБ…»

В речах этих звучит хлестаковщина, но кто от нее у нас освободился?

Однако время шло, и работа на вечность становилась все более безнадежной. Десятки больших картин – рыло, гвоздь, топор, веревка – стояли в углу мастерской художника, не будучи социально востребованными. Государству было наплевать на деятельность непослушного отщпенца, а частных коллекций в советской стране не существовало. В 1976 году Олег Николаич и его супруга, театральная актриса Антонина, решились на эмиграцию, и обязательно в Париж, где собралась большая русская колония.

После значительного перерыва я увидел Целкова в 1977 году в Париже, в новых обстоятельствах и новой атмосфере. Он снял квартиру в арабском квартале, в сером доме панельной постройки, населенном русскими эмигрантами и артистами в их числе. По хозяйству хлопотала Тоня, рослая блондинка с решительным характером. У них стали собираться эмигранты из всех шестнадцати советских республик, включая парижских цыган с гитарами. Я приезжал туда два или три раза. Там что-то решали, писали «телеги» в городскую мэрию, в полицию, в «дом художника». Просили помещение для русского клуба, заполняли какие-то медицинские бумаги, требовали денежную помощь для первой выставки. В центре собрания всегда сидел местный грамотей, способный по-французски написать заявление, потому что никто из приезжих не умел ни писать, ни хотя бы сказать пару слов на иностранном языке. После тяжких административных трудов народ облегченно вздыхал, когда Тоня ставила на стол огромную посудину с дешевым красным вином. Выпивали все до дна, кричали, кому-то угрожали, выявляли стукачей и расходились по своим норам.

О.Ц. не избежал и так называемых сезонных Салонов, когда-то знаменитых, а теперь ничтожных и платных для зажиточных любителей.

Три-четыре парижские галереи – Попоф, Брюллоф и Николенко – торговали русским историческим товаром (самовары, прялки, медали, иконы), а современностью никто не занимался. В начале 1980-го появился некто Жора Лавров, механик из Риги, открывший художественную галерею. Любопытно, что в русской эстетике Нью-Йорка тоже действовал механик из Риги Эдуард Нахамкин! Он брал диссидентский товар на продажу и, естественно, начал с «мастерища», как он выражался, Целкова, самой тяжелой русской артиллерии на Западе. Единственный французский поэт русского происхождения Ален Боске (уроженец Крыма), ничего не понимавший в искусстве, сочинил к выставке такую объяснительную абракадабру, что сразу загубил каталог с картинками, так что показать его компетентным людям стало невозможно – засмеют и забракуют.

И чем дольше художник творил своих мутантов, ножи и веревки, тем больше походил на них сам: гололобый, щели вместо глаз, ноздри кверху, беззубый рот.

Казалось бы, огромные картины с персонажами новой расы надо немедленно взять в Лувр, но нет, картины, как и прежде в Москве, томились в мастерской.

В чем дело? Запад ослеп, ему не по зубам русская метафизика?

Несмотря на клятвенные заверения художника («Я никогда не искал контактов с парижскими галереями!»), Целков не раз пытался связаться с маршанами, но выходил на очень низкий уровень, вроде галереи «Бычий Глаз», где на фоне произведений неизвестных артистов в ожидании случайных клиентов сидела в расшитой узорами юбке пожилая хозяйка.

А покупатели были, правда – единицы, но они ценили его творчество. Я не имею в виду коллег Тони Целковой по работе на факультете славистики, приобретавших картины в рассрочку. Покупали и природные французы, не знавшие, где расположена Москва.

«Вы счастливые люди, – говорил один чудак по имени Жан-Жак Герен, – у вас под Москвой бродят волки и медведи, а у нас одна химия».

Но на эти скудные гонорары жить было невозможно. Подъехали мама и теща. Подрастала падчерица, а ей надо и развлекаться, и жениха искать. Вся семья взялась готовить сибирские пельмени для русских кабаков.

Советская «перестройка» произвела основательное расслоение в эмиграции. Уже в 1988 году часть эмигрантов откочевала назад, в Сибирь, к диким медведям.

Появление русских олигархов оказалось спасительным для живописца. Они живо принялись вздувать цены на своих любимых артистов. Пришли они кружным путем, через Америку. Русский эстет и бизнесмен с тюремных нар Феликс Рувимович Комаров, располагая значительными средствами самого темного происхождения, решил запустить их в изящные искусства, а поскольку охотников поживиться оказалось слишком много, то селекцию провел его друг, кабардинец Мишуля Шемякин. В его списке в одном ряду со штыковым бойцом Эриком Неизвестным, отбрившим «царя Никиту» в далеком 1962 году, парижский «мастерище» Целков занимал видное место.

В 1993-м господин Комаров посетил Париж. Чтобы не тратить его драгоценное время на визиты к «худогам», как брезгливо отзывался тюремный эстет о живописцах, всю братву собрали в одно место, как в тюрьме – на нары к пахану. В квартиру Целковых потянулись обездоленные артисты с грузом картин, скульптур и мелкой пластики. За исключением двух-трех путешествующих, все получили комаровские визитные карточки, где по-английски было написано: «Komarov – World Center of Russian Art». Шутка ли: простоял час в очереди и попал в искусство! Правда, пересылка произведений производится за твой счет, но ты не где-нибудь, а в Мировом Центре!

По словам наивного Миши Бурджеляна, посланные картины бесследно исчезли. Вместо денег и мировой славы у «худог» в кошельке терлась комаровская визитка.

В городе Нью-Йорке, в огромном помещении на «файв-авеню», появились пара вооруженных вышибал в коже и сам Комаров, окруженный картинами и скульптурами самых дорогих русских мастеров. Преступный бизнес возник и лопнул после ареста вора в законе Славки-Япончика в 1998 году. Его «шестерку» Комарова как ветром сдуло в Москву, «мировой центр» опечатала полиция, но Целков успел хапнуть свое и безбедно прожить следующие лет пять, попивая красное винцо на даче: «Старик, никаких «дубовых чеков», наличные привозили в чемодане и лично мне!»

В Москве он крепко застолбил свое место. Поэтический трибун Евтушенко вовсю старался раскручивать приятеля – когда у тебя имеется куча работ друга (или недруга), надо их постоянно рекламировать и набивать цены! И москвичи как оглашенные бросились скупать произведения парижского отшельника. Поскольку покупали оптом (банкир Смоленский купил сразу две тысячи работ гонимых артистов по десять долларов за штуку), то через год-два оригинальный резерв нонконформизма иссяк. Но не для проворных мошенников. На рынке сбыта появились самые главные картины Целкова, Зверева, Рабина, Ситникова – фальшаки, сфабрикованные в темных подвалах уголовного мира.

Воевать с такими производителями нелегко. Часто за хорошие деньги надо только подписать отлично сделанный фальшак – и выставляй на мировые аукционы! Причем чем выше цена, тем больше шансов всучить вещь тупому олигарху.

Покажи кукиш этим галерейным и музейным сукам!

Остается выяснить небольшую деталь – почему спесивый Запад не признает искусства Целкова?

Будь счастлив, мастерище!

Старик-ты-гений!

* * *

Искусство – материя очень растяжимая, от прикладного ремесла иконника и мастерства ювелира до созидателя невиданных духовных ценностей самыми удивительными средствами.

В городе Париже возвышается холм с названием Монмартр, а на нем белый собор Сакре-Кер (Святое Сердце). Рядом крохотная площадь с ветряной мельницей, а на площади, плечом к плечу, расположились рисовальщики с мольбертами. Когда-то монахи пасли там коров и выращивали виноград, потом пришел со своим мольбертом живописец Жорж Мишель (1843), без конца рисовавший и увековечивший мельницу на площади Тертр. За ним потянулись голландцы, испанцы, а потом и туристы. День и ночь по кабакам и клубам толчется народ со всего света и обязательно, как ни крутись, попадает в лапы хищников кисти и карандаша.

Человека с глубоким творческим потенциалом ждет или великая слава, или прозябание в неизвестности. Известно, что побочные заработки ведут к унижению творчества. Спасительной середины быть не может. Но напрасно чистоплюи, кричащие о «святых принципах», бракуют уличных артистов. Эта профессия приносит доход, регулярный и немалый. Застолбить доходное место беженцам с Валдайской возвышенности на площади Тертр трудно, но все еще доступно.

Уроженец славного Торжка живописец Виталий Зюзин в юности мечтал покорить Лувр, а пришлось покорять Монмартр. Его борьба за существование завершилась самым замечательным образом. К нему в чердачную конуру заглянул бывший питерский авангардист Коля Любушкин и сказал, ткнув пальцем в портреты жены и двух детишек: «Ты рисовал? Пойдем со мной».

Зюзин, даровитый реалист и отличный портретист, с удивлением открыл, что на Западе давно не существует портретного жанра. Генерал Шарль де Голль в свое время отказался позировать для парадного портрета, предпочитая фотографию. Его примеру последовали сенаторы и депутаты. С тех пор серьезный портрет во Франции вышел из моды.

Умирая, уличный артист Любушкин завещал свое место на площади Тертр соседу по чердаку, многодетному и бедному Зюзину. Он привел его на вершину Монмартра, как крылатый ангел Мессию на Фаворскую гору, и представил суровым коллегам, нерушимо сидевшим на знаменитом «пятачке».

Юмористический подход исключается в портретном деле. Для этого есть «секция» карикатуристов. Поясное изображение на улице не практикуется: плечи, руки, пальцы –
лишние детали в погрудном портрете. Главный символ – лицо: фас, профиль или три четверти. Всякие кубистические фантазии и «пикассятина» также не практикуются, народ их единодушно отвергает. Хочешь заработать – рисуй красиво и поэтично, выделяя глаза, губы, нос – первостепенные черты человеческого облика. Польстишь клиенту – заработаешь больше таксы! Вот девиз настоящего мастера.

Как живописец из Торжка с женой и детьми попал в Париж, никто не знает. Скорее всего, кто-то пригласил в гости на свою шею. Сейчас это самый распространенный способ перебраться из тверской глуши в Европу, минуя неприступную и дорогую столицу Российской Федерации. Ущемленным московскими империалистами племенам и народам еще проще. Для них открыт свободный проезд в любой Лондон или Берлин. А там садись на площадь и собирай подаяния.

Зюзин, рослый брюнет с кудрями до плеч и бородой до пояса, произвел хорошее впечатление на видавших виды завсегдатаев и работников парижской площади. Он завел широкополую шляпу, красный плед через плечо и стал артистом народной мечты. От наседавших американок из Оклахомы и Небраски не было отбоя. Он рисовал черным карандашом и пастелью с подцветкой, прищурив глаз и аристократически оттянув мизинец. Успех и деньги пришли сразу. Зная зависть коллег, особенно соседа серба с белградским дипломом, Зюзин частенько уклонялся от заказа. Скрывался на перекур с винцом в кабачке напротив, где хозяин и гарсоны знали его щедрость и веселый нрав. Там у него появился свой столик, где он принимал друзей и давал международной прессе интервью на всех языках. Там-то мы и встретились.

На мой вопрос о святом искусстве Зюзин, потягивая белое винцо, сказал: «Старик, я сейчас живу, а не вздыхаю. Три года я бегал, как ненормальный, по галереям, пытаясь всучить сидящим там снобам свои работы маслом, и всюду получал от ворот поворот. Питался с клошарами в «суп популер», обносился, как босяк, семья бунтует, дети плачут, а здесь, царствие небесное Коле Любушкину, я стал человеком. У меня появились лишние деньги, я снимаю квартиру в центре, семья отдыхает на Лазурном берегу. Я не хожу пешком, а езжу на своем «Пежо», а главное – люди довольны моей работой, и мне хорошо. Банк у меня в кармане. Что там возиться с чеками».

Через час Зюзин ушел на работу, не заплатив за угощение. В кабачке он стал своим человеком, настоящим парижанином.

* * *

Не мое дело прославлять или давить чуждых мне по всем статьям профессии адептов «социалистического реализма», но и среди них попадаются любопытные экземпляры, достойные дружеского шаржа.

Наивные люди полагают, что за границу бегут ненавистники России, мошенники и враги народа. А вот в 1988 году на заре «перестройки» на Запад потянулись отличники соцреализма. В Париж заявилась величественная женщина античной красоты, не беженка с Кавказа, а заслуженный живописец Украины Ирина Леонидовна Вышеславская. Кроме туристических радостей и артистических гастролей, галерея Басмаджана без промедления заказала ей станковую картину на революционный сюжет. Киевлянке выставили холст два на полтора, на котором сразу проявился мазок бульдозерного типа.

Адепт так называемого «сурового стиля», ценимого в России и непродаваемого на Западе (кому нужны пятнистые портреты прокаженных или пейзажи с чугунным небом и трактором, похожим на таракана?), за неделю сварганила сюжетную картину и потребовала деньги. Хозяин пытался отвертеться, указывая на дороговизну красок и скорость работы, но, сраженный напором красавицы, раскошелился.

При первом знакомстве она сразу приперла меня к стенке: «Познакомь меня со всеми!»

Я подумал, что с таким напором ей обеспечено бессмертие, если не в искусстве, то в Париже обязательно. Пока я скреб в затылке, прикидывая, с кем ее свести хотя бы в постели, в галерею ввалился «черноморец» Сах (потомок Геракла Олег Соханевич, переплывший Черное море в шестьдесят седьмом) и бросился ее обнимать с таким чувством, как будто ей необходим и влюблен. После часовой беседы о жизни они скрылись в неизвестном направлении. Лишь через пару дней постоянный работник галереи минский «невозвращенец» Коля Павловский шепнул мне, что влюбленная пара ночует в сквоте на рю д’Аркей, обзавелись персональной кастрюлей и едой на недельку.

Сюжетную картину кисти красавицы Вышеславской повесили в витрине магазина, нашлись люди, знавшие ее биографию.

Ее карьера была очень советской, киевской, провинциальной, но броской. Родилась она (1939) в семье знаменитого поэта, комсомольского трубадура, воспевшего ратные подвиги советских людей. Квартира на Крещатике в доме сталинской архитектуры с башней для наблюдения за народными массами. Рисовала она так, как требовали руководители «изофронта». Потом подросшую красавицу обрюхатил мастер спорта по гимнастике, и родился сынуля Глеб (1962), будущий инспектор культуры. Мама вознеслась выше – в Академию Художеств города Ленинграда, в элитный класс профессора Бориса Владимировича Иогансона. Иногородние размещались в общаге, напичканной посланцами автономных якутов, ингушей, чукчей. Земляк из Тульчи Олег Соханевич и кавказец Заур Абоев, постоянно осаждавшие женскую часть общежития, не ладили между собой, у того и другого были непомерное самолюбие и безумная храбрость. Если Сах умел ходить по стенам, то Заур к изумлению всей академии танцевал на голове лезгинку. Ирина считала, что и тот, и другой годятся для любви, но джигит такой расклад считал позорным. На летней практике 65-го, в приморском городе Анапе, Заур застукал пару в густых кустах. Они ворковали и пыхтели в любовной схватке. Вместо того чтобы зарезать обидчика, джигит поднялся на высокую скалу и бросился в морскую пучину. В этом самоубийстве, естественно, нашли идейную подоплеку – виновным оказался идеологический отдел академии, запустивший работу с молодежью. Студента Соханевича отправили на мыс Дежнева рисовать рыбаков, а его любимая от греха подальше убралась на родину в Киев. Там поджидали ее влиятельные родители, сын, киевский институт, который она окончила с золотой медалью в 1966 году, и естественно, членство в «советском колхозе художников». С новым мужем, живописцем Макаровым, жизнь не сложилась. Он оказался не только алкашом, но и дураком –
связался с придурками, рисовавшими вождей черным контуром. У него в живописи появилась явная чернуха – враг народного оптимизма, следствием чего стали издевательства коллег и остракизм со стороны центрального заказчика. Такого идиота пришлось прогнать, чтобы не позорил видную киевскую семью. У меня не хватит бумаги для перечисления выставок и почетных грамот Вышеславской в годы советского застоя. Заказы и приглашения сыпались из всех городов и республик, включая Москву, Ереван и… Париж.

Советские идеологи научно доказали, что реализм – наследственное направление, и не одна Вышеславская неукоснительно следовала этой доктрине на практике.

Сынуля Глеб рисовал, как велела мама, прошел все ступени живописного ремесла, но в Париже, куда его пригласили друзья в 90-м году, свернул с истинного пути. Он стал фабриковать «ассамбляжи» из богатых уличных отбросов. Получалось красиво, но не оригинально, то есть не замечали и не покупали. То же самое творили соседи по сквоту, где он обосновался на бесплатную ночевку. Маме пришлось срочно вернуть сына в родное стойло, женить на состоятельной москвичке и определить на подходящую работу.

Когда-то женщина в пятьдесят считалась старухой, но Ирина в эти годы выглядела невестой. Стройная, статная, с гордой осанкой богини Афины Паллады. Она цвела и побеждала. Вдобавок она умела готовить красный борщ со сметаной, от которого кружилась голова у самых капризных женихов. Но ни московские ухажеры из самых порядочных семей (к примеру, князь Шаховской), ни украинские молодцы (как доктор Глущенко) не тянули на красивую жизнь. Ее парижская подруга позвала на борщ француза с хорошим счетом в банке. Давно разведен, служит капитаном на яхте арабского олигарха. Вот кто нужен пышнотелой греческой богине!

В подвале парижской галереи, где Вышеславская рисовала, я заметил ее страсть к чтению. Ирина буквально поглощала оппозиционную литературу, так что я не успевал подбрасывать свежие книжки и журналы. А раз, открыв газету «Русская мысль», обнаружил ее полемическое сочинение с романтическим оттенком. В газете оценили ее литературный дар и постоянно печатали ее статьи, без сокращений.

У нас начались оживленные беседы, а после ее отъезда на родину завязалась и переписка. С заказами на Западе было совсем плохо, попытка покорить Германию провалилась. Посылка – «фрицы убили мою бабушку в Бабьем Яру, так что теперь будьте любезны раскошелиться» – не сработала. Оставались глухие города и шахты Донбасса, где ценили суровый стиль с космическим сюжетом. Я получал от нее письма из Москвы, Краматорска, Коктебеля, и всегда с приложением изображения изящного ангела в два, три цвета, куда-то летящего с пальмовой веткой. Однажды, в середине девяностых, пришло расписное письмецо из Киева с новогодним приветом и приложением странного журнала, изданного ее сыном. В нем печатались киевские искатели истины, не знавшие толком, куда направить творческую энергию. На фотках были представлены образцы ловких подражаний западным «измам», ничего оригинального. Я предложил им копать истину не в отходах прогнившего Запада, а в фольклоре такой колоритной страны, как Украина, обратить внимание на «каменных баб» в степях, деревенский примитив.

Меня там не поняли и продолжали слать «досье» с дешевыми перепевами давно вышедших из моды направлений. На сем я прекратил контакты с киевлянами, но не с Вышеславской.

Шли годы. В 2009 году она мне позвонила в Париже. В каком-то книжном магазине ей удалось купить книжку моих мемуаров «Враг народа», которую она просила подписать на память. Поскольку в Париже поездка из одного квартала в другой для меня целая экспедиция, я назначил ей рандеву рядом, в известном кафе «Ля Палетт», где сидят американские туристы в ожидании давно умершего Пикассо. Ковыляя, я отправился на встречу. Старый инвалид и мудак, я совсем забыл, что мы не виделись двадцать лет, что ей стукнуло семьдесят и возможны самые неприятные психологические сюрпризы.

Я узнал ее издалека, но за столиком сидела не Афина Паллада, а древняя старуха в драной шапке. Надо же, и не постеснялась прийти в таком виде.

Меня охватил неподдельный страх, отчасти мания преследования – ведь надо целовать эту морщинистую кучу тряпья, улыбаться, заказать стакан минеральной воды, подмахнуть на книжке «горячо любимой Ирине». И я трусливо и подло развернулся и скрылся в ближайшей подворотне.

Вот вам и сволочь, и подонок, и трус! Тоже мне, испугался старухи! Посмотри на себя в зеркало – ты не эстет, а старый горбатый козел!

Несмотря на парижский провал, я опять получил от нее письмо с пестрыми французскими марками. На конверте стоял адрес славного города Антиба, что на Лазурном берегу. Речь шла о борще под плеск морского прибоя, но я думаю, что борщ стал несъедобной бурдой, в которой вместо мяса в гнилой капусте плавает ослиное копыто.

К счастью, мечта реально мыслящей старухи осуществилась. У нее теперь квартира с балконом над теплым Средиземным морем, кастрюля борща на столе и муж в дальнем плавании.

Май, 2011, Экс-ан-Прованс

Валентин Воробьев

ГЛАВНЫЙ СВОДНИК ДИПАРТА

Скульптор Эрик Неизвестный пил в народе.

В пивную на Сретенке он шел с высоко поднятой головой, поступью римского императора, летом – закатав рукава измазанной глиной рубахи, зимой – в шапке, похожей на царскую корону.

Когда император входил в провонявшую тухлыми креветками пивную, шум умолкал и народ расступался, уступая место вне очереди. «Строиться» с ним мне приходилось не раз.

«Одна нога здесь, другая – там!» – давал команду император. И я, как птица-воробей, летел в магазин за водкой.

Пил он мастерски. Не цедил, как пошлые пьянчуги, а вливал в себя граненый стакан целиком, не моргнув глазом. Он арендовал пустовавший хлебный магазин в Сергеевском переулке с выходом на тротуар, так что любой прохожий мог наблюдать за работой скульптора. Много батальных сцен. Угловатые, выпуклые формы, трубы и бетон, штыки и солдаты. У него постоянно кто-то крутился. То помощник, строивший каркас, то подвыпивший коллега, размышлявший над пустым стаканом. Неизвестный был одержим бесом славолюбия и везде играл роль эстрадного героя перед восхищенной толпой зрителей. Как былинный богатырь, он воевал с шестиглавым драконом – академиком Евгением Вучетичем, захватившим лучшие госзаказы на монументы и в Москве, и в Берлине, и в Нью-Йорке, и в Сталинграде.

Его постоянные собутыльники и соседи – Свет Афанасьев (карманный вор и акварелист), Вовик Фредынский (антиквар и живописец), Сашка Завьялов (шахматист и собачник); я хорошо их знал. Но на сей раз в мастерской что-то мастерил незнакомый мне кудрявый крепыш цыганского типа, чуть косивший одним глазом. Аккуратно представился: «Анатолий Брусиловский, харьковский художник», – и принялся что-то строить и лепить.

Выглядел он превосходно – пышные усы, переходящие в бакенбарды, как у аристократов девятнадцатого века, крупная кудрявая голова и умный взгляд.

И было в нем что-то былинное – «приехал Жидовин – могуч богатырь, сыра земля всколебалася, из озер вода выливалася».

Меня удивило, что этот богатырь наотрез отказался пить водку.

«Выпендреж, – подумал я и разлил по стаканам драгоценную жидкость, – в жизни не везет, богатырь чужих идей». Мне в тот день везло, в кармане топорщились деньги. Я нацарапал репортаж со съемочной площадки в журнал «Советский экран» и держал под рукой роман для иллюстраций.

«Старик, ты большой оригинал!» – восхищенно соврал я.

Такой была первая встреча с кудряшом Брусиловским осенью 1961 года.

О своем первом московском работодателе харьковчанин отзывался довольно резко и, естественно, за глаза – «алкаш и марксист, проходимец и мерзавец».

Потом наши встречи продолжились – то в издательских коридорах, то в чьих-то мастерских и квартирах, на выставках и в клубах, но первоначальный образ опрятного трезвенника среди  знаменитых алкашей навсегда остался в памяти.

Его художественные успехи не заставили себя ждать.

Магия слова много значит в человеческом общежитии.

Свои острые перовые рисунки он подписывал «Брусилов» – фамилией царского генерала, в 1916 году разбившего австрийцев в Галиции, но злоязычные коллеги между собой, да и в лицо, употребляли упрощенное «Брусок».

«А что на сей раз нам принес Брусок?» – острили худреды.

Я часто пользуюсь этим звучным прозвищем, производным от фамилии, но несущим иной вещественный смысл.

Общее техническое отставание социалистической России от капиталистического Запада привело к тому, что не только ученики художественных школ, но и дипломированные профессионалы использовали в работе материалы пещерных времен – китайскую тушь, гусиное перо, – не имея понятия о коллаже, фломастере, рапидографе.

В главный журнал страны «Огонек» Брусок принес коллаж, патриотический по содержанию и новый по форме. Он наклеил на лист бумаги фотографию немецкого солдата в рогатой каске и перечеркнул его красным крестом. Худред Пинкисевич в испуге побежал к «хозяину» – Анатолию Сафронову, адепту ортодоксального рисования, и был страшно удивлен, когда декадентскую композицию хозяин немедленно подписал в печать.

Харьковчанин сразу стал знаменит. О его героических коллажах говорила «вся Москва», а за ней стали говорить Варшава и Прага.

Выставлять свои произведения на публике без разрешения властей тогда категорически запрещалось. Выставки коллажей в Польше и Чехословакии готовились нелегально и чемоданным способом.

Подпольный поэт и художник Михаил Гробман, ставший приятелем Бруска и составителем первых каталогов, в своих дневниках осветил этот нелегальный процесс.

Доносить на друга некрасиво, а на врага – опасно.

И Брусок наотрез отказался доносить на зарубежных друзей.

* * *

Ой, Одесса-мама!

О славном приморском городе Одессе я много читал, лучше всех о нем сказал Александр Сергеевич Пушкин, отбывавший там срок ссылки (1824):

«Тогда боялись мы султана и правил Буджаком паша с высоких башен Аккермана».  Значит, был татарский Буджак, а стала русская Новороссия. Русские солдаты отбили у турок часть территории в пользу царской короны.

В 1970 г. я решил проверить, что это за Буджак на самом деле. Спустился в Одессу самолетом. Сразу поразили пыльный аэропорт и жестокий ветер, гонявший газетный мусор по плошади. Пейзаж украшала единственная цистерна, крашенная ядовитой желтой краской, а при ней состояла дебелая баба без признаков возраста, продававшая кружками теплый квас. Я благоразумно выпил эту жидкость, потому что позднее она мне уже не попадалась. Зеленый автобус доставил пассажиров в центр, на Приморский бульвар, и я вылез у сквера с каменными львами. Самец держал в лапах убитого кабана, рядом с ним самка кормила детенышей.

Одесса – главное южное окно в Европу. Я сел у каменного монумента и глядел на тяжело нагруженный пешеходный народ. Говорят, в недалекие времена каждый третий житель города был еврей – община в сто тысяч человек. Не обнаружив в толпе выразительных библейских лиц, а также ни Мурки, ни Япончика, я решил отовариться и закупить питье.

Не знаю, что здесь пил Пушкин, – наверняка, привозное шампанское: все-таки аристократ, хоть и опальный. А чем питались простые люди – греки, сарматы, татары, евреи?

Я пошел по стопам Пушкина и купил в ларьке литровую бутылку «Солнцедара», плодово-ягодного напитка высокого градуса. Насквозь пробивает желудок, но веселит. О виноградных винах в ларьке не слышали со времен дюка де Ришелье, посадившего в Аккермане одну виноградную лозу в честь победы над турками.

От львиной семьи меня, как скотину, отогнал хворостиной милиционер, правда, не проверяя паспорта. На всякий пожарный случай деньги я спрятал под стельки рваных ботинок. Затем я забрался в пригородный поезд и вылез на последней станции под названием Холодная Балка. Тут начинался песчаный берег, заваленный мотками колючей проволоки времен Первой мировой войны, а за ним синело обширное море. С высокого обрыва я не заметил ни броненосцев на горизонте, ни игорных домов и заснул под шум морской волны.

Ночью мне снились знаменитости передового города юга. С сионистами – Вера Инбер, Яша Хейфец и Мишка Япончик – все было ясно: черта оседлости, Москва не пропишет. Но почему дюк де Ришелье, де Рибас и де Ланжерон, образованные и родовитые французы, облюбовали для жительства столь пыльный и безводный кишлак? Да и мятежницу Жанну Лябурб (1919) почему-то похоронили на Втором еврейском кладбище. Лучше места не нашли, что ли? Рано утром, хлебнув «Солнцедара», не заворачивая в музеи и катакомбы Одессы, я двинулся в сторону легендарного Аккермана, столицы Буджакской Орды. Местечко с развалинами некогда грозной крепости и водокачкой, заросшей крапивой и бурьяном, красиво расположено в устье широкого Днестра с его крутыми берегами и текучей жидкостью, скорее похожей на нефтяные отходы, чем на речную воду. Но оказалось, что отсюда качают в Одессу пресную воду. По реке продвигались ржавые баржи, нагруженные зерном. За мостом через лиман открывалась взгляду настоящая, километров на сто, до самого устья Дуная, сплошная пустыня без единого дерева, признаков жилья и пресной воды.

Где же «шаланды, полные кефали»?

Вместо кефали – дом отдыха, но туда не пускают отдыхать. Над крышей, как сломанный зуб, торчит огрызок минарета, в воротах – солдат с ружьем.

Я разделся догола и наобум, как Робинзон Крузо, побрел песчаным пляжем, пока не
наткнулся на живого человека в тростниковой будке. Мужик по выходным дням приезжал на румынском мотоцикле «отдыхать на море», то есть ловить бычков и пить водку. Бутылка «Солнцедара» спасла меня от ареста за бродяжничество в голом виде. Мы ее распили вдвоем, потрепались о международных делах и уехали допивать в поселок под названием Приморское. Переться к устью Дуная мне не хотелось, слишком унылой была местность. Если не считать лагеря заключенных, едва заметного на горизонте, ничто не возвышалось над землей. Село Приморское оказалось цивилизованным местом. Там торговали водкой в разлив, что строго запрещалось в столице. Закусывали сваленными в углу магазина помидорами. Мой собутыльник-рыболов, работавший по совместительству начальником аэропорта, уламывал меня жениться на его немой сестре и остаться в селе навсегда, но я сел в самолет и по небу вернулся в Одессу.

Не следует забывать, что Одесса – город не только сионистов, французских «дюков», графа Потоцкого и графини Собаньской, но и внештатных художников. За десять лет до моего появления, в 1960 году, городскую лечебницу «Аркадия» посетили нелегальные московские живописцы Михаил Гробман и Владимир Яковлев. Интересно, где они ночевали и чем занимались в этой «Аркадии»?

Бежали от погромов, искали лучшей участи?

Откуда явились Брусиловские в город на море – нам знать не дано, но, судя по фамилии, из местечка Брусилово на Волыни, отведенного для поселения российских подданных  «Моисеева закона». Одного из них забрили в солдаты, а со службы он вернулся с правами кантониста и разрешением поселиться в большом городе Новороссии.

В приморской Одессе кантонист пошел по торговой части.

Род Кортчеков – по материнской линии – укоренился в городе порто-франко в портновской корпорации и, согласно семейной истории, явился издалека, из немецких земель.

Семьи быстро шли к ассимиляции (свидетельство адвоката А.Я.Пассовера).

В родословной каждого человека числятся два деда и две бабки. Очень проворный дед с материнской стороны Исаак Кортчек достиг видного положения модного портного. У него заказывали наряды видные дамы города, в том числе, говорят, даже супруга графа Витте. Семья процветала: дом на Дерибасовской, в подъезде швейцар в ливрее, в покоях голландские картины и китайские вазы. Очень может быть, что именно там беженец И.А.Бунин заказал себе пиджак с двойной подкладкой для бегства в Царьград. Дети деда с отцовской стороны – торговца пшеницей Моисея Брусиловского –
получили отличное образование, а сын Рафик уже в гимназии проявил литературные способности. На курсах  Пролеткульта (1922) он научился писать оптимистические революционные гимны.

Дочка портного Кортчека Берта, красавица, названная в честь немецкой пушки, хорошо играла на скрипке, говорила по-французски и считалась лучшей невестой в города.

Проклятая революция перевернула жизнь вверх тормашками.

В кратчайший срок большевики превратили богатый город в нищий.

Порядочным людям оставались воспоминания, хлеб по карточкам и работа с темными массами.

Брат Берты Семен, сменивший фамилию Кортчек на Кирсанов, оказался одаренным стихотворцем и опытным обольстителем. Он завоевал советскую столицу с первого захода (1926) и спал не в общежитии на столе, а на перинах княжны Клаши Кудашевой, мечтавшей о передовом еврейском муже. Быстро усвоив расстановку правящих сил, Семен примкнул к модному «Левому фронту» и стал известен в Кремле. Жутких арестов и расстрелов 30-х и еврейских погромов конца 40-х ему удалось избежать. В 1951-м за патриотическую поэму «Макар Мазай» Кирсанову присудили сталинскую премию.

Отец нашего художника Рафаил Брусиловский двинулся в Сибирь, на стройки коммунизма. Нажил там фурункулез и вернулся на родину. Берта Исааковна Кортчек, лишившаяся богатого приданого, охотно вышла замуж за начинающего советского прозаика.

В 1932 году, 4 июня, в семье Рафаила Моисеевича и Берты Исааковны Брусиловских родился сын Анатолий, будущий герой нашей оды.

Одессу советского времени ярче, чем описано у Исаака Бабеля и Льва Славина (оба одесситы), не представишь. Пролетарская власть так зажала разбалованных жителей порто-франко, что ни бзднуть, ни пернуть. Аресты, облавы, расстрелы стали явлением обыкновенным и привычным. Те, у кого были деньги, бежали в Румынию, у кого их не было – в Москву. Вместо фланирующих буржуев с тросточками на бульварах появилось множество гипсовых горнистов и львов с поросятами.

Отрок Толик отлично учился в школе, мечтал о морской профессии, о теплых морях и дальних островах. Но грянула Вторая мировая война, и семья спешно, на последнем пароходе, отчалила к берегам Кавказа, а оттуда попала в Башкирию.

Старики, не пожелавшие бросить нажитое, погибли в немецких лагерях смерти. После вой­ны Брусиловские возвратились не на пепелище, в Одессу, а в Харьков – столицу советской Украины, где родителям Толика обещали рабочие места на литературном фронте.

Доверие партии и явная столичная выгода.

Немецкие оккупанты основательно потрепали большой город, но на зеленой Сумской улице по-прежнему утопали в садах уцелевшие особняки, возвышался Дом советов. И, как повсюду, были черный рынок, продуктовые карточки и нищета.

В 50-е годы имперский шаблон академизма был принят во всех сферах культуры – в литературе, изобразительном искусстве, театре, музыке, кино. В Кремле считали, что такая модель годится и для строителей коммунизма в России, и для прогрессивных дебилов всего мира. Всю творческую энергию советские артисты тратили на внутрицеховую драку за место у кремлевской кормушки. Такие орденоносные бойцы изофронта, как Герасимов, Томский и Вучетич, достигли высокого материального блаженства, сравнимого разве что с положением богачей западного искусства – Дали, Пикассо, Шагала. В «братских странах народной демократии» артистам дозволялось умеренное самовыражение, но, лишенные официальных заказов, самые отчаянные из них бежали на Запад, где для них находились меценаты и покупатели.

Не знаю, чему учили пережившие пролетарскую стрельбу декаденты – наверное (если посмотреть на плакаты Василия Ермилова), той же академической жвачке, но способные к рисованию харьковчане шли в художественный техникум. Записался туда и Толян Брусиловский.

А что читал отрок Толик, Толя, Толян? Естественно, лучшие книги того времени – «За правое дело» Василия Гроссмана, «Девятый вал» Ильи Эренбурга, стихи орденоносного дяди и оптимистические рассказы папы.

Пять лет он протирал штаны в искусстве, а на шестой год (1953) его загребли в армию. Там он служил не в офицерском клубе шрифтовиком, а потел в танковой дивизии вместе с уголовным сбродом, так что филонить не пришлось.

Провинция губит гений. В Харькове хорошо почивать на лаврах.

Первая попытка демобилизованного танкиста взять штурмом Москву через высшее образование закончилась неудачей. Он срезался при поступлении во ВГИК (1956), но на следующий год харьковский выставком отобрал его рисунки для международной выставки в Москве. Всесоюзный смотр молодых дарований!

Москва впервые за сорок лет советской власти решилась впустить иностранцев со всего света и показать свои достижения.

1957 год – год всемирного борделя и безбрежной свободы нравов, невиданной в советской стране со дня ее основания.

В бараке Центрального парка рисовали русские и иностранцы. А.Р. Брусиловский в своих мемуарах называет это международное ателье «закутом», но я был в восторге от деревянного барака без потолка, ударной постройки 20-х годов, где творили невиданную живопись на глазах у публики

Стильно одетые чуваки и чувихи из Барвихи. Знакомые лица из «дома Фаворского» –
Димка Шаховской, Нина Жилинская, Илларион Голицын, Иван Бруни и шеренги начинающих модернистов с бешеным Толей Зверевым во главе.

Советский авангард 20-х пытался создать новую художественную школу, но лидеры групп передрались между собой за казенные деньги, и ничего, кроме малограмотного формализма, не вышло. Выросло поколение псевдохудожников – без элементарных знаний и понятий об анатомии, перспективе, рисунке и живописи. Например, мой официальный профессор во ВГИКе Ф.С.Богородский тайком от студентов проходил курсы живописи  на тарусской даче академика Н.М.Крымова. Студенты кое-как справлялись с фронтальным изображением пары фигур, но большой ракурс уже не способны были нарисовать.

Как все студенты 50-х, Брусиловский работал по шаблону и жил в мире фантазий и грез о великом будущем.

Основательный вклад в развал советского колхоза внесли польские студенты. Их приехало много, их принимали как родных, отоваривая русскими иконами в обмен на журналы с цветными картинками. Заветный журнальчик «Пшекруй», где часто печатались мутные изображения работ западных артистов, в Москве листали с особым вниманием.

Москва – оплот мира и столица прогрессивного человечества! Вот где надо жить и  творить для народа! Однако переезд в столицу упирался в главное достижение социализма – паспортную систему, обязательную прописку по месту жительства. Любой иногородний турист мог прожить в столице не более трех дней. День простоять в очереди в мавзолей Ленина, день поглазеть на картину академика В.М.Васнецова «Три богатыря», а напоследок купить кусок колбасы, выстояв за ней день – третий! – в очереди. За нарушение закона сурово наказывали.

Родственные связи с великим поэтом Семеном Кирсановым, а затем дружба с художниками Неизвестным, Бачуриным и Соболевым открыли харьковчанину много московских дверей.

И повстречалась любовь с первого взгляда!

Теперь уже не нужно было ночевать на грязном вокзале и прятаться от милиции в общественной сральне. Бравый Толик сошелся с юной москвичкой Галей Арефьевой сразу и по любви. Место встречи – кафе «Артистическое». Там собирался модный народ столицы, а Галя, дочка тамбовских кулаков, учила английский в пединституте и поспевала везде, где интересно, весело и модно. Молодые жили тесно, в коммуналке, но одаренного мастера гравюры заметили по его работам для журналов и газет. Неоценимую службу сослужил новый друг, знающий полиграфист Юрий Соболев-Нолев по кличке «Трубка». Общность взглядов на искусство, как цемент, скрепляла дружбу молодых и амбициозных артистов. Юрий, фронтовик на костылях, знал всех худредов столицы, читал по-немецки и на черном рынке доставал иллюстрированные журналы с картинками западных светил.

Множество графиков пыталось модернизировать свой шрифт в модной студии Э.М.Белютина, однако Толик этим не прельстился, хотя его общение с белютинцами, заполонившими советские издательства, было постоянным и продуктивным. Он упорно шел своим особым путем.

Политически зрелый интеллигент!..

Его новые московские друзья рисовали по старинке. Техническая база «Полиграфа», где они обучались ремеслу, была столь отсталой, что все пять курсов студенты учились рисовать брусковый шрифт ручным способом. Соболев считал, что любую гармонию можно поверить алгеброй, и делал очень сухие, черно-белые линогравюры с двумя-тремя лодками на берегу. Еще один модернист, эстонский уроженец Юло Соостер, отсидевший десять лет в советских лагерях, тоже рисовал лодки, но на воде, а вместо солнца – оранжевый бублик.

Где они украли такой метод, в каком польском журнале, никто в темной Москве не знал, а издержки западного прогресса наивные москвичи принимали за откровения.

Коллаж, ассамбляж! – що це таке? Магия слова многое значит…

«А что нам на сей раз притащил Брусок?» – острил редактор «Огонька».

Я часто пользуюсь этим красивым прозвищем, несущим вещественный смысл. Что творилось в душе Бруска? Слава в твердой валюте или в рублевом эквиваленте? Пафос культурных побед или прозябание в тени?

А между тем советское искусство опускалось ниже уровня ремесла.

Высокое природное начало Бруска не допускало такого падения.

Он легко и весело вошел в закрытый мир, именуемый «дипартом», – рисованием для иностранцев. Купить-продать, и дело в шляпе!..

* * *

Советское искусство было похоже на уродливое бесполое существо, корчившееся под тяжестью чудовищного гнета кремлевских правителей, которые выдавали себя за просвещенных марксистов. Даже робкие кубистические вольности коллег из Восточной Европы, вроде Ксаверия Дуниковского, советским творцам казались невиданным авангардом и образцом свободного творчества. Каждая гипсовая фигура горниста, этюд с натуры, расписной горшок или рисунок простым карандашом заказывались и оплачивались властями, и любые самостоятельные и бесплатные опыты «под стол» обрекались на забвение.

Кому первому пришла в голову шальная идея не сжигать в печке никому не нужные  наброски, а попытаться продать их за символические суммы частнику, лучше всего иностранцам из капиталистических стран? Наверное, бродячему живописцу со справкой психбольницы – Анатолию Тимофеевичу Звереву. По крайней мере, московский грек Г.Д.Костаки платил ему трояк за пачку выразительных акварелей. Нашлись и отчаянные последователи.

Харьковчанин, изучив передовое иностранное искусство, решил что сюрреалистический коллаж типа Макса Эрнста можно приспособить для эстетических нужд инострашек. Достаточно наклеить на бумагу репинских «бурлаков», сделать надпись «сталинская гвардия», и ядовитая критическая композиция готова. От таких изображений польские гости рыдали от восторга. Вот что надо выставлять в Польше!

На показы московских модернистов в варшавском книжном магазине или в парижской галерейке Кремль смотрел неодобрительно. Подобных шустриков вызывали куда следует по алфавитному списку каталогов – я держал в руках эти тетрадки на оберточной бумаге, изданные польскими почитателями. Они походили на опросные листы и, попав в руки кремлевских политруков, служили обвинительным документом: «Или пиши по-нашему, или убирайся из Советского Союза!».

Брусок и Польша – связь древнего и полюбовного происхождения. Наверняка кто-то из далеких предков артиста обитал в местечковой дыре на территории Речи Посполитой. Польский он выучил в совершенстве и первым пробил брешь в эту страну. Фестивальное знакомство с польскими студентами переросло в дружбу. Обмен информацией, неловкий товарообмен и вечное блаженство вместе.

В таких делишках мы не лыком шиты!

Аспиранты Эдмонд Осиско и Метек Свенциский!..

Брусок не выпускал из рук полезные иностранные связи.

Встречи и переписка с фестивальными поляками были лишь тренировкой, разгоном для более серьезного общения с настоящей западной фирмой.

Брусок был «чист, как чекист, и кристален, как Сталин». Такими все дорожат. Дядя с красным носом и черным галстуком пригрозил Бруску изгнанием из «союза» за связь с иностранной нечистью. Но, усыпив притворной преданностью привередливое начальство, дипартист расширил культурные связи. Он был рожден для игры в прятки, и семена незамедлительно дали всходы.

Теперь я знаю, как мы играли в искусство под столом. В 1958 году беспокойный живописец Володя Слепян, проскочив в Париж через Варшаву (фиктивный брак с полькой), встретил там настоящих, хорошо вооруженных боевиков абстракционизма – Жоржа Матье, Оскара Шнайдера, Оливье Дебре, и у москвича волосы встали дыбом. Одна-единственная пылесосная композиция советского беженца была отвергнута Его Величеством Капиталом – неубедительно и слабо.

«Будь здоров, школяр!» (Булат Окуджава).

У новичка из Харькова были все данные, и материальные и духовные, для работы с капризным капиталом. Не коммунальный, а персональный телефон, приличное знание языков, высокая общая культура, прочное профессиональное положение, приятная внешность.

Советская нелегальщина, разбитая на пестрые составные, нашла в нем ловкого распределителя, направлявшего доходные номера по назначению. Весь иностранный поток попадал в его распоряжение. Он решал, куда направить чехов, бразильцев, англичан. Первые выставки Э.И.Неизвестного в Польше были организованы с его помощью. Польский журналист Раймонд Земский и чех Арсен Погрибный паковали свои чемоданы в квартире Бруска.

На обсуждении памятной выставки четырех (1962) – Соостер, Соболев, Янкилевский, Неизвестный – в гостинице «Юность», где мне довелось присутствововать, Брусок очень твердо и четко заявил: «Эти вещи должны висеть не в гостинице, а в Манеже». Через сутки четверку подключили к студии Белютина в Манеже.

«Свояк свояка видит издалека!»

В 1963-м Брусок закадрил оригинального француза. Сын французского коммуниста Поль Торез знал Москву, как свои пять пальцев. Детство в зеленой Барвихе, где его отец скрывался от призыва в армию, пляжи черноморского побережья, чай у Екатерины Фурцевой, водка у Никиты Хрущева, виски у Рады Аджубей. Французу хотелось встретиться с героями Манежа: один зажал Хрущу рот, другой – педераст, третий – фарцовщик. И ему выдали нужный адрес.

Для французского издателя Поль подрядился составить путеводитель по матушке-Москве. Он обложился пропусками в закрытые места – от Кремля до темных тупиков и бараков. Его проводником оказался Анатолий Рафаилович Брусиловский. Книжка вышла славной, красочной и полезной. Картинки и фото компоновал московский художник «Брусилов».

Эстет, полиглот, гастроном!

Враг или друг народа?

Дипкорпус, аккредитованный в Москве, конторы иностранных телеграфных агентств единодушно «поставили на Бруска» – артист по всем статьям подходил для цивилизованных контактов и знал всю подноготную темного оппозиционного мира. Его образованная супруга стала почетным членом закрытого посольского клуба. Одевалась она у лучших кутюрье Франции, опережая в моде посольских дам.

В 1964 году открылся первый в Москве салон с человеческим лицом, вскорости ставший знаменитым. Там царили свободное творчество и доходная экономика, художественные выставки и литературные чтения. Салон украшали женские улыбки отборных красавиц – Регины Збарской, Милки Романовской, Галки Миловской. На неотразимый славянский шарм, как мухи на мед, полетели подданные британской короны, граждане Речи Посполитой и заокеанские ковбои. Человек гостеприимной культуры, Брусок царственно распределял иностранную клиентуру согласно цеховой солидарности. Одних сводил с чешскими аспирантами, а другим посылал доходных американцев с жвачкой в кармане голубых джинсов. Попасть в этот салон стало заветной мечтой фарцовщиков, лабухов и торговцев русскими древностями. Через диспетчерский пункт прошли тысячи представителей мирового капитала, искателей новой эстетики и отбросов коммунизма, перечислить которых невозможно. Но самых заметных необходимо увековечить. Это Георгий Костаки и Камилла Грей, Эрик и Саломея Эсторик , Поль Секлоча и Ольга Карлейль, Нина Стивенс и Поль Торез, Дженнифер и Виктор Луи, Дина Верни и Жан-Клод Маркаде, Никита Лобанов и Галя Махрова, Людмила и Генрих Шапиро, Ася Муратова и Франко Миеле, Жанна Никольсен и Мишель Рагон, Пегги и Дэвид Халл, Петер Шпильман и Рашель Соломон, Кристина Барбано и Микель Руджейро, Мелвин Левицкий и Макс Цимирли, Карл Аймермахер и Ганс Людвиг, Альбрехт Мартини и Доминик Бозо, Ив Мишо и Жорж Мартен, Пауль Иоллес и мадам Томпсон…

Я не упоминаю целые косяки поляков и чехов – бесчисленных Передних и Падрт, Ламачей и Кукликов, Конечных и Дубровцов.

«На этих я смотрел сверху, как на родных якутов», – вспоминает былое А.Б.

Вы скажите – а куда смотрел бравый угрозыск?

«Я его просто не замечал», – говорит А.Б.

Надо было оприходовать прибыльную иноземную массу, заработать на ней и покрасоваться перед неуклюжими коллегами. Одних пригласить на иностранный коктейль с квартетом Алексея Козлова, к другим направить покупателя, третьих облить грязью.

С появлением в Москве земляков – Крынского, Бахчаняна, Лимонова – литературно одаренный Брусок занялся и поэтическим авангардом, связав харьковчан с «барачными поэтами» Москвы – Холиным, Сапгиром, Кропивницким, Худяковым, Чудаковым, и курировал их лет двадцать, до легализации. Сложнее было с дикарями типа Путова, Ворошилова, Губанова, людьми способными и неуловимыми. Но и они не выпадали из его поля зрения.

Поездку в братскую Польшу (1966) Бруску организовал писатель, бывший студент Литинститута в Москве Эдмонд Осиско (в прозе Ежи Ставинский). Поляк был поражен блестящим польским языком советского друга и с восхищением показывал его повсюду, где мог. Отоварившись польскими гостинцами, образцовый советский турист вернулся в родные края, к жене и детям.

* * *

В один светлый весенний денек 1967 года в мою подвальную мастерскую постучались двое в черных плащах и с гитарой. Я впустил неразлучных  коллег.

«Слушай, – с ходу начал Брусок, – ты почему избегаешь наши выставки за рубежом? Я видел твои картины у австралийского посла – здорово, свое, персональное лицо. Присоединяйся к нам. Вот будет выставка в Италии, готовь пару картин».

«Старик, давай, организуем вечеринку, – добавил бард Женька Бачурин, – сгоняй своих фирмачей, я поиграю и спою».

На вечеринку я согласился. Бачурин бренчал и пел свои песни, ему хлопала пара приглашенных немцев, нелегальный поэт Генрих Худяков читал скучные стишки без начала и конца, и на этом собрания прекратились. Я ничего не поимел с этого шумного сборища, кроме нагоняя от участкового, заявившего, что я мешаю  людям спать.

В 1969-м Брусок вспомнил времена футуристов и раскрасил манекенщицу Галю Миловскую пестрыми растительными узорами. Присутствующие итальянские журналисты отсняли «перформанс» на пленку и тиснули в своем модном журнале.

По темной Москве пронесся слух, что Брусок изобрел новый художественный «изм», неизвестный на Западе.

Парижская галерейщица Дина Верни, взбаламутившая московскую нелегальщину, естественно, прошла через распределитель Бруска (1970) и двинулась по адресам, ей предоставленным.

«Я первый привел Дину и тут же направил на Шемяку и других» (А.Б.).

Он щедро сгребал всех в кучу, часто наспех, – учителей и учеников, способных и бездарных, врагов и друзей. Дина пронеслась, как тайфун, до основания разворошив брусковскую кучу, выдергивая из нее «своих» людей. После ее выставок в Париже (1971, 1973) на Западе стали иначе смотреть на артистическую оппозицию в России. Теперь выделяли смирного Илью Кабакова и буйного питерского кабардинца Мишу Шемякина. Такого разбойничьего налета Брусок не ожидал от землячки из Одессы. Поляки и чехи были гораздо мягче и сговорчивей.

Одного парижского галерейщика, Жана Шовелена, он сделал миллионером. Парижанин по своему списку искал  «забытые имена русского авангарда». Брусок знал адрес забытого, но живого супрематиста Ивана Кудряшева, хранившего чемодан запрещенных абстракций на чердаке. Старик при словах «у вас будет выставка в Париже» вручил французскому жулику чемодан и облегченно вздохнул: осуществилась мечта жизни.

Брусок считал, что такая бескорыстная помощь укрепит его славу гуманиста, но просчитался. Француз вручил его жене пузырек одеколона и забыл поделиться огромной валютной выручкой.

«Да и друзья оказались суками» (А.Б.).

Британский коллекционер Никита Лобанов-Ростовский (светлейший князь, естественно!), посетивший студию Бруска (1974), заметил: «Самый культурный художник Москвы рисует эротические композиции, запрещенные советской цензурой».

В новой студии Бруска я был и картины видел. Пара мясистых баб, крепко обнявшись,  бесятся на перинах. Смешанная техника, беспокойная манера письма с оглядкой на одалисок Леона Бакста. Выставлять такие сюжеты в пуританской Совдепии было запрещено, да и на Западе их показывали не всем.

Новое нелегальное поколение московских артистов значительно отличалось от первопроходцев дипарта. Молодые не опускались до фарцовки с поляками, не стучались в официальный салон, а шли на прямую конфронтацию с подлым режимом.

Летом 1974 года в мастерской Михаила Одноралова состоялась сходка нелегальных радикалов, названная участвовавшей в ней Ларисой Пятницкой «ревкомом свободных выставок». Этот молодецкий «ревком» подготовил столкновение художников с бульдозерами, «измайловский  вудсток» и серию выставок по московским и питерским мастерским. Оттуда выползли «мухоморы», «синие носы» и «злые собаки».

По складу своего смирного философского ума Брусок не годился для баррикадных драк.

Он со своей старомодной дипломатией выпадал из острой игры, где заправляли сорвиголовы, или, как он их определял, «нахальные жидки, проходимцы и прохиндеи» –
Комар и Меламид, Киблицкий и Одноралов, Пятницкая и Борух. Туда примкнула пара старичков, но этим было нечего терять, кроме грязного барака в поселке Лианозово. Его авторитет сводника побледнел, но участия в авантюрных акциях он не принимал. Зрелый отец семейства предпочитал штатную работу на кинофабрике молодецким и опасным затеям маргиналов.

Правда, в 1977-м его впутали в безобразное дельце с гравюрами.

Эмигрант Шемякин окольным путем направил своему питерскому подельнику Женьке Есауленко пачку подписных литографий. Есаул кинулся в Москву на рынок сбыта. К прибыльному делу подключились подпольный поэт Святослав Лен-Епишкин и безработный сексуальный мистик Игорь Дудинский. Самостоятельные розыски денежных людей успехом не увенчались, и лишь Брусиловский согласился помочь с выставкой у себя в студии. Вернисаж состоялся без присутствия посторонних лиц. Что-то купили греческие дипломаты, а сводника неблагодарные компаньоны обвинили  в мошенничестве и утаивании выручки.

«Вот сделай людям добро – будешь виноват во всем!» – говорит А.Б.

Участие Бруска в литературном бесцензурном альманахе «Метрополь» (1979) с серией изысканных эротических рисунков – последний жест и сладость нелегального успеха –
закончилось приводом в прокуратуру. Всем участникам, как бывало в старину, предложили одно из двух: ссылку в Сибирь или отъезд за границу. Комсомольский писатель Вася Аксенов выбрал заграницу. Остальные присмирели на родине. До ссылки в Сибирь дело не дошло.

Говорят, что купец Савва Мамонтов для одной актрисы содержал целый театр, лет десять он кормил и выставлял Михаила Врубеля, «тратил на его капризы огромные деньги» (свидетельство князя Сергея Щербатова). Меценаты нашего времени – танцовщик А.А.Румнев, студенты А.Г.Васильев, М.Я.Гробман и Вадим Столляр – за шедевры давали символическую бутылку водки, а лифтер Леонид Талочкин в обмен на картины выдавал черно-белые фотокарточки.

А Брусок собирал красоту. Начал еще в школе с пионерских значков и спичечных коробков. Обширные знания и вкус позволяли безошибочно определять ценность вещи, в которой профан и невежда ничего не видели. И в результате собралась куча всякой  всячины – этнография, история, эстетика.

От коллекции до меценатства один шаг. На русском Севере Брусок откопал в деревенском коровнике самородка по имени Гребенников, работавшего в наивном жанре, и выкупил его живопись, утерев нос всем собирателям страны. Сработала традиционная практика мецената, если вспомнить всемирно известного торговца красками на Монмартре – папашу Танги, бравшего за тюбик кармина картину Ван Гога.

К эмиграционной лихорадке, охватившей страну в начале 80-х, он относился с философическим спокойствием, но взбесилась его русская супруга, презиравшая русскую жизнь. Она забрала сына и улетела в Америку. Там она чуть не умерла от скуки, сидя у американского телевизора. Брусок кинулся на выручку.

«Я переправил всяких вещей миллиона на полтора, чтобы там иметь запас на всякий случай, и весь запас украли».

Жена вернулась к верному мужу.

Припадочная «перестройка» основательно потрясла нелегальный мир, перестроив иерархию подпольных ценностей. Банкиры и спекулянты, хлынувшие в Москву, как в золотой Клондайк, выбирали товар по своему усмотрению. Грязный чердак «мудреца» И.И.Кабакова особо привлекал парижских и немецких торговцев.

Дипарт незаметно слинял, как говно под дождем. Одни романтики подполья вышли на хорошие европейские доходы, а другие впали в нищету. Можно с хронологической точностью говорить о дате смерти дипарта: 15 июня 1987 года. В парижской галерее высокого коммерческого рейтинга советский академик Дмитрий Жилинский, вождь вечного реализма, сказал: «Мы больше не воюем!»

И правда – через полгода в парижских галереях выставлялись советские нелегальные артисты.

Великим в России назначают!

Вот она – эра Калиюга!

«Общение с пьяноватым и глуповатым Эдиком Штейнбергом не слишком меня забавляло» (А.Б.). Пытаясь переломить неприятную ситуацию, Брусок ввел в бой секретную артиллерию в лице швейцарского банка (1986), и банк его предал. Вместо благодарности друзья по цеху Булатов, Кабаков, Гороховский, охмурив швейцарцев, облили грязью своего благодетеля и сводника Брусиловского.

Для меня остается загадкой, почему Брусок так старательно перегонял фирму из одного адреса в другой, заранее зная, что благодарности не дождаться?

Его ответ на мой вопрос – «Из цеховой солидарности» – неубедителен и лишен смысла. От Неизвестного – как от козла молока, от Соостера – ничего, от Кабакова и Гробмана –
тоже пшик.

Списки «великих» поручили составлять «хитрому бердянскому цадику» (А.Б.) Илье Иосифовичу Кабакову.

В 1988 году известный торговый дом «Сотбис» решил поработать с Москвой. Был составлен список официальных и подпольных авторов для публичной продажи их произведений. Чемпионами торгов стали никому не известные шрифтовики, тайком рисовавшие еврейские звезды. Какой позор – пригласить какую-то Беллу Левикову, а не знаменитого Брусиловского!

В коммерческую обойму московского авангарда Бруска не взяли, но он с достоинством вышел из щекотливого положения. Он атаковал Германию, уничтожившую его дом в Одессе (1941), и она открыла кошелек. Квартирка в Кельне, мастерская в Москве, покупатели в Европе и Америке. Взрослые сыновья при деле. Внук Никита Максимович – видный русский журналист. Счастливый дед принялся за поэтические и туманные мемуары в классическом стиле.

Эра распределения кончилось. Наступила эра бессмертия.

Как сказал дядя Семен Кирсанов: «Смерти больше нет!»

Апрель, 2011 г., Экс-ан-Прованс.

Валентин Воробьев

ПОДВИГ МОСКОВСКОГО ЗАВХОЗА

«Человек, связанный с искусством, никогда не должен торопиться с оценками, их расставляет время».
Г.Д.Костакис
«И скажут: мы же говорили, что Костаки жулик. Вот, пожалуйста, доказательство».
Г.Д.Костакис

Как-то, заглянув в виртуальное пространство «Живого журнала», я напоролся на удививший меня вопрос: «А кто такой Костаки?» Задавал его не скотовод с Алтая, далекий от музеев и концертов, а высокообразованный человек, знакомый с мировой культурой, бывавший за границей и, судя по всему, готовый приобрести произведение современного искусства.

А что удивительного? Где село Костакино, улица, школа или броненосец имени Костаки?

Почему есть ледокол «Кизеветтер» (кто это?), а танкера «Костаки» нет?

Просто великого и неповторимого Георгия Дионисовича Костаки (Костакиса) не существует в рекламном пространстве русской культуры. Следы его пребывания вымараны из истории и никогда не обозначались в общественном сознании. Чего же тут требовать от непосвященных людей?

Полнейший абсурд, скажет придирчивый искусствовед. Всем надо знать, что Г.Д.Костаки –
уникальный собиратель русского искусства первой половины XX века, подаривший русскому государству тысячу картин! Да, но логика, математика, цифры и факты ничего не значат в данном случае. Здесь действуют общественное невежество и звериный закон джунглей – побеждает и выживает самый хищный и хитрый, особенно в наше время.

Павел Третьяков и Георгий Костаки. И тот, и другой собирали русские картины. Завещали их Москве, русскому народу. На этом их сходство кончается.

Текстильный король царских времен Третьяков имел неограниченные средства для приобретения произведений искусства. Московский грек Костаки собирал коллекцию в суровые советские времена на свое жалованье завхоза канадского посольства.

«Третьяков умер знаменитым не только на всю Россию, но и на всю Европу», – писал критик В.В. Стасов в 1898 году. Костаки умер в 1990 году знаменитым в Европе и совершенно неизвестным на родине, в России. Ни одной памятной строчки в русской прессе. Мне пришлось писать некролог для парижской газеты «Русская мысль».

Прошли годы, в России трижды поменялась власть, а создателю и спасителю русских культурных ценностей – ни слова памяти, ни медали, ни почетной грамоты! Мои московские друзья посетили главный музей, «Третьяковку», осмотрели все залы, перелистали все каталоги, но имени Костаки нигде не обнаружили.

Московский купец Павел Михайлович Третьяков сорок лет собирал русское искусство девятнадцатого века, за свой счет построил здание музея, открыл его для публичных посещений, а перед кончиной весь труд своей жизни – 2212 произведений искусства – подарил родному городу. Москва с радостью приняла драгоценный дар и, несмотря на революционные безумства, сумела сохранить культурные сокровища, закрепив свою признательность памятником великому гражданину. Память об этом чудесном строителе и дарителе священна в русской истории.

Костаки за сорок лет собрал не меньше Третьякова, больше половины произведений передал любимой Москве – и никаких знаков благодарности за щедрый подарок. Русские ваятели, завалившие страну монументами вождей, коров и поросят, не додумались увековечить память великодушного и щедрого дарителя.

Почему?

Исследователям русской цивилизации придется долго копаться в специальных архивах, чтобы восстановить правдивое описание жизни и деятельности Г.Д.Костаки.

У меня нет ни желания, ни возможности писать монографию об этом великом человеке, но поскольку мне довелось его лично знать и общаться с ним много лет подряд, я постараюсь вспомнить о наших встречах – для будущих поколений.

История Костаки – это цепь постоянных превращений. Он и грек, и церковный послушник, и шофер, и шпион, и коллекционер, и собиратель авангарда, и эмигрант.

Он – огромный айсберг с видимой надводной верхушкой и темной обширной подводной частью.

* * *

Странное имя Костаки я впервые услышал от моего сокурсника по институту кинематографии Александра Васильева в 1958 году. Говорили мы о бродячем живописце Анатолии Звереве, приходившем к Васильеву рисовать портрет мамы, известной актрисы немого кино. Я спросил, на какие средства живут бродячие художники, а Васильев мне в ответ: «У Зверева грек Костаки скупает всё».

Меня это потрясло. В Москве есть человек, какой-то грек, покупающий картинки шизофреников!

В феврале 1960-го мне довелось увидеть этого фантастического мецената. Рослая голубоглазая пловчиха Люся (к сожалению, не знаю ее девичьей фамилии) купила у меня картину «Саркофаг», вещь в сезанновской манере, сделанную в египетском зале Пушкинского музея. Люся заплатила 40 рублей (400 до реформы 1961 года) и, несмотря на ревность Зверева, ставшего ее мужем за неделю до покупки, потащила картину на суд к Костаки. Втроем в трескучий мороз мы брели от Волхонки до Бронной, где в просторной квартире с высокими потолками жил этот таинственный «гуталинщик», как выражалась Люся.

Страх перед иностранцами у меня давно испарился, появились даже знакомые иностранные студенты и студентки, так что никаких «греков» и «гуталинщиков» я не боялся. Наружность мецената была необычной: среднего роста, элегантно одетый и очень смуглый, чернобровый, с густой шевелюрой. И не просто плотный, а круглый, как барабан, с «докторским» животом. Копченые глаза, очки и сигара во рту. Вылитый буржуй с советских карикатур! Такие типы попадались среди чистильщиков сапог, айсоров или халдеев, давно осевших в Москве и, как говорят, знающих язык самого Иисуса Христа. Стены комнаты от потолка до пола были увешены яркими супрематическими картинами Казимира Малевича, Ивана Клюна и Варвары Степановой, а на самом видном месте последнее приобретение – картина Климента Редько «Политбюро», скорее сюрреалистического, чем кубистического стиля. На огромном кованом сундуке лежала груда лихо закрученных зверевских акварелей.

«Вот, откопала гения в музее Пушкина», – сказала Люся и открыла мою картину.

Хозяин посопел, подтянул штаны до подмышек, внимательно осмотрел изображение и сказал:

– Для начала ничего, молодой человек, но делайте побольше углов и квадратов, видите, как у них, – тут он показал пальцем на стенку супрематистов, – потом я приеду и все куплю.

Профессиональный завхоз и деловик с повадками матерого дипломата, Г.Д.К. умело обрабатывал людей, с блеском добиваясь своих целей. Интерес к молодым талантам появился у него одновременно с охотой за авангардом. Покровительство уличному самородку Звереву вполне сочеталось с приобретением абстрактной картины у какой-то старой няньки умершего в Париже художника Кандинского.

«Углы» я не рисовал, предпочитая искать «свое лицо» в общем источнике, в натуре, в своем темпераменте, в народном примитиве. Снова встретились мы через пару лет в Звенигороде. По моей наводке Костаки приехал скупать «углы» и «квадраты» Любы Поповой, запрятанные на чердаке деревянной дачи. На сей раз грек купил у меня пару картин маслом, заплатив по сто рублей за каждую и подарив французскую монографию о Жорже Руо издательства «Скира».

«Валя, теперь ты наш, приходи ко мне на дачу, познакомлю с семьей, посидим, поговорим».

Его родовая дача находилась в поселке Баковка, куда я и приехал вечером. Бревенчатый, поместительный терем в два этажа. Бревна снаружи и внутри. Огромные красивые иконы на стенах. В доме стоял страшный шум от детей: беготня, крики, плач, шлепки, как бывает в больших, многодетных семьях.

О судьбе этой большой русско-греческой семьи мне ничего не известно. По рассказам самого Г.Д.К., его отец, островной грек (с о. Закинтос), торговавший чаем, появился в Москве в начале XX века, пережил революцию, сохранив греческое гражданство, устроил трех сыновей шоферами в иностранные посольства и умер в тридцатые годы от печали и разорения. Третий сын в семье, Жора Костаки окончил семь классов сельской школы (в 1923 году семья перебралась из Москвы в поселок Баковка), женился в девятнадцать лет на дочке московского купца Панфилова, красавице Зинаиде Семеновне, и начал шоферить у греческого посла. Пошли дети, сначала две дочки, потом сын Сашка и еще дочка.

Увлечение искусством, особенно современным, пришло не сразу. Сначала он пристрастился скупать обыкновенный антиквариат – от китайских ваз до персидских ковров и голландских картин.

Антикварные магазины Москвы и других городов были забиты старинными вещами, запас которых не иссякал, – как только продавали какой-нибудь тульский самовар, на его месте появлялся другой и еще краше. Скупали иностранцы и новая советская буржуазия, оперившаяся в тридцатые годы под солнцем «сталинской конституции».

«В России было все! – не раз говаривал Г.Д.К. – Некоторые дипломаты отправляли домой пульманы, груженные иконами и старинной мебелью».

Я не моралист и никудышный патриот, но часто задаю себе вопрос: а не ждала ли семья Костаки прихода немцев в 1941 году? И почему в годы великой, истребительной войны Костаки вместо грязных окопов благополучно сидел в Москве, где он, тридцатилетний силач, бросавший двухпудовые гири, как мячики, служил сторожем в финском посольстве?

«Я получил очень удобную квартиру с горячей водой, а кроме этого, специальную книжку на получение продуктов», – вспоминал былое Г.Д.К.

Никаких ополчений и окопов! Квартира с горячей водой и коньяк!

«А коньяк мы пили прекрасный! Это был «Наполеон», настоящий, еще тех времен».

Ему есть о чем помечтать за коньячком. Вот, скажем, приезжает в побежденную Москву фельдмаршал Карл-Густав Маннергейм – злобный враг советского народа, а посольский сторож Костаки ему и говорит: «Вот, ваше превосходительство, ключики от посольства, мебель на месте, ничего не разворовано». А фельдмаршал в ответ: «Большое спасибо, Георгий Дионисович, вот тебе медаль за верную службу».

Но все вышло иначе – победили проклятые большевики. Но и тут Костаки повезло. После войны семья перебралась в советскую коммуналку, но Костаки занял пост завхоза в канадском посольстве.

«В то время я знал по-английски два-три слова: хау-ду-ю-ду, гуд морнинг, гуд бай и больше ничего, но жизнь текла сравнительно гладко».

В 1946 году Костаки пережил эстетический переворот. Где-то он увидел яркую, совершенно абстрактную – одна зеленая полоса! – вещь Ольги Розановой, потрясшую его, и приобрел для себя, но купить подобные картины было нелегко.

Кубанские казаки собрали богатый урожай, сионистов перебили, а канадский завхоз пьет коньяк и курит трубку. Аресты космополитов (1948), а потом и аресты сталинистов (1954) пронеслись над его головой, как ветер над травой. Он продолжал искать запрещенное в пролетарской стране «дегенеративное искусство формалистов». Пожилые новаторы русского авангарда еще жили и работали в искусстве, запрятав проказы и грехи молодости подальше от глаз безжалостных кремлевских властей. Некогда знаменитый вождь конструктивистов В.Е.Татлин, став заслуженным советским художником, захлопнул дверь прямо перед носом неизвестного посетителя, не говоря уж о продаже своих опытов какому-то завхозу. Надо было дождаться кончины Татлина (1953), чтобы наследники открыли заветные сундуки.

В середине 50-х, в суматохе хрущевских реформ, весь состав костакинской коллекции кардинально изменился. Голландцы и самовары ушли на продажу и обмен, а русские авангардисты 20-х заняли их места. Подобные политически вредные произведения в свободную продажу не поступали, их приходилось вынюхивать, выискивать у людей, сохранивших в чуланах и на чердаках шедевры мирового класса. При покупке эти вещи ничего не стоили или стоили совсем мало – меньше месячной зарплаты дворника. Но надо было напасть на след и взять свое любым способом. Грек стучался во все мастерские и коммуналки Москвы, где пахло добычей, обхаживал потрепанных советской властью старух и стариков, представляясь бескорыстным благотворителем. Туда, где не стоило появляться лично, он посылал верных помощников, знатоков истории авангарда и русских древностей, таких, как, скажем, Савелий Ямщиков, Василий Ракитин, Лев Нуссберг.

Не вдаваясь в чуждую мне метафизику и мистическую белиберду, скажу, что благодаря двум моим наводкам на золотые россыпи авангарда, я стал для него полезным типом, притом без шизофренических комплексов. Позже я попал в колоду молодых новаторов, где вне конкурса шел Зверев, а за ним «крестник» грека Краснопевцев, Вейсберг, Мастеркова, Кулаков, Харитонов, Плавинский, Рабин. Позднее Костаки прикупил работы Зеленина, Немухина, Кандаурова, Яковлева, Шварцмана и последним Янкилевского – весь клуб избранных самоучек и шизофреников.

Дачу Костаки украшали две иконы огромного размера и отличной сохранности. На фоне бревенчатой стены «черные доски» органично и прекрасно смотрелись, освещая помещение потусторонней святостью. Под ними, на полу, стояла пара моих картин под названием «Короли», опыты 62–63 годов.

Вместо ожидаемых супругов Зверевых, – оказалось, что они покинули Москву и живут в тамбовской глуши, – меня познакомили с подтянутым парнем, похожим на королевского мушкетера: кудри до плеч и колючий взгляд. Представился он Дмитрием Михайловичем Краснопевцевым, но все звали его Дима или Димыч, а он называл хозяина по-родственному «дядя Жора». Меня очень удивило, что этот мушкетер окончил Академию Художеств, а считался нелегальным художником. Его сокурсник Д.Д.Жилинский давно греб деньги лопатой на казенных заказах, а этот рисовал противопожарные плакаты. Тогда я ошибочно считал, что настоящее искусство создают недоучки и шизофреники, а не люди с академическим образованием. Думал, что многолетняя академическая муштра убивает непосредственность творчества, что Академия выпускает хороших ремесленников, но не творцов. Костаки безуспешно и в течение многих лет убеждали, что работы «академистов» Белютина, Неизвестного, Кабакова что-то значат в искусстве, но покупать их произведения он все же не решился. Краснопевцев был исключением. Он и его жена (кажется, ее звали Лика), были в доме Костаки своими людьми. Костаки свел их с пианистом Святославом Рихтером, звездой мирового класса с широкими зарубежными связями. Мушкетер завалил пианиста своими скучными, монохромными картинками. Супруги Краснопевцевы знали всех и легко перемещались по дому. От меня Димка не отставал ни на шаг. Я не берусь судить, кем он состоял в доме Костаки – кум, сват, крестник? – но свое насиженное место ревностно охранял, затыкая мне рот сразу, как только я его открывал. Видел во мне опасного конкурента, что ли? В салоне крутились и дымили табаком человек двенадцать опрятно одетых мужчин и женщин копченого, восточного типа.

Супруга Костаки Зинаида Семеновна, статная женщина, в свои пятьдесят лет не утратившая породистой красоты, пригласила гостей за огромный стол, сервированный персональными тарелками и серебром. Из хрустального графина разлили водку по стаканам. Костаки без галстука, но в подтяжках, встал и произнес тост в мою честь. Я смутился, но вынес пытку, выпил, закусил соленым огурцом и, в свою очередь, взял слово. Тогда я любил Святую Русь: иконы, лапти, прялки, читал по-славянски Псалтырь. Как обычно, я начал издалека, чуть ли не от «солунских братьев Кирилла и Мефодия», осветивших дикую Русь своей мудростью, приплел князя Владимира Красное Солнышко, который «заповедал по всей Руси творити праздник», и святого Георгия. Затем сразу свернул в действительность, и от себя лично и от имени таких, как я, бедолаг, рисовавших «под стол», выразил сердечное спасибо спасителю свободных искусств от забвения, Георгию Дионисовичу Костаки. Речь мою горячо отхлопали все, за исключением Димыча, угрюмо переживавшего мой застольный триумф. Я расхохотался, глядя на соседа, красневшего как рак в кипятке, и провозгласил тост за гениального художника Краснопевцева. Слева от меня сидела Инна, замужняя дочка грека, а справа незамужняя Лиля. Они дежурно улыбались всем произносимым глупостям, но я считал, что эти улыбки адресованы исключительно мне, и всячески ухаживал, подливая им то водочки, то пивка. Потом пошли тосты за всех сидящих и путешествующих. Дядя Жора сиял от удовольствия. Под конец пиршества он взял гитару и спел на пару с женой замечательный старинный романс. Все подпевали и хлопали в ладоши. Детей отправили спать, а крепкие мужчины продолжали допоздна курить и спорить, где достать бензин, черную икру и живую рыбу. Я засиделся в этой чудесной и дружной семье и опоздал на последнюю электричку. Только мелькнул ее хвост с красным фонарем. Спал я в куче мусора на полустанке Баковка до рассвета.

Костаки возродил забытый рынок, примитивный базар «трояков» и «четвертаков», то есть культуру капитализма, неизвестного советскому обществу. Начинающий художник, уважающий свою профессию, уже не жег свои опыты в печке, а хранил на продажу.

Риторический вопрос: а что такое дипарт?

Категоричный ответ: искусство для иностранного потребителя!

Потребитель был один – грек Костаки! Настоящий коллекционер в Москву не заглядывал. Дипарт был уродливым детищем суровой советской жизни с приблизительным настоящим и темным будущим. Любого иностранца встречали как посланца недоступного рая. Его ублажали и обхаживали. За пачку американской жвачки и бутылку виски он увозил чемоданы картин.

Г.Д.К. за гением не гонялся, а создавал его сам, лепил его из глины и навоза, как Господь Саваоф пещерного Адама. Толей Зверевым он гордился как своим лучшим произведением. Он приручил его совсем диким, сырым и юным. Все остальные его открытия (их было не меньше двадцати) также не обманули его надежд и, каждый по-своему, принесли свою персональную интонацию в искусство.

Более тридцати лет Костаки вел скрытный образ жизни, орудуя в глубокой тени, мудро избегая публичности, но в 1962-м, когда бойкая зверевская кисть очаровала европейского эстета Игоря Маркевича, он решил, что пора объявиться, вылезти на свет божий. Он принимал самое деятельное участие в их встречах. Скромная выставка его любимца, организованная Маркевичем в 1965 году в Женеве и Париже, подняла московского живописца на самый верх успеха. Его разрывали на части заказчики. Костаки ликовал. Он пустил утку о посещении этой выставки Пабло Пикассо, хотя придирчивые историки не обнаружили такого «бесспорного факта» в биографии испанского гения. Как выяснилось, старый и больной классик такого рода выставки вообще не посещал. Заграничной рекламы было достаточно, чтобы образовалась нескончаемая очередь желающих приобрести хотя бы набросок нелегального гения.

Летом 1965 года я перебрался из Звенигорода в Тарусу. Мне сдали огромный танцевальный зал, метров сто, в пустующем городском клубе. Там я рисовал заказные панно и принимал гостей. Ко мне заглянул и Костаки со своим племянником, жившим в тереме Святослава Рихтера. Племянник очищал иконы от вековой копоти и мастерски расчленял записанный картон на две части. Заглянули и «лидеры сурового стиля» Виктор Ефимович Попков и Карлуша Фридман. Я считал их огромные производственные картины кучей дерьма, но щадил за человечность и доброту. Рисовал я мало, но вещи были первого сорта. «Свечи» и «Гербы» залиты оливковой лессировкой в три слоя. Одну картину купил знаменитый Попков, прилюдно отваливший мне пятьдесят рублей, большие деньги для изгоя без крыши над головой.

«Валя, – сказал Костаки, подтягивая брюки повыше, – твои «Короли» и «Свечи» производят фурор в дипкорпусе, но сам ты неуловим, как Лимонадный Джо. Пора обзавестись постоянным адресом. Ведь адрес для художника – вот и друзья твои подтвердят, – как номер для автомобиля».

Тогда я искал трудностей в искусстве и жизни, но последовал мудрому совету грека, обзавелся постоянным адресом в Москве.

Советские коллекционеры с их ничтожными рублевыми бюджетами – Мясников, Нутович, Гробман, Глезер, Талочкин, Дудаков – не были серьезными конкурентами для грека, получавшего оклад, с постоянным повышением, от двухсот до тысячи долларов, имевшего доступ в закрытые распределители и возможность проворачивать всякие комбинации на черном рынке. И только появление горячей и сумасбродной «американки» Нины Андреевны Стивенс, располагавшей подобными же средствами (оренбургская комсомолка Бондаренко, в 1936 году она вышла замуж за американца), основательно портило ему нервы. Она купила большой дом на Зацепе, завербовала пару компетентных советников – Мороза и Ситникова – и с чисто женским самолюбием ставила греку палки в колеса, скупая и русские древности, и гонимое искусство. Крупной ошибкой в ее суетливой деятельности стала выставка этих приобретений в Америке (1967), на которой знатоки обнаружили поддельных «Малевичей», сфабрикованных в мастерской некоего Потешкина. Над русскими чудесами нависла тяжелая туча подозрений и остракизма. На Западе их прекратили выставлять и покупать.

Однако американская неудача не сломила железную натуру H.A.С. Она перебралась в просторный дворянский особняк на Арбате, обставленный с особым показным шиком –
мебель карельской березы и русские безделушки. О новых приобретениях не могло быть и речи, но артистический салон бушевал вовсю. Сюда приходили без предупреждения. Летом 1970-го лифтер Леня Талочкин, освоивший «американский бар» Стивенсов, устроил там выставку авангардистов, развесив картины в крохотном дворике. В день вернисажа хлынул дождь, и картины потекли. Вот что значит суровый русский климат!

Через год я арендовал хороший адрес в центре Москвы, на Садовой-Сухаревской, рядом с модным кинотеатром «Форум». Первым посетителем был посол Австралии мистер Роулинг с супругой, посланцы Костаки. Они купили пару «Свечей». За ними потянулись австралийцы пониже чином, первый, второй и третий секретари, атташе и архивисты. И так было всегда. Следом за послами Уругвая или Парагвая набивались их сотрудники, чтоб не ударить лицом в грязь перед вышестоящим начальством.

Постоянно и незримо Костаки присутствовал на любых московских посиделках. Не было ни одного разговора, чтобы его не упомянули: «Ну, как там грек поживает?»

Противники и конкуренты Костаки (их было много в издательстве «Молодая Гвардия» – Стацинский, Поливанов, Бродский) распространяли гадкие слухи, что «гуталинщик» – старый заслуженный чекист, грабитель и вымогатель. Но мне нравился «грабитель» с его остроумием, гостеприимством и круглым, как барабан, пузом.

Раз или два в год я обязательно ему звонил и набивался в гости: посидеть среди семьи, выпить стаканчик виски, посмотреть на Малевича и Татлина. И набивался не я один. Михаил Гробман записал:

«Я, Ирка (жена), Халупецкий, Ламач, Падрта, Куклик (чешские журналисты) и переводчица были у Костаки. У него был Миша Кулаков (художник) и сын Лёсицкого. Костаки показывал свое собрание и работы Зверева, Кулаков свои работы показал. Мы все пили виски и водку».

4 июля 1967 года, на свой праздник, День Независимости, американцы решили пригласить нелегальных артистов, шумно выступавших с выставкой в клубе «Дружба». В резиденцию посла Томпсона все 12 пришли, основательно поддавшими заранее – и для тонуса, и для храбрости. Зверев и Плавинский распивали водку из горла и заметно покачивались по дороге в «Спассо-хауз». Костаки вел всю эту шайку, как курица цыплят. Часовым у ворот, обалдевшим при виде живописной оравы бродяг и нищих, он сказал: «Не волнуйтесь, товарищи, это мои художники». И пестрая толпа последовала в посольский дворец с коврами и офицерами американской армии, приветливо приглашавшими всех на зеленую лужайку, где был огромный стол, заставленный напитками и едой. После продолжительного фуршета бравые американцы развозили артистов, как бревна, по домам. Помню, при погрузке Зверев промычал: «Белорусский вокзал». Проснулись мы на травке зеленого сквера среди алкашей и клошаров.

Навсегда покидая свой московский пост, американский журналист Роберт Коренгольд и его супруга-француженка Кристина, мои первые покупатели и покровители, устроили прощальный банкет, пригласив артистов и кучу иностранцев во главе с миссис Томпсон, рисовавшей абстракции.

«А это ваша картина? – спросила она, глядя на мой холст «Шествие», последнее приобретение Коренгольдов. – Поздравляю, шедевр!» Тут же вступил Костаки: «Миссис Томпсон, этого самородка я откопал в дремучем лесу и надеюсь, он оправдает наши надежды».

У огромного осетра толпился весь цвет московского авангарда.

…Зверев и Сдельникова, Плавинский и Харитонов, Штейнберги всей семьей, человек пять, великолепный авангардист с пышными усами Анатолий Рафаилович Брусиловский, говоривший на всех языках. Тут же сменщики Коренгольдов – супруги Дорнберги. Звон стаканов, треп, крики на фоне удивительной музыки Телониуса Монка, звучавшей неведомо откуда.

Вскоре после этого семья Костаки перебралась на окраину Москвы, на проспект Вернадского, 59, соединив три квартиры на 15 этаже в одну. Со Зверевым, бросившим якорь в моей мастерской, мы посетили новое жилище грека. У него стало намного просторнее, но давили низкие потолки. На видном месте висело новое приобретение – штук десять холстов Любы Поповой. У входа – пара картин молодого ленинградца Евгения Рухина. Я поздравил хозяина с новой покупкой.

«Да, знаешь, Валя, эти картины я не купил, мне их подбросили». Я удивился. «Да, значит, звонят в дверь, открываю – никого, а на площадке – пара холстов, упакованных, связанных, все как положено. Подождал час-два – никого. Только тогда занес в квартиру, приоткрыл тряпку, а там подпись – Рухин. Вот жду, когда он явится и заберет».

Ленинградский абстрактивист так и не появился.

В суматохе начавшейся эмиграции и «проводов на тот свет» Костаки принимал самое горячее участие. В Москве первооткрывателем был все тот же М.Я.Гробман, уехавший в 1971-м, а тянулось все это до проводов самого Костаки в 1977 году.

Два советских «невозвращенца», В.В.Кандинский и М.З.Шагал, занимали особое место в его авангардной колоде. В начале 50-х с появлением в Москве Иды Майер (дочери Шагала) и вдовы Кандинского, великолепной Нины Андреевны, восстановилась связь с эмигрантами – сначала эпистолярным способом, а потом пришла очередь и личных встреч. У Шагала Костаки недельку гостил на юге Франции, в местечке Сен-Поль-де Ванс (1962). В 1973 году всемирно известный престарелый художник решил навестить покинутую родину. При встрече его «засыпали цветами», как выражался Г.Д.К., но выставка в «Третьяковке» была куцей и почти тайной, для показухи: вот, мол, страна открылась для всех! На встречу со знаменитостью грек пригласил двух непьющих молодых новаторов – Отария Кандаурова и Володю Янкилевского. Кандауров показал свои произведения. Шагал спросил молодых: «А почему вы не приезжаете в Париж?» Ответил Янкилевский: «Знаете, Марк Захарович, это очень сложно. Мы можем поехать, но если только навсегда». «А вот этого не делайте, жизнь художника там тяжелая и сложная», – патриотично заключил знаменитый эмигрант.

Драка на мокром пустыре и, особенно, арест и осуждение коллекционера В.А.Мороза с сообщниками (1974) заметно взволновали Костаки.

В июне Мороза схватили во Львове с нелегальным товаром и доставили в Лефортовскую тюрьму. Прокуратура потащила на допрос «всю Москву», от Рихтера до безымянного дворника. Интеллигент Мороз выдал следствию список на двести человек с краткой характеристикой каждого. Подходя к подъезду прокуратуры, я видел, как уходил оттуда А.Р.Брусиловский, а уходя, видел, как подъезжал Костаки.

«Вокруг меня стали возникать разного рода неприятности, – вспоминал Г.Д.К., – жить в Москве с такой коллекцией стало неуютно. Сановича ограбили, Холина ограбили, а меня ограбили дважды. Кто грабил – неизвестно. Милиция кражу не раскрыла».

Трескучей зимой 1976 года прозорливый грек решил убить сразу двух зайцев – насолить журналисту Виктору Луи и стать погорельцем. В начале 1977 года газеты и радио Запада раззвонили о нападении «гебистской мафии на коллекцию господина Костакиса». «Мафия» подожгла дачу, где сгорели все сокровища русского авангарда. Мой приятель авангардист Лев Нуссберг, год или два ходивший в женихах у дочек грека, со знанием дела сказал мне: «Старик, какое нападение, какой грабеж и пожар!? Грек придумал этот спектакль от начала до конца. Я принимал в нем участие. Муж Лильки гебешник Костя Страментов сошелся тайком с одной англичанкой, знакомой Виктора Луи, чем вызвал справедливый гнев тестя. Я, Лилька и мой верный Пашка Бурдуков на даче сожгли кучу осенних листьев и распространили слух, что дачу подожгли агенты КГБ, утащив коллекцию авангарда и сто сорок икон!»

Версия самого пострадавшего несколько иная. Костаки обвинил в поджоге советского журналиста Виктора Луи (В.Е.Левин), с успехом работавшего для двух британских газет. Журналист был на хорошем счету у советских властей. От его нелегальных спекуляций запрещенной литературой поступали густые доходы Кремлю. Да и от деятельности на скользкой дорожке защиты угнетенных и обездоленных евреев, хлопотавших об эмиграции в Израиль, капали дивиденды. Невозможно было представить себе респектабельного Луи стоящим по колено в снегу и поджигающим сырые бревна костакинской дачи. Его якобы спугнули соседи, и поджигатель бежал, роняя в сугробы зверевские наброски. В любом случае, своей дымовой завесой Костаки надул Запад, и она сработала на общую пользу. Виктор Луи беспрепятственно смылся в Англию – от греха подальше, а главные музеи мира распахнули двери для выставок гонимого советской властью коллекционера. Еще долго пресса Запада долдонила о грубых нарушениях прав человека в СССР и о гнусном поджоге дома беззащитного собирателя запрещенного искусства. Потом пришло долгожданное разрешение – кремлевское начальство позволило греку эмигрировать на Запад и вывезти часть его коллекции: картины авангарда, первоклассные иконы (30 ящиков) и контейнер (два на полтора метра!) работ «молодых художников», присвоив при этом себе львиную долю этих сокровищ.

Что же сгорело на даче?

Выходит, не «иконная стенка», а куча мусора!

Тридцать лет Костаки трясся от страха, платил, недосыпал и отдал невиданное культурное богатство, грубо выражаясь, русскому народу. Этот народ – музейщики Халтурин, Тальберг, Пушкарев, – как шакалы, бросились рвать и растаскивать по своим вотчинам чужое добро. «Дележка коллекции заняла несколько дней», – вспоминал Г.Д.К.

Перед отъездом на Запад он приобрел несколько картин Михаила Шварцмана и Соломона Никритина, но покупка произведений Ильи Кабакова сорвалась. Будущая знаменитость испугал грека, предложив ему бесплатно кучу вещей (альбомов, рисунков, картин) с одной просьбой – вывезти их за границу, спасти от гибели в дикой России, передав все это в Париже Дине Верни. Это походило на явную провокацию, и Костаки с ужасом отказался от ядовитого подарка. Ведь Кабаков сам собирался в эмиграцию и в любой момент мог потребовать работы назад!

«Ни сделка, ни покупка картин не состоялись»,– отмечает свидетель Г.И.Маневич. На прощальном банкете собрались все герои дипарта, и Г.Д.К. предостерегал:

«Ребятки, вы никому не нужны на Западе!»

«Им такие советы, как об стенку горох!» – добавлял знаток мировой политики Анатолий Брусиловский.

* * *

И вот цветущим парижским маем 1979 года, дня за два до открытия великой выставки «Париж–Москва» (Бобур) мне позвонил Костакис. Он приехал посмотреть на свои подарки Третьяковке, в большом количестве представленные на выставке. Сразу скажу, что наш грек был в шоке, когда обнаружил, что ни в объемистом каталоге, ни на настенных этикетках его имя не значилось. С гордо поднятой головой и слезами на глазах он кланялся направо и налево и пояснял мне: «Это Сашка Халтурин (начальник советской стороны), это Понтус Юлтен (начальник французской стороны и директор Бобура) это Джудит и Сэм Пизар (адвокат Дэвида Рокфеллера и Жискар д’Эстена)». У меня голова кружилась от таких имен и званий, я робел и всячески прятался в толпе, очень быстро охмелел и смылся домой.

Мы встретились с Костаки еще раз, потолкались по магазинам в поисках каких-то заветных сапог для его дочки Натальи, застрявшей с мужем в Москве. Поехали в гости к эмигранту Виталию Стацинскому, жившему в парижском «доме творчества» на берегу Сены. Стацинский в простоте душевной ляпнул: «Георгий Дионисович, у меня денег нет». И, к моему удивлению, Костаки вытащил кошелек и отвалил ему крупную сумму. Потом спросил, как Лида Мастеркова, и обещал «материально помочь», как только найдет ее местожительство. Слово свое он сдержал. Мастеркова за пару замечательных картин получила от него щедрый гонорар.

Помыкавшись в Америке, отказавшей ему в постоянном жительстве, Костаки с женой, дочкой и женатым сыном обосновался в Афинах, в стране предков, где он никогда не жил. Выставки его личной коллекции с большим успехом продвигались от музея к музею, я получал от него восторженные письма, написанные острым и грамотным почерком человека с высшим образованием, а не с «семилеткой». А в 1985 г. мы опять встретились, на сей раз в Лондоне.

Мало кто знает, что первую выставку «три русских экспрессиониста» (Лондон, Виктория Миро Галлери) с самого начала сооружал я, без посторонних толкачей. Операция началась со знакомства с Эдиком Шпайзманом – московским фарцовщиком, искавшим быстрого и большого заработка. Он устроился в богатой, только что открывшейся галерее столяром и советником по русскому искусству одновременно. Весь 1984 год я деятельно обрабатывал хозяйку галереи и столяра, ссылаясь на Костакиса, Пизаря, Юлтена. Отбор участников был правильным: Зверев, Яковлев, Воробьев – одна линия запрещенного в Совдепии искусства и очевидного качества, хотя никто из нас никогда не собирался равняться с великанами этого направления – Горки, Поллоком, Де Кунингом. Я просил написать для Зверева отзыв, и Костаки это сделал, но с такими провалами в памяти, с такими неточностями! Там была совсем уж грубая фраза: «…и вот молодой художник Толя Зверев (а художнику в тот год стукнуло 55 лет!) впервые выставляется в Лондоне». Заметку грека наш совет забраковал, пришлось заказать отзыв парижскому критику Жан-Клоду Маркаде, написавшему мало-мальски приличную статейку.

Располагая значительными средствами, хозяйка галереи не умела распоряжаться деньгами, скупилась на гвозди и веревки, трижды переделывала пригласительные билеты, то искажая фамилии участников, то пропуская даты, то меняя формат. Рекламы не было вообще никакой.

На вернисаж из Афин прилетел Костаки. Шампанское разносили лакеи в белых перчатках, собралось много русских и очень мало англичан. Иностранцы все-таки были – мои московские клиенты и друзья, осевшие в Лондоне. Муж Виктории Миро, модный адвокат, своих друзей постеснялся пригласить. Меня поразил тот факт, что сам Костаки, знавший пол-Лондона, никого не привел на выставку.

Московский покровитель дипарта был неизлечимо болен: под напором химии исчезла густая шевелюра, он постепенно впадал в маразм. Под новый 1985-й год я заехал к нему в скромный лондонский отельчик, где за стойкой портье дежурил пакистанец с загнутыми усами и в неизменной чалме. Мы выпили шампанского за здоровье друг друга, поговорили «за жизнь» и вдруг он сказал: «Ты знаешь, Валя, я ведь стал живописцем. Дай мне совет, где показать работы».

Я от удивления чуть не поперхнулся. Наш великий грек, владелец миллионов, ищет бесплатное место для выставки своих этюдов. Мои нищие парижские коллеги Гарри Файф, Володя Бугрин, Мишка Рогинский скребут по сусекам, лезут в кабалу, чтобы арендовать галерейку для первой выставки, а богач Костаки ищет бесплатную галерею?

В 1986-м благотворитель русского народа по приглашению Третьяковки, устроившей выставку К.С.Малевича, прилетел в Москву. В просторной квартире замужней дочки Натальи, рисовавшей иконы, он устроил прием для остатков дипартистов, застрявших в советском раю.

Зло и верно вспоминает очевидец его появления Г.И. Маневич:

«Это был жалкий, больной старик, потерпевший духовное фиаско. Сидя в инвалидном кресле, он произнес: «Имея все, я потерял родину». А потом заплакал».

9 марта 1990 года, 76 лет от роду, великий собиратель русского авангарда и меценат московского дипарта Костаки умер в афинской больнице.

Март 2011 г. , Париж

БРАТЬЯ ИЗЯЩНЫХ ИСКУССТВ

Валентин Воробьев

«Незаконнорожденных записывать в художники».

Указ Петра Первого

«Мы со школой Фаворского бьемся и будем биться».

Осип Боскин

Русские цари, учреждая Императорскую Академию Художеств   (1757)   для изящного прославления героев древности и современности, не думали, что кучка наемных иностранцев и крепостных маляров переживет вечное самодержавие, вечный коммунизм и вечную демократию.

Братья Ивановы! Братья Аргуновы! Братья Брюлловы!

В первой половине XIX века в грязное дело искусства, невзирая на проклятие родителей — обесчестил дворянское сословие! — пошли отпрыски столбовых бояр вроде графа Федора Петровича Толстого, «друга Пушкина», либерала и покровителя крепостного Тараса Шевченко, жившего у него в передней И.А.Х., потом поручик Павел Федотов, сменивший военную карьеру на безумие русской богемы. Потом родовитые люди уже не стеснялись рисованием зарабатывать деньги. Искусство стало благородным занятием.

Братья Верещагины! Братья Поленовы! Братья Дервизы!

Крылатая фраза пролетарской революции — «Кто был ничем, тот станет всем!» — произвела значительную перестройку в профессиональной корпорации. На академическом Олимпе закрепился ряд фамилий, ранее не выходивших за «черту оседлости» — «великий русский художник» Исаак Бродский и «сын бедного харьковского ремесленника» Евгений Кацман.

Враждебен ли коммунизм Императорской Академии Художеств?

Русские футуристы охотно шли в рабство советской власти, однако беспредметный стиль, который они предлагали «приравнять к штыку», мало соответствовал дидактике кремлевских вождей. В 1932 году футуристические опусы были раз и навсегда прекращены. Советской культурой овладели последователи русского классицизма, мастера с большим запасом семейных связей.

Революция на службе мафии!

Братья Корины! Братья Яковлевы! Братья Фаворские!

Искусство, поставленное как наследственное ремесло, уже не нуждалось в новаторском поиске, потому что новатор вносит смуту в стройные ряды семейного производства, нарушает древние традиции и представляет существенную опасность для мирового коммунизма.

На примере двух кланов художественной «коза ностра» познакомьтесь с их деятельностью.

Одним из предков художника Владимира Андреевича Фаворского (1886-1964) был английский наемник, сержант «Иван» Шервуд. В 1822 году он донес правительству на своего командира, полковника Павла Пестеля. После казни заговорщиков о патриотическом подвиге сержанта вспомнили и щедро наградили доносчика землей, дворянством, чинами. Дети и внуки счастливчика стали уважаемыми людьми империи, военными, учеными, художниками. Внук православного попа и английского сержанта, студент Владимир Фаворский в 1912 году обвенчался с девицей Марией Дервиз, дочкой художника, ставшего помещиком. Тесть Владимир Дмитриевич был женат на двоюродной сестре известного живописца Валентина Серова, младшая сестра которой Нина Яковлевна Симонович в 1907 году стала супругой Ивана Семеновича Ефимова-Демидова, помещика, ставшего художником.

Придворного портретиста В.А.Серова считают, не думая о бессмыслице, «совестью русского искусства», этаким защитником свободы творчества в эпоху самодержавия, хотя никто больше его не заработал на портретах царской фамилии, знатных князей, богатых купцов и знаменитых балерин. Человек с солидными связями в обществе, академик живописи, профессор всевозможных рисовальных училищ, скончался s 44 года от грудной жабы.

Культ клана и семьи!

Культ глубокой натуры!

Мать живописца в третьем браке с доктором Василием Ивановичем Немчиновым родила сына и дочь. Сводная сестра Серова вышла замуж за бездарного генерала Жилинского, сдавшего немцам армию в 14-м году. Генерал с горя застрелился. Внук самоубийцы Дмитрий родился в Сочи в 1927 году — молодые родители не успели улизнуть в Турцию! — а в 44-м уже учился у Фаворского в Москве. Родство и профессия обязывают!

Шестерых детей В.А.Серова гражданская война рассыпала по миру, они для нас неинтересны, но инженера Александра Валентиновича стоит упомянуть. В 56-м году в Бейруте его навестил двоюродный племянник, «выездной» художник Д.Д.Жилинский на корабле Академии Художеств СССР.

Артистический туризм за границей!

Друг и свояк Серова, способный скульптор и легкомысленный бабник Иван Ефимов (1978-1959), не смог стать «совестью» клана. Его сын Адриан рос без присмотра и кое-как выбился в геологи. Супруга скончалась в 48-м году. Он сошелся с купчихой из Ленинграда, нагонявшей ему жизнь в теле сапожной щеткой. Его пасынок Володя Ветрогонский стал директором Академии Художеств имени И.Е.Репина.

Положение вожака клана перешло к ректору Вхутемаса, теоретику и практику семейного искусства В.А.Фаворскому.

Нередко заявляют, что Фаворский был большим новатором в различных жанрах искусства, но достаточно внимательно полистать его книги, оформленные бригадным способом, не говоря о тусклых фресках и мозаиках, калмыцкий эпос «Джангар» (40), или киргизский «Манас» (45), или русский «Древняя столица» (47), и вы не различите, где рисует Никита Фаворский, где Иван Фаворский, где Маша Фаворская и где Вера Федяевская.

С одинаковым олимпийским спокойствием Фаворский и его многочисленные последователи рисовали генералов, поэтов, птиц, зверей, коней, пушки и орнаменты. Традиционная семейная линия работы с едва уловимой разницей в исполнении.

В 1937 году три свояка — Ефимов, Карташев, Фаворский — построили дом с мастерскими и квартирами. Семьи сошлись не фигурально, а на самом деле, соседями. Решительно все обитатели «дома Фаворского», а после войны прибавились семьи Жилинских, Коровай, Сухановых, лепили, чертили, красили.

Натурщики не пишут мемуаров.

При совершенно исключительных обстоятельствах, неуместных в данном очерке, в шестнадцать лет я стал натурщиком в «доме Фаворского». Я изображал всевозможные персонажи: то инока для Фаворского, то голого солдата для Жилинского, то инвалида для Шаховского, то геолога для Суханова. Они все работали в разных материалах, но всех объединяла общая идея, навязанная учителем Фаворским. Поражало полное отсутствие интереса к тому, что творится за воротами дома, в мировом искусстве, в философской мысли, современной поэзии. Для этих чернорабочих вечного реализма не существовало ни Мон-дриана, ни Дюшана, ни Поллака. О великом Казимире Малевиче говорили с вызывающим презрением.

Летом Фаворские и Шаховские выезжали на дачу академика Павловского в Луцино. Сосновый лес. Пролетающие птицы. Фаворский с указкой на пеньке. Вокруг послушные ученики с блокнотами. Две старухи с породистыми лицами — его жена Мария и Елена Владимировна Дервиз. Подумать только, их рисовал сам Серов! Их портреты, «освещенные солнцем», висят в Третьяковке, но почему все шесть художников, и я в том числе, рисуют одно и то же?

«Генеральная амнистия всех идей» 50-х годов не застала врасплох повязанный родством и общими интересами «дом Фаворского». Весной 1957 года на первом съезде советских художников, составленном из учеников Фаворского, Кончаловского и Бродского, идеолог и главарь кланового искусства настойчиво потребовал от правительства «доверия к художнику». В Кремле, где окопались бывшие шахтеры Донбасса, мечтавшие о преемственной профессии вождей мирового пролетариата, правильно его поняли и щедро наградили.

Премии. Медали. Курорты.

С прекращением мужской линии в семье академика — на войне погибли братья Фаворские, Иван и Никита, — дочка стала женой скульптора Шаховского и вырастила, в свою очередь, двух художниц и художника Ивана Шаховского.

Братья Шаховские! Братья Смолины! Братья Никоновы!

«Коза ностра» изящных искусав в России!

Сибирский «казак» Василий Иванович Суриков легко вписался в московскую академическую среду, потому что не корчил из себя «Сезанна», а настойчиво и за большие деньги писал исторические картины на русские героические сюжеты. Пара его курносых и пышных дочек не славились ни красотой, ни родовитостью, и брак Ольги Васильевны с молодым живописцем Петькой Кончаловским не обошелся без расчета.

К удовольствию «казака» Сурикова связь молодых оказалась прочной и долголетней. Сибиряк породнился с харьковским дворянством, а начинающий «формалист» стал зятем «великого исторического живописца». Стоит ли добавлять, что все многочисленные заграничные поездки молодой семьи — в 1905 году родился внук Миша Кончаловский! — оплачивал старик Суриков из заповедного сундука…

О Петре Петровиче Кончаловском сложили много, особенно в эпоху «оттепели», необыкновенных легенд о «гонимом художнике», что по существу было расчетливой светской болтовней. «Живописец счастья», страстный охотник и хлебосол, жил гораздо богаче мнимых гонителей. Его кормил не только «сундук Сурикова», но положение классика русского реализма. Живописец писал портреты высших лиц страны, «элитарный блок культуры» — Вера Дулова, Всеволод Мейерхольд, Любовь Орлова, Сергей Прокофьев, Зара Долуханова, Александр Фадеев, Алексей Толстой, Арам Хачатурян, генерал Юмашев и тд. За работы «Битая дичь» и «Сирень» он получал бесконечные заказы от Худфонда СССР, так что и сын художника, и ловкие подмастерья едва успевали выгонять километры натюрмортов, зарабатывая огромные деньги.

Оборотистый хлебосол выделялся среди коллег по ремеслу очень прочными общественными связями, которые не снились ни приблудным выскочкам из провинции, ни влиятельному «дому Фаворского».

В конце тридцатых годов в «дом Кончаловского» влетел посторонний поэтический ветерок. Засыхающая в девках дочь Наталья сошлась с начинающим стихотворцем, выдающим себя нагло за потомка Рюрика. Казалось, что мезальянс развалится при первом испытании, но неравный брак упрямо держался. Молодых принимали в салоне «парижанки» Любы Белозерской, у графини Толстой, у баронессы Вильяме. Пронырливый зять издал басню про пожарника «дядю Степу» и стал желанным членом клана Кончаловских.

«Для родины, для Сталина не жаль мне ничего», — вызывающе звучал голос баснописца Сергея Владимировича Михалкова.

1941 год. Крутая перемена жизни. Россия завоевана. Немцы ночуют на даче П.П.Кончаловского в Буграх!..

Братья Кончаловские!

Хирург. Историк. Живописец.

Враждебен ли фашизм братьям изящных искусств?

Семьи братьев Кончаловских не двинулись с эшелоном «комитета по делам искусав» в далекий Самарканд, а с нетерпением поджидали прихода немцев.

Историк Дмитрий Петрович Кончаловский пошел еще дальше. Вместо того, чтоб забраться в глубокий тыл, где пряталась интеллигенция, он круто повернул на запад и в пограничном Харькове «покинул с семьей Россию», просто-напросто эмигрировал в Германию, используя арийское происхождение домочадцев и отличное знание европейских языков. Там он написал занятное сочинение «От гуманизма к Христу», ставшее литературным бестселлером той зловещей поры.

Генерал «органов» Павел Судопла-тов, осуществивший убийство Льва Троцкого, уверяет в своих «мемуарах», что коммунисты, оставляя Москву противнику, подготовили сеть подпольного сопротивления, куда вошел и ряд видных работников культуры. Как видно из примера, братья Кончаловские, братья Корины и ученик Фаворского молодой академик Александр Дейнека не собирались работать на сбежавших в Сибирь большевиков.

Победил потомок Рюрика, генерал веселого пера Сергей Михалков!

Сталинград! Патриарх! Святая Русь!

Щедрая муза «дяди Степы» в содружестве с Эль-Регистаном подарила человечеству «Гимн Советского Союза», навеки их прославивший.

Орденоносный зять не только сумел вытащить тестя из опасных допросов в «органах», но и заработать кучу денег на патриотической пьесе «Я хочу домой», где взял под ядовитый обстрел «советские перемещенные лица», завербованные американской разведкой.

1946 год. Центральный дом работников искусав, ЦДРИ.

Поет эмигрант из Шанхая «Сандро» Вертинский. В битком набитом зале Ефимовы, Дервизы, Фаворские, Михалковы, Кончаловские… После веселой «В Самарканд поеду я, там цыгане ждут меня» зал одобрительно забушевал, а после «Над розовым морем вставала луна, во льду зеленела бутылка вина» великому артисту устроили оглушительную овацию и не отпускали со сцены.

Взволнован граф Игнатьев.

Рыдают старухи Белозерская, Толстая, Вильямс.

Приезжего барда поселили в роскошную квартиру на улице Максима Горького. К Вертинскому набивались в гости генералы и академики. Знаменитый эмигрант легко вошел в жизнь московского общества. У него подрастала пара очаровательных дочек.

«И все опять захлопали, приветствуя его», поэтически выразился баснописец С.В.Михалков, осмотревший просторную квартиру счастливого певца.

Боярыня Наталья Петровна не отставала от пробивного супруга. Она честно сочинила «Историю Святой Руси» в стихотворной форме, и за украшение книжки взялся большой мастер этого дела В.А.Фаворский с дочкой Машей и ученицей Верой Федяевской.

Революция и Святая Русь на службе мафии!

«Коза ностра» либералов и консерваторов, западников и славянофилов мудро пересекалась в ответственных исторических местах.

«Как опричник удалой выметал бояр метлой»!

Кончаловского, Фаворского считают «авангардистами».

В молодости они кое-что пощипали у Сезанна, Матисса, Майоля, обобщили и выдали на жвачку многочисленным подражателям. Их деятельность отравила не одно поколение русских художников и продолжает травить сейчас.

После кончины П.П.Кончаловского в 56-м году поэтический орденоносец Михалков возглавил деятельность клана.

Шурин. Золовка. Свояки.

Больной шурин Михаил Петрович Кончаловский, сменив мундир офицера на блузу живописца, постоянно требовал доходные заказы.

Старший сын Андрон изучал Себастьяна Баха и театральную режиссуру. Младший Никита талантливо валял дурака в школе и дома.

Квартира на Арбате. Квартира на Масловке. Квартира на Большой Садовой. Дача на Николиной Горе. Дом в Абхазии. Тимуровцы с овчарками. Пьяные пожарники. Дальние родственники.

Всем дай, за всех плати!

Литературный чекист Юрий Кротков (предполагаем, что псевдоним!), сын известного грузинского художника, «друг Мдивани и Пастернака», в 1963-м году предал родину и сбежал на Запад. Его разоблачения оказались чрезвычайно пикантного свойства. Британская пресса взахлеб склоняла имена советской знати: киношники, журналисты, дипломаты в качестве постоянных клиентов конспиративного притона, расположенного на даче генерала ИАСерова, начальника политической разведки!..

Главный вождь Н.СХрущев велел арестовать главу «органов» и высечь интеллигенцию. Как по команде, проснулась и завизжала советская пресса. Оказалось, что подобные «дома свиданий» и «сауны» для отборного общества процветают не только в Москве, а в каждом областном и районном центре.

За генералом Серовым в числе главных наводчиков и сводников центрального борделя страны упоминались славные супруги Михалковы-Кончаловские, «дядя Степа» и «опричница» Наталья Петровна.

Статья 226 УК РСФСР: за содержание притонов разврата и сводничество с корыстной целью — лишение свободы сроком до пяти лет с высылкой и конфискацией имущества!

Куда гнут сволочи! Форменная провокация! Несправедливые нападки прессы, а подонка Кроткова стоит просто убить!..

«Палача украинского, татарского и немецкого народов» (современная оценка) и организатора «всесоюзных притонов разврата» генерала Ивана Серова не посадили в тюрьму на пять лет с конфискацией имущества, а прогнали на почетную пенсию. Палачей такого уровня не сажают. Цыган, сценаристов и блядей высекли и забыли.

Казалось бы, что в эпоху «оттепели» пара знаменитых поэтов могла легко уклониться от «услуги правительству», от унизительной вербовки шпионов и блядей, но «опричники» Михалковы с радостью вышли на дело, утопив в дерьме хозяина притона, пишущую братию и свои имена.

Патриоты вечной правды выбрались живыми из огня, но быть «михалковым», потомком Рюрика и «опричником» было тогда неуютно. С каторги возвращались оттянувшие долгие сроки неподатливые интеллигенты. Студенту ВГИКа Андрону Михалкову не раз давали понять, что он сын знаменитого стукача, а не писателя. Чувствительный артист сменил фамилию и стал Кончаловским. Так звучало пристойнее. Младший Никита Михалков предпочел родительский порядок богемному быту вдовы А.Н.Вертинского.

Что «дядя Степа» — жидоед, знали все, от парикмахера Клуба писателей до членов Политбюро.

Знатоки вопроса считают, что эстрадный певец «Сандро» Вертинский был не малороссийский казак, а выкрест из жидов. Всю жизнь он притворялся то «казаком», то «большевиком», то «либералом», чтоб удержаться на шее рабочих и крестьян простодушной России.

Ровесники великой победы (45) актер Никита Михалков и актриса Анастасия Вертинская поженились во имя высших принципов «коза носгра».

В январе 1988 года на седьмом и последнем съезде советских художников, или «высшем форуме», как величала уродливое сборище официальная пресса, начальником этой семейной организации, нацеленной на ограбление демократии, был избран Андрей Владимирович Васнецов, внук «трех богатырей» (1882), заслуженный боец «коза ностра». Он был известен тем, что долгие годы, прикрываясь славой своих именитых предков, возглавлял банду мошенников «монументального искусства», выдававшую халтуру самого низкого художественного уровня.

Дикую панику на «высшем форуме» вызвала статья какой-то декадентки под провокационным названием «Где купить абстрактную картину?»

Почуяв неладное в русской демократии, академик угрожающе выкрикивал: «Нас гонят на панель Арбата!», «Только вечный реализм!», «Иное будет ложь!»

Братья Васнецовы! Братья Голицины! Братья Алимовы!

Конечно, если надо для жизни, то братья овладеют любым «измом», но зачем демократии ломать хорошо налаженный конвейер вечного и добродетельного реализма на неясные и порочные направления в искусстве?

Устав Императорской Академии Художеств не предусматривал плюрализма в искусстве. Почему демократия должна менять высокий метод клановой работы? Нам необходим один шаблон! Пестрота в искусстве, а в семье особенно, приводит к чудовищной конфронтации, ненависти и смерти, когда один брат жрет икру, а другой умирает с голоду!

Высокое нравственное самосознание!

И — «партия — наш рулевой», как поет Сергей Михалков, и — «крепкий хозяин», как поют братья Михалковы.

Летом 88-го года в Москве, в столице вечного реализма, буржуазный торговый дом «Сотбис» устроил аукцион современного искусства от Родченко до Брускина.

Великих братьев изящных искусств туда не позвали.

Товарную обойму составляли никому не известные люди андерграунда, прощелыги без роду и племени, годами работавшие в стол Илья Кабаков, Юрий Дышленко, Эдик Штейнберг, Гришка Брускин и им подобная нечисть. Капиталисты взвинтили невиданные валютные цены. Буржуазная реклама. Мировая слава. Контракты с западными галереями. Демократическая провокация!

По мнению опытного знатока русской культуры профессора Дмитрия Сарабьянова, «советская академия художеств» — прямая наследница «императорской» с ее реалистическим методом — стала «рассадником посредственности», «печатью небывалой деградации» и «романом Кафки».

Казалось бы, что такой громоздкий, средневековый «роман Кафки» раз и навсегда надо разогнать, но столбовые братья изящных искусств стоят насмерть против демократической диверсии.

Они убеждены, что только их дело «коза ностра» обустраивает клан, семью, армию, государство, культуру, Россию.

Им наплевать на валютные галереи и аукционы!

В их сетях шестая часть света!

Да и сам критик Сарабьянов попал в капкан заповедных русских кланов. Его внучка вышла замуж не за валютного «концептуалиста» из обоймы «Сотбиса», а за реалиста Ивана Шаховского, сына реалиста и внука реалиста Фаворского.

У престарелых дармоедов сталинской эпохи, переживших все загибы и уклоны русской жизни, в руках начальное, среднее и высшее образование народа. «Коза ностра» по-старому распоряжается распределением пенсий и выставочных залов. Братья-художники раздают премии и ордена, составляют списки «великих, выдающихся, известных». А сколько монархов Европы, Азии и Африки мечтают о портретах работы Глазунова, Жилин-ского, Салахова, Шишкина!..

Узы родства и дружбы!

Братья Васнецовы! Братья Ткачевы! Братья Шаховские!

Ни одна цивилизация мира не может похвастаться таким количеством братьев изящных искусств, как самобытная русская цивилизация.

Да здравствует перманентная революция в мировом искусстве!

Незаконнорожденных записывать в художники!

«Зеркало» (Париж)

ВЕЛИЧИЕ И ТЬМА МОСКОВСКОГО ПРОФСОЮЗА

Валентин Воробьев

Худо, когда в дивизии

Недостает провизии.

(Козьма Прутков, XIX в.)

 

Художник Оскар Рабин всем доверительно сообщал, что у него был профсоюзный начальник, товарищ Ащеулов, и обещал золотые горы.

Что же возглавлял начальник Ащеулов?

Согласно идеологическому шаблону Академии Художеств СССР — самой могучей, самой нерушимой и самой живучей твердыне русской культуры -советские шрифтовики и чертежники географических карт, составители пожарных плакатов и промышленных этикеток, исполнители ортогональных проекций и орнаментальных капителей, геральдисты, альфрейщики и граверы денежных знаков относились к низшему разряду работников прикладной графики. У них не было никаких шансов войти в стройные ряды настоящих художников, со строгими правилами золотого сечения, линейной перспективы и корпусного мазка.

Для учета и сбора членских взносов весь этот нештатный сброд согнали в профсоюз работников культуры Москвы и Подмосковья, то и дело менявший свой адрес.

Внушительный контингент этого дикого учреждения составляли выпускники полиграфических училищ и питомцы курсов повышения квалификации, руководимых профессором Э.М.Белютиным.

В профсоюзе попадались по-настоящему достойные творцы, художники любимого дела. Например, Рудольф Антонченко был автором этикеток «Столичная водка» и «Соленые огурцы», известных всему мировому сообществу.

Превосходные плакаты по технике безопасности всю жизнь делал художник Дмитрий Краснопевцев.

Большим мастером ортогонального черчения был Ясек Штейнберг (брат Эда и Боруха Штейнбергов), с особым искусством изображавший токарные станки и автомобильные моторы в цветном разрезе.

В начале 60-х годов в секту безымянных хищников графики пролезли и приспособленцы андерграунда, повязанные на иностранных интересах. Они хорошо зарабатывали на подпольной торговле, платили ничтожные членские взносы от фонаря, а взамен получали справку с печатью профсоюза, спасавшую от милицейского ареста за тунеядство.

С 1974 года этой уродской конторой руководил коммунист Виктор Михайлович Ащеулов.

Лично я видел начальника дважды и при особых обстоятельствах. Товарищ Ащеулов был обязательной частью «треугольника» — парторг, профорг, комсорг, — заверявшего просьбы работников издательской графики, рискнувших выехать за границу.

10 ноября 1974 года на торжественной ассамблее в «хрущобе» О.Я.Раби-на (Черкизовская ул., дом 8, корпус 5, кв.21) собрался цвет русского андерграунда, светила и темнила «дип-ар-та», нелегальные активисты и добровольные советники. На видном кресле восседала «мамка русской демократии» Лорик Кучерова-Пятниц-кая. За ее спиной в позе верного пажа стоял организатор многочисленных «квартирных выставок» Ося Киблиц-кий. В центре активист «левого МоСХа» Миша Одноралов, как грушу, тряс минометчика Красной Армии Алексея Тяпушкина, за свободу творчества сутки отсидевшего в КПЗ. Под иконой, разодетый в пух и прах, сидел сибирский формалист Эдуард Зеленин. Подпольный летописец Ленька Талочкин на спине дремавшего «классика» Не-мухина составлял списки участников всесоюзного фестиваля. Тихо ворковали старики. С восторгом- галдела молодежь. Поклонники не выпускали из рук красавицу Надю Эльскую. Все наперебой обсуждали неслыханные посулы и золотые горы московского профсоюза.

Выставки… Мастерские… Командировки на БАМ… Заграничные поездки… Каталоги… Афиши… Платный вход… Валютный салон…

Молодой режиссер «пикника в Измайлово» (29 сентября 74 года) математик Виктор Тупицын обобщил восторженный шум собрания:

— Пусть туда идут те, кто его знает!

Назвали Немухина, Рабина и меня.

В глухом дворовом подвале на Малой Бронной в одной комнате собирали членские взносы, а в другой сидел на столе головастк с распухшим от пьянства фиолетовым носом.

—   А ты еще здесь? — ткнул он вонючей сигарой в мою сторону.

—  Отказали опять! — отрезал я грубияну и расправил плечи.

— Отказали, потому что ты не турист, а корабельная крыса! Хочешь надуть правительство? Зачем советскому туристу велосипед в Париже? А швейная машина, а холодильник, а телевизор, а дерьмовое сверло?  Воробьев, ты совсем ожидовел! Члену нашего профсоюза Вагричу Бахчаняну не отказали, потому что он честно уехал порожняком, а ты считаешь себя умней всех. Ты не наш, ты чужой человек! Владимир Николаевич, -вдруг дернул он Немухина, — прошу заменить человека!

Мой старый товарищ уставился в облезлый пол профсоюза.

Я искоса посмотрел налево. Оскар Рабин молчал.

— Оскар Яковлевич, — вдруг сменил тему головастик, — вы знаете, я обожаю женское белье! Бюстгальтер на женщине — модная эстетика, бюстгальтер на окне — пошлая порнография! Народ оторвет мне голову, если я посажу порнографию в профсоюз. Да вот и ваш друг Владимир Николаевич против порнографии в наших рядах!

Немухин не пикнул.

Наш соратник оцепенел от страха. Я знал его десять лет на перекрестках «дип-арта», с Оскаром он дружил двадцать, и они понимали друг друга с полуслова.

Поколение вечного страха.

Дверь распахнулась, и в контору вошла пара бойких «белютинцев», Игорь Снегур и Эдик Дробицкий. Они обложили Немухина, как часовые заложника.

Переворот без единого выстрела, без единого возражения.

Пришли настоящие вдохновители и победители свободной торговли, а не безмолвные исполнители чужих указаний.

Доверительное обращение. Тайный сговор.

Заложник профсоюза Немухин вытянулся по стойке смирно.

Комната мне показалась пустыней.

В один миг я превратился из под-польного художника в факультативного гражданина на чемодане. Друзья и знакомые прекратили общение. Самые отчаянные пьяницы со Сретенки не решались просить взаймы. При встречах нос к носу люди, словно сговорившись, задавали один и тот же вопрос: «А ты еще не уехал?» За полгода до выезда на Запад я превратился в опасного иностранца.

Графики часто работали парами. После преждевременной смерти Марка Мечникова в 62 году его осиротевший напарник Игорь Снегур предложил мне заменить покойного товарища. Я рисовал, Снегур добывал заказы. Несколько лет подряд мы работали вместе, получили премию белорусского комсомола за серию цветных иллюстраций, а в 67 году разошлись, сохранив приятельские отношения. В 74 году затухшая дружба заново воспламенилась, когда вспыльчивый, как порох, ревнивый и храбрый Игорь Григорьевич Снегур занимал макушку профсоюзной пирамиды.

Начальник профсоюза не знал и скончался от белой горячки в полном неведении, что его ближайший помощник аккуратно доносил мне о художественной жизни Москвы с пикантными подробностями. Мой друг Снегур, милейшие отношения с которым сохранились до сих пор, в свою очередь не подозревал, что ночной сторож профсоюза по кличке Боря Цыган пересылал мне в Париж стенограммы и протоколы заседаний, попавшие в мусорную корзину, а не в спецхран.

Апофеоз подпольной шизофрении!

Что вы хотите, если иностранные шпионы, маскируясь под ударников труда, слонялись по стране, как у себя дома. Гнусные клеветники и ядовитые гады, соглашатели и капитулянты, ренегаты и фальсификаторы заседали не только в генштабах и худсоветах, но и за стенами древнего Кремля!

Кажется, положение Оскара Рабина было еще сложнее.

Профсоюзный головастик Ащеулов и не думал посвящать его в свое дело. С известного живописца с иностранными связями можно было вместо взяток нажить одни неприятности. На залепуху с «валютным салоном» и прочие золотые горы клюнуло около трехсот бродячих артистов, среди которых начальник без суеты отбирал самых покорных и доходных работников.

Грязную работу отбора и отсева взял на себя самозванный «выставком», состоявший из Немухина, Снегура и Дробицкого.

Товарищ Ащеулов придумал новый метод учета и контроля дикого андер-граунда. Перепись и наблюдение осуществляли добровольцы вроде летописца Талочкина, «мамки» Пят-

ницкой и сюрреалиста Отария Канда-урова, без выходных работавшие по подвалам Смоленки, Сретенки, Рогожки. Начальник по опыту знал, что верные пособники верно служат до тех пор, пока висят у него на крючке, и растопчут и продадут, не моргнув глазом, если соскочат. Он предпочитал чужака Немухина, имевшего допуск к иностранному рынку, «своим ребятам» Снегуру и Дробицкому, ковылявшим на обочине казенных заказов.

Молодость Владимира Николаевича Немухина ушла на постоянную подготовку в экзаменам. Абитуриент Нему-хин годами обивал пороги академических конкурсов и повсюду получал некрасивые «двойки».

Двоечник — не значит бездарность!

Просто Володю Немухина тянуло туда, где стояли неприступные стены. Великий Поль Сезанн поступал точно так же. В 35 лет, когда возраст не позволял студенческой жизни, абитуриент стал образцовым шрифтовиком рабочего клуба имени тов. Горбунова.

По свидетельству инженера Алика Русанова, приобщавшего несчастного шрифтовика к высокой эстетике, встреча с иностранцем перевернула судьбу Володи.

Первого иностранца приятели выловили у пивного ларька 1 августа 1957 года. Им оказался польский студент, после ночной оргии в международном общежитии искавший срочного опохмела. Поляк напился за счет советских друзей и тут же, под хохмы и звон стаканов, нарисовал лирическую абстракцию в модном стиле «дриппинг». Когда обалдевшие москвичи узнали, что в этом произведении заложены форма и содержание, то хмель мгновенно испарился, а шок остался на всю жизнь.

По совету Русанова шрифтовик Не-мухин намазал свою первую «абстракцию», употребляя не только малярные краски, но и остатки гнилой ветоши и зубного порошка. Смотреть работу собрались знакомые художники и поэты из поселка Лианозово, иногородние абитуриенты и почтенные интеллигенты, помнившие хулиганства футуристов.

Искусствовед Илья Иоганнович Цырлин, живший на противоположной стороне Смоленки, устроил первый квартирный показ работ непризнанных талантов.

Американский турист Александр Маршак накатал страстную статью в журнале «Лайф» (март 1960) с подзаголовком: «Искусство России, которое никто не видит».

Академик ВАСеров, доносивший правительству, что «абстрактивистов среди наших художников нужно искать с микроскопом», в сущности был прав, потому что подобными упражнениями занималась кучка неудачников — Лев Кропивницкий, Владимир Слепян, Михаил Кулаков и жена Немухина Лидия Мастеркова.

Меценат ГДКостаки, законодатель эстетики тех времен, сразу забраковал «абстракции» начинающих москвичей. Казалось, что по холстам и картонкам пробежала кисть одного автора родом из-под Гамбурга или Мельбурна. Вскорости нештатные авангардисты по настоятельной просьбе Костаки бросили абстрактное баловство и принялись за розыски собственного, уникального стиля.

Однажды Володя Немухин, сражаясь в подкидного дурака с юродивым борзописцем Анатолием Тимофеевичем Зверевым, почитаемым в Москве за гения всех времен и народов, обронил колоду карт на мокрую абстракцию. Коллаж заиграл, Зверев одобрил. Подвальный финт имел успех, или «поиск кайфа для лайфа», как остроумно выразился художник В.П.Пятницкий, сразу раскрывший коммерческую сущность немухинского стиля.

«Подкидная эстетика» бойко расходилась по чемоданам и квартирам иностранцев. Близость к интересам всемогущего Костаки, одобрившего опыт, поставила нашего бывшего «двоечника» в привилегированное положение художника «дип-арта». Его не судили за тунеядство и разложение советского искусства, а красная корочка члена профсоюза спасала от непредвиденных облав.

В России пить не умеют!

В подвале Немухина на Малой Бронной не пили, а нажирались до зеленых соплей, глотая и чавкая всевозможную дрянь под названием «Дух Женевы» или «Сучий потрох», составленную бродячим литератором Веничкой Ерофеевым. Потом злословили над конкурентами. Опрятно одетые гуманисты, рискнувшие спуститься в подвалы Смоленки -Плавинского, Калинина, Немухина, Надьки Вырви-глаз (подруги Зверева), — выползали оттуда законченными шизофрениками.

Несмотря на дикое пьянство и всеобщую нищету, подвальные богохульники и сатирики втихаря копили деньги, покупая квартиры, дачи, моторы для вполне мещанских жен и детишек…

Куда смотрел угрозыск, сионисты и двурушники, засевшие на Лубянке?

За годы тяжкого подполья Немухин установил довольно разветвленную сеть знакомств и «удачно клеил фирму» с выходом на Запад, где у него образовались заступники, закупившие слишком много «подкидных дураков». Московскому авангардисту приписали (а на самом деле идею он свистнул у алкоголика Зверева) изобретение бредового каталога — «Таблица самых великих художников мира». Согласно немухинской таблице, «самыми великими» были он сам, его жена и шесть человек — рисующих друзей из поселка Лианозово. Собутыльники подвалов Смоленки попадали туда в зависимости от пьяного настроения. Эта табель о рангах без возражений профсоюзного начальника была принята к действию и наломала столько дров, пока головастик Ащеулов «торчал у власти искусства», что до полного его излечения временем пока далеко.

Над Ленинградом висело историческое проклятие.

В 1975 году профсоюзные стратеги начали погром с «ленинградской оппозиции». Торговцы «дип-арта» не нуждались в ленинградских конкурентах. Напористые питерские авангардисты, прославленные западной прессой, — Шемякин, Рухин, Жарких, — тянувшие за собой хвост охотников поживиться в Москве, стали опасной помехой в торговле с дипкорпусом, аккредитованным в столице. Просьба, или «заявление ста», составленное ленинградцами при поддержке минометчика Тяпушкина, Рабина и Киб-лицкого, товарищ Ащеулов демонстративно, под смешки работников профсоюза и гробовое молчание заложника Немухина, сжег на столе, а пепел сбросил в мусор.

— Доносчикам первый кнут! — определил новую линию поведения профсоюзный головастик. — Все просьбы в устном виде и лично мне!

Под угрозой ареста и штрафа питерским выскочкам было запрещено появляться на московских тусовках без «постоянной прописки», включая дворницкие и вокзалы, где они еще пытались проявить свой твердый характер.

Некоторые из них — Саша Арефьев, Алик Рапопорт, Саша Леонов, — протоптавшие тропинку в торговлю «дип-арта», многочисленные участники смелых манифестаций, скрылись в эмиграцию, а самый непокорный -Евгений Рухин — сгорел на пожаре в своей мастерской летом 1976 года.

Единственному представителю восставшей Сибири — Эдуарду Зеленину, не знавшему толком, где расположен Восток и Запад, в избу принесли «израильский вызов».

В отличие от легендарного магазина Остапа Бендера, не имевшего рогов и копыт, головастик Ащеулов располагал артистическим товаром всех сортов в избытке. Цензурный комитет, согласно таблице Немухина, расставлял его по «десяткам», «двадцаткам», «тридцаткам» и сотням. Известную московскую склочницу Лорика Кучерову-Пятницкую и группу нештатных шизофреников, доказавших президенту США, кто истинный вдохновитель «бульдозерного перформанса», В.М.Ащеулов без экзаменов записал в профсоюз. Рапорты шизофреников временно перестали поступать в канцелярии иностранных держав.

Западные журналисты охотно подавали молодых художников то на фоне мокрого пустыря, то на фоне вечных снегов, то с собакой Лайкой в обнимку, выпячивая Семена Мариенберга, Виталия Комара, Александра Мела-мида, Надежду Эльскую. Надо было видеть матерых алкашей Смоленки, с каким остервенением они паковали ржавую селедку в изображения ненавистных конкурентов, мелькнувших на страницах «Ньюзвика» или «Шпигеля»!

Постоянную компанию Немухину составляли ювелирщик Слава Калинин, рисовавший критические картинки из советского быта, и Димка Плавинский, угробивший талант на претенциозные и сухие композиции древнеславян-ской вязи. Приход страдавшего белой горячкой дикаря Зверева считался посланием свыше.

Литературная игра с мифическими персонажами вроде Зевса, Александра Македонского, Уильяма Шекспира составляет славу полицейских романов. Сложнее, когда в переплет исто-рической хохмы попадают современники, живущие, как говаривал футурист Хлебников, в одном полицейском участке. У нас нет ни малейшего желания обидеть головастика Ащеулова и его приспешников, но он давно мечтал урвать свое от жизни, используя для такой благородной цели подпольную дикость, валютную нелегальщину и преступные средства.

С моим переездом во Францию (май 1975) ведущие деятели андер-граунда, словно проснувшись, наперебой и конфиденциально сообщали о происходящем в Москве, не забывая «по старой дружбе» о парижских подарках.

Чувство дружбы и клана, замечательные качества, свойственные В.Н.Немухину, привели к полной деформации профсоюзной деятельности.

Прыткий головастик сдержал свое слово.

Первый год, транжиря казенные средства, он бесстрашно арендовал выставочные залы для подопечных работников, отправлял «своих ребят» на курорт и за границу, составлял невиданные в стране пестрые афиши и каталоги выставок. Западная пресса постоянно освещала необыкновенные показы «нонконформистов», мистиков и формалистов. Несмотря на постоянные протесты Немухина и его подваль-ных друзей, навал нештатных тунеядцев и фарцовщиков продолжался, так называемая «живописная секция» была собрана и перебралась на новое место, в просторное помещение по улице Малая Грузинская, 28. За спиной начальства составлялись аппаратные заговоры с целью уничтожения зарвавшихся «стариков». Затяжные бои выматывали нервы. Крепкие подвальные напитки быстро подтачивали богатырское здоровье живописца.

Убытки! Убытки! Убытки!

«Таблица» Немухина не приносила доходов!

Выставочная чехарда профсоюза совпала с катастрофическим провалом коллекции АДГлезера в Европе и Америке. «Самых великих художников» считали политическими агитаторами и никто не покупал. Его Величество Капитал с большим скептицизмом встречал русские выходки под племенным флагом «нонконформизма». Эмигранты на ходу перестраивали творчество, чтобы приличнее выглядеть в потребительском мире. Перестройка рядов намечалась и в профсоюзе Москвы.

Космические силы зла незримо вошли в русскую культуру.

Мы далеки от «бичевания» русского искусства, но простой перечень достоинств и недостатков, холодная хронология, подчищенная задним числом, нас не устраивает. Мы подаем то, что происходило на самом деле, выдаем подлость и мудрость, глупость и чванство, доблесть и ханжество участников больного русского андерграунда, потому что все они без исключения, актеры и зрители замечательных событий, нам дороги и близки!..

На пороге нового 1977 года, на расширенном собрании профсоюза, где собрались не только «свои ребята», но и чужаки, «мамка» Лорик Кучерова-Пятницкая, представлявшая значительную группу тяжелопсихбольных работников искусства, восседала рядом с начальником Ащеуловым, что походило на дворцовый переворот.

— Плохо работаем, дорогие товарищи, — начал пытку головастик, по обыкновению сев за стол, — гуляем по заграницам, тайком продаем картины, а в профсоюзной кассе пусто!

С «валютного салона», о котором прожужжали все уши, не капнуло ни одного «грина». Прожорливые авангардисты из-под полы торговали с иностранцами и заработки тащили домой, подло надувая родной профсоюз. Ставка на «стариков» оказалась порочной и убыточной. С таким положением надо было кончать. В.М.Ащеулов решил сменить работников,   помощников и тактику «валютного салона».

Рожи заговорщиков образовали воинственный клин. К «мамке» подтянулась очень тяжелая психартиллерия подполья — Кира Прозоровский, инвалид Кук-Мануйлов и Корюн Нагапетян, автор романтической картины «Несмеяна».

— Я хорошо знаю иностранного потребителя! — вдруг выступила неизвестная блондинка с мощной косой на затылке. — Ничего общего с московским дипкорпусом! Ему нужна русская романтика, а не уродства современного искусства!

Вокруг Лорика захлопали в ладоши.

— Сердечно благодарим за участие! — заключил посвященный в заговор начальник.

Известный исторический парадокс.

Западный мир с большой неохотой встречал русских «западников», не принимая всерьез старомодные потуги, и наоборот — отсталым «славянофилам» всегда открывал двери пошире.

Развесистый русский «китч»!

Почему советская власть не держала коммерческих галерей? — идеологическая мистика коммунизма!

Исподтишка, без обложения налогами, торговали расписными матрешками, балтийским янтарем, оренбургскими платками и крашеными яйцами. На этом ассортименте кончалась международная торговля изобразительными искусствами.

Открытие коммерческой галереи на острове Мальта, торгующей запрещенным русским искусством, звучало так же, как появление дома отдыха на планете Марс

К сожалению, нам пока не удалось установить девичье имя блондинки

Аси Макмум (здесь фамилия звучит по-африкански), но галерея с красивым названием «Гамаюн», вне всякого сомнения, оказалась первой ласточкой коммерческой революции, первой продажей русского искусства на Западе.

Хозяйка магазина на легендарном острове прошла основательную тренировку в славянофильских кружках Ильи Глазунова и Владимира Солоухина перед тем как перебраться на остров в Средиземном море. Опорой и подругой Аси Макмум была Лорик Кучерова-Пятницкая, полноправный член профсоюза и убежденная сторонница «русской романтики». В их секретные списки «подкидные дураки» Немухина не попадали. Они балдели от творчества «крестов» Виталия Линицкого, «лебедей» Саши Туманова, «свинок» Сергея Шарова и «монастырей» Пети и Славы Гладких. «Гей, славяне!»

Новый деловой союз — головастик, Ася, Лорик, двурушник Нагапетян -возник на развалинах культа Смолен-ки. Наивные попытки мастодонтов подполья перехитрить начальство провалились.

Снега!… Озера!.. Лебеди!.. Церкви!.. Барышни!..

Картин с такими пошлыми сюжетами настоящие, образцовые живописцы не писали. Профессионалов корпусного мазка привлекал госзаказ на образы тупорылых ударников космоса.

Русский романтический «китч» плотно свил гнездо в андерграунде. В обход таможни битком набитые чемоданы госпожи Аси Макмум улетали на благословенный туристический остров,

В бархатный сезон 77 года отставные британские полковники и немецкие шоколадники буквально разнесли магазин «Гамаюн» в день вернисажа.

Настоящий славянский шарм!

Имена нештатных производителей Пети Гладкого и Сережи Шарова произносили с таким же почтением, как имена старинных романтиков, недоступных карману зажиточного туриста, потом изумительные картины сказочной России оказались доступны нормальному любознательному гражданину с тысячей долларов в запасе. Доля профсоюза через две-три манипуляции на черном рынке обретала значительный рублевый эквивалент. Головастик и «романтики» основательно нажились за год, а на персональных выставках братьев Петра и Славы Гладких, ставших героями мальтийского пляжа, они отхватили кругленькую сумму, покрывшую кооперативные квартиры и быстроходные «жигули».

Иной путь в «дип-арт»!

«Шизоидная культура», как теперь выражаются московские мыслители.

Ряд ведущих художников профсоюза без промедления сменили стиль. Картины Корюна Нагапетяна «Несмеяна» (позировала сама Ася Макмум!) и «Разрушение Карфагена» Юрия Симакова стали моделями для подражания.

Попытки «самых великих художников» Плавинского, Калинина, Кандаурова примазаться к островному магазину молодые рвачи пресекли в зародыше.

Экстремизм хорош при ловле блох!

Обороты профсоюза с платным доступом на выставки, продажа каталогов и афиш были совершенно нелегальными. Взятки за «персоналки», проценты и подарки с продаж на территории Грузинки, блатной прием в «живописную секцию», нажива на славянском китче бросались врагам головастика из Академии Художеств и угрозыска.

Преступные склоки вожаков, жестокий разброд и азиатчина не брались в расчет. Вольный профсоюзный базар привлекал мыслящих и способных художников своим благополучным видом, с попытками просвещенного кураторства, культурой рекламы, профессиональной развеской и солидным бюджетом, до того немыслимыми в советской культуре.

В помещении профсоюза выставлялись видные художники андерграунда — Владимир Яковлев, Александр Ха-ритонов, Эд Штейнберг и Вл.Янкилевский, однако над Грузинкой сгущались тучи.

Весной 1978 года на отчетной выставке профсоюза совершеннолетний альфрейщик Сысоев (40 лет) показал картину в лубочном аиле, изображавшую вождя китайской революции Мао Цзе Дуна, идущего в будущее по головам угнетенного народа. О картине пронюхали китайцы. Посол КНР выразил решительный протест. О меткой пощечине великому кормчему заворковала западная пресса. Альфрейщик стал модным художником Москвы. Его лубочные, полные горького юмора пародии тиснули почти все газеты цивилизованного мира. За призыв к истине и справедливости посыпались валютные чеки от издателей.

Москва — город юродивых! Юродивый — национальная гордыня!

Связь с беспошлинной средиземноморской торговлей бездарно оборвалась после развода Аси с темнокожим мужем. Неудачный смешанный брак больно ударил по карману русского искусства. Магазин «Гамаюн» закрылся на бурном взлете славянского романтизма. Восемьдесят четыре живописца оказались не у дел. Корюн Григорьевич Нагапетян до лучших времен лег на дно. «Мамка русской демократии» скрылась в глухом подполье. Немухин и гопкомпания «классиков» приподняли головы. Головастик лихорадочно искал выход из тупикового положения. Накануне летних каникул В.МАщеулов вызвал альфрейщика на собеседование в контору Грузинки.

— Тебя видели в «Березке» с полной авоськой! — прижал модного альфрейщика начальник. — Нелегальные валютные операции, статья 88 УК РСФСР, лишение свободы сроком от трех до восьми лет с конфискацией имущества!

—   Не пойман — не вор! — лихо огрызнулся альфрейщик.

—   За систематическую неуплату членских взносов нештатный альфрейщик Сысоев Вячеслав Михайлович отчислен из профсоюза работников   культуры     Москвы   и Подмосковья!

Возмущенный альфрейщик В.М.Сысоев ткнул начальника по большой голове. Со стола посыпались окурки, бутылки, протоколы.

16 ноября 78 года в квартиру альфрейщика бросили бутылку с зажигательной смесью, потом до полусмерти избили в подвале на Смоленке. Вячеслав Сысоев, отсидев в тюрьме пятнадцать суток, собрал узелок и скрылся в дремучем лесу. Охоту за беглым пародистом заметили газетчики. Имя профсоюзного предпринимателя Ащеулова склоняли рядом.

Вся Москва с нетерпением ждала анонимного доноса и ареста профсоюзного головастика.

Ночной сторож Боря Цыган доносил в Париж: «Пробка одна перегорела -покончил с собой Смирницкий, худрец «Литгазеты» — Зюзин в «Белых столбах» — Борух в психбольнице — валюта довела — Немухин сильно похудел — Герасим пока жив — секцию живописи должны распустить — президиум потребовал покаянное письмо — спроси у Стесина, есть ли у него совесть?»

«Сейчас события в Москве носят кроваво-мрачный цвет таков уж расклад, — сообщала мне Лорик Кучеро-ва-Пятницкая. — В первых числах ноября Надежду Эльскую схоронили на Ваганьковском кладбище. Смерть ее и по сей день флером тайны покрыта: муженек у Наденьки уж больно гнусен был. Так что Бог ведает и нам многим сдается, что и его побои не последнюю роль сыграли в смерти Надюши. Как ни говори, а селезенка от ничего разорваться не может. А вот 21 ноября художники, друзья, родные и близкие схоронили Владимира Павловича Пятницкого на кладбище в Долгопрудном, а отпевали покойного в церкви Архангела Михаила в Виноградове… Володя сам выпил мерзост-ную жижу под названием четыреххлорный углерод (орг. растворитель). Неясно, правда, для какой цели Володя употребил жижу эту, но результат был весьма жуткий, трое суток страдания и смерть без сознания… А 23 ноября Саша Васильев вскрыл себе вены [несмертельно. -В.В.]…» (Письмо от 26 ноября 1978 года).

Под православный Новый год (13 января) 1979 года группа тяжелопсих-больных членов профсоюза, на досуге рисовавшая чертей в костре, при поддержке независимых артистов без определенной прописки свершила разбойничий набег на профсоюзную твердыню. Мятежники — пианист и нигилист Вадим Столляр-Забусов, несчастный автор картины «Разрушение Карфагена» Юрий Симаков, не получивший деньги с Мальты, и некто Кирилл Миллер (видимо, независимый неудачник) — ворвались на тайную профсоюзную пьянку, опрокинули праздничный стол на головастика, сломали Немухину ногу и под шумок утащили печать профсоюза! Перед бегством они разбросали письменное «обращение», где требовали невозможного: прекращения политических репрессий, законного права на творческий труд, узаконения валютных операций, бесплатных мастерских и проезда в общественном транспорте!

Можно себе представить профсоюзный пейзаж после такой битвы!

Тайный член оппозиционной группы смутьянов ночной сторож Боря Цыган сообщал по этому поводу следующее: «…Ащеулова сняли — обмен идей не состоялся — аморальное поведение -Киблицкий снимал фильм — выставки идут своим плотным ходом — собираемся у Ники — прибавился шкаф и треугольник — спросил у Стесина, есть ли у него совесть?..» (23.1.79).

В марте 79 товарищ Ащеулов был уволен с должности начальника Объединенного комитета профсоюза художников, графиков и живописцев за грубое нарушение профсоюзного устава, злоупотребление доверием коллектива, хищение в особо крупных размерах и распространение ложных измышлений, порочащих советский строй. Осужден народным судом на исправительные работы сроком до одного года и штрафом на сто рублей.

Что называется, начальник отделался легким испугом!

Суровая кара народного правосудия настигла и беглого пародиста Сысоева. Провокатора выловили в землянке дремучего леса Валдайской возвышенности, обложив, как бурого медведя, и 8 февраля 1983 года осудили на два года ИТК за изготовление и распространение порнографических изображений. В качестве вещественных доказательств на суде фигурировал рисунок, изображающий обнаженную женщину, в которую из миномета стреляет мужчина!..

В обездоленный профсоюз назначили нового начальника, бывшего про-форга рабочих и служащих Ярославского вокзала, «тетку» Галину Борисовну Чудину, женщину, далекую от эстетики и золотых гор коммерции.

Выдающийся художник современности Илья Иосифович Кабаков, не выносивший жулика Ащеулова, впервые принял предложение профсоюза участвовать в выставке. Четыре раза (79, 80, 83, 89 гг.) он показал превосходную графику с отличным девизом: «Цвет, форма, пространство». Злополучная перестройка смыла профсоюзные авантюры, как мусор — талая вода. Лучших живописцев разобрали валютные галереи. Неудачники до сих пор рисуют токарные станки в ортогональной проекции.

Началась другая Галактика.

«Зеркало» (Париж)


Fatal error: Call to undefined function bloqinfo() in /homepages/22/d395850660/htdocs/wp-content/themes/typogriph/index.php on line 32