ДВА РАССКАЗА О СМЕРТИ
Пепельный дом на окраине
1
Излишне говорить, что многочисленные сказки о покойниках, бытующие среди малограмотных людей, не имеют никакого касательства к реальной жизни. Кто в самом-то деле поверит, что вместо пищи мертвецы жуют уголь? Что умеют говорить на своем языке, лишь частично похожем на человеческую речь, но преимущественно непонятном и темном? К тому же – об этом тоже до сих пор толкуют жители барачного поселка, расположенного на севере Солдатска, – покойники обидчивы и злопамятны. Любая глупость или недоразумение могут стать причиной трагедии, и прохожий, ковыляющий через кладбище, рискует потерять руку или ногу, а то и жизнь.
И вот однажды осенью на окраине Солдатска очутился некто Иржан – человек бестолковый и самоуверенный. Он шел решительной походкой мимо наполовину заброшенных барачных построек, сколоченных из потемневших досок. Казалось, что сооружения издают тихий скрип, стонут и жалуются, словно обездоленные сироты. В некоторых тусклых оконцах, однако, горел, несмотря на ранний вечер, свет, как будто невидимые жители старались разогнать зловещие тени или глухую тоску, которая хозяйничала в этих жилищах.
Уже говорилось, что Иржан шагал уверенно и довольно быстро. Его обтянутое смуглой кожей лицо блестело в свете догорающего дня, а руки были засунуты в карманы короткой куртки из кожзаменителя, тут и там покрытой трещинами, как порезами. Путник то и дело озирался, как человек, который ищет нужный адрес, да все не может сыскать… Удивляться, впрочем, тут было нечему: на бараках отсутствовали цифры, угрюмые постройки доживали свой век без имени и опознавательных знаков. Прежде тут селились расконвоированные зэки и крысы, причем зэки имели довольно изнуренный вид, а крысы, наоборот, – откормленный и благополучный. Иржан усмехался каким-то своим мыслям, вздергивал прямые плечи и неутомимо сплевывал в пыль, всячески демонстрируя, что все кругом не по нему и что его терпение того и гляди лопнет. Но едва ли кто-то наблюдал эту таинственную демонстрацию, поскольку барачный поселок был пуст и почти не обитаем. А северная его часть прямиком врастала в старое кладбище – первое и ныне необитаемое, если так можно выразиться. Пятьдесят лет назад в эту землю закапывали первостроителей Солдатска – зэков; там же ложились и их надзиратели, так что, в конце концов, всех их, можно сказать, примирила друг с другом тяжелая сырая земля.
Для чего же Иржана занесло сюда? Какие таинственные цели манили смуглолицего человека, заставляя углубляться в лабиринт мертвых переулков? Так уж случилось, что пришельца влекла мечта хорошо подзаработать, и сияла она в пустоте дворов и в гибельной тьме вонючих подъездов, как безымянная звезда, противиться ее воле было так же сложно, как отказаться от выпивки и угощения или от дружеского участия женщины. Если верить давешнему нанимателю, делать Иржану ничего не придется. Всего только и надо, что отыскать нужный дом на окраине барачного поселка, под каким-нибудь предлогом войти, а затем оглядеться, по возможности запомнив все, что попадет на глаза. «Брать, что ли, чувак хату собрался? Не мое, впрочем, дело». Имелось в затее только одно осложнение: считалось, что в намеченном для посещения доме последние пятьдесят, а может, восемьдесят лет жила ведьма, за которой водился тяжелый грех: желтоглазая дрянь жарила из человеческого мяса котлеты. Это блюдо, как говорили, и вернуло гадину к жизни. Она вылезла из залитой сточными водами могилы и возвратилась в дом, в котором проживала с самого детства.
2
В умирающем Солдатске Иржан производил обманчивое впечатление делового человека. С озабоченной физиономией шнырял по городскому рынку, заводил разговоры с людьми, торчавшими за полупустыми прилавками, хорохорился, хвастался, бранился, высказывал смутные угрозы и вообще наводил тень на плетень. Надо повторить, что со стороны эти действия могли показаться осмысленными и целенаправленными, но ничего такого не было и в помине. Сроду Иржан ничем не занимался, если не считать занятием два срока, которые он отбывал вначале по малолетству за грабеж в телефонной будке пятидесяти рублей, а затем – за ограбление киоска, из которого он вынес ящик пива да несколько блоков сигарет. Однако, обладая от природы романтической жилкой, Иржан старался приукрасить преступления, за которые, как выражались его приятели, мотал срок. В результате картина преступных свершений Иржана становилась все более расплывчатой и зловещей. Так и не придумавшему, чем заняться, Иржану казалось, что мифические преступные деяния придают ему дополнительный вес среди других, не обладающих подобным опытом горожан. И вот, как порой случается, сказка в судьбе Иржана стала былью. Его ошибочно приняли за крутого парня, и бедняга угодил в смертельную ловушку.
В одну несчастливую пятницу подкатил к нему неизвестный человек и поманил пальцем: мол, пошли, добрый человек, есть разговор. Однако Иржан, который в указанный момент сидел на деревянном прилавке в компании двух приятелей и пил пиво из объемистой, на полтора литра, бутылки, приглашение игнорировал. Его желтый кадык размеренно ходил в распахнутом грязном вороте толстовки, так что Иржан только слабо махнул рукой, что означало: сгинь, не мешай. Но пришелец не уходил. Наоборот – вздохнув, отвел крепкой рукой бутылку от уст Иржана и повторил вполголоса приглашение. Что уж он там нашептал бедняге? Товарищи Иржана этого не слыхали, а других свидетелей на рыночном ряду не было. Рынок был пуст и покинут, словно накануне подвергся вторжению варваров: брошенная тара, тут и там горы мятых пластиковых бутылок и возвышенности из гнилой картошки. Печальное, нездоровое место – остается удивляться, что оно привлекло хоть каких-то посетителей.
Утянув Иржана прочь от приятелей, незнакомец высказался без предисловий:
– Покойников не боишься? А крыс?
– Мертвых? – шепотом уточнил оробевший Иржан.
– Обыкновенных. Только здоровых. Разъелись твари…
Иржан с шумом рыгнул и учтиво прикрыл рот. Ему хотелось потянуть время, чтобы уяснить, под чем ему предлагают подписаться. Кому и за какие деньги понадобились его, Иржана, услуги?
– Делать-то чего? – сдержанно молвил Иржан и вторично прикрыл рот: проклятое пиво так и ходило внутри, будто сине-море…
– Дело простое. Сходишь в один дом на разведку. Поглядишь, что и как – и обратно. Обещанные бабки в тот же вечер. То есть как только вернешься.
– На что смотреть-то?
Неизвестный наниматель скривил губы.
– Оглядишься, да и все. Мебель там царская – если приглядеться, конечно.
Иржан призадумался.
– Дак поди хрен пустят, – выразил он сомнение.
– Пустят, пустят. Там баба гостеприимная проживает, всякому рада.
3
Время катилось к вечеру, и сумрак довольно стремительно окутывал печальные окраины. Иржан всполошился было, что так до темноты и не отыщет нужный дом, но в конце концов убедил себя, что все будет путем, никуда дом не убежит. «Погляжу – и срублю бабки».
Тем временем еще в нескольких редких окнах загорелись желтые огоньки. Слабые тени позволяли угадать, что там, и точно, проживают люди – вопреки сырости, неприглядности и тоскливой безнадежности.
Нечего и говорить, что ни о чем таком Иржан думать не думал. За время своих блужданий он изрядно проголодался, устал, но самое главное – смутная тревога начала подползать к сердцу. Бедняге мерещились дикие и неприглядные картины: дрянная баба в лохмотьях, в клочьях паутины, водит черными руками над огромной булькающей кастрюлей. Огарок свечки озаряет помещение, на стене паук величиной с ладонь… Да и что-то там толковали о крысах? Иржан вздрогнул и подумал, что задремал стоя, как лошадь. Он действительно стоял, прислонившись плечом к низкой ограде. Слабо тянуло сухой травой и прелым духом невидимой свалки. Некоторое время пришелец прислушивался, как колотится в груди сердце, а затем поднял голову, протер глаза и догадался, что пришел на место. Он остановился как раз перед домом, описанным нанимателем: крепкий, не чета прочим хибарам, пятистенок, с небольшим палисадником, в котором торчат стебли сухой травы да кривое деревце… Дом высился в стороне от бараков и выглядел на их фоне крепостью. «Не спустят ли собак?». Однако погруженный во тьму и в тишину дом казался необитаемым. Собравшись с духом, Иржан – а он был немного трусоват; да и кто бы не струсил в таком двусмысленном положении? – в конце концов, ступил на крыльцо и постучался в дверь. «Нет никого – и ладно. Свалю по-тихому, внутрь не полезу. Не было такого уговора…». Между тем дверь бесшумно отворилась, как будто там, внутри, Иржана ждали. Эта деталь кольнула гостя, но переживать и сомневаться было некогда. Волшебная волна – вся из мрака и таинственных ночных запахов – подхватила пришельца – и вот он уже стоит внутри деревянного дома, в просторной горнице, перегороженной стенкой напополам. Помещение, куда ступил пришелец, было озарено мягким желтоватым светом, который лился из пузатой бутылки (керосинка, что ли?). Не сразу Иржан, начавший лихорадочно озираться, заметил на огромном сундуке в дальнем углу маленькую детскую фигурку. Но, приглядевшись, понял: сидит там, поджав ноги, девчонка – две босые пятки, будто вылепленные из свечного воска, торчат из-под ситцевого подола, серые волосы кое-как заплетены в тонкую косу, а неподвижные глаза словно нарисованы на крохотном бледном лице. В комнате было очень тихо, исключая еле слышные звуки – с улицы или из-под пола, – которые струились мягко и неуловимо, как будто время рассыпало тут и там свои вздохи.
– Смотри, чего хотел, – донеслось до онемевшего Иржана, и он не сразу сообразил, что говорит девчонка. Губы ее двигались не в склад и не в лад, будто, как и пяточки, были не настоящие, а восковые.
Продолжая топтаться у входа, Иржан начал осторожно озираться. Темный страх улетучился, когда выяснилось, что проживает в доме не ведьма-людоедка, а маленькая девчонка: ни покойников, ни крыс тоже вроде не видать… Хотя и было удивительно: что делает девчонка тут одна-одинешенька? Почему сидит, облитая желтым светом, в пустом доме, будто так оно и нужно? Громко втянув носом воздух, Иржан разогнал призраков, которые так и толпились в горнице. В нос ударил дух сеновала, и тут-то пришелец разглядел главную особенность помещения: все, что ни было расставлено вдоль стен, – какие-то ящики, комоды, сундуки, кресла или там диваны, – все-все это было заложено снопами сухой травы, надежно скрыто и упрятано.
– Хорошо, что пришел, – сказала девчонка. – А то я ждала-ждала, руки стали, как сухая трава, да и ноги, как сухая трава. Вишь, сколько соломы? Вот и я из соломы.
Тут девчонка засмеялась, и смеялась так довольно долго – тоненько и протяжно. Закончив смеяться, она достаточно толково рассказала свою историю – хотя можно ли ей верить? Иржан не знал, что и думать, и молча слушал, время от времени – ради душевного равновесия – втягивая носом воздух. Ему нелегко было разобраться в речах рассказчицы, ведь, слабо знаю историю своего родного Солдатска, Иржан поначалу вообще решил, что стал жертвой розыгрыша («Кинули меня, как пить дать! Развели… А больше-то что?). Но в конце концов он вынужден был прислушаться. Кое-как из девчонкиных слов нарисовалась картина. Много лет тому назад в доме жили очень богатые люди. Дом был полон добра и дорогих вещей. Одних только рулонов шелка не пересчитать; мех был такой, что из столицы торговать приезжали; четыре ларца с камнями – у мамаши девчонкиной гарнитур имелся из изумрудов, а для ее, девчонкиного, приданого вообще отвели заднюю горницу – в сундуки не умещалось. После уже и мебель появилась, и фортепиано немецкого мастера, и диваны, и стулья, и табуретки, обшитые золотым шитьем. Тюль и сейчас лежит, но поеденный червем, – хороший тюль цвета сливок.
– А теперь? – спросил Иржан и провел рукой по сухим губам. – Распродаете, что ли, имущество?
– Угу, – кивнула девчонка, помолчала и опять хихикнула.
– Вначале-то у нас чуть все не отобрали, да вместе с товарищем Васильковым в город вошла смерть. Что тут началось! Товарищ Васильков старался не допустить паники и стрелял из черного нагана по своим и по чужим. Но смерть была проворнее товарища Василькова, народ начал валиться прямо на улице, и трупы раздувались, как мешки с зерном. У нас дома смерть забирала малышей прямо в мешок, заталкивала так, что те пискнуть не успевали. А взрослых бросала на лавках или на полу – так они и лежали, раздутые и страшные, но никто не жаловался. Затем, когда смерть немного притомилась, она вышла из наших дверей и уселась на скамейку в палисаднике. Меня она не тронула, так как решила, что я померла – и вот вышла, как я сказала, из дома и уселась на скамью. Просидела таким образом несколько дней или месяцев – сейчас не помню, затем встала и пошла по пустой улице, черная и ровная, как палка. Тогда я вылезла из своего укрытия – больше притворяться не имело смысла – и одного за другим вытащила покойников из дома. Работа была не легкая, но не жить же в одном доме с целой семьей мертвецов? Вытащила, закопала неподалеку от дома и вернулась обратно. Нужно же было кому-то охранять изумруды, шелк да меха. Вот я и вернулась, так и сижу, дожидаюсь, когда кто-то наконец заявится.
– А тебе зачем? – настороженно спросил Иржан. – Ну, гости для чего понадобились?
– Устала я, – объяснила девчонка. – Вишь, одной соломы сколько пришлось натаскать? А все для того, чтобы построить новый дом из пепла.
– Не бойся, – объяснила девчонка, заметив, что Иржан отступил на шаг. – Мне только и надо, чтобы ты к моей соломе спичку поднес. А то мои руки ничего не могут удержать, даже спичку, мне помощь нужна.
Иржан отрицательно замотал головой и замычал, отвергая предложение.
– А потом, – двигая губами не в склад и не в лад, мечтательно продолжала девчонка, – в пепельный дом входи, кто хочет. Тут, будь уверен, и изумруды можно будет сыскать, и иные камешки – у мамаши моей добра хватало, добра хватало…
В этот момент, когда речи девчонки сделались мутными, едва внятными и текучими, как шум осыпающихся листьев, в руке Иржана откуда ни возьмись появился коробок спичек, да так, что натурально прилип к ладони, не оторвешь; коробок в одной руке, спичка – в другой; бросай спичку, миленький, дом из пепла, башни выше тополей и осин, дунешь – упадет, а не дунешь – тысячу лет простоит пепельный дворец…
4
Через некоторое время на окраину барачного поселка приехал наниматель Иржана. Он высадился из компактной машины импортного производства и критически осмотрел груды пепла и куски черных останков сгоревшего дома. Затем достал из багажника лопату и принялся за дело. С тех пор бессердечный и алчный человек, толкнувший простодушного Иржана на верную гибель, неутомимо трудится, шевеля пепельные останки погибшего дома. Он ищет рубины и изумруды, вглядываясь воспаленными глазами в невесомый прах. Мало-помалу его одежда, руки, ноги и волосы покрываются тонким слоем пепла, и в свете сумеречного дня контур искателя сокровищ почти не отличим от общего пепельного ландшафта. Постепенно он становится частью сумерек, хотя сам, безусловно, считает себя живым человеком.
Знакомые все лица
Расскажу эту историю, как слышала ее от покойного Вити Хрящева, а он, в свою очередь, тоже от покойного Юрия Анатольевича Саломаты, бывшего учителя физики и географии, местного барда и романтика, спившегося по принципиальным соображениям и умершего при неясных обстоятельствах. Вот вкратце этот рассказ – он заслуживает быть записанным вне зависимости от того, насколько правдивы изложенные события.
– Запиши слово в слово, – настаивал, не знаю почему, Витя Хрящев, поворачивая ко мне утомленное лицо усталого от пьянства человека.
Я сказала:
– Запишу. Но своими словами.
Витя Хрящев уточнил подозрительно:
– Типа сочинения о природе?
– Можно сказать и так.
Витя помолчал, а затем высказался загадочно:
– Писатели теперь в основном о гравитации пишут. А писать следует о любви или о смерти. Вознесенский сказал.
– Блок.
Витя Хрящев – мой бывший одноклассник, который последнее время работал дворником в восьмилетней школе нашего Солдатска. А Юрий Анатольевич Саломата – бывший коллега по этой самой школе. Как я уже сказала, оба теперь мертвы, и, возможно, если бы не это обстоятельство, я нипочем не надумала бы описать странное приключение Юры Саломаты – последнее, замечу, приключение в его жизни, поскольку через несколько дней моего товарища не стало.
Теперь представьте теплый весенний вечер в нашем Солдатске.
Еще довольно светло, но в чистом высоком небе уже зажегся призрак луны, словно начертанный разведенным молоком. Маленькая привокзальная площадь пустынна, поскольку последний автобус в райцентр Верхневышкинск отбывает обычно с пятью-шестью пассажирами на борту; в билетной кассе дремлет, оттопырив нижнюю губу, белоокая кассирша Римма; широкое безбровое лицо в бледных веснушках и действительно почти совершенно белые глаза, за что барышня получила у водителей автобусов прозвище Белуга. По вечерней площади ходят два-три голубя, скамейка для пассажиров выглядит инвалидом, ибо сиденье составляет единственная не выломанная доска, а над площадью, наравне с голубями, летают полиэтиленовые пакеты.
Каждый, кого ноги принесут в такой час на привокзальную площадь, подумает, во-первых, о том, как печален городской пейзаж, лишенный человеческого участия, а во-вторых, задумается о смерти. Волей-неволей эта мысль выскочит из какого-нибудь темного душевного уголка, и кое-кто даже осмотрит свои руки или обутые в ботинки ноги, чтобы удостовериться и порадоваться тому, что пока еще жив. Возможно, таково свойство вечерних часов, или уж запыленная площадь под молодой луной наводит такое уныние?
Итак, в описываемый вечер, который пришелся на конец майских праздников, к кассе подошел Юрий Анатольевич Саломата и долго пересчитывал деньги на билет. Денег то хватало, то не хватало, и, в конце концов, изнуренный подсчетами пассажир вывалил на фарфоровую тарелочку несколько бумажных купюр и гору мелочи. Кассирша, та самая Римма-Белуга, от звона монет очнулась и поглядела белыми глазами на бывшего учителя Саломату. Юрий же Анатольевич, встретив этот взгляд, вдруг беспочвенно перепугался, как будто в бессмысленных глазах кассирши прочел что-то неприятное для себя. Затем, наконец, деньги были пересчитаны девушкой за кассовым окошком, и Юрий Анатольевич получил билет.
Для чего Саломате понадобилось ехать в Верхневышкинск? Дел у него там никаких не было, как не было их и в родном Солдатске. Дел не было, это правда, – но внутри сидел какой-то зуд, который толкал бывшего учителя физики в дорогу. Не сиделось ему на одном месте, хоть плачь, и вот в конце одиноких праздников вышел человек на привокзальную площадь, прикидывая, хватит ли денег на билет. Денег, как нам уже известно, хватило, хотя и впритык; осталась разве что горсть мелочи на холодный беляш, и Юрий Анатольевич, действительно, купил беляш, чтобы съесть потом в автобусе. Но тут случилось вот что. Приняв товар в промасленной бумаге, Саломата затосковал вторично за этот вечер. Необъяснимая тревога захлестнула бывшего учителя, как будто он принял из рук буфетчицы не беляш, а черную метку.
Усевшись в ожидании автобуса на увечную скамейку, Юрий Анатольевич погрузился в размышления. Вчера он допил свои запасы, а теперь вот его понесло в Верхневышкинск, в котором его никто не ждет. Мысли теснились в голове все больше угрюмые; пасмурные, невеселые мысли, будто группа провожающих на скромных похоронах. Но некоторые воспоминания зажигались подобно фонарикам в весенний вечер. Вот он, Саломата, сидит на влажном бревне перед гаснущим костром и поет именно про гаснущий костер, перебирая струны гитары: я смотрю на костер угасающий… В летней мгле вспыхивают улыбающиеся лица сокурсниц… Туристы, они все тогда были туристами – а толку? На коленях у девчонок, у всех до единой, лежат фиолетовые цветы иван-чая и слабо светятся… Вот куда все это исчезло, спрашивается?
Тут у Саломаты вдруг страшно разболелась голова, до тошноты, до потемнения в глазах – и стало человеку не до воспоминаний. Да и автобус тем временем подошел, гремя невидимыми внутренностями. Юрий Анатольевич занял свое семнадцатое место, хотя салон был пока что пуст и можно было сесть куда вздумается. Но, быть может, подумалось Саломате, люди еще подойдут? С этой случайной мыслью Юрий Анатольевич заснул, успев еще мимолетно подумать, что неплохо, если соседом окажется кто-то знакомый… либо – дальний знакомый… И тогда, возможно, они поболтают… потому что спать в автобусе неудобно, после этого так называемого сна еще два дня болит шея, ноет спина…
Подумал так – и уронил голову на грудь.
Между тем сумерки обступили пассажира. Сквозь немытое стекло в салон проникал слабый лунный свет, и постепенно автобусные сиденья в старенькой, кое-где лопнувшей обивке приобрели черты живых существ, как это нередко случается в полутьме. Затем скрипнули двери автобуса, и Юрий Анатольевич открыл глаза. Чувствовалось, что сон еще держит его в своих глубинах, но Саломата все равно проснулся и слегка замерз; с чувством холода улетучился короткий сон, и слава богу, потому что снилось в тот раз бывшему учителю что-то приятное, но необыкновенно печальное. Он, кажется, даже поплакал во сне – но о ком? С чего? Этого, конечно было не вспомнить, тем более, согласно убеждению Юрия Анатольевича, человек имеет право жалеть лишь одного человека – самого себя. Он один, мол, достоин жалости, его и следует оплакивать… Всхлипнув напоследок – Саломата, по-видимому, все еще провожал свой таинственный и грустный сон, – бывший учитель заметил в дверях автобуса темную фигуру и не сразу узнал знакомого. Потирая то подбородок, то ладони, в салон вошел Гера Гнускин, бывший одноклассник, которого Юрий Анатольевич не встречал, наверное, лет пятнадцать. Слышал лишь, что Герка заболел, – вот и теперь, даже при слабом освещении салона, был заметен его болезненный вид: желтоватое, словно немного сдвинутое на сторону лицо, на котором выделялись прямоугольные очки в темно-коричневой пластмассовой оправе. Оживившись, Юрий Анатольевич помахал пришельцу рукой, приглашая его занять соседнее место, но Гера, судя по всему, неважно видел сквозь свои квадратные очки и шел по салону, будто слепой. Вдруг автобус качнулся, громко скрипнули двери, и они поехали. Кое-как удержав равновесие, Гера Гнускин уцепился за поручень и уселся на параллельное с Саломатой продавленное сиденье – через проход. «Что же он – не узнает меня? Или раззнакомиться решил? – подумал с обидой Юрий Анатольевич. – Впрочем, его дело».
Медленно, будто водитель неважно видел в сгущающихся весенних сумерках, автобус развернулся на привокзальной площади и, слабо громыхая внутренностями, выехал на дорогу. Прежде чем выехать на кольцевую, им предстояло проехать Солдатск насквозь, подбирая на трех или четырех городских остановках возможных пассажиров.
Юрий Анатольевич закрыл глаза, но ему не спалось, и он против воли продолжал думать о Герке Гнускине, не пожелавшем узнать его (среди прочего Саломата не без злорадства отметил, что за прошедшие годы бывший одноклассник обзавелся чем-то вроде горба; во всяком случае, шел по салону автобуса, чуть наклонившись вперед, будто тащил на спине немалый груз. Спина же, и впрямь, казалась изогнутой – горб-не горб…).
Тут, как давеча на вокзальной площади, в голове Юрия Анатольевича одна за другой загорелись цветные лампочки воспоминаний. Редкое, надо признать, зрелище – куда привычнее Саломате было ощущать в душе беспробудные сумерки… Итак, вспыхнувшие воспоминания слегка взбодрили приунывшего учителя, – и вот припомнилось, как тот же Герка на их заседании физического кружка рисовал на тетрадном листке головы присутствующих – но в смешном, пародийном варианте. Не избег общей участи и их учитель Николай Александрович… как же была его фамилия? Не вспомнить никак – мятый он был какой-то, с выражением обиды на лице и галстук носил на резинке – не умел, надо думать, делать узел… После встречи с таким ни одному мальчишке в здравом уме не пришло бы в голову стать учителем – да и девочкам с их традиционной педагогической ориентаций…
Герка рисовал свои карикатуры, уткнувшись носом в парту – он и тогда носил очки – и был настигнут учителем в разгар творческого процесса. Физик тогда пришел в ярость, никогда они не видели его таким белым и утратившим лицо. То и дело облизываясь, он выкрикнул, чтобы Герка убирался вон, и даже слегка подтолкнул того в сутулую спину, а листок с картинками разорвал в мелкие клочья и бросил на пол – чтó, интересно знать, привело беднягу в такую ярость? Неужто, узнал себя в человечке с оттопыренными на заду штанами (имелась там, кстати говоря, и подпись: «Кое-кто наложил в штаны». Но, в конце концов, «кое-кто» еще не фамилия, имя и отчество). А фамилия его была Попцов, вдруг вспомнил Юра Саломата и открыл глаза. В автобусе потемнело, хотя и горели две-три лампочки под потоком, заливая салон тусклым светом.
Очнувшись, Саломата понял, что проспал выезд на кольцевую трассу – автобус уже некоторое время мчался сквозь тьму. И были они с Геркой в автобусе не одни – на остановках погрузились несколько человек, и теперь спали, безжизненно свесив головы. Гнускин тем временем передумал сохранять инкогнито – либо просто выспался и признал в соседе бывшего товарища? Так или иначе, перебрался через проход и устроился на сиденье рядом с Саломатой, причем заговорил довольно загадочно – со сна и в глухом, плохо освещенном салоне Юрий Анатольевич не сразу разобрал речь соседа. Тот говорил, в самом деле, таким образом, будто рот был полон каши: бульканье и покашливание вместо путных слов. Тем не менее из этого курлыканья Саломата кое-что понял: Герка сбивчиво поведал, что стал он фокусником, да представь себе, натренировался так, что в областном центре даже назначили комиссию.
– А деньги? – не придумав, что спросить, проговорил Юрий Анатольевич. – Они тебе платят за твои фокусы?
Гера Гнускин некоторое время молчал, как бы задумавшись, причем Юрий Анатольевич почувствовал, что от одежды товарища исходит неприятный и резкий запах. Пахло подгнившими тряпками, чем-то лежалым и влажным.
Помолчав, Гера принялся рассказывать о фокусах, и в рассказе его фигурировал крепко-накрепко запертый сундук, какие-то гипнотические внушения, а также – необъяснимым образом – в этот рассказ проникли белки и бурундуки.
– Белки цокают, бурундуки свистят, – усмехаясь, повторял Гера.
Пытаясь вникнуть, насколько возможно, в суть странного рассказа, Саломата потер лоб, но спросить ничего не успел, потому что сосед его раскашлялся устрашающим образом – во все стороны полетели брызги и сильнее запахло мокрой подгнившей одеждой, так что Юрий Анатольевич и сам был не рад, что не воспрепятствовал соседству. Гнускин, впрочем, скоро затих и уснул, а Саломата в недоумении мысленно повторял: бурундуки свистят. Ему и впрямь слышался какой-то слабый, скорее всего мнимый свист. Стараясь игнорировать необъяснимые звуки, Юрий Анатольевич дождался первой остановки около объездной дороги на станцию Выя напротив бензозаправки и, пользуясь случаем, поменял свое семнадцатое место на другое – поближе к выходу и подальше от назойливого, допившегося до галлюцинаций Геры Гнускина. Тот, впрочем, никак не реагировал на перемещение соседа, хотя как будто и не спал. Он молча таращился в сумрак салона, словно видел нечто, не видимое Саломатой.
Усевшись на другое место, Юрий Анатольевич с облегчением вздохнул. Неприятный запах, исходивший от соседа, а главное его бессмысленные речи отвратили бывшего учителя от намерения общаться с кем бы то ни было. Салон между тем пополнился еще несколькими фигурами, и самое удивительное – среди них попадались знакомые Юрию Анатольевичу люди. Одну женщину с тяжелой одышкой и кирпичным широким лицом он узнал, несмотря на отвратительное освещение, сразу. Это была давняя коллега, Людмила Михайловна Кисина, которую ученики называли между собой Кисой. Саломата вынужден был признать, что за пролетевшие годы Киса ничуть не изменилась: была так же тяжела, угрюма и с узкими нахмуренными бровями. Одно лишь неуловимо кольнуло Саломату: выражение печали, поместившееся на кирпичном лице Людмилы Михайловны. В прежние времена ничего такого не было, наоборот, красное лицо Кисы обычно пылало гневом. Припомнив эту деталь, Юрий Анатольевич внутренне оробел и сделал вид, что не узнал ночную пассажирку. Однако Людмила Михайловна, поднявшись в салон, двинулась к свободному месту рядом с ним. Тяжелое дыхание вырывалось из ее сухих мертвых губ, лицо, что было видно даже в тяжелом сумраке, приобрело темно-коричневый оттенок, а походка сделалась тяжелее прежней. Саломата так и сжался на своем сидении, задрожал и поник. Наконец, Людмила Михайловна уселась рядом, скрипнуло под ее весом старое сиденье, а Юрий Анатольевич вдруг вспомнил – впрочем, без страха, а скорее, с изумлением, что Кисина умерла около пяти лет назад. Неизлечимая болезнь свела ее в могилу, и хотя Юрий Анатольевич не присутствовал на похоронах (ибо проходил в ту пору первый – бесполезный – курс лечения от алкогольной зависимости в медицинском центре Верхневышкинска) – однако с точностью знал, что Кису похоронили. Пришлось печальное событие на начало зимы, и ветер, говорили, был таков, что тяжелый гроб, во время установки на машину едва удерживали двое сыновей и двое добровольных помощников. Гроб качался, как лодка, поймавшая волну.
Тоскуя, Юрий Анатольевич сказал сам себе: все дело в ветре. Да и снег, который в тот год валил без остановки, тоже сыграл свою роль. В сумраке снежном, мутном ничего не поймешь, не разглядишь. Мертвый сойдет за живого, живой – за покойника.
Дрожа и тоскуя, Саломата не сразу разобрал, что мертвая соседка отчитывает его точно так, как делала это при жизни – лишь слова стали менее понятны и несколько путались в коричневых мертвых губах. В общем, высказывалась Кисина путано и сердито, и знай себе твердила, что каждый должен делать свое дело. Так настаивала на этом, что сунула под нос Саломате правую руку с искалеченными пальцами. Юрий Анатольевич, чтобы не видеть уродливую руку, зажмурился, а Киса громоздила одну нелепость на другую, уверяя, что играть с утра до ночи на музыкальных инструментах не сахар, вот и рука ее пострадала. Да он еще не видел левой руки, прибавила она сердито. Там цел один лишь палец, чудом уцелевший…
Цел один лишь палец, чудом уцелевший, повторял, будто околдованный, Саломата. Ему хотелось спросить, с какой стати Кисина, никогда не игравшая ни на одном музыкальном инструменте, теперь вот играет с утра до ночи? Но он не решился ничего спрашивать у мертвой, поскольку не мог угадать последствия.
Между тем соседка теснила Юрия Анатольевича своим огромным плечом, и, сжавшись, тот вдруг вспомнил, что один из сыновей Кисы стал музыкантом и играет где-то в филармонии – очень далеко от их мест, чуть не в Китае. Возможно, предположил бывший учитель, тоскуя о сыне, и заиграла мертвая Киса на всех разом музыкальных инструментах? Но как же, впрочем, очутилась в этом автобусе? И что ей понадобилось в Верхневышкинске, если на то пошло? Ну а он сам? Тоже ведь неизвестно зачем уселся в автобус. Осточертели одинокие праздники, пустынный, будто вымерший их двор, в котором живыми были только поскрипывающие на ветру качели – вот человек и сел в автобус и уехал, а теперь, в продолжение ночной поездки, Юрий Анатольевич не уставая задавал себе вопрос за вопросом. Точно ли Люда Кисина померла – или он что-то перепутал? Невозможно представить, чтобы покойник так запросто раскатывал в автобусе, пусть даже и ночью… А остальные пассажиры? Никого, надо признать, не поразил вид бывшей учительницы, они окинули ее равнодушным взглядом и уселись кто куда. Да ведь и сами они, волнуясь, думал Саломата, тоже хороши… Во время короткой остановки Юрий Анатольевич разглядел бывшего слесаря их ЖЭКа, темного молчаливого человека с опущенным, как у грибника, лицом; увидел мельком пацана с голубоватыми жилами на худой шее и озлобленным выражением истощенного лица… Паша Митяев? Или не он? Нет, Митяев, кто же еще. Шесть лет назад он учился у Саломаты в восьмом классе; и между прочим, таскали его, Саломату, в милицию по поводу мальчонки, который – не гляди, что молод – бойко торговал в школе наркотиками – прямо на переменке, в вонючем школьном сортире… Так наладил дело, что любо-дорого. О, стоп. Да ведь Пашку же убили, дело его еще было не закрыто, а парня ухлопали – свои же подельники, надо полагать. Удавился в камере на собственных ветхих джинсах – вроде как сам, хотя никто в самоубийство не поверил. Не поверили – но и доискиваться не стали. Помер – и хрен с ним, как говорится…
…Что ж, медленно размышлял Юрий Анатольевич, тогда синие жилы на тонкой шее очень понятны… Так сказать – следы внешнего воздействия… И кожа его прозрачная, отливающая голубизной, тоже понятна…
Вялые обреченные мысли текли в голове пассажира. Сами по себе удивительные, эти выводы, однако, легко объяснялись соответствующей обстановкой: слабый духом Саломата, вырвавшийся из хронического запоя и очутившийся в ночном автобусе в окружении молчаливых и угрюмых фигур, легко мог впасть в заблуждение и принять живых людей за покойников либо наоборот. Надо добавить, что Юрий Анатольевич и сам понимал, что сделался жертвой ночного колдовства. Слабые весенние запахи, исходящие от земли и пробудившихся трав, долетали на остановках до Саломаты и тут же смешивались с тяжелым духом молчаливых пассажиров. Юрий Анатольевич то и дело бросал на них косвенные взгляды, но это не приносило утешения. Наоборот, новые безрадостные открытия делали ночное путешествие все более тягостным. Будто нарочно, Саломата знай себе узнавал в случайных спутниках старых знакомых. Большинство из них, как казалось тоскующему учителю, умерли достаточно давно и, естественно, были похоронены, преданы земле. Но попадались и те, о ком Юрий Анатольевич ничего такого не слышал или позабыл. Лица этих неустановленных пассажиров, впрочем, были не многим лучше: желтоватые, будто потекшие, как подтаявший снег, они смутно проступали во тьме автобуса; одновременно слышалась их глухая неразборчивая речь. К перечисленным деталям надо добавить, что Юрий Анатольевич потерял счет времени: то ему казалось, что ночи не видно конца, то вдруг в голову вторгалось подозрение, что водитель сознательно ведет автобус не по основной трассе, а по какой-то параллельной (притом что эта параллельная трасса была чистейшим вымыслом, абсурдом); и вот теперь ни ночь, ни дорога вовек не закончатся…
– Однако ничего не подтвердилось, – сказала я Вите Хрящеву по окончании рассказа. – Дорога привела куда следует, а ночь закончилась.
Сказав так, я с некоторым усилием усмехнулась. Мне хотелось подбодрить рассказчика, вернуть его (да и себя) на рельсы логики и здравого смысла.
Но Витя Хрящев думал иначе.
– Вот тебе закончилась! – с озлоблением высказался он. – У Юрки после этой поездки глаза не видели четыре дня. Его в Солдатск возвращали с оказией.
Я сказала:
– Временная потеря зрения? Ну а потом?
– Потом, – с торжеством отчеканил Витя Хрящев, – Юрка помер. Однако кое-что успел рассказать накануне.
– Накануне?
– Перед тем, как помер, я имею в виду. Зрение-то у него пропало, это факт – зато включилось внутреннее зрение. То есть табуретку или угол стола он мог не заметить и врезаться, как слепой крот. Зато видел кое-что другое.
– Висячие сады Семирамиды…
– А?
– Извини.
– Короче. Эти хари, что налезли в автобус, точно все померли. Юрка не ошибся, и это были не глюки. Натуральные покойники.
– Как же он определил?..
– А так. Зрение у него накрылось, как тебе известно. Но внутренние ресурсы позволили разглядеть последующие действия этих тварей. Они неутомимо работали.
– Что же делали? – спросила я, облизав губы.
– Кто что. Не разбери-поймешь. Кто-то тер ладонь о ладонь, без перерыва и без остановки. Юра еще подумал, что кожа лопнет, и кое у кого она и вправду лопнула, так что зияли красноватые пятна. А кто-то, для примера, пересчитывал в карманах мусор. Достанет, представь себе, какие-то веточки, даже гнилые бумажки – и считает, будто монеты. Покойников не поймешь. В общем, нагляделся Юрка на них, и взяла его тоска.
Я вздохнула.
– От тоски не умирают. Не всегда умирают, так ведь?
– Так-то оно так, – сказал Витя Хрящев. – Но Юрка именно помер. Его скрутило через день после возвращения. Причем как? Некоторые, я читал, когда помирают, пытаются забыть о низменной жизни, ну а Юрка пытался забыть о низменной смерти. Вот как поймешь? – опять повторил Витя Хрящев.
И действительно, ничего не понял, потому что меньше, чем через год, в начале следующей весны угодил в полынью на реке Экве, и черная вода засосала беднягу. Так что навестить его могилу невозможно, поскольку тела так и не нашли.