Издается в Израиле (Тель-Авив) ● Главный редактор: Ирина Врубель-Голубкина ● E-mail: exprocom@gmail.com

Автор: , 07 Апр 2011

ЗВЕНЬЯ


Меир Винер

ДЕДУШКА БИНЬЯМИН

В доме у дедушки были две большие светлые комнаты с облицованными белым кафелем голландскими печами. Третья комната, где стояли высокие книжные шкафы, зачехленные кресла и диваны, где стены украшены были зеркалами с гранеными фасками, а с потолка свешивались хрустальные канделябры, была всегда заперта на ключ, и ставни в ней были закрыты — туда годами никто не заходил. Только перед праздником Пасхи в ней производилась уборка, вытиралась пыль и передвигалась вся мебель, ибо и туда могло случайно попасть что-нибудь квасное. Тогда мне и удавалось заглянуть в эту комнату.

Однажды в этой комнате целых три недели прожил старый еврей с большой седой бородой, похожий на Льва Толстого, только гораздо худощавее. На нем был поношенный, но хорошо сшитый сюртук немецкого фасона. Он был нищий, и его звали Мендельсон.

Кухня, через которую проходили в остальные комнаты, была просторная и светлая. Покрытая кафелем кухонная плита сверкала латунными украшениями. Кухня представляла собой, в сущности, такую же комнату, как и прочие, и в ней часто сидели дети и гости.

Когда дети переженились и повыходили замуж, дедушка и бабушка остались вдвоем и жили, как Филемон и Бавкида. В комнатах всегда было чисто прибрано, каждая вещь на своем месте, везде полный порядок. И полная тишина. Шторы всегда были грустно полуспущены.

Алтер Биньямин Ландау, мой прадед, герой повествования

Мы с матерью часто ходили к ним в гости по пятницам, после субботней трапезы. Дедушка сидел над своей религиозной книгой и не произносил ни слова, только слушал и ласково улыбался. А бабушка с дочерьми и внуками болтали, грызли каленый горошек, ели фрукты и пили пиво.

Зимой, в холодные дни, мы сидели вокруг теплой печи. Бабушка куталась в толстый платок. А я копался в книжном шкафу. Он был набит книгами со всяческими картинками и орнаментами. Я скучал в этом доме, но все равно любил там бывать, и, едва войдя, начинал беспокоиться, что скоро надо будет уходить. По дороге домой надо было переходить Вислу, на мосту дул холодный ветер.

Когда мы приходили днем, в летнее время, бабушка обычно сидела у окна и читала библейские истории в переложении на идиш. Для детей было приготовлено на маленьких тарелочках субботнее лакомство — фрукты и шоколад. Солнечный свет из окна падал на книжные шкафы, на золоченые титулы на корешках. Дедушка спал, и разговаривать в доме было нельзя, поэтому мы выходили играть на широкую веранду, опоясывавшую весь дом, или во двор.

В третьей комнате, той, что была всегда заперта, в прежние времена жила моя прабабка, мать бабушки. Когда я был совсем маленький, я ее несколько раз видел. Детей пускали туда ненадолго и велели вести себя тихо, разговаривать поменьше, не бегать по комнате и уходить сразу, как скажут.

Прабабушка была маленькая и худая, с пылающими глазами и с пергаментным лицом, иссеченным морщинами. В молодости она была необыкновенно хороша собой. Когда я ее видел, ей было сто пять лет. Однако щеки ее, обтянутые диковинным платком, сохраняли румянец, и пряди седых волос обрамляли глаза, полные живости и ума. Она носила платья странно-праздничного фасона — нечто вроде кринолина, со множеством выточек и оборок, с буфами на рукавах. У нее был молитвенник в обложке из слоновой кости. Она обычно читала Йоссипона и другие книги в переводе на старинный идиш. А также французские книги, например, Жорж Занд, и немецкие: Жан-Поля,«Die Hosen des Herrn von Bredov» Виллибальда Алексиса, Шокке, Бертольда Ауэрбаха, роман Карла Шпиндлера «Еврей», романы Комперта.

Прабабушка не говорила по-польски. И ее идиш был старинный, не очень нам понятный. Она рассказывала нам эпизоды из своей долгой жизни — она еще помнила оба польских восстания. И часто рассуждала о политике и общественной жизни полувековой давности. …Нередко посреди оживленной беседы прабабушка легко и незаметно засыпала. Бабушка или какая-нибудь из ее дочерей сидели рядом, дожидаясь, пока старушка проснется. Как-то раз одна из них ворчливо жаловалась по какому-то поводу, завершив свою тираду вздохом: «Нынешние времена!» В этот момент прабабушка широко открыла свои ясные, прозрачные глаза, тряхнула головой и приказала:

— Не ворчать! Это свершится! — и немедленно снова заснула.

Дедушка разговаривает со мной, как со взрослым. Ему и в голову не приходит, что я всего лишь ребенок. Он рассуждает так: я употребляю взрослые, ученые слова, не ношу пейсы, одеваюсь не по-еврейски — значит, я вольнодумец, и все, что он сам, дедушка, знает о прогрессивных идеях, мне, десятилетнему мальчику, давно известно. И он должен постараться ввести мне противоядие. Евреи вообще никогда особенно не принимают во внимание возраст ребенка и обращаются с детьми, как со взрослыми.

Дедушка, в своем чрезвычайно благопристойном темном лапсердаке, шагает чинно, неторопливо, тщательно отмеривая каждый шаг. И тщательно обдумывая каждое слово, словно он обращается к закоренелому модернисту и атеисту, человеку законченных, четко выработанных взглядов. Он держит меня за руку как малыша, но говорит со мной, как с умным и эрудированным антагонистом.

…Я знаю, что все, и евреи, и неевреи, считают дедушку честным до безумия, прямодушным и справедливым почти до одержимости. И что всему, что говорит дедушка, можно верить без оглядки. Но это так скучно! Не очень понятно и ужасно однообразно и скучно. Скучно и однообразно, как большой пустой дедушкин дом, где они живут вдвоем с бабушкой.

Дедушка старается, чтобы все им сказанное звучало непринужденно, как бы между прочим, а для меня все его разговоры — это попросту часть дедушки. Вот так мой дедушка говорит, и все тут. А как ему иначе говорить? И его полагается слушать с любовью и уважением. Но это так скучно, так томительно скучно!

— Мой мальчик, ты молишься? Ты творишь молитву каждый день?

— Нет. Я иногда молюсь по субботам. Не всегда.

Рубен Зелиг - Феликс Винер в возрасте 18 лет, ешиботник

По лицу дедушки проходит тяжкая тень. Он крепче сжимает мою руку и раздумывает, словно подыскивая самый убедительный довод:

— Дабы воззвать горе, мы должны прежде всего соединить Божественную душу с Единым Господом, произнося «Шма Исраэль» утром и вечером, а также и иные молитвы. И тогда сердце твое истинно возжелает соединиться с Ним, как сказано в книге 3ohap: «И возлюбишь Господа Бога твоего, и возжелаешь, дабы Бог стал твой Бог, ты же сосуд его. Смири мысль свою пред Его мыслью, и слово твое пред Его словом. Смири все деяния твои и твори их путями Его. Тогда будет Он твой Бог, и свят в тебе». Дитя мое, ты будешь молиться?

Я не отвечаю. Молиться очень скучно. Дома никто не велит мне молиться. Да и некогда мне. А главное, это так скучно! Я ничего не говорю, и дедушка пытается подавить вздох.

— Мальчик мой, налагая тфилин, человек ограждает себя от греха. С тфилином на руке и на лбу человек не может грешить. Тот, кто налагает тфилин утром, не может вечером отправиться в бордель.

Дедушка ничего такого не имеет в виду — для него это просто манера выражаться. А для меня это звучит загадочно. От напряжения у дедушки выступает пот на лбу:

— Дитя мое, но ты хотя бы веришь в Бога?

Я не понимаю вопроса. Странно, что дедушка задает такие ненужные, излишние вопросы. Я отвечаю с удивлением:

— А почему бы мне не верить в Бога?

Дедушка облизывает пересохшие губы. Взвешивая каждое слово, он говорит неуверенно:

— Ты думаешь, я не читал Шиллера? И других таких же?

Он, видимо, считает это верхом свободомыслия. Он это читал! Ну и что? Разве это причина, чтобы не быть евреем?

В юности дедушка читал и Шиллера, и «Натана мудрого» Лессинга. У него в комнате до сих пор стоит книжный шкаф в стиле 50-х годов прошлого столетия, где под стеклом хранится собрание старых немецких книг. Он по сей день читает немецкую газету «Фрайе Пресс». Однако это не помешало ему вставать каждое утро в три часа, совершать омовение в глубокой микве у источника и просиживать затем над своими религиозными томами до десяти утра.

Мой прадед Лебл Винер, дед Меира Винера

— Шиллер, Шиллер и всякие прочие пустяки! Истинное знание идет от Бога. Что знают философы? Может быть, говорят они, все это не так, а иначе, может быть, все наоборот. Может быть, может быть! А в Торе все не «может быть», а наверняка. У Господа, благословенно Его Имя, все наверняка, абсолютно наверняка. Знаешь ли ты это, мой мальчик?

Я ничего не понимаю. Мне кажется, что дедушка разговаривает с каким-то другим человеком, а я просто слушаю. Из Шиллера я знаю одного лишь «Вильгельма Телля». Я вижу только, что что-то сильно донимает моего дедушку и что надо вести себя осторожно, чтобы его не обидеть. Но как? Я ведь даже не понимаю, чего он от меня хочет. Вот он что-то цитирует, упоминает разные имена. Голос у него замечательно мягкий и мелодичный, совсем как у актера Моисси. Вообще, если бы он был помоложе и без пейсов, он был бы очень похож на Моисси…

Дедушка кончил говорить и тревожно молчит, ожидая услышать в ответ что-то ужасное. Но я уже устал ходить и слушать. До меня мало что доходит из дедушкиных слов, меня больше занимает оживленная весенняя улица, груды черешни, которой торгуют молодые крестьянки в пестрых платках, играющие в подворотнях дети. А дедушку я слушаю, как привык слушать Киддуш или любую молитву: просто молчу и жду, когда это кончится. Но дедушка качает головой, словно отметая некий мой строптивый ответ:

— Ну, хорошо. Разве кому-нибудь доподлинно известно, что Бога нет? Зато нам совершенно точно известно, что существует Творец вселенной, который, не сводя глаз, взирает на каждое живое существо. Ну, и чем это тебе помешало? Какой тебе от этого вред, если ты будешь соблюдать заповеди? Соблюдать заповеди — это же чистое удовольствие, великая радость. Ну, так вот. Если Господь на небесах существует — ты сделал все как надо, не ожидая за это вознаграждения. А если, упаси Господь, Бога нет (да не зачтутся мне эти слова за грех) — что ты потерял? Представь себе, что когда-нибудь, через сто лет, ты очутишься в ином мире, и вдруг окажется, что существует Бог, и существует Закон, и существует Судья — что тогда? Что ты будешь делать, нагой и обездоленный? Мой мальчик, что ты будешь делать?

При всей своей мягкости и терпимости, мой дедушка невероятно упрям и настойчив. Его возбуждение передается мне. В книгах, которые я люблю читать, например в «Похождениях двух мальчиков в Сиаме» Фенимора Купера или в романах Стивенсона, ничего не говорится о Боге. Я ведь вовсе не пытался перестать верить в Бога, не отказывался соблюдать заповеди. Мне становится страшно, страшно до слез. Дедушка сдерживает глубокий вздох:

— Дитя мое, прошу тебя об одном. Делай как знаешь. Верь во что хочешь. Может, они и правы. Одно лишь — соблюдай день Субботний. Налагай тфилин. А если и это для тебя слишком много, то хотя бы не забывай Тору. Изучение Слова Господня — великая вещь. Оно удерживает человека от греха и ведет к праведной жизни. Я знал много горя на своем веку, и одно лишь всегда помогало мне — изучение Торы. «Не будь Закон Твой моим блаженством, я бы погиб в горести моей». А потому, что бы ты ни делал, изучай Тору. Она приведет тебя назад. Ты обещаешь мне, мой мальчик?

Я расплакался. Слезы душили меня, сам не знаю, почему. Дедушка встревожился. Он гладил меня по голове и повторял:

— Тихо, тихо, успокойся. Обещаешь?

— Да, дедушка, обещаю!

Мы шли по мосту через Вислу. Внезапно дедушка изменился в лице; он побледнел и, весь дрожа, попросил меня перейти на другую сторону. Я перешел и остановился у поручней, глядя в воду.

К дедушке подошел элегантно одетый господин. Он снял свою шелковую шляпу и заговорил с дедушкой по-польски — громко, самоуверенно и в то же время несколько смущенно:

— Доброе утро, дядюшка! Мое почтение! Как поживаете, дядюшка? А кто этот молодой человек? Ваш внучек, я полагаю?

Он позвал меня, но дедушка придержал его за руку и сделал мне знак, чтобы я не подходил. Вынув из кармана большой красный носовой платок, дедушка начал вытирать вспотевший лоб, что всегда было у него признаком сильного замешательства. Весь красный от напряжения, дедушка сказал что-то этому господину, на что тот ответил: «Мое почтение!», дружелюбно помахал мне рукой и пошел своей дорогой.

Это был сын дедушкиного брата. Крещеный доктор медицины. Семья давно отреклась от него. Но он старался поддерживать родственные связи, особенно с самыми религиозными членами семьи. Было в этом нечто подчеркнуто вызывающее, но было также и стремление объяснить свой поступок, доказать, что он по-прежнему является членом семейства. Он знал, что дедушка никогда не обойдется с ним грубо, никогда не оттолкнет его при встрече. Поэтому он пользовался каждым удобным случаем, чтобы остановиться и поговорить с дедушкой. Это всегда сильно удручало дедушку, который считал его страшным грешником, хотя, несмотря ни на что, все-таки евреем. Ибо так говорит Тора: «Даже если еврей грешит, он остается евреем».

Рубен Зелиг - Феликс Винер, отец Меира Винера, мой дед

Дедушка подозвал меня к себе. Продолжая вытирать лоб платком, он смотрел на меня со страхом. Вероятно, он боялся, что и я могу пойти по стопам его племянника. Мой ласковый, тихий, застенчивый дедушка был очень сердит. Указывая на уходящего господина, он сказал:

— Он думает, он отлично устроил свою жизнь! Не знает он, что такое быть в изгнании. Когда Господь гневается. Он наказывает! Не знают эти люди, что такое скитаться из страны в страну, нигде не находя покоя и приюта. Он думает, что про него забудут, что он пристроился здесь прочно и навсегда и может плевать на Имя Господне. О, мой мальчик, времена грядут, горькие времена — грозные шаги Мессии. Уже были погромы в Кишиневе. Как я хочу, чтоб предсказания мои оказались ложны! Долгое время Господь дарил нас своей милостью, но мы не свершили Его воли. День гнева Его близок!

…Дедушка отвел меня домой к родителям. Моему отцу не нравилась моя дружба с дедушкой.

Дедушка присел на минуту, спросил, как здоровье каждого из моих братьев и сестер, моих родителей, но не принял никакого угощения. Даже стакана воды он не соглашался выпить в нашем доме — хотя угощение в христианском доме он бы принял…

/Дедушку Биньямина по ошибке арестовали и привели в суд, на место обвиняемого, которого перед этим увели*./ [здесь и далее курсивом выделены примечания Юлии Винер]

…Судья вскоре заметил, что обвиняемый все еще находится в зале суда, и спросил надзирателя, почему его не увели. Ошибка выяснилась, и дедушку освободили.

— Почему же вы ничего не сказали? — удивился судья.

— А какой в этом смысл, если правота не на моей стороне?

— Как это не на вашей?

— Да ведь я хуже, чем он. Почему же ему быть в кутузке, а мне на свободе?

— Вы считаете, что он невиновен?

Дедушка отвечает без колебания:

— Не такой он человек, он на такое не способен. (Позже он заметил бабушке: «Наши мудрецы велят всегда верить, что человек добр».) Я же, — продолжал он, — напротив, на такое способен. Ибо сказано: «Не полагайся на себя до дня смерти своей».

Рассматриваемое дело касалось супружеской измены. Судья спросил дедушку:

— И не стыдно вам, в ваши-то годы, говорить, что вы могли бы такое сделать?

Дедушка вздохнул:

— Откуда я знаю, что я мог бы сделать. Разве не сказано: «Не суди ближнего своего, пока не очутишься на его месте»?

Отец дедушки, Меир Ландау, был богатым банкиром. Рассказывали, что он держал сундуки с золотом у себя под кроватью. Во время большого банковского краха в 1870 году он потерял большую часть своего состояния. Он распродал все, что мог, и вместе с женой уехал в Палестину. Там он прожил еще двадцать лет.

Саломея Винер, урожденная Ландау, мать Меира Винера, моя бабка, в возрасте 17 лет

Дедушка в молодости торговал строительными материалами, держал склады с известью и белилами, с железом, гвоздями и пр. В один прекрасный день, еще до того, как его отец разорился, он, не объясняя никому причин, продал свое дело, полностью расплатился с кредиторами — потеряв при этом огромные деньги. В свое время об этом ходило много толков. Родственники бабушки мрачно намекали, что ему следовало бы сходить к доктору, что у него не все в порядке с головой. Как раз об эту пору происходило строительство сталелитейного завода Желинского. И там дедушка стал помощником архитектора. Он осуществлял надзор над всем строительным процессом. Архитектор Билецкий давно был знаком с дедушкой и знал, что тот обладает обширными познаниями в области архитектуры и чрезвычайно изобретателен по части интересных архитектурных решений. Теперь у дедушки было два занятия: во-первых, он надзирал за строительством, причем постройки попроще даже и сам проектировал. При этом он был и прекрасным чертежником, его планы и чертежи отличались редким изяществом. Откуда это у него взялось — остается загадкой. Рассказывали, что известные архитекторы приходили к нему за советом. Он прекрасно разбирался во всем, что касалось фундамента, величины нагрузки на строительную конструкцию, стен и крыш. И ему платили за его советы хорошие деньги.

Это было диковинное зрелище: еврей с пейсами и в лапсердаке, с чертежами в руке, невозмутимо расхаживающий посреди груд кирпича и бочек с раствором, карабкающийся вверх и вниз по лестницам и строительным лесам, отдающий распоряжения десятникам и рабочим, которые всегда выслушивали его с величайшим почтением. При этом он ухитрялся даже не запачкать одежды.

Ничто в доме дедушки не говорило о том, что его хозяин имеет какое-то отношение к архитектуре и строительству. Нигде не видно было ни чертежей, никаких бумаг. Только маленький письменный столик, а на нем бутылочка с тушью, резинка и компас. Да спрятанный в углу рулон чертежной бумаги. Я никогда не видал его за черчением. Только один-единственный раз. Он проводил линии с невероятной скоростью, никогда ничего не стирая и не поправляя, изредка быстро делая расчет на клочке бумаги. /…/

И было у него второе занятие, которое принесло благосостояние его семье. И тоже никто не знал, где он этому научился. Он считался величайшим мастером в искусстве распутывания самых запутанных счетов, приведения в порядок бухгалтерских книг, составления финансовых отчетов. Он делал это быстро и умело, как никто. Его слово было решающим. Нередко случалось, что какой-нибудь делец объявлялся банкротом, и его бухгалтерия была в таком ужасном состоянии, книги велись так неаккуратно и запутанно, что ни один бухгалтер не мог в них разобраться. Суд по делам банкротства назначал дедушку экспертом, и он мгновенно упорядочивал весь этот хаос. Крупные компании, в том числе и государственные, поручали ему регулярно, дважды в год, проверять их книги и представлять им баланс. Рассорившиеся между собой деловые партнеры обращались к дедушке за решением конфликта, и его предложения принимались обеими сторонами.

Все книги и бумаги обычно приносили дедушке на дом. Он открывал запертую комнату, раскладывал беспорядочные счета и расписки перед собой и принимался читать их, спокойно и без труда, словно обычную книгу. Никогда ни малейших затруднений. И невероятно быстро. Как ясновидящий.

В юности дедушка изучал по старинным математическим книгам алгебру, геометрию, высшую математику. Он очень любил делать календарные расчеты. Иногда, под настроение, он вынимал свои старые книги, некоторые из них на латинском языке. Латыни он не знал, но понимал формулы. Эту роскошь — посидеть над математикой — он позволял себе не часто. Он считал это блажью, баловством, вроде курения, или карт (в молодости он был страстным игроком), или шахмат. Позже он отучил себя и от курения, и от карт, и от шахмат. И точно так же он сумел подавить в себе страсть к математике.

Дедушка никогда ничего не писал и не печатал, ему противна была сама эта идея. Учение и ученость, считал он, представляют великую ценность сами по себе. Но печатать работу с тем, чтобы выпустить ее в свет — это для него была детская забава, недостойная серьезных людей. Аарон Маркус /старинный приятель дедушки/ принес однажды дедушке желтую книжку, только что вышедшую работу Анри Пуанкаре. Работа эта произвела сенсацию в математическом мире. Для дедушки чтение таких книг давно превратилось в нечто, подобное курению или игре в шахматы. Однако работа Пуанкаре притягивала его, и несколько ночей подряд, перед сном, он заглядывал в книгу. Она глубоко его интересовала. Как-то раз он засиделся над ней допоздна. В полночь бабушка видела, как он, держа книгу перед собой, писал на листке бумаги математические значки. Всю эту ночь он спал скверно, а на утро избегал бабушкиного взгляда, словно в чем-то провинился.

На исходе субботы к нему пришли друзья, и Аарон Маркус заговорил о книге Пуанкаре. Дедушка был недоволен; он схватил книгу и велел Маркусу забрать ее назад. Маркус, однако, никак не мог оставить эту тему. Это рассердило дедушку, и он вынул свою бумажку с формулами. Маркус попросил Манделя Кренгеля привести своего отца.

Отцу Кренгеля, приятеля дедушки, было к тому времени почти сто лет. Но когда речь заходила о математике, один из друзей выкрикивал вопрос ему прямо в ухо, и отец Манделя, подумав минуту, давал ответ. Выслушав все дедушкины формулы, символ за символом, старец кивнул в знак того, что он все понял. А затем, после краткого размышления, объявил, что дедушка прав.

Аарон Маркус забрал бумажку с дедушкиными формулами домой и написал Пуанкаре по-французски письмо, в котором изложил дедушкины критические замечания. И поставил дедушкино имя.

Вскоре от знаменитого математика пришло письмо, где говорилось, что, хотя он не со всем согласен, но чрезвычайно благодарен за замечания и учтет их в своей работе; далее следовала весьма лестная оценка дедушкиных математических познаний и глубины понимания.

Аарон Маркус был в восторге, но дедушка разгневался необычайно. Он не желал ни слушать письма, ни даже взять его в руки. И Маркусу пришлось забрать его себе.

Тесть дедушки, богатый ростовщик, оставил ему в наследство большой особняк. Дедушка, не желая пользоваться плодами ростовщичества, решил превратить его в дом для престарелых. Услышав об этом, брат жены дедушки, Фердинанд, потребовал этот особняк себе. Дедушка отдал ему все содержимое дома, мебель и все остальное, а также магазин, принадлежавший тестю, и драгоценности. Но особняк, настаивал он, должен превратиться в дом для престарелых. Фердинанд пригрозил, что пойдет в суд. Дедушка ответил, что ради такого дела готов судиться. Фердинанд, человек огромного роста, схватил тяжелую скамью и поклялся убить дедушку. Дедушка только улыбнулся и покачал головой: Нет! И сделал по-своему. Устроил там дом для престарелых.

Дедушка был не очень силен физически и уже стар. Но в молодости он был отличный пловец. Он подолгу плавал в Висле. Даже в старости он нырял иной раз в микве на глубину тридцати метров. Однажды, уже стариком, он шел по мосту через Вислу и увидел, что в воде тонет человек. Дедушка скинул свой лапсердак и сапоги, бросился с моста вниз и спас тонувшего. Это оказался работник с одной из барж. Через некоторое время дедушке прислали серебряную медаль за спасение утопающих. Он тут же продал эту медаль на переплав, а деньги положил в ящик для сбора пожертвований.

Всю свою жизнь, и в субботу и в будни, дедушка приводил домой кого-нибудь к обеду. Как-то раз к нему явился еврей из Палестины и сказал, что знаком был в Палестине с его отцом.

Этот еврей попросил дедушку дать ему на субботу поносить его шелковый лапсердак и штреймл. А у него были вши. Дедушка дал ему все, что тот просил. Еврей прожил у них целую неделю. В следующую субботу он снова попросил шелковый лапсердак и штреймл, и дедушка опять ему дал, а сам, в будничной одежде, пошел в маленькую отдаленную синагогу, где его почти никто не знал. Бабушка была вне себя, потому что, говорила она, дом теперь полон вшей. Под вечер пришла моя мать и, слушая, как попрошайка рассказывает про прадедушку в Палестине, поняла, что тот все врет. И наглый к тому же.

Дедушка спокойно слушал, кивал головой и улыбался. Моя мать возмутилась и стала прозрачно намекать, чтобы тот прекратил свои враки. Тогда дедушка встал из-за стола и пригласил попрошайку пойти проведать знакомого еврея, одного из самых уважаемых в городе. И они пошли — дедушка в своей будничной одежде, а гость в шелковом капоте и штреймеле. Все это, чтобы избавить гостя от обидных замечаний моей матери. В гостях попрошайку принимали с почетом, как уважаемое лицо. Но к вечеру он, видимо, почувствовал, что удача ему изменяет, и исчез. Вместе с ним исчез и шелковый капот, и штреймл из собольего меха. Бабушка была счастлива. Иначе, сказала она, он остался бы с нами навек, и дедушка никогда не попросил бы его вон. А дедушка уверял, что гость вовсе не украл его капот и шляпу, а что он, дедушка, сам ему все это подарил.

Как-то раз в субботу заболел сосед, ему необходим был доктор. Дедушка взял извозчика и поехал за хорошим врачом. Он велел зажечь огонь и, хотя это была суббота, сам помогал растапливать печь. Для него это был акт самопожертвования, поступок гораздо более героический, чем прыжок в реку. Извозчику он заплатил не деньгами, а дал ему серебряную табакерку. А потом он постился восемнадцать дней подряд во искупление нарушенного дня субботнего.

Всю свою жизнь дедушка не мог простить себе, что неспособен побороть свое пристрастие к табаку. Он все время бросал курить. Однажды он дал торжественную клятву, что больше курить не будет. Спустя два или три месяца он вдруг начал курить длинную трубку. Затем опять бросил курить. Затем принялся за сигары. Потом опять перешел на папиросы. И обратно на трубку. И вот наконец перестал курить совсем. Шли недели, месяцы, а он все мучился. И однажды сказал бабушке:

— Знаешь, теперь уж я действительно не буду больше курить. Подумал немного и спросил:

— А я давал торжественную клятву?

Бабушка сказала, что нет, не давал. Дедушка огорчился:

— Так я, значит, торжественно не поклялся?

— Нет!

Дедушка только рукой махнул. И с этого момента никогда больше не курил.

Дедушка никогда не соглашался занимать какой-либо пост, ни в синагоге, ни в общинном совете, нигде. Он никогда не занимался сбором пожертвований и не ходил туда, где это делалось. Он упрямо держался в стороне от всех этих дел, хотя люди просили и умоляли его принять участие. У него была на то своя причина. Весьма необычная. Этот тихий, скромный, слабосильный маленький человек совершил однажды поступок, который считался бы великим грехом даже для буйного и бесшабашного подростка. Однажды, когда стояла особенно суровая и голодная зима, несколько состоятельных евреев собрались в Бейт-Мидраше, куда ходил молиться и дедушка, чтобы обсудить, как помочь беднякам, прихожанам этой синагоги. Разговоров было множество. Бедняки ужасно страдают. В домах у них страшный холод. Им нечего есть. Они болеют. Необходимо закупить и раздать им несколько возов угля, а также картофеля и капусты.

Один из старейшин синагоги, Иоске Кролль, все время что-то ворчал себе под нос. Наконец он повернулся к дедушке и сказал с возмущенным видом:

— Что же это за люди, если они не запаслись даже углем на зиму? Если у них нету в погребе десятка пудов картошки? Что это за люди, которые перекладывают заботу об этом на благотворительность, надеются на подачки от других? На чудеса? Мы только время зря теряем! Тут и обсуждать нечего!

И тогда произошло нечто, о чем без конца толковал затем весь город. Наш тихий, сдержанный дедушка поднял руку и отвесил Иоске Кроллю, своему недавнему другу и приятелю, здоровенную пощечину.

Ударив Кролля, он тут же упал в обморок. Поднялся страшный шум. Всем было очень неловко. Дедушку отнесли домой, и он долго болел. Скверное вышло дело. Нам не хотелось позорить нашего дедушку, и мы помалкивали.

В первую же субботу, когда дедушка пошел в синагогу, он попросил наложить на него штраф. Он пошел к Иоске Кроллю домой и попросил прощения у него и у его жены, а затем сходил к каждому из его женатых и замужних детей и попросил прощения и у них. Он отказался от своего места у восточной стены синагоги и целый год молился, стоя у дверей. И сколько ни уговаривали его люди, он не мог простить сам себя.

Иоске Кролль несколько раз побывал в доме у дедушки на субботней трапезе, приводил с собой детей, чтобы показать, что не держит на него зла.

В конце года дедушка оставил свою синагогу и больше туда не ходил. Когда Иоске Кролль попросил дедушку проверить его бухгалтерские книги, дедушка резко ему отказал. Своей дочери он не позволял ходить в гости к Кроллям. Кроллю хотелось женить одного из своих сыновей на невесте из дедушкиной семьи. Дедушка и слышать об этом не желал, он сильно рассердился. Однажды Кролли прислали ему приглашение на свадьбу. Он ответил: «Нет!» Когда Иоске Кролль умер, дедушка проводил покойного с десяток шагов, а затем повернулся и ушел. Он так никогда и не забыл.

С той поры дедушка никогда не соглашался занимать какую-либо должность и вообще участвовать в каких-либо общинных делах. Кроме одного. И все об этом знали. Он чрезвычайно интересовался городскими нищими, теми, что ходили побираться по домам. Он старался пристроить их детей в школу и в Талмуд-Тору, чтобы дети не ходили побираться с родителями. Стоило ему увидеть ребенка, просящего милостыню вместе с отцом иди с матерью, он тут же вмешивался, начинал бегать, хлопотать и улаживать, пока ему не удавалось пристроить ребенка либо в приют, либо в какую-нибудь богатую бездетную семью, либо в семью рабочего, которому он затем платил за содержание ребенка. Для этой цели, и только для этой, он готов был даже заниматься сбором средств. Эта проблема глубоко заботила его.

Это стало делом всей его жизни. Я часто встречал у него молодых людей или девушек — рабочих, служанок, иной раз даже из других городов — навещавших его по субботам. Все это были его протеже.

Был еще один вопрос, живо его интересовавший. Он часто ходил в дома для престарелых, проводил много времени с их обитателями, наблюдал, как они живут и что едят. И изо всех сил старался налаживать там дела как можно лучше.

Вот уже несколько дней дедушка был рассеян и чем-то обеспокоен. Бабушка заметила, что он стал рано ложиться спать и все время ворочался в постели.

…Утром, позавтракав, он тщательно почистил свою велюровую шляпу и отправился в город. На Страдомской улице он вошел в контору еврейской общины. Здесь он представился и сказал, что хочет увидеть д-ра Тиллеса, председателя общины. Дверь приемной открылась, и д-р Тиллес вышел навстречу посетителю. Это был весьма элегантный толстенький человечек с круглым, чисто выбритым лицом и с острыми холодными глазами, прикрытыми стеклами пенсне. Он заговорил по-польски:

— Дядюшка, пройдите, пожалуйста, в мой кабинет.

Д-р Тиллес состоял с дедушкой Биньямином в отдаленном родстве — его дед был дедушкин двоюродный брат. Он всегда называл моего дедушку дядей. Они прошли в кабинет, и дедушка уселся под огромным портретом императора Франца-Иосифа. Вид у него был озабоченный, как у человека, который пришел к своему адвокату или к врачу с очень серьезным делом.

Д-р Тиллес вынул коробку сигар и предложил дедушке. Дедушка отказался. Д-р Тиллес взял сигару, обрезал кончик золотым ножичком, висевшим у него на цепочке от часов. Затем закинул ногу за ногу и стал выпускать дым с довольным и важным видом.

— Итак, дядюшка, — сказал он непринужденно, словно дед был у него в кабинете постоянным посетителем, — с чем вы ко мне на этот раз?

— Извините, — ответил дедушка, — но мне нужны от вас только некоторые сведения.

— К вашим услугам! Что же дядюшке хочется узнать?

— Я хотел бы узнать, — заговорил дед нерешительно, с очень смущенным видом, — я хотел бы выяснить, сколько в точности имеется у нас в городе бедных людей.

Д-р Тиллес, президент еврейской общины, растерялся. Он не понимал вопроса.

— Бедных людей? Очень много. Богатых у нас мало. А бедных — полным-полно!

— Нет, я имею в виду очень бедных, то есть нищих, тех, что побираются по домам.

— Нищих? Которые побираются по домам? О, множество! Огромное множество!

— Но сколько? Мне нужны точные цифры.

— Точные цифры? — д-р Тиллес пожал плечами. — А зачем дядюшке точные цифры?

Дедушка даже вспотел от напряжения. Он чувствовал себя назойливым старикашкой, который вмешивается в дела общины. Но от своего не отступился:

— Мне нужны точные цифры.

— А, понимаю! — со смехом воскликнул д-р Тиллес. — Дядюшка ведь у нас математик! Вот в чем дело!

Дедушка покачал головой.

Д-р Тиллес вышел из кабинета, затем вернулся и заявил:

— Я не могу назвать вам точные цифры, дядюшка! У нас их нет. У нас нет отдельного списка нищих. Мы держим список безработных, которые освобождены от уплаты общинной подати, а также список людей, получающих пособие от общины. А отдельного списка нищих нет. Сказать, что все люди в наших списках — нищие, никак нельзя. Это было бы несправедливо.

— А сколько их?

Д-р Тиллес глянул на бумагу, которую держал в руке:

— Три тысячи шестьсот пятьдесят восемь. Из них тысяча восемьсот освобождены от общинной подати, но не получают помощи. А остальные и не платят подати, и получают воспомоществование от общины.

Дедушка немного подумал.

— А, простите меня, д-р Тиллес, к какому времени относятся эти цифры?

— Податные списки составлялись в последний раз в конце прошлого года.

— А что входит в понятие «общинная помощь»? Д-ру Тиллесу все это начало несколько надоедать.

— Много всего. Бесплатное место в Еврейской больнице. Деньги на покупку пары башмаков, деньги на железнодорожный билет, чтобы переселиться в другой город, деньги на покупку мацы или картофеля.

Дедушка кивнул.

— Ну, а сколько, вы считаете, всего евреев живет в нашем городе?

— Около сорока тысяч. Из них налогоплательщиков — пять тысяч четыреста девяносто семь. Но, дядюшка! Вы не записываете цифры, которые я вам даю?

-Я и так запомню. Итак, точно вы не знаете, сколько у нас в городе еврейских нищих. Но как вы считаете, сколько их?

— Множество. Больше, чем нищих-христиан, хотя вообще христианское население вдвое превосходит еврейское. Я бы сказал, что у нас не менее тысячи еврейских нищих.

— Тысячи?

— Дедушка быстро прикинул в уме. — Это значит, что на каждые сорок евреев приходится один нищий.

— Нет! Арифметика не всегда дает полную картину. Если у нищего есть дети, они тоже нищие, даже если и не ходят побираться. Мы считаем за нищих только тех, кого видели, как они просят милостыню.

— Тогда пропорция не один к сорока, а один к двадцати, а может и к пятнадцати?

— Вполне возможно. Но зачем вам это, дядюшка?

— Да так. Есть у меня кое-какие мысли.

— Если хотите их всех увидеть, сходите в праздник Лаг Б’Омер на кладбище Рему, куда евреи съезжаются со всей страны отмечать годовщину его смерти. Там вы увидите сотни и сотни нищих, мужчин и женщин.

— И мы никак не можем им помочь?

Д-р Тиллес пожал плечами:

— Как мы можем им помочь?

— Найти им работу, или чтоб продавали что-нибудь.

— Дядюшка, вы же умный человек! Что они могут продавать? Какую работу они способны делать?

— Наняться в мастерскую какого-нибудь ремесленника…

— Нет, дядюшка! Эти люди никогда не станут работать. До самого пришествия Мессии. Так уж у нас, евреев, заведено. У нас должны быть нищие. Если у нас не будет нищих, не будет и евреев! Таков закон! — Д-р Тиллес рассмеялся: — Таким вот удивительным манером устроена еврейская нация.

Он с подозрением глянул на деда:

— Не собираетесь ли вы, случайно, писать петицию на имя императора?

Дедушка отшатнулся в ужасе:

— Нет! Нет!

— Так может, Ротшильду, в Вену?

Дедушка всплеснул руками, начиная сердиться:

— Нет, нет! Я просто хотел узнать. — Он встал с кресла. — Благодарю за любезность!

Д-р Тиллес взял дедушку за руку и, не отпуская, заговорил с некоторым сарказмом:

— Да, дядюшка, мы живем в большом и богатом городе. У нас четыре театра, три музея, университет. Академия, большие библиотеки, трамваи, водопровод, электрический свет и газ, семь старинных синагог и семьдесят пять Бейт-Мидрашей, храм, молельни и школы, миквы, бани, гимназии, два старых кладбища и одно большое новое, еврейские миллионеры, банкиры, хасиды и миснагеды, евреи и поляки, раввинский суд и реформистский раввин — передовой образованный человек д-р Тон, у нас происходят склоки и споры, и драки, и пляски на улице, когда в синагогу вносят новый Свиток Закона, или в день новолуния. Есть даже еврейский депутат австрийского федерального парламента, д-р Гросс, и целый дом, специально предназначенный для его избирательной кампании. Настоящий еврейский город, а в нем — тысяча нищих. Тут его осенила еще одна догадка:

— А может, вы собираетесь отнести весь этот материал нашему независимому парламентскому депутату?

Был в Кракове такой хитрый и ловкий еврейчик, д-р Гросс, который называл себя «независимым». От чего он не зависел, никто не знал. Ибо он не был ни правоверным евреем, ни сионистом, но и поляком он не был — ничем он не был. Однако он сумел одурманить массы и на их деньги купил прекрасный дом для своих сборищ, для своей избирательной кампании.

Дедушка уже уходил, но тут от возмущения даже остановился:

— Нет, нет! Просто мне хотелось знать, для себя лично.

Впервые с тех пор как много лет назад, дедушка решил отказаться от деловой жизни, его так донимала забота. Человек он был спокойный, рассудительный и осторожный, может быть, даже немного слишком флегматичный, живший размеренной, устоявшейся жизнью. Но когда его что-то затрагивало, он не мог успокоиться, пока не находил ответа на тревоживший его вопрос и не принимал соответствующего решения.

Его приводило в ярость, что все живут себе как ни в чем не бывало, словно и нет этой ужасной проблемы, не дающей ему покоя. Он не мог понять, как это он сам прожил столько лет, не замечая ее. Закачались основы, на которых была построена вся его жизнь. Ему казалось, что происходит нечто ужасное, надвигается страшная беда, и нужно немедленно, срочно что-то с этим сделать. А люди кругом спокойно занимаются своими делами, словно и нет ничего особенного — зарабатывают деньги, едят, пьют, смеются, поют, веселятся. Как они могут! Это терзало его и сводило с ума.

Аншель Ландау, хотя и совсем другого покроя человек, в одном отношении был похож на деда. Этим спокойным, вдумчивым, неторопливым и рассудительным евреем владела одна великая, жгучая, всепоглощающая страсть — философский поиск. Он не просто философствовал и созерцал. Нет, он стремился дойти до самой сути, до философской истины, узнать, как все обстоит на самом деле. Узнать так, чтобы не оставалось никаких вопросов.

Это жгучее желание, эта жажда терзала его непрерывно. Даже когда он занимался другими делами. Без этого жизнь для него не имела цены. Голова его была занята этим всегда. Он был одержим желанием познать истину — подлинный философ. С этим он засыпал и просыпался. По утрам, случалось, он вдевал одну ногу в штанину и вдруг замирал на месте. В тысячный раз его поражал вопрос: как сочетать синтетические суждения — и априори? Ну да, истинные, подлинные синтетические суждения, не аналитические, а коллективные, синтетические — и, однако, априори? Как это может быть? Так, застыв с ногой в одной штанине, он мог простоять, как парализованный, и полчаса. Для него было жизненно важно: как это может быть?)

Вот такая же неукротимая, жгучая страсть, на грани безумия, владела и дедушкой — но не к познанию, а к нравственному действию. Люди страдают от нужды, причем по вине других людей. Что надо сделать, чтобы этого не было? С тех пор, как эта мысль захватила его, он потерял покой. Отдых, покой для него не существовали, пока он не найдет выход, не придумает, как исправить положение.

Да как же можно быть спокойным и довольным, когда творятся такие дела? Как же это возможно? И если он находил решение, не было силы на свете, которая помешала бы ему поступить так, как он считал правильным, — разве только смерть. Ибо это было величайшей страстью его жизни, и не сделать того, что требуется, означало бы для него задохнуться насмерть.

Но в данном случае дедушка не знал, что надо делать. Он был в полной растерянности. Он даже не прикасался к своим толстым книгам. У него было тягостное ощущение, что в них, правда, говорится об этих вещах, но говорится как-то рутинно, с холодным, мертвенным оттенком восприятия и примиренности. Жалобы и стенания были делом обязательным. Но в этих стенаниях не было жизни.

Вот что скверно! Просто беда! Вот оно, страдающее тело, прямо перед глазами! Что толку стоять и смотреть на него? Надо что-то делать! Дедушка ли не знал, что милостыня, подаяние — это доброе дело для дающего, а для принимающего оно без пользы? Милостыня и нужда идут рука об руку. Милостыня не уничтожает нужду. Она — часть нужды. А во всех его толстых книгах были лишь холодные, пустые разговоры о милостыне. Чего ему в них искать? Дедушка думал и думал. Большинство людей страдает от нужды по вине других людей — где же об этом сказано в толстых книгах? Может быть, это еще одно наказание Божье? Тогда почему об этом нигде не говорится? Почему все молчат? Почему не обращают внимания? Может, надо спросить нынешних, передовых людей?

И он принял решение. В городе имелась большая еврейская библиотека, принадлежавшая общине. Она помещалась в прекрасном новом здании, на фронтоне которого стояла надпись золотыми буквами: «Эзра». Каждый раз, проходя мимо здания, дедушка ощущал укол в сердце, как от чего-то нечистого, запретного, греховного, вредного, прямо-таки преступного.

В нижнем этаже находились спортивные залы. Девушки и юноши ходили туда заниматься гимнастикой. Помимо воли он не раз видел, как молодые люди, полуголые в своих спортивных костюмах, стоят там рядами и поднимают поочередно то одну, то другую ногу. Дедушка отлично знал, для чего это делается — для укрепления сил и здоровья. Но он испытывал к этому глубокое отвращение, ему виделось в этом нечто чуждое, враждебное, нееврейское.

Однако теперь, не находя иного выхода и чувствуя себя как человек, в минуту смертельной опасности нарушающий заповеди ради спасения жизни, он решил отправиться в библиотеку. Там были книги, множество книг, нынешних книг. Он попытается найти там истину, ответ на терзающий его вопрос.

…Библиотека только что открылась, и в ней никого не было. Дедушка беспомощно оглядывался по сторонам.

У окошка сидел библиотекарь. Пожилой еврей с рыжими волосами и пышной бородой, в очках. С непокрытой головой. Дедушка решил обратиться к нему.

Библиотекарь был обыкновенный еврей, отец семейства, заурядный мещанин. В молодости он был отчасти маскил, но теперь пыл его иссяк. Он любил сальные анекдоты и был порядочный циник. Он давно приспособился к своим ополячившимся работодателям, достопочтенным официальным деятелям еврейской общины, и ко всей ее бюрократии. И все же он по-прежнему питал фанатическую любовь к книгам, журналам и газетам. Когда он заговаривал о книгах, его смешливые маленькие глазки сверкали.

Библиотекарь с недоумением смотрел на этого старого еврея в длинном лапсердаке и черной велюровой шляпе — моего дедушку. Человек, видно, забрел сюда по ошибке. Однако он дружелюбно кивнул и ждал, чтобы тот заговорил.

А дедушка стоял в полном замешательстве. Он не знал, как начать. Весь красный от неловкости, он пробормотал:

— Простите, это здесь люди получают книги?

— Совершенно верно! Вы хотите взять книжку почитать?

Дедушка перепугался. Бог их знает, какую ересь они тут ему всучат’ Он готов уже был проговорить «Всего вам хорошего!» и убраться подобру поздорову.

— А какую бы вы хотели книжку?

Дедушку прошиб жаркий пот. Он совсем смутился, начал тереть лоб и погрузился в глубокое раздумье.

Библиотекарь терялся в догадках. Может быть, старика послал кто-то из его детей, за какой-то определенной книгой? Романы этому ученому еврею явно не нужны. У него интересы наверняка более интеллектуальные. Может, что-нибудь из Гаскалы? Или о сионизме? Ахад ха-Ам, Герцль, Мозес Хесс, Пасманик? Нет, это как-то ему не подходит. А может, ему нужна Библия в переводе на немецкий, с комментариями Мендельсона?

А, вот что: он, наверное, хочет ознакомиться с полным отчетом Великого раввинского собрания в Кракове, посвященного кровавому навету, где равввины присягали, что евреи не используют в своих ритуалах человеческую кровь!

— Хотите взглянуть на протоколы Раввинского собрания?

Дедушка не понял толком, что ему предлагают, но с благодарностью за это ухватился — надо же с чего-нибудь начать.

— Да, пожалуйста!

Библиотекарь, довольный, что угадал, принес брошюру, и дедушка с отвращением начал ее листать. В глазах у него мутилось, буквы сливались в неразборчивые слова. Он поглядел в начало, поглядел в конец и вернул брошюру библиотекарю.

— Это не то?

— Не то.

-Да какая же тематика вас интересует? Из какой области? Сионизм, Гаскала, хасидизм, Галаха, мирские дела?

— Да, мирские дела, — задумчиво сказал дедушка. — Но есть в этом что-то и от Галахи.

— Но что же? Какая часть Галахи? О чем речь?

— О том, как люди обращаются с другими людьми, об отношении человека к ближнему своему, о том, что один человек делает другому человеку…

— Вам нужен «Хошен Мишпат»? Сборник «Мусар»? — недоумевал библиотекарь.

— Да нет же! — отмахнулся дед. — Это у меня и дома есть. А вот, вы ведь все время с книжками, может, знаете, что нынешние мыслители думают по поводу человеческих взаимоотношений?

Библиотекаря вдруг осенило:

— Может, вы имеете в виду социальные проблемы?

— Да, да! — дед радостно ухватился за слова «социальные проблемы».

— Тогда рекомендую вам Герберта Спенсера.

И библиотекарь вручил деду номер журнала «Шилоах» на иврите, где была напечатана статья д-ра Осии Тона о Герберте Спенсере.

Дедушка глянул на имя автора и вспомнил реформистского раввина в золотом пенсне, который читает в молельне проповеди по-польски. Нет, ему он не доверял.

— Я ведь чего хочу, — сказал он библиотекарю, — может, вы дадите мне представление о том, что нынешние ученые и мыслители говорят насчет бедных людей? Чтобы им не приходилось жить в такой нужде и горе? Чтобы у них было побольше места в жизни, даже если богатым придется немного потесниться? Никому это не помешает. Разве об этом не говорят? Вы ничего не слышали?

Библиотекарю надоело возиться с сумасшедшим стариком:

— Нет, ничего я такого не слышал! Нету таких книг! Не было и нету!

Извиняясь и благодаря за разъяснения, дедушка начал отступать к выходу. Библиотекарь крикнул ему вслед:

— Может, вы имеете в виду социализм?

Дедушка слышал, как это слово употребляют в приложении к разнузданным юнцам, и считал его ругательством.

— Упаси боже! — воскликнул он, тряся головой, и поспешно вышел.

Прямо из библиотеки дедушка отправился на Рыночную площадь. Там он свернул в боковую улочку. Улочка была такая узкая, а дома такие высокие, что здесь было совершенно темно.

Он остановился подле старого полуразвалившегося здания. Огромные ворота давным-давно были забиты досками, в которых был прорезан низенький вход. Прямо под дверью текла сточная вода.

Дедушка вошел внутрь. В нос ему ударила нестерпимая вонь. Он поднялся по темной лестнице и вступил в длинный темный коридор с дверьми по обеим сторонам. На протянутой вдоль всего коридора веревке сушилось белье.

Дойдя до конца коридора, дедушка вошел в маленькую дверцу и поднялся по следующей лестнице. Затем он свернул в еще один длинный коридор с высоким сводчатым потолком. В конце его была большая, тяжелая дверь на железных петлях. Дедушка толкнул дверь и очутился в огромном темном зале.

Это был старинный дом еврейского гетто. Окон в нем не было, и лишь вдали, в углу, высоко под потолком, качался фонарь с горящей свечой. Сильно пахло плесенью.

…Помещение казалось пустым. Дедушка шагнул вперед. Глаза его начали привыкать к темноте. Он увидел кирпичные стены, с которых давно облупилась штукатурка. На кирпичном полу, вдоль стен, валялись кучи одеял, тряпок, одежды, кое-где стояла табуретка или ящик. Из кучи лохмотьев высунулась женская голова. Это была нищенка по прозвищу Может, Завтра. Тихо постанывая, она вопросительно глядела на дедушку.

Дедушка пришел сюда с определенной целью /пригласить всех нищих к себе на пир/. Но он забыл, что днем нищих дома не бывает, они ходят побираться. Из другого угла раздался тихий детский плач. Где-то еще заохала старуха. Дедушка не решился идти дальше, боясь наступить на кого-нибудь. Он понял, что обратиться со своим делом здесь не к кому. Никому они об этом не передадут — забудут. Надо послать с приглашением шамеса.

И когда старая нищенка поднялась и подошла к нему, он лишь протянул ей монету и пробормотал:

— Нет, нет, ничего. Я просто так.

Полагая, что он пришел сюда просить нищих помолиться за больного, старуха ответила:

— Помогай вам Господь, и пусть больной выздоровеет.

Вокруг послышались тихие, крадущиеся шаги множества босых ног. Тут были дети, молоденькие девушки, больные — все, кто не мог выйти на улицу. Дедушка повернулся к двери, чувствуя, как за него цепляются десятки рук:

— Дайте мне крейцер! Крейцер!

Охваченный ужасом, дедушка вытащил из кармана горсть монет и, бросив их в подставленные ладони, выскочил наружу. Из тяжелой двери за его спиной потянулись тонкие грязные руки, полуголые фигуры с безумными бесстыдными глазами скользили вслед за ним вниз по лестнице, умоляя:

— И мне крейцер! И мне!

Словно преследуемый демонами, дедушка сбежал вниз. Когда он добрался до коридора на втором этаже, преследователи повернули назад. Им, видимо, запрещено было выходить за пределы своего жилища.

Мой прадед Биньямин Ландау был убит в немецком концлагере, в возрасте 93 лет, в том же году, когда погиб на фронте его любимый внук, мой отец.



Ваш отзыв

*

  • Облако меток