СУДЬБЫ

Борис Шилькрот

ГЛАВЫ ИЗ КНИГИ «ЗАПИСКИ КИББУЦНИКА»

КАК ВСЕ ЭТО НАЧАЛОСЬ

…Я возвращаюсь к тому времени, когда это началось, когда началась моя личная борьба за демократизацию. Уже лет в 14-15 мне претила официальная пропаганда. Врождённая неприязнь ко лжи действовала безошибочно. Я высказывал мысли, которые пугали друзей. В 18 лет я встретился с другом детства Виктором, с которым не виделся несколько лет. Наша дружба возобновилась. Конечно же очень скоро мы дошли до политических тем.

Одно дело, когда ты размышляешь иначе, чем все. Но совсем другое дело, когда находишь себе единомышленника. Так, по-видимому, зарождались все подпольные ячейки. Одного недостаточно — он всегда будет полон сомнений — а прав ли я? Другое дело двое. Значит твои взгляды и оценки не случайны, если ты нашёл точно такие же выводы у другого. Мы были друг для друга катализатором. Читали вместе книги, публицистику, обсуждали их.

Однажды мы заинтересовались книгой Ленина «Государство и революция», написанной в марте 1917 года. Там был сформулирован тезис о заработной плате служащих будущего социалистического государства. Ленин настаивал о том, что государственные служащие, независимо от их должности, должны получать зарплату равную средней заработной плате рабочего. Но элитарное, бюрократическое государство разве могло бы себе это позволить? Нам эта разница между теорией и практикой тут же бросилась в глаза.

Виктор предложил:

— Давай напишем об этом в газету. Пусть хотя бы ответят нам.

Не долго думая, мы послали письма в «Известия» и «Правду». И получили ответ! «Чиновники высокого ранга несут большую ответственность, чем простые рабочие, и поэтому они и получают за это материальную компенсацию». Ну чего можно было ожидать от «Правды» и «Известий»? Конечно, мы тут же попали на заметку в КГБ. Однако, мы об этом даже не подозревали. Мы не остановились и послали ещё несколько писем с подобными «провокационными» вопросами.

САМИЗДАТ И ЛИСТОВКИ

Уже будучи студентом, в 1967 году я получал «самиздат» у одного моего знакомого. Виктор был первым, после меня, читателем этого «самиздата». Читали мы протоколы суда над Синявским и Даниэлем, над Иосифом Бродским, «Раковый корпус» Солженицына и многие другие вещи, ходившие тогда по рукам. «Самиздат» был для нас как дождь для сухой почвы. Мы читали запоем, иногда целыми ночами. Мне было жалко, что другие не читают эти вещи. Надо их распространять. Я начал перепечатывать «самиздат» на пишущей машинке, а позже копировать фотоспособом. У меня была своя маленькая лаборатория. Я начал распространять «самиздат» среди своих друзей и знакомых.

1968-й год принёс с собой большие надежды. В январе начались события в Чехословакии — мы встретили их с восторгом. И, конечно же, давно регулярно слушали западные радиостанции, были в курсе всего, что происходит. Чешскую газету «Руде право» можно было купить в Ленинграде на Невском проспекте. Я решил изучить чешский язык, чтобы её читать. И действительно, довольно-таки скоро я свободно читал «Руде право», переводил оттуда статьи, которые распространял в «самиздате». «Руде право» была чрезвычайно интересной и там было много разоблачающего исторического материала.

Воодушевлённый чехословацкими событиями, я требовал от Виктора, что нужно начинать активную пропаганду — распространять листовки. Он был осторожнее и пытался меня отговорить: «надо хотя бы закончить высшее образование». Я был на третьем курсе Электротехнического института Ульянова-Ленина, а Витя учился на историческом факультете Университета. Но я не мог ждать. Виктор не хочет, — я сделаю это один. Сочинил листовку, обращение к студентам, где призывал последовать примеру чехословацких студентов и выступить за демократические реформы: свободу слова, свободу печати, свободные выборы.

Отпечатав десяток листовок на своей домашней пишущей машинке, я встал на следующее утро раньше обычного. В институт пришёл за час до начала занятий. Никого не было, только уборщица в коридоре и аудиториях. Я улучил момент и пришпилил кнопками листовку к двери. Так я сделал во всех корпусах нашего института.

Виктор напал на меня, когда узнал об этом:

— Нас всех посадят! В этом нет никакого смысла!

И я отложил на время распространение листовок.

А время шло. И вот уже 21 августа 1968 года. Я подрабатываю на жизнь в Сестрорецке под Ленинградом, работаю на стройке. По радио — сообщение о вступлении войск Варшавского Договора в Чехословакию; я поражён, как ударом молнии. Бросив всё, мчусь в Ленинград. Немедленно — на Невский проспект к киоску, в котором продавали иностранные газеты. Там очередь. Все ждут «Руде право». Но она так и не пришла. У меня было чувство, как будто я потерпел невозвратную утрату, как будто умер близкий человек.

С «самиздатом» происходит осечка, первый намёк на близкий конец. Я раздавал его широкому кругу друзей и знакомых. И вот один знакомый попался с ним. У него отобрали эту вещь, допрашивали. Он рассказал мне обо всём, сказал, что не выдал меня. Виктор, как всегда более осторожный, чем я, забил тревогу. Надо прятать «самиздат» в надёжный тайник, нельзя его держать дома. Мы с рюкзаками, набитыми «самиздатной» литературой, и с вёдрами, едем на нашу семейную дачу. В лесу устраиваем несколько тайников. Самую опасную литературу я спрятал отдельно. Потом ещё много раз я откапывал тайники, сушил влажные листы и брал литературу для распространения.

АРЕСТ

К августу 1969 года множатся разного рода странные обстоятельства, свидетельствующие о том, что меня обложили со всех сторон. Но я не придаю этому значения. В конце-то концов, чему быть, того не миновать. Я уже несколько лет морально готовил себя к аресту. Я знал, что рано или поздно это случится.

— Ну что ж, — говорил я себе, — только так ты сможешь стать полноправным членом движения за демократию. Там, в заключении, ты встретишь своих единомышленников.

Ведь уже несколько лет мы с Виктором представляли собой миниячейку демократического движения. И никто к нам не присоединялся, несмотря на всю нашу активность.

19-го августа, почти в годовщину оккупации Чехословакии, в 5 часов утра несколько мужчин в штатской одежде поднялись на 5-й этаж и остановились у нашей квартиры. Зазвенел звонок. Я тем временем спал сладким сном. Открыл им перепуганный сосед. Я проснулся от лёгкого толчка в плечо. Один из вошедших показал мне удостоверение КГБ.

— Одевайся, поедешь с нами, — сказал он.

Меня посадили в чёрную «Волгу» и мы поехали. Привезли меня на Литейный проспект к серому дому известному в Ленинграде под названием «Большой дом». И он действительно большой, кроме внешних корпусов у него есть ещё внутренние корпуса, в том числе тюрьма.

Автоматические ворота закрылись за нами, меня ведут по лестнице на второй этаж. Лестничные пролёты закрыты сеткой — не прыгнешь, на окнах решётки. Идём по длинному коридору с высоким потолком и входим в одну из высоких дверей.

Большой кабинет. Велят сесть на стул, стоящий возле двери, возле стула маленький квадратный столик. В глубине кабинета большой письменный стол с настольной лампой, за которым сидел следователь. Сопровождавшие ушли, оставив нас вдвоём. Кабинет тускло освещён, занавеси на окнах задёрнуты. Полутьма.

Мелькнуло в голове — вот здесь, наверное, били, пытали в 37-м. А как сейчас — будут пытать? И тут же отбросил эти мрачные мысли.

Следователь чем-то занят, пишет. Проходит довольно-таки много времени. В конце концов он перестаёт писать и представляется. Начинает спрашивать: фамилия, имя, отчество и тому подобное — короче, анкетные данные. После короткого допроса позвонил. Меня увели и посадили в другом кабинете. Возле меня сидит какой-то мужчина и занят своим делами, не обращая на меня никакого внимания. И так я сижу уже несколько часов. «Чего они меня здесь держат?» — думаю я. — «Наверное, дома идёт обыск». Этим утром я должен был ехать на дачу, чтобы отвезти в один из тайников самиздат, который был у меня дома. Этот самиздат я получил только за день до ареста. Да, всё рассчитано до мелочей. Откуда они знали об этом? Кто-то выдал? Или следили за мной? То-то я чувствовал, что за последний год начали происходить весьма странные вещи. Наверняка следили. Так что же им известно?

Так, ломая себе голову, я сидел за тем столом, и, наверное, вид у меня был весьма мрачный, т.к. сидевший возле меня мужчина вдруг оторвался от своей работы и сказал:

— Волнуешься, значит виноват, если бы не был виноват, то был бы спокоен.

Я ничего не ответил, а про себя: «чего я волнуюсь, всё равно уже ничего не поможет. Успокойся, отбрось все эти мысли». Это значительно меня успокоило, и я стал бездумно ждать, когда же это многочасовое ожидание кончится. Мне принесли обед и я автоматически съел всё, что мне принесли.

Вскоре после обеда за мной заходят: «Пошли!» Спускаемся вниз по той же лестнице, садимся в «Волгу», там уже сидят несколько человек. Едем ко мне домой. Поднявшись на 5-й этаж, заходим в нашу квартиру. Гэбэшник предъявляет мне ордер на обыск. Указывает на двух штатских, что пришли с нами: это — понятые. Начинают искать, просматривают все книги, пролистывают от корки до корки. Переворачивают все шкафы, ящики. И вот добираются до нижнего ящика письменного стола — там лежит самиздат. Улыбка удовлетворения растекается по лицу гэбэшника.

Обыск продолжался около восьми часов. И вот уже поздно ночью описываются все изъятые материалы: пишущая машинка, фотооборудование, весь самиздат, письма, мой дневник. Едем обратно в Большой дом.

Снова короткий допрос и мне предъявляют ордер на арест. Я уже знаю, что возврата нет. Измождённый, иду следом за тюремщиком. Было около часу ночи. Поднимаемся на второй этаж, проходим через двери с огромными замками, которые открываются огромными ключами. Заводят меня в большую комнату — приёмную, велят раздеться догола. Прощупывают всю одежду, снимают ремень. Одеваюсь и меня ведут в камеру. Камера на двоих, одна кровать свободна, на второй лежит молодой парень. Я тут же раздеваюсь, ныряю в постель и моментально засыпаю.

НАЧАЛО СЛЕДСТВИЯ

На следующий день знакомлюсь со своим сокамерником. Фарцовщик, сидит за валютные операции, очень общительный парень чуть моложе меня. Но мы не успеваем как следует поговорить — открывается кормушка (маленькое окошко в середине двери) и тюремщик говорит:

— Шилькрот, собирайся на выход!

Меня ведут снова в тот длинный полутёмный коридор с огромными высокими дверьми ведущими в кабинеты следователей. Заводят в тот же кабинет, я снова усаживаюсь у двери. Следователь уже другой, не тот, что был вчера. Впечатление производит неприятное — хмурый, злой. Поднимается со стула, подносит мне листок, кладёт на мой столик.

— Узнаёте?

Вижу — моя листовка. Прошло уже полтора года с тех пор, как я расклеил около десяти листовок в своём институте. Я уже и забыл о ней. И вот она предо мной. Что делать? Признаться? Ни в коем случае! Решаю отрицать всё — будь, что будет!

— Нет, не знаю.

— А что Вы скажете о «Собачьем сердце» Булгакова и других рукописях, которые нашли у Вас дома?

— Я получил их от одного знакомого.

— От кого?

— Я не могу сказать.

В таком духе продолжалась эта «беседа», и, я вижу, мой хмурый следователь начинает терять терпение. Начинает кричать и угрожать:

— Вы губите самого себя! Ваше упрямство Вам дорого обойдётся!

Так продолжалась наша «беседа» в течение нескольких часов. В конце концов следователь вызывает тюремщика и меня отводят обратно в камеру. Поднимаемся на второй этаж. Вижу, уже раздают обед. Задерживают меня в конце коридора, пока раздадут пищу, чтобы я не смог увидеть, кто находится в других камерах. А меня это чрезвычайно интересует: арестован ли Виктор?

Кончается раздача пищи, меня заводят в камеру. Обед уже на столе. Проглатываю, не замечая, пищу, а сам думаю всё время об одном и том же: а что им известно? Как моя листовка попала к ним? Откуда они знают, что это моя листовка, она ведь была анонимной?

Не успеваю закончить свой обед, кормушка открывается: «Шилькрот…». И снова на допрос. Тот же следователь с криками и угрозами. Я отрицаю всё и огрызаюсь на его угрозы. Ещё несколько часов допроса. Снова на полчаса в камеру — ужин — и снова на допрос. Возвращаюсь в камеру около часа ночи. Погружаюсь в тяжёлый сон.

На следующий день рано утром всё начинается сначала. По-видимому, мой хмурый следователь окончательно отчаялся. После обеда он вдруг исчез. Его заменил плотный, круглолицый, общительный следователь — капитан Голубков. Он уже не кричал, разговаривал спокойно, вежливо, отвлекался на посторонние темы, много рассказывал. Это уже совсем другой стиль. В течение нескольких дней один сменял другого, пока разговорчивый капитан не остался моим постоянным следователем в течение всего последующего следствия.

Как видно, кагэбисты поняли, что угрозы на меня не действуют, а наоборот, ещё более ожесточают моё упорство. Психологи они неплохие, понимают душу человеческую. Система жёсткого и мягкого следователя досталась им в наследство ещё от царских следователей. Я, конечно, понятия не имел о всех этих тонкостях психологии следствия. Надо признаться, что несмотря на то, что я морально был готов к аресту, никакой психологической подготовки у меня не было. Да и откуда было взять такую подготовку? Никакого предварительного инструктажа я не прошёл: не было у меня ни устных, ни письменных источников. Поэтому даже самые элементарные приёмы следствия были мне незнакомы, и я представлял для КГБ идеального подопытного кролика…

ТАЙНИКИ

После этого мне были предъявлены показания свидетелей, где вскрывалась вся моя самиздатская деятельность. Мне пришлось и на этом фронте отступить. Так, постепенно отступая, я докатился до своего последнего форпоста — тайников. Но когда выяснилось, что и о тайниках им известно, то мне пришлось и в этом признаться. Однако, они знали только район, в котором тайники зарыты. Найти в лесу то место, где они закопаны, могли только я и Виктор. Мы оставили на деревьях специальные зарубки, по которым можно было найти тайники. Тайников было пять. Причём в одном из них я собрал самые опасные вещи, вроде «Заповедника имени Берия» Мороза. В этом же тайнике я положил свои «Диалоги».

«Диалоги» были написаны мною в течение 68-69 годах, в них я пытался сформулировать свои политические и философские взгляды. Они были навеяны диалогами Платона, которые я очень любил. Особенно его сократовские диалоги. Мои «Диалоги» были по форме подражанием сократовским диалогам. Также и философствование на социально-этические темы было навеяно Сократом. Я давал их читать только близким друзьям, но следствию довольно-таки скоро стало о них известно. Так что мне пришлось и здесь признаться в их существовании. Но одно дело знать, что они существуют, другое — иметь их в папке моего дела.

Следователь нажимал на меня, чтобы я выдал тайники. Я отказывался. По сути дела уже всё моё дело было раскрыто. Оставались только «вещественные доказательства». Тем временем прошли уже три недели следствия с ежедневными допросами с утра до поздней ночи. Я был уже порядочно измотан. Наконец следователь решил оставить меня в покое, стал вызывать меня раз-два в неделю. Он хотел, наверное, подождать пока я созрею и решусь передать следствию тайники.

ТЮРЬМА КГБ

Во время этой передышки я познакомился лучше со своим сокамерником. Долгие часы мы провели в беседах на самые различные темы. Он посвятил меня в святая-святых фарцовщиков, валютчиков — область мне абсолютно незнакомая. Рассказывал о заключённых, с которыми сидел или о которых слышал за время пребывания в тюрьме — так я узнал, кто являются обитателями соседних камер. Особенно много он рассказывал о группе во главе с капитаном корабля, которая занималась крупными валютными операциями, ворочая миллионами. Он, конечно, с восторгом рассказывал о том, как роскошно они жили, какие хитрые махинации им удавалось осуществить. Это были его герои, но не мои. Меня интересовали политические дела. Единственное дело, которое ему было знакомо, было делом Брауна.

По этому делу сидело четверо: Браун, Бергер, Мальчевский и Цирульников. Цирульников и Бергер были евреями. Они справляли день рождения Гитлера, рассказал мне мой сокамерник таинственно.

Евреи праздновали день рождения Гитлера?! Я был изумлён, но чего не бывает на свете. Не знал я ещё, что с Анатолием Бергером мне придётся сидеть в одной камере.

Но не только разговорами я занимался. Была во внутренней тюрьме КГБ великолепная библиотека. Рассказывали, что она составлена из книг, изъятых у арестованных в 30-е годы. Поскольку среди арестованных было много интеллигенции, то понятно, какую богатую библиотеку можно было составить. Ребята в лагере ещё долго вспоминали эту библиотеку и те месяцы, проведённые в камере в Ленинграде за чтением редких книг. Раз в неделю приходила библиотекарша. Мы заказывали книги, в тот же день она приносила их. Было такое впечатление, что в этой библиотеке всё есть: что бы ты ни заказал, она запишет и принесёт. Были там книги, которые уже давно изъяты из обычных городских библиотек. Мы же всё равно «особо опасные государственные преступники», так нас уже не испортишь.

Несмотря на огромное нервное напряжение, связанное со следствием, не прошла у меня жажда познания. Я уже давно планировал прочитать «Капитал» Маркса. И вот в тюрьме пришло время осуществить этот план. Я прочёл все четыре огромных тома, получил огромное удовольствие. Конечно, читать только Маркса было тяжело, так я его разбавлял книгами из других областей — художественная литература, история. Читал Сенкевича, Гюго. Из истории — прочёл десять томов «Истории России» Карамзина и Покровского «Историю России». Последний произвёл на меня большое впечатление, его критичность была полной противоположностью сентиментальности Карамзина. Мне этот подход более нравился — я жаждал познания истины, а не покоя в плену иллюзий. Только с истиной можно строить будущее, которое будет лучше настоящего и прошлого.

Прочёл два огромных тома Момзена «Истории Рима». Этот историк остался у меня в памяти как самый захватывающий и живой. Он пишет историю как роман, в то же время не теряя глубины исторического повествования. После этого я прочёл десять томов «Истории 19-го века», составленной французскими авторами. Так что девять месяцев, которые я провёл в Ленинградской тюрьме, были для меня уникальным университетом самообразования. Никогда прежде и никогда после я не читал столь много и интенсивно, обдумывая прочитанное, анализируя, вырабатывая свой взгляд на вещи. Это конечно же помогло мне пройти этот тяжёлый период следствия, где ты как затравленный зверь должен отбиваться от опытных охотников-следователей, которые обложили тебя со всех сторон. Было немало тяжёлых минут, когда легко сломаться, впасть в отчаяние и депрессию. А тогда уже из тебя могут верёвки вить. Я думаю, что я не сломался благодаря тому, что сумел сохранить в себе эту жажду познания, благодаря постоянной работе над собой. И в этом смысле книги сыграли огромную роль.

Но важно сохранить не только интенсивную духовную жизнь. Надо позаботиться также и о физическом состоянии. Здесь мне помогли привычки, которые я в себе вырабатывал уже долгие годы. С тех пор как я провёл год в различных больницах с осложнением на сердце после ангины (мне было тогда 13 лет), я начал делать зарядку и обливания холодной водой по утрам. Это помогло мне физически окрепнуть и больше у меня не было рецидивов сердечной болезни и почти не было простуд. Тогда как до этого я болел очень часто: гриппом и ангиной в основном.

В тюрьме, после того, как я немного акклиматизировался в камере, я вернулся к своему утреннему режиму. В камере была раковина, я раздевался до пояса и брызгал на себя холодную воду, фыркая от удовольствия. Потом растирал тело полотенцем, приговаривая: «хорошо, ой как хорошо!» Это «хорошо» давало мне заряд бодрости на целый день…

ПРОГУЛКА ПО ЛЕСУ

Но вернёмся к следствию. Конечно же меня не оставили в покое. Следователь давил на меня в отношении тайников. Что ж, думаю, стоит прогуляться в лесу — всё равно о всех этих материалах, которые находятся в тайниках, уже всё известно, так какой смысл их скрывать? Один из тайников с самой опасной литературой я незадолго до ареста вытащил. Он промок, я высушил все материалы, которые там были и закопал их в новом месте, которое мне показалось менее подверженным сырости. После этого я ещё раз хотел вскрыть его и не нашёл. Это было перед самым арестом. Я решил выдать им четыре тайника, а про пятый умолчать.

И вот ранним осенним утром — дело было в конце сентября — меня сажают в чёрную «Волгу» и мы едем к нам на дачу. Это настоящий праздник после месячного пребывания в четырёх стенах тюремной камеры ехать в машине. И вот мы в лесу. Ах, какие яркие краски! Такие минуты врезаются в память навечно. В тюрьме ты забываешь, что мир наш цветной, даже на прогулке нам не удавалось увидеть зелени. Тебя ведут узким бетонным коридором в прогулочный дворик — бетонный квадратик с сеткой наверху, ни одного дерева невозможно было увидеть, только голубое небо. И вдруг лес, полный деревьев — переход из одной крайности в другую.

Я не тороплюсь найти свои зарубки. Прыгаю по кочкам, вдыхаю ароматы осеннего леса, нюхаю цветы. Следователь (ему уже под сорок) с трудом прыгает за мной. Косо на меня посматривает, приговаривает: «Ну, ты ищещь или нет?!» После нескольких часов блужданий по лесу я нахожу один за другим все четыре тайника. Возвращаюсь в камеру, довольный, смеясь про себя. Мой сокамерник нападает на меня с вопросами: ну, как было? Я рассказываю, как я дурачил гэбэшников. Мне тогда и в голову не приходило, с кем я сижу…

Сокамерник сообщил мне, что скоро его отправляют в лагерь и что у него будет свидание с матерью.

— Хочешь передать что-нибудь на волю? — спрашивает он меня.

Хочу ли я? О чём речь, конечно же, мне нужно передать Виктору, что пятый тайник должен остаться неизвестным кагэбистам. Я пишу записку и отдаю моему сокамернику. Он сообщает, что передал матери при свидании и что всё будет в порядке:

— На мою мать ты можешь положиться!

Вскоре его действительно увели и я остался один.

И вот в этот период одиночества вызывает меня следователь и говорит: есть у тебя ещё один тайник, почему ты скрыл его от нас? Тут впервые зародилось у меня подозрение в отношении моего бывшего сокамерника, но я ещё не был уверен. А вдруг Виктор раскололся? Но на всякий случай я снова заупрямился и решительно отрицал наличие ещё одного тацника. Следователь оставил меня на некоторое время в покое.

АЗБУКА МОРЗЕ

Однажды, лежу я на койке и читаю книгу. Вдруг стук в стену. Та, та, та-та, та, та, та-та, та, та-та… Я понял, что это азбука Морзе. Одиночный стук «та» — это точка. Двойной «та-та» — тире. Но как понять, что мой сосед выстукивает, я ведь не знаю азбуки Морзе. Тюремщики постоянно рыщут по коридору и часто можно было заметить, как открывается «глазок» — маленькое застеклённое круглое отверстие в верхней части двери. С наружной стороны глазок покрывала задвижка. Тюремщик подходил бесшумно, приподнимал задвижку и смотрел в глазок, наблюдая, что делается в камере. Мы иногда замечали этот пристальный взгляд, направленный на тебя.

Надо улучить момент, когда тюремщика нет, и попытаться связаться с соседом, решил я. Я приставил ухо к двери. Вот приближаются еле слышные шаги. Я отпрянул и нырнул на койку, лежу на спине, наблюдая за глазком. Он приоткрылся на короткое время и вновь закрылся. Я снова прильнул к двери. Шаги удаляются и вот их уже совсем не слышно. Я подскочил к окну. Это маленькое окошко с решёткой в верхней части камеры. Кроме решётки к окну снаружи был приделан железный «намордник», так что можно было видеть только узкую полоску неба. Итак, я подскочил к окошку и крикнул:

— Передай азбуку!

Я приготовил ручку и бумагу, лёг на кровать, не отрывая взгляд от глазка. И вот радостный стук: та-та-та-та… Он понял! Затем перерыв и он начинает передавать буквы. Буква «а» — перерыв. Буква «б» — перерыв. Так он передал мне всю азбуку.

Вскоре я запомнил её наизусть и с тех пор как бы стены тюрем раздвинулись для меня. Оказалось, что можно «говорить» не только с соседней камерой, но и с более удалёнными камерами, стуча по трубе парового отопления. Позже во Владимирской тюрьме я научился ещё более совершенному средству связи — «телефон». «Телефон» — это связь через унитаз. Выкачивается вода из колена в унитазе, и ты можешь говорить, как по телефону, с камерами, которые могут быть даже на другом этаже. В других тюрьмах употреблялась так называемая «ксива» — берётся длинная нитка, на конец которой укрепляется грузик. Нитка с грузиком раскачивается за форточкой. Сосед хватает эту нитку, таким образом устанавливается связь, по которой идут записки («ксивы») в обе стороны.

Итак, обретя тюремный язык, я тут же, конечно, пустил его в ход. Сосед мой представляется: Мальчевский. Это меня смущает: фашист?! Но ничего, продолжаю стучать. Представляюсь: Боря Шилькрот. Спрашиваю: «За что сидишь?» Он отвечает: «Я против коммунистов». Из деликатности я не продолжаю расследовать его дальше… Так установилась моя первая межкамерная связь. Потом уже это превратилось в обыденное дело. Когда переселялся в другую камеру, тут же начинал стучать: «Кто?», во все стороны. Это слово было приглашением на связь.

Первая моя «трубная связь» была с Колей Брауном и тут был весьма курьёзный эпизод. Вдруг я слышу азбуку Морзе по трубе: «Кто, кто?». Подскакиваю к трубе и начинаю отстукивать ложкой. Передал: «Боря Шилькрот». После некоторого молчания стучит: «Повтори фамилию». Я, привыкший, что мою фамилию не сразу схватывают, повторяю. В ответ: «Шикльгрубер, да?» И тут-то я вспомнил, что настоящая фамилия австрияка Гитлера была Шикльгрубер. Отвечаю: «Нет, Шилькрот, а кто ты?» В ответ: «Коля Браун». А-а, думаю, Браун, ну, теперь понятно, почему его так волнует Шикльгрубер…

КАРЦЕР

Тюремщики конечно же тоже слышали эти перестукивания. Как только устанавливалась связь, необходимо было быть начеку, так как тюремщик тут же начинал ловить нарушителей тюремной тишины. Ему снаружи было трудно уловить, откуда точно идёт стук. Он начинал метаться в нашем районе, а мы лежали на постелях, делая самый невинный вид, спиной к стене, стуча ложкой за спиной. Это их, конечно, бесило, и они с особым удовольствием ловили тех, кто на секунду проявлял неосторожность. И на старуху бывает проруха. Так и меня ловили несколько раз. Конечно же, после этого всегда следовало наказание. Когда я попался в первый раз, мне дали трое суток карцера.

Карцер в Ленинградской тюрьме КГБ — это та же камера, только пустая. На кровати вместо матраса — щит из досок. Кормят через день. Но главная проблема — холод и отсутствие книг. Даже ко сну на голых досках быстро привыкаешь. Сперва бока болят, а потом доски уже кажутся периной. Но всё дело в том, что быстро замерзаешь. Я сидел в карцере зимой. Только заснёшь на досках, не проходит и четверти часа, как просыпаешься от холода. Вскакиваешь, начинаешь

ходить по камере — три шага вперёд, три шага назад, размахиваешь руками, делаешь физзарядку. От этого можно сойти с ума. Меня спасало только то, что я знал много стихов наизусть. Это началось ещё в 14 лет, когда мы с Виктором Коренцвитом подружились в санатории в Сестрорецке. Мы решили развивать память. Виктор предложил учить наизусть «Евгения Онегина» Пушкина. Помню, мы достигли такого совершенства в этом деле, что достаточно нам было прочесть два абзаца поэмы один раз — и мы уже знали их наизусть. Таких рекордов, как тогда в Сестрорецке, я уже никогда больше в жизни не достигал. Это меня настолько увлекло, что позже уже в Ленинграде я выучил наизусть поэму «Мцыри» Лермонтова, «Флейта-позвоночник» Маяковского и много других поэм и стихотворений. Почти все стихи, которые мне нравились, я знал наизусть: Ахматовой, Есенина, Мандельштама, Пастернака, Евтушенко, Окуджавы и других. Это был колоссальный запас — целая поэтическая библиотека в голове. Я и не знал тогда, как это мне пригодится в борьбе за жизнь, в будущем. В карцере — 24 часа в сутки, коротко вздремнув на досках, я ходил взад-вперёд по камере и декламировал вслух (с выражением!) поэмы, стихи, пел песни. Так я не давал себе падать духом ни на минуту.

НАСЕДКА

Но вот закончились трое суток карцера и я возвращаюсь в свою камеру, жадно набрасываясь на книги. И конечно тут же устанавливаю связь с соседней камерой, с Мальчевским. Во время одной из наших «бесед» Мальчевский спросил:

— С кем ты сидел?

Я назвал имя и фамилию.

— Он — наседка, — отстучал Мальчевский.

— Что значит — наседка? — спросил я.

— Стукач, — ответил он.

— Откуда ты знаешь?

— Он выдал моё письмо на волю следователю.

Тут я наконец-то понял, что произошло с моей запиской.

Потом мне уже рассказали подробно о системе наседок. Обычно они вербуются из уголовников, осуждённых за валютные операции, или фарцовщиков, которые уже отсидели своё следствие во внутренней тюрьме КГБ. Им предлагается пробыть ещё несколько месяцев в тюрьме, где условия неизмеримо лучше, чем в лагере. Или ещё до суда совершается с ними сделка: снижают срок, если согласны стать наседками. Иногда вербуют их в лагере и привозят в тюрьму. В редких, исключительно важных случаях, гэбэшники наряжаются в заключённых и сами становятся наседками.

Позже я сидел ещё с несколькими наседками, но теперь уже, учитывая свой горький опыт, я вёл себя осторожно. Незадолго перед отъездом в лагерь я снова попался на записке. Дело было так. Сидел я снова с наседкой и он предложил мне передать записку. Я подозревал его, хотя не был уверен. Решил послать записку с нейтральным содержанием. Однако, КГБ оказалось хитрее меня. Я думал, что вернётся прошлый вариант и, смеясь в душе, уже представлял, как мой следователь с трепетом раскрывает записку и читает там вовсе не то, что ему хотелось бы. Но случилось нечто другое. Перед самым свиданием моего сокамерника с родственниками, на котором он должен был передать записку, устраивается обыск в камере («шмон» — на уголовном жаргоне). Они искали тщательнее обычного и в конце концов нашли записку. Мне в тот же день дали 10 суток карцера. Перед переводом заставили снять все тёплые вещи. Это была запланированная месть следователя за моё упрямство. Но зря он надеялся сломать меня холодным карцером. Я снова декламировал Пушкина, Лермонтова и многих других любимых поэтов, пел все знакомые песни. Скучать я себе не давал.

ЯДОВИТЫЙ МОРОЗ

Но вернёмся к следствию. Следователь продолжал давить на меня в отношении пятого тайника. Всё равно, мол, мы знаем о нём всё. В конце концов я признался в его наличии. Рассказал следователю о моей последней поездке в лес незадолго до ареста, когда я не смог найти тайник. Это так и было, поэтому я был уверен, что Виктор подтвердит мою версию.

— Что ж, — говорит следователь, — попробуем найти.

И вот в один из холодных осенних дней октября мы едем снова в лес. С нами несколько машин, целая кавалькада. Только когда мы прибыли в лес, я понял, почему была снаряжена такая большая экспедиция. Из машин вылезла группа сапёров с миноискателями — кольцо на длинном стержне с прибором за плечами. Про себя я решил, что не буду особенно стараться. Повожу их по лесу. Найдут случайно — Бог с ними. И вот наша маленькая армия двинулась в путь. Я наслаждаюсь природой, стараюсь не выдавать своего удовольствия. Следователь мрачный ходит за мной. И вот у кого-то на миноискателе зажигается красная лампочка, начинают копать — старое прогнившее ведро. Идём дальше. Так они раскопали вёдра, консервные банки, всякие железяки. Начинает темнеть. Следователь, злой от бессилия, даёт указание сворачиваться. Едем в тюрьму. В душе я праздную победу.

Проходит ещё один месяц. Следствие подходит к концу. Ноябрь. Следователь продолжает давить на меня:

— Какой смысл тебе оставлять тайник в лесу? Только повредишь себе на суде. Всё равно нам уже всё известно.

Я решаю выдать им свой последний тайник. Уже в третий раз мы совершаем экскурсию загород — километров 50 от Ленинграда. Дача наша находилась в посёлке Сады возле Шлиссельбургской крепости, там, где Нева вытекает из Ладожского озера. Снова с нами едут сапёры с миноискателями. На этот раз я стараюсь найти тайник, и, действительно, после нескольких часов мы его находим. Это огромный бидон, который мы с Виктором специально купили для этой цели. Оказывается, что крышка не была закрыта герметически и все материалы в бидоне промокли. Следователь, довольный, берёт бидон в свою машину и мы едем обратно.

На следующий день, как ни странно, следователь меня не вызвал. Две недели меня никто не вызывал. Я начал подозревать что-то неладное. Обычно после появления новых «вещественных доказательств» начинались опись, допрос, свидетельства и тому подобное. А сейчас — длительное молчание. И вот меня вызывают к следователю.

Мой разговорчивый следователь сидит бледный. Говорит:

— Ты, наверное, удивляешься, куда я пропал? Был болен — отравился. Начал я высушивать материалы из твоего тайника. Есть там фотокопия «Заповедник имени Берия» Мороза. По-видимому, эмульсия фотографий, промокшая, источала какие-то ядовитые миазмы. На следующий день у меня началось головокружение и я попал в больницу.

В ЛАБИРИНТАХ ПРОТОКОЛОВ

Следствие подходило к концу. По сути дела с выдачей последнего тайника уже нечего было расследовать. Но оставалось самое главное для следователя — моё раскаяние. Ещё с первых недель следствия я понял, насколько это ему важно. Но я на этом последнем своём форпосте стоял твёрдо. Следователь пробовал и так и сяк, искажал мои показания, чтобы подчеркнуть раскаяние. Но не тут-то было. Даже в самые тяжёлые периоды следствия я был начеку, читал от начала до конца протоколы следствия и жестоко спорил со следователем, пока он не убирал искажения в моих показаниях. Он был виртуозом в этом деле и его постоянно приходилось ловить.

Однажды он допрашивал меня по поводу дневника. Я начал писать дневник в 18 лет. В мае 1964-го года я и мой закадычный друг из соседнего дома — Женя Колосов — убежали из дома. Оба мы пришли к убеждению, что семейная опека становится невыносимой обузой. У него вообще отец был пьяница и драчун. У меня же родители были весьма положительные и добрейшие люди. Однако, я тяготился их отношением ко мне, как к ребёнку. Я уже работал тогда на обувной фабрике, зарабатывал деньги, начиналось складываться моё мировоззрение. Я был третьим, последним ребёнком в семье. Это, конечно, тоже повлияло на отношение ко мне родителей. Однако, главным было то, что я очень рано начал требовать самостоятельности, отличаясь этим от старших брата и сестры. Это выливалось в ожесточённые споры и ссоры с родителями.

И вот мы с Женей решили убежать из дому. Насколько?

Мы сами не знали. Может быть, навсегда. Начали готовить запас продуктов. Но в последний момент планы наши изменились, так как я решил поступать в университет. У моей подружки Маши, моей первой юношеской любви, были родственники, которые имели дачу в Комарово. Дача ещё не была достроена и пустовала. Маша предложила нам поехать туда. Так мы и сделали. Уволились с работы и в один прекрасный день исчезли, оставив записки: не ищите нас, мы живём недалеко от Ленинграда и сами вскоре свяжемся с вами. Там на этой даче я и начал писать свой дневник. Я писал его с 64-го по 67-й год, т.е. до появления у меня самиздата. Здесь уже я должен был хранить тайну, поэтому дневник потерял свой смысл. Если невозможно быть откровенным во всём, так зачем же дневник. За эти три года я написал тысячи страниц дневника, полных самых сокровенных мыслей и интимных подробностей моей юности. Все эти пачки исписанной бумаги попались следователю ещё при обыске.

В моём дневнике упоминался социальный эксперимент, который мы с Витей произвели. Виктор был автором идеи и состояла она в следующем. Возле его дома был небольшой парк. Многие семьи проводили там время в течение долгих часов. Приходили с детьми. Дети играли в песочнице, а родители сидели на скамейках и беседовали на злобу дня. Чаще всего дети приходили без игрушек, поэтому постоянно между ними шла война за тот немногий инвентарь, который некоторые дети приносили с собой. Витька пришёл к мысли, а почему бы не обеспечить этих детей необходимыми инструментами? Пусть они лежат всё время в песке. Они поиграют и оставят их другим детям. И вот мы идём в магазин игрушек и покупаем разноцветные ведёрки, лопаточки, кубики, и раскладываем их в песочнице. Мы не тешили себя иллюзией, что игрушки останутся там в течение длительного времени. Нас интересовало, насколько сознательны люди. Дети были счастливы и прекратились их вечные ссоры и драки. Родители не проявляли особого интереса — откуда вдруг взялись игрушки. Но через полторы недели уже не осталось ничего. Мы констатировали, что вполне возможно, добавляя одну-две игрушки в день, поддерживать постоянное количество игрушек в песочнице.

А со временем, может быть, игрушки перестали бы исчезать.

Но продолжить эксперименты мы не могли — всё-таки были мы бедными студентами.

Мой следователь не прошёл мимо этого эпизода и посвятил ему многочасовой допрос. Когда я прочитал протокол, то ужасно возмутился. Тонко и деликатно он обставил дело так, что мы с Виктором предстали в роли своего рода провокаторов. Целый час мы спорили по поводу того или иного выражения в протоколе.

Вообще, конечно, в том, что я давал показания, была моя большая ошибка. Тут проявилась вся моя неопытность. При такого рода процессах нельзя давать показания, т.к. они в итоге ведут к раскрытию всех и всяких подробностей, которые потом обращаются против тебя. Но все эти тонкости поведения на следствии я осмыслил уже потом, в лагере. Там мы, обмениваясь опытом, приходили к пониманию методов КГБ и учились, как им противостоять. И первый, самый важный вывод — отказ от дачи показаний. Его я успешно применил во время второго моего процесса.

ПСИХИАТРИЧЕСКАЯ ЭКСПЕРТИЗА

К середине ноября все усилия следователя сосредоточились на попытке убедить меня раскаяться в содеянном «страшном преступлении» и отказаться от своих взглядов на советскую действительность. После того, как все его атаки были отбиты, он решил применить «запрещённый приём». Меня вызывают в кабинет следователя. У него сидят трое, расположившись возле его стола. Я в пяти-шести метрах от них за столиком возле двери. Следователь объявляет мне, что это психиатры и они пришли делать мне экспертизу. Начинается перекрёстный допрос. Причём характерно было то, что мне не давали ответить, тут же кто-то другой задавал новый вопрос. Они хотели меня запутать. Вопросы иногда были на грани шизофрении. У меня возникло чувство, что я имею дело с психически нездоровыми людьми, которые стараются затянуть в это безумие и меня. Ну что можно ответить на такой вопрос: «Вы считаете себя вождём мировой революции?» Или ещё хлеще: «Вы хотели во главе армии с танками и самолётами

двинуться на Москву?» Они перебивают один другого, как маленькие дети. Их нервное, дёргающееся поведение ещё более усиливает чувство, что ты попал в сумасшедший дом. Конечно, в такого рода «экспертизах» лучше всего отказаться разговаривать. Но к этому выводу я пришёл гораздо позже.

Я не придавал особого значения экспертизе. У меня никогда не было психологических проблем. Все, кто знали меня, особо подчёркивали такие черты моего характера, как спокойствие и устойчивость. Я был поражён, когда через неделю следователь дал мне прочитать заключение «экспертов». Оказывается, они выявили у меня «вяло текущую паранойю с манией величия». В качестве подтверждения своего вывода они приводили показание моей сестры Миры: «Однажды он исчез из дома и вернулся только через два месяца». Что верно, то верно, но отсюда до психически ненормального поведения далеко. Не думаю, что я был первым (и, конечно же, не последним), кто убегал из дома. Второй «аргумент», который им удалось найти в нескольких томах протоколов, было показание одной студентки о том, что я был чрезвычайно заносчив и заявил ей как-то, что «я — человек нового типа». Девушка эта страдала от комплекса неполноценности и, наверное, я её раздражал чем-то. Вот она мне и отомстила «по-женски».

И это всё, что сумели выискать мои бедные «эксперты». В конце заключения они добавили: «для окончательного подтверждения диагноза необходимо стационарное обследование в психбольнице». Так я оказался в тюремной специальной психбольнице на Арсенальной улице возле Финляндского вокзала.

ДУРДОМ

Первое впечатление было весьма удручающее. Длинный коридор с камерами, как в тюрьме, только всё выкрашено в белый цвет, а не в грязнозелёный, как в тюрьме КГБ. Тесная камера — две койки, две тумбочки, унитаз и раковина. На соседней койке лежал длинноногий тип, по виду уголовник. Он охотно рассказал о себе. Мелкий вор с детства. Это уже четвёртый его срок.

— А почему здесь? — спрашиваю.

— У меня галлюцинации, — отвечает.

Ну-ну, думаю, только этого мне не хватало. Но я сочувственно покачал головой.

Раз в день после проверки — часовая прогулка. Выводили всех вместе, а не по камерам, как в КГБ. Нас загоняли по 20 человек в два небольших бетонных дворика. Все ходили, наталкиваясь один на другого. Большинство вело себя чрезвычайно странно: бормотали что-то бессвязное под нос, закатывали глаза, скрежетали зубами. Всё это было малоприятно, мягко говоря. Я бы впал в чрезвычайное уныние, если бы не появились ещё два политзаключённых через неделю после моего прибытия.

На следующий день после моего поступления в «больницу» меня вызвала «лечащий врач». Фамилия её была Семёнова-Тянь-Шаньская и говорили, что она внучка знаменитого русского первооткрывателя. Беседа наша была чрезвычайно короткой:

— Зачем Вам упрямиться и настаивать на своих взглядах? Откажитесь, покайтесь, признайте себя виновным. Вам же будет лучше. Вас освободят или, в крайнем случае, дадут маленький срок.

Я отказался. Она отослала меня обратно в камеру.

Однажды утром я проснулся, почувствовав на себе пристальный взгляд. Мой сосед не спускал с меня глаз.

— Доброе утро, — говорю.

А он мне:

— Знаешь, ночью у меня снова были галлюцинации. Я проснулся среди ночи и вижу свет над тумбочкой. Появилась из этого свечения голова и говорит мне: убей его (тебя то-есть). Ну, я, конечно, знаю, что это галлюцинация. Поэтому я не стал выполнять приказания.

Последняя фраза меня очень «утешила». Я, правда, довольно быстро пришёл к выводу, что сосед мой просто симулянт. Уголовнику очень выгодно быть признанным сумасшедшим. Особенно, когда им грозит большой срок. Они сидят в больнице полтора-два года и выходят на волю. Не то с политическими. Они получают не меньше трёх-четырёх лет. Но этим не кончается. Любое маленькое дело и они снова в психбольнице. И снова на несколько лет.

Но вернёмся к соседу. Симулянт-симулянтом, но кто знает, что у него в голове творится. Я попросил Семёнову-Тянь-Шаньскую перевести меня в другую камеру. Перевели. Мой новый сосед — молодой угрюмый парень. Сидит за убийство. Служил в армии.

— Издевались, — говорит, — надо мной ужасно. Офицеры солдат не считают за людей. Я уже не мог больше терпеть, взял автомат и убил первого попавшегося офицера. Следователь отговаривал меня рассказывать на суде о происходящем на базе, но я категорически отказался. И вот я здесь.

Семёнова-Тянь-Шаньская вызывала меня почти каждые два дня. Снова она возвращалась к тому же — раскаяние, признание вины. Я отвечал:

— А что изменилось с тех пор, как мы говорили в последний раз. Почему я должен изменить своё мнение?

И так каждый раз. Теперь уже не было никакого сомнения в том, что следователь послал меня сюда, чтобы добиться раскаяния. После того, как я насмотрелся и наслушался о психбольницах, мне вовсе не хотелось тут оставаться. Однако, ценой раскаяния выбраться отсюда? Ни в коем случае! Будь, что будет.

ЖЕНЯ КОМАРОВ

С солдатом мне не пришлось долго просидеть. Через несколько дней появился первый политзаключённый, которого я встретил — Женя Комаров. В тот день, когда он прибыл в больницу, мы встретились на прогулке. Оказалось, что это уже второй его заход. Он уже отсидел четыре года в психбольницах и вот написал какую-то вещицу, за которую его арестовали снова. Он знал, что ему не избежать психбольницы. Ему было тогда лет тридцать.

На следующий день перед прогулкой я подошёл к камере Жени. Его сосед лежит неподвижно на койке с красным лицом. Я спросил у Жени:

— Что случилось?

— Укол серы, — отвечает. — Он буйствовал, так его успокоили.

После этого укола заключённый лежит без движения, не в силах двинуться. Температура поднимается до сорока градусов.

Договорился с Женей, что мы одновременно попросим у «врача», чтобы нас переселили в одну камеру. Так оно и было. Мы с ним сидели в одной камере, пока меня не увезли. Женя был очень замкнутым. Нельзя сказать, что я по характеру очень общительный и разговорчивый, но всё-таки не так, как он. Поэтому в наших разговорах в основном я проявлял инициативу. У Жени не было какой-либо упорядоченной системы взглядов на советский строй. Он, по-видимому, никогда над этим и не задумывался. Это был типичный воин-одиночка, замкнутый и гордый. Я уверен, что ему было чрезвычайно тяжело вынести психбольницу. Может быть, не просто так КГБ посылало таких людей, как Комаров, в психбольницу, зная, что смогут свести их с ума с большей лёгкостью, чем, скажем, таких людей, как я. Я сидел с Женей около двух недель в одной камере — 24 часа в сутки. И я могу засвидетельствовать, что он психически абсолютно здоров, несмотря на то, что уже четыре года его мурыжили по психбольницам. Выдержал ли он в дальнейшем? С тех пор я ничего о нём не слышал…

ВОЛОДЯ БОРИСОВ

После того как нас с Женей поселили в одной камере, прибыл в «больницу» ещё один политзаключённый — Володя Борисов. Он был прямой противоположностью Жене. Последний был тихим мечтателем, а Володя — ртуть, ни минуты покоя, всегда в деятельности. Он ворвался в наше унылое существование, как порыв свежего ветра. Он тоже сидел уже второй раз, пять лет провёл в различных психбольницах. К нам он прибыл сразу после ареста. Володя не сомневался, что его снова запихнут в психушку. Мне он тоже пророчил психушку. Если ты уже здесь, сказал он, тебя не отправят обратно. Поживём-увидим, — говорил я, — мне вовсе не хотелось оставаться и я питал надежду, что меня не признают психически больным.

Володя был настолько уверен, что меня признают больным, что научил меня шифрованной переписке.

— Это нам пригодится в будущем, когда мы будем в разных палатах, — сказал он.

Шифр состоял в том, что бралось предложение из книги, лучше всего из стихотворения, которое легче запомнить. Над предложением писалась азбука. Таким образом каждой букве азбуки соответствовала буква из данного предложения. Если ты помнишь это предложение наизусть, то тебе нетрудно расшифровать любой текст.

Володя тоже был с моей точки зрения вполне психически здоровым человеком. Он был так полон энергии, что мне не верилось, что его возможно сломить. И вот, уже в Израиле я прочёл, что он покончил с собой в психушке. Несмотря на то, что мы провели вместе всего неделю-две, он врезался в мою память навсегда.

Володю признали-таки больным и увезли куда-то. На следующий день меня вызвали в большой кабинет. Я сидел посередине кабинета, вокруг сидели «врачи» — около 20 человек. Я понял, что это консилиум, который должен решить, псих я или нет. В центре консилиума сидел маленький старичок, который задавал больше всего вопросов. Я понял, что это тот самый «генерал», о котором все говорили. Он был заведующим отделением. Снова посыпались вопросы со всех сторон, как во время экспертизы в тюрьме. Они перебивали один другого, да и сами вопросы носили просто идиотский характер. Снова у меня возникло чувство, что я — единственный здоровый человек в окружении психов. В конце консилиума старичок сказал:

— Вам придётся предстать перед судом и отвечать за свои поступки.

Из этой последней его фразы я понял, что меня признали здоровым. И, действительно, в тот же день мне велели собираться с вещами. Я распрощался с Женей. Так прошёл месяц в психбольнице, и я был счастлив, что наконец-то избавился от неё. По сравнению с ней тюрьма казалась домом родным.

ШЕСТНАДЦАТЬ ТОМОВ

На следующий день после моего возвращения в тюрьму вызвал меня следователь.

— Ну, как было в психбольнице? — спрашивает он. — Кого ты там встретил?

— Женю Комарова и Володю Борисова, — говорю.

— Ну, они психически больные люди, — говорит следователь.

Я только пожал плечами. Следователь сообщил мне, что следствие закончилось и вскоре я получу всё своё дело для ознакомления. И действительно, неделю спустя, когда меня привели в его кабинет, я увидел стопки толстых папок. Оказалось, что это 16 томов моего дела. Каждая папка около 10 см толщиной. Оно займёт целую полку в одном из архивов КГБ, подумал я.

Тут я впервые познакомился с показаниями свидетелей. Во время следствия мне иногда давали читать то или иное свидетельство с целью давления на меня. Смотри, мол, что сказал твой товарищ. Нет никакого смысла в запирательстве. Здесь впервые я узнал, кто и как держался на следствии. Виктор держался великолепно, а ведь он был главным свидетелем — его арестовали в тот же день, что и меня, правда выпустили через несколько часов. Следователь рассказывал мне, что через неделю он пришёл в КГБ и потребовал, чтобы его тоже посадили.

— Я делал тоже самое, что и Борис, поэтому я должен сидеть вместе с ним, — сказал он.

Кагэбисты ответили ему, что придёт его время.

Конечно, не все свидетельства и показания вошли в моё дело. По разного рода намёкам во время следствия можно было понять, что у КГБ было довольно-таки много информации ещё задолго до моего ареста. Однако, вся эта «секретная» информация, конечно же, не вошла в дело.

Пришло время взять адвоката. Однако, нельзя было выбрать адвоката, которого тебе хотелось бы. У КГБ был весьма небольшой список адвокатов, у которых был допуск к политическим делам. Мой брат Давид выбрал адвоката с фамилией Вишневский. И вот моя первая встреча с ним — это пожилой еврей, неглупый, но неисправимый конформист. О какой защите могла идти речь?! Конечно же, он не принял моей линии защиты полностью, а только частично.

Обвинение было мне предъявлено по статье 70-й Уголовного кодекса РСФСР. Она входит в разряд «Особо опасных государственных преступлений». Из этого я понял, что являюсь «особо опасным государственным преступником». В этом определении выражен весь страх огромной мировой сверхдержавы перед юношей-студентом. У этого страха были, конечно, свои основания, но прежде всего он свидетельствовал о слабости этого колосса, который действительно обладал глиняными ногами. Статья 70-я гласит: «за распространение клеветнической, антисоветской литературы с целью подрыва советской власти». Максимальный срок — 7 лет лагерей строгого режима и 5 лет ссылки.

По этому пункту: «с целью подрыва советской власти» и разгорелся сыр-бор. Я утверждал, что не имел цели подрыва советской власти. Наоборот, всё, что я делал, было сделано с целью укрепления советской власти. Демократические реформы, которые я пропагандировал в своей листовке и в своих «Диалогах», должны были привести к демократизации нашего общества, без которой невозможно успешное построение социализма. Адвокат частично принял этот мой тезис. Он согласился, что не было цели подрыва и мы договорились, что на суде он потребует переквалификации с 70-й статьи на 190-ю. Последняя говорит о том же самом, но без подрыва. Поэтому она квалифицируется в качестве «хулиганство». Это не «особо опасная статья». Поэтому по ней дают не более 3 лет общего режима.

СУД

В конце января 1970 года состоялся суд в Ленинградском городском суде на Фонтанке. Он проходил три дня и был закрытым. Я помню, один из свидетелей после дачи показаний сел на скамейку в пустом зале суда. Это вызвало переполох среди судей. Его тут же попросили выйти. Даже родственники не были допущены. Меня привозили в здание суда на воронке в наручниках, заводили в подвальное помещение, где были клетки с решётками.

Когда меня вели оттуда в наручниках в зал суда, я мог видеть толпу друзей и родственников на лестнице, махал им рукой, и они махали мне в ответ, кричали: «Держись!». Эти секунды встречи давали мне очень много. Суд запомнился мне как бы в тумане. Нервы были напряжены до предела. Адвокат в течение всего суда давил на меня, чтобы я раскаялся. Я упрямо отказывался. На вопрос судей:

— Признаёте ли Вы себя виновным?

Я ответил:

— Нет, не признаю.

Прокурорша в обвинительной речи представила меня, как опаснейшего «врага народа». Она потребовала осудить меня на 5 лет лагерей строгого режима и 2 года ссылки. Адвокат в защитительной речи призывал к милосердию судей: он молодой и неопытный, ошибся, надо его простить. Затем он, согласно договору, потребовал переквалификации статьи 70-й на 190-ю. В конце речи он попросил ограничиться тем сроком, который я уже отсидел. Когда я спросил у адвоката ещё до вынесения приговора, сколько, по его мнению, я получу, он сказал — два года. На этот срок я и настроился. Когда меня вели на вынесение приговора возле лестничной площадки, где столпились друзья и родственники, я крикнул: «Два года!»

В своём последнем слове я сказал, что не признаю себя виновным. Я понимал, что это увеличит мне срок, но не мог пойти против своей совести. И вот вынесение приговора. Три года лагерей строгого режима. Мне это показалось тогда слишком много. Настроился на два года. Потом уже в лагере я увидел, что по сравнению с другими, которые получили гораздо больше за гораздо меньшие дела, у меня был «детский» срок. Но даже за этот «небольшой» срок мне пришлось испить чашу страдания до дна…

После вынесения приговора мне разрешают свидание с родственниками. Сестра Мира написала мне тогда коротенькое письмо, где ругала меня за все неприятности, которые я причинил семье. Больше она мне не писала и на свидание не пришла. Брат Давид писал мне регулярно и пришёл на свидание со мной. Мы с адвокатом написали обжалование приговора в Верховный суд, и я должен был дожидаться решения Верховного суда в Ленинграде.

ТОЛЯ БЕРГЕР

Во время суда и немного после него я сидел в камере один. И вот вскоре после вынесения приговора ко мне приводят первого политического заключённого, с которым мне довелось сидеть — Толю Бергера. Мы с ним быстро подружились и часами проводили время в задушевных беседах. Он был мягким интеллигентным человеком. Я, конечно, спросил его напрямик, как он, еврей, мог участвовать в праздновании дня рождения Гитлера? Он ответил, что вовсе не участвовал в этом и даже не знал, что Браун провёл такую вечеринку. Его связи с Брауном были только в области поэзии. Оба были поэтами. Толя много мне читал своих стихов, на память, конечно, никаких записей у него не было. По своей политической направленности они были антибольшевистские, славянофильские, даже с уклоном в монархизм. За эти-то стихи он и был осуждён на 4 года лагерей строгого режима и 2 года ссылки. Стихи были сильные, полные пафоса. Это так не вязалось с тем, что собой представлял сам поэт! Я сидел с ним в одной камере, 24 часа в сутки, более месяца. Достаточно, чтобы узнать его досконально. По натуре своей он был трус, тряпка. Позже в лагере это выявилось окончательно. Но тогда он играл роль пророка, не знающего страха, хотя и признался мне, что на следствии совершенно раскололся. Он просил меня выучить его стихи наизусть, чтобы «сохранить их для человечества». И я с моей блестящей памятью выучил много его стихотворений. Но сидеть с ним было чрезвычайно интересно. Он был отлично образован, мы часами беседовали на самые различные темы. По его рекомендации я читал книги. Мы много говорили о поэзии, декламировали стихи. Он знал наизусть очень много стихотворений, да и я в этом был не промах. В общем, мы отлично провели время. Он уехал в лагерь раньше меня и был первым, кто кинулся мне в объятья, когда я прибыл в лагерь.

ОТПРАВКА В ЛАГЕРЬ

В начале мая 1970-го года меня отправили в лагерь. Привезли одного в пустом воронке на Московский вокзал. Завели в вагон, специально предназначенный для перевозки заключённых. Он представлял из себя длинный на весь вагон коридор. Коридор шёл возле окон, закрашенных белой краской. С другой стороны коридора напротив окон были клетки с нарами, окон с противоположной стороны вагона не было. Были клетки с двумя нарами в два этажа на левой стенке и проход меньше метра между нарами и правой стенкой. Это была маленькая клетка. Большая клетка представляла собой нары в первом этаже справа и слева. Проход менее метра между ними и сплошные нары от стенки до стенки на втором этаже. Пролезть на второй этаж в большой клетке можно было через люк с крышкой. Клетки отделялись от коридора густыми решётками. Дверь в клетку тоже была решётчатой. Стоять во весь рост можно было только в проходе маленькой клетки. В большой клетке все или сидели или лежали на нарах.

Пищу в дороге не давали, хотя иногда переезд из тюрьмы в тюрьму занимал несколько дней. Но перед отъездом выдавался сухой паёк — одна селёдка и полкило чёрного хлеба на сутки. В Ленинграде я получил три селёдки и полторы буханки хлеба, из чего было ясно, что дорога займёт трое суток. В дороге давали только воду. Селёдка была страшно солёная и это приводило к неимоверным мукам. Вполне вероятно предположить, что это был мозг советского Макиавелли, который придумал этот селёдочный рацион. Голодные заключённые не могли отказаться от селёдки, но она только усиливала жажду, а воду давали очень редко. Приходилось требовать воду иногда часами, пока стражники удосужатся принести кружку воды. Напившись воды, после того, как часами жгло глотку и внутренности от пересоленной селёдки, заключённые начинали ощущать давление на мочевой пузырь, и тут муки удваивались по сравнению с жаждой. Туалет находился в конце коридора и выводили туда заключённых поодиночке. Делали это стражники очень редко, причём только тогда, когда поезд был в пути. На стоянках (а иногда мы стояли долгие часы) это было запрещено. Снова надо было часами кричать, стучать, бунтовать, требовать, пока стражники начинали выводить всех в туалет. Так и проходила дорога в муках жажды или лопающегося мочевого пузыря.

Ехал я вместе с уголовниками, но узнав, что я политический, они относились ко мне с большим почтением. Ехали с нами и женщины-заключённые в отдельной клетке. Однажды я даже видел женщину с младенцем, которую везли отдельно. Мужчины в общем-то между собой ладили. Женщины всё время конфликтовали. У них всегда было шумно, визги, крики, истерики. Всё это периодически кончалось дракой, кто-то у кого-то рвал волосы. В общем, в нашем вагоне было «весело», скучать не приходилось.

В клетку набивалось полным-полно заключённых, так что далеко не всем можно было лечь и многие (и я в том числе) спали сидя. После трёх суток езды в зэковском вагоне с большими остановками мы доехали до Москвы, нашей первой промежуточной станции. В Москве на вокзале нас плотно набили в воронок и повезли в Бутырскую тюрьму. В тюрьме мы провели три дня. На третий день снова этап, едем на вокзал, погружаемся в зэковский вагон. Ещё двое суток пыток и мы в Рязани.

Помню в Рязанской тюрьме мы встретились с группой заключённых в полосатой одежде — светло-серой с коричневыми полосами. Один из них был инвалид без ног. Его товарищи-заключённые тащили подруки. Он всё время поносил советскую власть и эта сцена глубоко врезалась мне в память.

В Рязанской тюрьме мы снова застряли на трое суток. Раз в день в тюрьме выводили на прогулку в бетонированный маленький дворик. Помню на одной из прогулок тюремщик, который наблюдал за нами сверху, обратился ко мне. Говорит:

— Ты чего улыбаешься? Мы у тебя эту улыбку сотрём!

По-видимому, моя улыбка его раздражала. У меня, действительно, добродушная улыбка почти не сходила с лица и я её пронёс через все тюремные и лагерные невзгоды. Так и не сбылась угроза свирепого тюремщика.

Из Рязани этап последовал в Саранск — столицу Мордовии. А из Саранской тюрьмы наш путь последовал в Потьму, районный центр в той же Мордовии. Помню из Саранска мы выезжали ночью. Как только нас выгрузили из воронка, тут же раздались крики охранников:

— Садись на корточки!

Мы столпились в кучку, сидя на корточках с вещами на земле. Вокруг были охранники с автоматами и овчарками, которые отчаянно лаяли и норовили прыгнуть на нас, но поводок не пускал. Это было на общем вокзале и прохожие издали взирали на нас, как на каких-то страшных, диковинных зверей. С рассветом мы тронулись в путь. Из Саранска в Потьму вела узкоколейка. Наша охрана в пути приоткрыла закрашенные окна для поступления свежего воздуха. Можно было видеть леса, голубое небо. После девяти месяцев ленинградской тюрьмы, где, кроме кусочка неба, ничего не было видно, зрелище лесов, полей, представлялось просто неописуемым. Однако, я обратил внимание, что на каждом километре, который мы проезжали, была какая-то зона, обнесённая колючей проволокой. Путь из Саранска в Потьму представлялся как путешествие в страну зэка, страну сплошных лагерей. Так оно и было на самом деле. Потом уже в лагере мне рассказывали старые зэки, что в Мордовии всё население было обучено вылавливать беглых заключённых. Они выходили скопом с топорами и вылавливали их в Мордовских лесах и болотах, получая вознаграждение за каждого беглеца.

В Потьме — маленькая тюрьма. Всего одна большая камера с огромными нарами. Когда меня ввели в камеру, я увидел благообразные бородатые лица и понял, что это политзаключённые. И действительно, здесь впервые я встретился с членами группы ВСХСОН — Всероссийского Социал-Христианского Союза Освобождения Народа из Ленинграда. Существовала эта группа с 1962-го года, а в 1967-м попали на скамью подсудимых — 22 человека. Их предводитель — Игорь Вячеславович Огурцов. Он получил 15 лет строгого режима и 5 лет ссылки, и из 15 лет срока — половину должен был отбыть во Владимирской тюрьме. В Потьме из этой группы я встретил двоих — Вагина и Садо. Последний с чрезвычайно врезающимся в память ассирийским лицом. Низенький с бородой, с длинным выдающимся вперёд носом, он как будто сошёл с древнеассирийских фресок. Оказывается, так оно и было — он был чистокровным ассирийцем, одним из немногих потомков этого древнего народа, рассеянного по всей земле. Он был востоковедом в Ленинградском университете и, рассказывали, знал хорошо иврит. Вагин, по специальности литературовед, — высокий, бородатый — задал мне поначалу несколько вопросов, откуда я, что за дело и прочее. Я изголодался по общению с интеллигентной публикой, уже прошло много времени с тех пор, как я сидел с Толей Бергером. Но мне не пришлось утолить свою жажду. Довольно скоро двое моих земляков-бородачей потеряли интерес ко мне и дали мне это понять. Обескураженный, я не стал навязываться — это не в моём характере. Лишь в лагере, наслышавшись об антисемитских настроениях в группе ВСХСОН, я объяснил себе это их странное поведение.

ПРИБЫТИЕ В ЛАГЕРЬ

На следующий день меня вызвали на этап. Сажают в воронок и мы едем по просёлочной дороге. Трясёт невероятно, держусь за потолок, чтобы не пробить его головой. Едем несколько часов, тошнит и кружится голова. Но вот мы останавливаемся. Меня выводят из воронка. Передо мною длинный высокий забор из колючей проволоки — это лагерь. Находились мы на 385/17 зоне в посёлке Озёрный. 17-я политическая зона строгого режима была разбита на три отдельные зоны, которые находились одна возле другой. Большая зона — около 200 заключённых. Малая зона — около 100 заключённых.

Третья зона называлась зоной смертников, там содержались заключённые, которые были приговорены к смертной казни и помилованы, получив, в конечном счёте, 15 лет лишения свободы. Там тоже было около 100 заключённых. Меня определили в большую зону. На вахте меня обыскали, облачили в лагерную одежду чёрного цвета и вот я ступил на зону.

Большая толпа любопытных заключённых столпилась у вахты. Каждый новоприбывший был источником информации и потенциальным соратником. К какому лагерю он принадлежит: демократ, националист, верующий? Откуда прибыл? С кем сидел в тюрьме? Какие дела раскручены КГБ в его городе? Какова атмосфера на воле? Множество вопросов волновало лагерников, получавших только официальную информацию через радио и газеты, которые, понятное дело, не отражали истинного положения вещей.

В толпе стоял и Толя Бергер, который тут же бросился ко мне в объятья. Остальные задавали самые различные вопросы, но долго меня не мучили, зная насколько тяжела дорога в зону. Толя проводил меня в барак.

Жилой барак представлял из себя двухэтажное кирпичное здание с двумя большими комнатами на каждом этаже. В комнатах стояли железные двухэтажные кровати и тумбочки. Староста барака поселил меня на втором этаже на верхней кровати, выделили мне также половину тумбочки. Я расположился на новом месте и тут же пошёл спать, так как был измучен этим длинным этапом из Ленинграда в 17-ю зону, который занял в общей сложности около двух недель, хотя расстояние-то от Ленинграда до этого жалкого посёлка всего-то километров 800!

Проснувшись и приведя себя в порядок, я начал осматриваться и знакомиться с заключёнными. Большая 17-я зона представляла из себя весьма разношёрстную публику. Большинство заключённых сидело за сотрудничество с немецкими оккупантами во время Второй Мировой войны, их молодые зэки называли «полицаями». Последних было около 70% в зоне. У них были большие сроки от 10 до 15 лет. Все они были уже в пожилом возрасте. Между ними и молодыми зэками была пропасть.

Старосты и прочие должности из числа зэков выполнялись только полицаями. Они были известны в лагере своими связями с КГБ и администрацией. Многие из них были прямыми доносчиками КГБ. Остальная часть лагеря была разделена на националистов и демократов. На нашей зоне была довольно-таки большая и сплочённая группа украинских националистов. Второй по величине была армянская группа, за ними шли прибалты. Русские националисты были представлены двумя членами ВСХСОН: Платонов и Коносов. Демократы были в основном социал-демократами моего или близкого мне типа. К тому же было довольно-таки много просто заключённых, ни к кому не примкнувших. Среди последних оказался и мой старый сокамерник Толя Бергер. Он, как я и ожидал, не смог утвердить себя как личность в лагере. Трус и тряпка, он быстро понял, что иметь цвет, идеологию в лагере — опасно. Тут же ты становишься мишенью для КГБ и администрации. Он предпочёл уйти в тень, жить тихо, не поднимая головы, всеми презираемый. Все его надежды и стремления были направлены к одной цели — досрочное освобождение. Рассказывают, однако, что ему пришлось протрубить весь свой срок — 4 года лагерей и 2 года ссылки. Затем он вернулся в Ленинград и, в виде исключения, ему позволили проживать в Ленинграде. Я в лагере довольно-таки быстро определился, был весьма активным, поэтому он от меня вскоре отошёл и держался в стороне.

В первый же вечер моего прибытия в лагерь меня пригласила группа активистов на «чифирь», познакомиться поближе, выудить из меня как можно больше информации. «Чифирь» — это крепко заваренный чай. На маленький кувшинчик (два стакана воды) кладут половину маленькой пачки чая. Чифирь действует как наркотик. Выпив несколько глотков, сразу же замечаешь на себе действие чифиря. Сердце бъётся сильнее, голова свежая и бодрая, настроение весёлое, ты, одним словом, «в ударе». Были заключённые в лагере, которые не могли функционировать без чифиря. Это были как бы наркоманы. Но подавляющее большинство, и я в том числе, совершенно спокойно могли обойтись без чифиря, хотя в лагере мы употребляли его довольно-таки часто (не меньше, чем раз в неделю).

ОЛЕГ СЕНИН

С первых же дней я подружился с моим ровесником русским парнем из Рязани — Олегом Сениным. Своим обликом он мне напоминал русского интеллигента-народовольца. Небольшого роста, коренастый, с высоким открытым лбом, в очках, со светло-рыжей бородой. Красивое лицо с чувствительными губами. Мы с ним почти не разлучались. Работали в одном цехе и спали на соседних койках. Конечно же, каждый из нас досконально рассказал другому о своём деле. Дело у Олега было групповое. Шло по нему несколько человек. Главой группы, её духовным вождём был Юрий Вудка. Идеология её была социал-демократическая, социализм с человеческим лицом. Юра Вудка написал программную книгу под названием «Закат капитала», рукопись которой члены группы распространяли как свой программный документ. Их деятельность и состояла в том, чтобы укреплять и расширять свою организацию. Они собирались вместе, готовили лекции на различные темы. Был у них и самиздат. Олег завязал связи с несколькими ребятами в Саратове и открылся саратовский филиал группы. Группа продержалась несколько лет, пока КГБ не раскрыло её. В 1969 году всех их арестовали и посадили. Все ребята были молодые, моего возраста или даже младше. Юре Вудке дали 7 лет лагерей, Сенину — 6. Ещё по этому делу шли — Олег Фролов и Саша Учитель, получившие по 4 года, и брат Юрия — Валерий Вудка, получивший 3 года. Четверо из них — братья Вудки, Фролов и Учитель — репатриировались в Израиль по окончании срока.

Олег Сенин относился к своим подельникам-евреям очень доброжелательно, а Юру Вудку считал вообще гением. И вообще, как он мне сказал в самом начале нашей дружбы, он был юдофилом. Сенин по профессии был юрист и к моменту ареста уже закончил институт и начал работать следователем по уголовным делам. С ним произошла со временем очень знаменательная эволюция. У него была жена и дочка. Насколько я понял, жена не выдержала давления КГБ и писала ему «чёрные письма», где умоляла покаяться и как-то сократить срок разлуки. Это началось ещё на следствии. Но он тогда выстоял под этим адским давлением, держался и тогда, когда я его встретил. Но со временем (а мы были вместе в лагере около десяти месяцев) что-то в нём начало ломаться. Всё более сильная тоска по дому и давление жены, по-видимому, сделали своё дело. Позже мне рассказывали, что Олег стал верующим христианином и освободился досрочно.

Олег был единственным моим близким другом в начале моего лагерного пути. Но мы тесно общались с ещё целой группой заключённых, которые составляли своего рода актив лагеря. Среди них выделялся Юрий Иванович Фёдоров из Ленинграда. Он был капитаном МВД и служил на Литейном 6, почти в Большом доме. Будучи старшим следователем, он знал и соседей — следователей КГБ. Юрию Ивановичу было лет 40, когда он разочаровался во всём. Он увлёк других, они основали так называемый «Союз коммунистов». Вскоре они были арестованы. Фёдорова всячески старались уломать не заходить далеко, обещали замять дело, восстановить на службе в прежнем звании. Когда это не прошло, обещали минимальный срок, чтобы только суд был закрытый, как у всех политических. Но Юрий Иванович отлично знал законы и умел их применять. Он добился открытого суда и судил его трибунал. Получил Фёдоров 6 лет — это было в 1968-м году. Уже под следствием Юрий Иванович вёл себя подобно политическим былых времён. Когда входил к нему начальник тюрьмы Круглов, он не вставал с койки, а на замечания отвечал, что правила на стене — для уголовников. «Вы ко мне не постучавшись вошли, почему я должен вставать перед Вами?» Он был высоким с рыжей бородкой клинышком. Мне он напоминал Дон Кихота. Чрезвычайно добрейший человек. Рыцарь без страха и упрёка, что ещё более усиливало его сходство с Дон Кихотом. Он был близок по взглядам мне и Олегу. Ему было более 40 лет, так что мы, молодёжь, обращались к нему по имени-отчеству. Наши отношения могли бы быть более близкими, но Олег, сам следователь, заподозрил его, что он переодетый кагэбист, засланный в лагерь, чтобы докладывать о происходящем в нём. Моя интуиция подсказывала мне, что это неверно, но я чрезвычайно уважал Олегову практику, как-никак юрист, следователь, поэтому сам поддался его влиянию и мы постоянно следили за поведением Юрия Ивановича. Он, конечно, понимал, что мы (и не только мы) его подозреваем. Более того, однажды, когда мы с Сениным гуляли возле колючей проволоки, прохаживаясь взад-вперёд, Олег неожиданно сказал: «Если мы его разоблачим, мы его убъём». Я возражал против такого экстремистского подхода, но Олег был непреклонен. К счастью ему не пришлось осуществить свою угрозу. После того, как мы тщательно следили за Фёдоровым целый месяц, анализируя всё до мельчайших подробностей, мы пришли к выводу, что он вовсе не кагэбист и лёд отчуждения был сломан.

Другой заключённый, входивший в круг нашего общения — Платонов. Маленький, щупленький с бородкой и очками — типичный русский интеллигент. По профессии он был знатоком эфиопского языка. Работал в Ленинградском университете. Член ВСХСОН — христианин, русский националист. Это был очень мягкий и симпатичный человек. Трудно было поверить, что он был антисемитом. Как-то я его прямо спросил об этом. Он отрицал, но иди знай. Ребята говорили, что он-таки антисемит. Мы не были друзьями, но общались довольно-таки тесно.

Подельник Платонова — Михаил Коносов был совсем другим человеком. Он был поэтом, филологом, знатоком русской поэзии и литературы. По характеру — сноб, полная противоположность простоте и душевности Платонова. В личных отношениях проявлял корректность. Лишь однажды проявился его антисемитизм в одном из случайно обронённых выражений. Он тут же себя поправил, но моя настороженность в отношении его не пропадала. Я его считал человеком неискренним и держал на расстоянии. Но он входил в тот же круг активистов, в котором был и я.

БОРЯ БУЛЬБИНСКИЙ

Через месяц после моего прибытия на зону прибыл на неё Боря Бульбинский, украинец, которого перевели с другой зоны. Боря — это было явление совершенно из ряду вон выходящее. Он сидел уже второй раз. На этот раз у него был срок — 10 лет. Он сидел за антисоветскую пропаганду. Боря называл себя ленинцем. Его критика советского режима начиналась с периода Сталина. Мои друзья — Олег Фролов и Олег Сенин часто спорили с ним на тему демократии. Они были более демократы, чем он. Они были за полный плюрализм в политической жизни. По сути дела Фролов был по своим взглядам очень близок к анархистам. Вообще для него было характерно доходить до крайности в своих взглядах. Недаром в Израиле он в первые годы поддерживал крайне правое движение Кахане «Ках». Сенин был более умеренным и приближался к либералам.

Вообще он прошёл довольно-таки быструю эволюцию в своём мировоззрении от социал-демократа к либералу и оттуда к монархизму и русскому национализму. Его путь в общем-то был очень типичен для лагерной обстановки. Моя эволюция была гораздо более медленной, более глубокой. Я в спорах между Бульбинским и Фроловым-Сениным занимал позицию близкую к Боре. На этой почве мы очень сошлись и стали закадычными друзьями. Поскольку я освобождался раньше, то Боря дал мне адрес своего друга, с которым он сидел вместе в лагере. Звали его Виктор Корсаков и он жил в посёлке Самро под Ленинградом. Боря мне много рассказывал о волнениях на Украине в начале 60-х годов. Тогда были голодные бунты — восстания, забастовки. Хрущёв подавил их чрезвычайно жестоко. Было много жертв, многих посадили в тюрьмы и лагеря. По сути дела Боря сел в первый раз за подстрекательство к забастовке в тот период.

На одном чефирном вечере в воскресенье, где собралась группа в десять человек, я предложил создать «университет», устраивать еженедельные лекции, которые мы сами будем готовить. Предложение было принято с энтузиазмом. Меня назначили «директором университета» и я тут же принялся за дело. Первую лекцию читал я сам. Моя тем была — самиздат. Я имел большую библиотеку самиздата до ареста. У меня великолепная память и я мог пересказывать целые романы и повести, декламировать стихи. Это и было темой целой серии лекций-пересказов, который я давал. Начал я с обзора самиздата, а потом в течение 6-7 лекций пересказывал повести Юлия Даниэля, Андрея Синявского, Александра Солженицына и др. Довольно-таки скоро я подготовил ещё несколько лекторов. Юрий Иванович прочёл серию лекций о методах работы КГБ. Это было чрезвычайно интересно и поучительно. Мне лично это очень помогло во время второго ареста в июле 1973-го года. Я чувствовал себя тогда бойцом-ветераном и меня уже на мякине невозможно было провести. Это приводило моих следователей в бешенство…

Платонов прочёл пару лекций по истории России. Коносов тоже прочёл пару лекций о русской поэзии и литературе. Все лекции были на высоком уровне и слушали их затаив дыхание. Мы обычно сидели за бараком фабрики. «Университет» действовал в течение нескольких месяцев и был нашей гордостью.

ПЕРВАЯ ГОЛОДОВКА

Шёл август 1970-го года. В столовой в обед подавали суп из сушёных овощей. Одно время заключённые начали замечать наличие червей в супе. Ворчали, конечно, но никто не смел жаловаться. Я решил убедить близких мне заключённых устроить голодовку.

— Революция 1905-го года, — говорю, — началась на броненосце «Потёмкин» из-за червей в супе. А мы тут едим этих червей и ещё нахваливаем: всё-таки есть хоть какое-то мясо в супе. Хотя бы даже и черви!

Так я убеждал моих товарищей. После нескольких дней колебаний и споров решено было начать голодовку и попытаться сагитировать как можно больше заключённых. Начали обработку как организованных групп, так и отдельных зэков. В конце концов к голодовке присоединилось около 40 человек (из 200). Кроме нашей группы демократов и социал-христиан приняли участие в голодовке украинские и армянские националисты. Мы написали заявление администрации лагеря о мотивах нашей голодовки и начали её с утра. Не вышли на утреннюю поверку и, понятное дело, на работу. Остались в бараке на койках. Ещё до этого мы сообщили на малую 17-ю зону о голодовке посредством «семафора». «Семафор» — это связь между двумя зонами, которая осуществлялась так. Мы стояли на противоположных балконах на втором этаже барака. Расстояние было около 50 метров. Передача шла при помощи азбуки Морзе. Одна поднятая рука была точкой. Две поднятых руки — тире. Таким образом мы могли передавать наиболее важные сообщения. У нас был договорённый час выхода на связь каждый вечер. На малой зоне были Гинзбург и Галансков, которые имели прочную связь с волей. Во всяком случае на следующий день голодовки нам сообщили о том, что о нашей голодовке передавали по западным радиостанциям — «Голосу Америки» и Би-Би-Си. Это конечно же подбодрило нас чрезвычайно и наверняка оказало решающее влияние на поведение администрации.

По-видимому, администрация получила соответствующие указания из Москвы, так как на третий день голодовки начальник лагеря Якушев вызвал руководителей голодовки к себе. Пошли я и Юрий Иванович. Якушев представлял собой грузного среднего роста коренастого крестьянина с красным лицом. Мы его заглаза называли вурдалаком. Он действительно выглядел так, как будто только что напился крови. Весьма страшная была личность, от которой ничего хорошего мы ждать не могли. В его кабинете сидел и опер — кагэбэшник — худосочная, скользкая личность. Якушев — обычно грубый и агрессивный — как будто сменил шкуру. Ласковым голосом он пригласил нас сесть.

— Да, — говорит, — Вы, оказывается, правы. Я проверил продукты в столовой и выяснилось, что в сухой картошке, из которой готовился суп, были черви. Сейчас мы привезли свежую картошку и больше не будем употреблять сушёные овощи. Идём в столовую и Вы сами в этом убедитесь.

Мы пошли вместе на кухню. В больших чанах лежала белоснежная, как яйца, картошка. Мы с Юрием Ивановичем, ослеплённые этим великолепием, вернулись к ребятам и рассказали им о виденном нами. Было решено голодовку прекратить. Но, конечно, Якушев не мог простить мне организации голодовки и я за это позже жестоко поплатился…

ОЛЕГ ФРОЛОВ

Состав лагеря был очень разношёрстным. В основном (процентов 70) — это были военные преступники. То есть те, кто служил в полиции или в особых частях у немцев во время Второй мировой войны. Эти особые части занимались уничтожением евреев. Так что неудивительно, что среди военных преступников царствовал оголтелый антисемитизм. Не раз я был невольным свидетелем их воспоминаний об акциях уничтожения евреев. Обычно это происходило во время перерыва в мастерской, где я работал. Все выходили наружу в небольшой дворик покурить, сбивались кучками. Я стоял с товарищами недалеко от группы военных преступников. Слышу один из них хвастает:

— Я взял жидёнка за ноги и размозжил ему голову об стену!

Всё замерло у меня внутри. Хотелось броситься на него и перегрызть ему глотку. Но я сдержался — какой в этом смысл…

Вскоре к нам приехал Олег Фролов. Он был наполовину еврей: отец — еврей, а мать — русская. Срок у него был 4 года. Фролов был умница и я любил с ним спорить на различные темы. Он был анархистом по своим взглядам. Большой схоласт и чрезвычайно эгоцентричен, сущий ребёнок во всём. Я любил его, как любит отец своего ребёнка, несмотря на все его шалости. После освобождения он уехал в Израиль. Здесь мы с ним часто виделись поначалу. Но вскоре очень резко разошлись во взглядах. Он стал крайне правым, сторонником Кахане. После до меня дошли сведения, что он собирается эмигрировать в Южную Африку. Но этого не произошло. Он женился и я с ним встретился как-то на улице. Он был чрезвычайно рад встрече и рассказал, что прошёл целую революцию в своих взглядах. Стал левым, ходил на демонстрации движения «Мир сегодня». Я был чрезвычайно этому рад…

Я вёл переписку с братом и с Виктором. Сестра не писала мне за всё время пребывания в лагере и тюрьме. Брат решил приехать ко мне на свидание. В лагере полагалось трёхсуточное свидание с близкими родственниками. Но администрация лагеря сокращала время свидания или запрещала его вообще в зависимости от «поведения» заключённого. Я, конечно, не состоял на «хорошем счету» у администрации, поэтому ничего хорошего от них не ждал. Но свидание всё-таки было разрешено. И вот брат приехал. Меня вызывают на вахту. Около вахты стоял небольшой барак, где были небольшие комнатки на двоих. Там стояли две кровати и столик. Мы обнялись и расцеловались. Додик привёз множество всяких вкусных вещей. Варёная курочка, колбаса, сыр. Все прелести воли. Я старался не слишком наедаться, так как знал, что будут последствия не очень приятные от этого излишества. Мы говорили и говорили и этому не было конца. На следующий день мне объявили, что свидание сокращается до суток и нам нужно распрощаться. Я знал, что мне не дадут полное свидание. Это было уже после нашей голодовки из-за червей и администрация только искала повода расплатиться со мной. Додик воспринял это очень тяжело, плакал при расставании. Вернувшись в Ленинград, он написал мне подробное письмо о своём впечатлении о поездке. Это произвело на него неизгладимое впечатление. Он рассказывал о поездке из Саранска в Потьму. Как из окна видны лагеря один за другим — страна лагерей. На станциях полно заключённых. Их выводят с огромными тюками, сажают на землю в кучу — вокруг собаки, как волки, их держат на поводках и они рвутся в сторону заключённых, готовые в любую минуту перегрызть им горло. Вокруг стоят автоматчики. Ещё более страшное зрелище, когда везут заключённых особо строгого режима. Они одеты в полосатую одежду. Он рассказывал о грубости администрации. Ему не разрешили передать мне ничего, даже иголки. Так он, сам того не подозревая, впервые столкнулся с изнанкой советского общества. Это, конечно, был незабываемый урок.

ИЕГУДА КОГАН

Прибыл в зону заключённый — гражданин Израиля Иегуда Коган. У него был срок — 10 лет. Он был офицером Красной Армии. После войны, будучи в Австрии в составе советских оккупационных войск, он дезертирует из армии вместе с группой солдат-евреев и пробирается в Палестину. Участвует в Войне за Независимость Израиля в 1948-м году и после войны поселяется в Гиватаиме. В 1962-м году решил поехать навестить своего брата в Киеве. Его арестовали в Киеве и посадили за шпионаж. И вот я встречаю его в лагере в 1970-м году. Я тогда об Израиле и не думал. Сионизм был мне чужд. Иегуда, узнав, что я еврей, решил меня «обработать». Однажды он попросил встретиться со мной. Это была, кстати, очень распространённая форма общения в лагере. Поскольку почти каждый представлял собой личность с особым мировоззрением, историей, жизненным опытом, то было принято назначать встречу для беседы на какую-либо тему или просто для более глубокого знакомства. Встречи эти происходили вечером в свободное время. Такие пары ходили у нас каждый вечер, гуляя подальше от барака, прохаживаясь взад-вперёд и беседуя. И вот мы с Иегудой ходим взад-вперёд, беседуем. Он меня агитирует за Израиль. Говорит:

— Чего ты с гоями (неевреями) возишься? Они всё равно были, есть и будут антисемитами. Они тебя используют и выкинут за ненадобностью.

Я же ему говорю:

— Ты слишком упрощённо смотришь на вещи. Не все гои — антисемиты. Демократия в России — это не только для русских, а для всех наций, в том числе и для евреев. Победа демократии в России имеет и колоссальное международное значение и она важна для Израиля не меньше, чем для Запада.

Это был разговор глухих. Я не понимал его, да, наверное, и не мог понять. Он жил в совершенно другом мире. Меня же он тоже совершенно не понимал. Так, обменявшись мнениями, не сойдясь ни в чём, мы и разошлись. Продолжение этому было уже в Израиле. Мы встречались неоднократно на разного рода сборищах узников всегда очень тепло и сердечно. Иегуда, конечно же, видел свою победу в моём приезде в Израиль, но, откровенно говоря, вряд ли в этом была его доля.

СУСЛЕНСКИЙ И МЕШЕНЕР

В декабре 1970 года ожидалось прибытие новых заключённых, это всегда было особым праздничным событием. Уже заранее готовят чай для вечернего чифиря, когда все соберутся послушать новобранцев о том, что делается на воле, за что они сели, слышали ли о других политических делах. И вот мы стоим с замиранием сердца возле ворот, ожидая этапа. Вводят группу заключённых в чёрных бушлатах и среди них я тут же примечаю двух маленьких еврейчиков с интеллигентными физиономиями. Это — Яша Сусленский и Иосиф Мешенер, прибывшие из Кишинёва. Тут же нападают на них с вопросами. Вечером в узком тёплом кругу наших активистов они рассказывают о своём деле. Основной «преступник» тут Яков. Он и получает больше — 7 лет лагерей. За что? За самиздат, причём этот самиздат состоял из каких-то невинных вещей, как стихи Евтушенко и тому подобное (сам видел приговор), и всякие письма в различные советские инстанции (не пиши письма в инстанции — они их не любят!). В общем ни за что! На периферии КГБ позволяло себе такие шутки, таких состряпанных «дел» было много в лагере. В Москве и Ленинграде такого не было. За что же сидел Иосиф? А он вообще ни за что. Был приятелем, поддерживал, что-то там подписывал. Получил 6 лет лагерей! Это в лагере называлось вагончиком. А Яков — паровоз.

Мы с Яшей быстро подружились. Не прошло и недели после прибытия его на зону, как он привёл всех своих друзей в чрезвычайное волнение. Он начал работать на стройке. По-видимому, таскание тачек с кирпичами было ему не под силу и он упал с сердечным приступом. Можно ли было тогда поверить, что этот маленький, тщедушный, больной и уже немолодой человек проведёт все последующие годы в карцерах, тюрьмах, душегубках, в вечной борьбе с администрацией, в голодовках — и выйдет живым на волю, приедет в Израиль, поселится в Иерусалиме, женится и произведёт на свет ещё двоих детишек? Его неутомимая энергия всех просто поражала. Но это, наверное, и давало ему силы вынести все невзгоды. Он всегда за кого-то ратовал, писал длиннющие жалобы во всевозможные инстанции, кому-то помогал, кому-то сочувствовал. Надо быть неисправимым оптимистом, каким Яша и был, чтобы писать жалобы-романы с надеждой, что кто-то их прочтёт и ответит. Он мне напоминал Дон-Кихота в лучшем понимании этого образа, этого рыцаря без страха и упрёка.

Яша провожал меня во Владимирскую тюрьму и сам того не знал, что и сам там побывает и с трудом выберется оттуда живым. Был период во Владимирской тюрьме, что он ослеп. Потом зрение к нему вернулось. Он с трудом выкарабкался оттуда. В Израиле он продолжал быть весьма активным общественником, создал общество украинско-израильской дружбы ещё задолго до установления дипломатических отношений между Украиной и Израилем. Мы дружим до сих пор и встречаемся очень часто.

Иосиф тоже после освобождения приехал с семьёй в Израиль, поселился в Беэр-Шеве и до сих пор работает там зубным техником. Но по-прежнему верен старой дружбе с Яковом и первым готов ему помочь во всех его многочисленных зачинаниях.

БОЛЬНИЦА

Вставали мы в шесть утра. Через полчаса была поверка. Все выстраивались на площадке возле жилого барака по десять человек в ряд. Охранники считали ряды, ошибались, снова считали. Безграмотные, они с трудом владели техникой счёта. Иногда в дождь, холод, снег — мы стояли часами, пока они справлялись посчитать всех зэков. Это же повторялось и вечером. В 7.30 утра был завтрак и после этого мы шли на работу. Основным производством на нашей зоне была мастерская по пошиву рабочих рукавиц. Я работал в этой мастерской. Надо было сделать за день 70 пар руковиц. Я не успевал сделать норму. Вообще, чувствовал я себя неважно. Начались боли в сердце. По-видимому, старое сердечное заболевание давало о себе знать. Значительно ослаб. Питание в лагере было неважное. Не было свежих овощей. О фруктах не могло быть и речи. Голода, правда, не было. У нас в столовой хлеб лежал на столах. Можно было есть его сколько хочешь. Но отсутствие витаминов сказывалось на всех. Портились зубы, очень часты были язвенные заболевания. Был в лагере медпункт, но помощи он никакой не оказывал. В районе была зэковская больница. Она находилась возле 3-й зоны. Всего в Мордовии было три политические зоны строгого режима: 17-я, 10-я и 3-я. Была также политическая зона особо строгого режима, где заключённые ходили в полосатых одеждах.

Между политическими зонами поддерживалась связь. В основном посредством того, что часто происходили переводы заключённых из зоны в зону или через больницу. Нашему активу надо было срочно установить связь с другими зонами. Было решено, что я использую своё плохое самочувствие и настою на отправке в больницу для обследования. Я написал жалобу прокурору на то, что мне отказывают в лечении и в стационарном обследовании. Это подействовало, и в январе 1971-го года я был отправлен в больницу на две недели. Там я отыскал Юрия Галанскова и рассказал ему о происходящем на нашей зоне. Галансков тогда уже был серъёзно болен. У него была язва желудка. Ходил он скрючившись от боли в животе. Он отказывался делать операцию, боясь, что его зарежут лагерные врачи. Позже я узнал, что примерно через год после нашей встречи он умер на операционном столе под ножом лагерного хирурга. Несмотря на страшные боли, он был центром деятельности всех активов политических зон. К нему стекалась вся информация, расходилась по зонам и уходила на волю, а оттуда на западные радиостанции. С Галансковым у меня не сложились близкие отношения. Он был окружён полууголовной публикой, которая мне была совершенно чужда.

В больнице питание было немного лучше, чем на обычной зоне. На завтрак давали кусочек масла, в обед кубик (маленький) мяса. Приехал на больницу Саша Учитель. Он шёл по делу Вудки и Сенина. Мы с ним подолгу бродили по дворику больницы и спорили на различные темы. Срок у него был — 4 года. Он был евреем и после освобождения переселился в Израиль. Я с ним встречался несколько раз в Израиле. Мы жестоко спорили на политические темы. Он стал крайне правым, сторонником Кахане. Но, может быть, потом это прошло. Так бывало очень часто со многими новоприбывшими, которые начинали с поддержки крайне правых и потом постепенно левели.

Пробыв две недели в больнице, я вернулся на зону. Меня признали абсолютно здоровым и не прописали никакого лечения. Но на зоне мне пришлось пробыть недолго. Администрация не могла забыть устроенной мною голодовки, а также смириться с университетом, который я создал у них под носом. Час расплаты приближался…

УДАР В ЧЕЛЮСТЬ

Однажды в феврале 1971-го года меня вызывают к мастеру цеха. Это был один из военных преступников, антисемит, отвратительнейшая личность. Его стол находился во втором цехе, а я работал в первом цехе, где работали и все мои друзья. Во втором цехе работали полицаи и некоторые националисты. Я подошёл к мастеру и спросил, что он от меня хочет. Он посмотрел на меня, побагровел и закричал:

— Ты украл перчатки из ящика готовой продукции, чтобы дополнить норму! Ты вор!

Я, опешив, вытаращил на него удивлённые глаза. Такой поворот дела был для меня совершенно неожиданным. Он выскочил из-за стола, ударил меня в челюсть и толкнул в грудь. Я упал, тут же поднялся на ноги и бросился на него с кулаками. Но не тут-то было! Меня схватили сзади его дружки. Я вырвался, убежал в свой цех и рассказал ребятам, что произошло. Рабочий день уже кончался и мы поспешили в барак посоветоваться с друзьями, что делать. Было решено, что я не выхожу на работу и требую наказания мастера. Нам было ясно, что это произошло неслучайно, это была явная провокация.

Я так и сделал. На следующий день я не вышел на работу. Меня тут же вызвали к Якушеву. В кабинете Якушева сидел уже мастер. Якушев обратился к нему:

— Расскажи, как было дело.

Мастер представил его так, что я набросился на него и ударил, а он, мол, меня и не тронул. Я высказал свою версию. Якушев велел посадить меня в карцер на 15 суток. Меня прямо из здания администрации отправили в карцер, который находился в ПКТ (Помещении крытого типа) — маленькой тюрьме, примыкающей к зоне. Там было около восьми камер. Меня держали в одиночке.

Узнав, что меня посадили в карцер, мои друзья решили объявить забастовку в знак солидарности со мной. Они пытались найти свидетелей этого инцидента среди националистов, которые работали во втором цехе. На полицаев надеяться не приходилось. Мы знали, что все они стукачи и работали на администрацию. Но никто из националистов не согласился свидетельствовать в мою пользу: «мы ничего не видели». Они вряд ли боялись администрации, просто не хотели помогать еврею.

Всех забастовщиков в тот же день отправили в карцер. Всего бастовало около 15 человек. Их поместили в соседнюю со мной камеру. Мы, сговорившись, решили объявить голодовку. Отправили общую жалобу прокурору с требованием, чтобы представитель прокуратуры прибыл в лагерь для расследования инцидента. На пятый день голодовки у меня начались сильные боли в области сердца. Ребята потребовали, чтобы я прекратил голодовку, что я и сделал. Они продолжали голодать ещё два дня, после чего, так ничего и не добившись, прекратили её. Всех выпустили в зону, а я остался один в карцере. После окончания 15 суток в карцере меня посадили на месяц в ПКТ. К окончанию месяца прибыла в посёлок Озёрный выездная группа суда из Саранска. Меня вывели под охраной из зоны и провели в один из деревянных домиков в посёлке. Там заседал суд. По сути дела никакого суда и не было. Просто мне зачитали постановление суда: за нарушения дисциплины в лагере меня приговорили к переводу в тюрьму закрытого типа в г. Владимире до окончания срока. Когда меня вели обратно в зону, все мои друзья уже столпились возле ворот. Я крикнул им, что меня посылают во Владимир и распрощался со всеми.


ВАЛЕРА ВУДКА

На следующий день рано утром меня вывели из зоны. Возле ворот стоял воронок. Меня впихнули в него. Вижу, там сидят ещё двое зэков. Один из них молодой с жиденькой бородкой. Я сел с вещами возле них. Оказывается они из 10-й зоны. Тоже осуждены на перевод во Владимир. Воронок тронулся. Поехал на 3-ю зону, где посадили ещё двоих. После этого воронок повёз нас всех в Саранск. Уже спускался вечер, когда мы прибыли в Саранскую пересылку. Мы вышли из воронка. Стоим, ждём. Молоденький зэка с бородкой пристально смотрит на меня, подходит и спрашивает:

— Ты — еврей?

Я говорю:

— Да.

Мы знакомимся. Оказывается это Валерий Вудка, брат Юрия Вудки и самый младший подельник Сенина и Фролова. Когда его арестовали, ему было всего 17 лет. И вот мы лежим на нарах в Саранской пересылочной тюрьме.

Валера рассказывает о своих мытарствах на своей зоне, я ему рассказываю о нашей зоне, о его подельниках. Валера показывает мне письма своей невесты — Мары. Она пишет ему об Израиле. Он стал сионистом и задумал ехать в Израиль ещё до ареста. После того, как он был арестован, он потребовал от следователей, чтобы ему передали от невесты учебник иврита. Следователи, желая задобрить его, согласились. Таким образом, он смог за всё время следствия проштудировать учебник иврита «Мори». Он знал его наизусть.

Из Саранска мы выехали в Рязань. Снова уже знакомая мне пересылочная тюрьма в Рязани. Оттуда во Владимир. В приёмной Владимирской тюрьмы нас обыскивают, отбирают все вещи, даже продукты. Объявляют нам, что первые два месяца в тюрьме мы будем на строгом режиме. Я попадаю в камеру на троих. Валера не со мной к моему великому сожалению. На строгом режиме заключённый получает меньше продуктов питания и полчаса прогулки в день. Ему полагется 400 гр. хлеба в день, утром — чай, в обед суп и каша, вечером — чай. Это в сравнении с общим режимом, который наступает после двух месяцев пребывания в тюрьме: 500 гр. хлеба в день, утром — чай, каша и кусочек селёдки + 10 гр. сахара, в обед — суп и каша, вечером — чай и каша. На общем режиме также прогулка — час.

Я не очень-то страдал от голодного режима. По своей натуре я — малоежка. Всегда довольствовался малым. Но для моих коллег — это приносило неимоверные мучения. Вместе с Валерой в тот же период сидел один парень, который на этой почве сошёл с ума. Он начал есть мыло от голода, бормотать всякую чепуху. Его перевели в психиатрическую больницу. Я в основном страдал от недостатка чистого воздуха. Я мог часами стоять на кровати у окна, чтобы глотнуть хоть немного свежего воздуха. Окно, кроме решётки, имело ещё намордник — металлический щит, который закрывал почти всё окно, оставляя только узкую полоску в верхней части окна. В летнее время этот намордник нагревался и свежий воздух переставал поступать в камеру.

Владимирская тюрьма была по сути дела тюрьмой для уголовников-рецидивистов. Политических заключённых в ней было всего 20-30 человек. Сидели мы в разных камерах, удалённых одна от другой, и даже в разных корпусах. Так что общение между камерами было чрезвычайно затруднено. Но — «голь на выдумки хитра». Здесь я научился новому методу связи сежду камерами — «телефон». Это была связь через унитаз. Это произошло в августе 1971-го года. Я говорил тогда с Львом Квачевским, который организовал голодовку в годовщину подавления Пражской весны. Он сидел в камере, которая была довольно-таки далеко от нас и на другом этаже. Мы договорились, что я присоединяюсь к голодовке…

ИЗУЧЕНИЕ ИВРИТА

По прошествии двух месяцев строгого режима меня вызывают с вещами — перевод в другую камеру. Вхожу в новую камеру и вижу Валеру. Радости не было конца.

Нет ничего важнее в тюрьме, лагере и прочих тяжёлых обстоятельств жизни, чем близкий человек, друг, товарищ. Валера был преданным другом во всё время нашего совместного пребывания в тюрьме. Мы могли с ним спорить на различные темы, но всегда это было на высоком человеческом уровне, не опускаясь до мелких уколов, несмотря на тяжёлые обстоятельства, тесноту, 24 часа в сутки вместе в течение долгих месяцев. Он начал обучать меня ивриту. Через пару месяцев учёбы мы уже разговаривали между нами на иврите.Конечно, запас слов у нас был небольшой — около 500. Поэтому часто не хватало слов, тогда мы вставляли слово на английском, чтобы наши соседи по камере не поняли, о чём идёт речь.Долгая практика в разговорной речи привела к тому, что я уже начал думать на иврите. Мы настолько вошли в иврит, что произошёл однажды курьёзный случай, над которым мы с Валерой долго смеялись. Однажды я сидел на унитазе и вот в этот самый неподходящий момент вдруг открывается кормушка в двери камеры и тюремщик заглянул в неё и что-то спросил. Я от неожиданности спросил его на иврите: «Ма ата роцэ?» («Что ты хочешь?»). Он посмотрел на меня недоумевающе и я тут же спохватился, что говорю на иврите.

Валера получал письма от его невесты Мары. Она писала ему огромные письма каллиграфическим почерком. В письмах она переписывала ему стихи Бялика. Так впервые я познакомился с поэмой Бялика, посвящённой кишинёвскому погрому. В письмах были вложены открытки с видами Израиля. Одна из открыток с видом Хайфы с вершины Кармеля глубоко врезалась мне в память. В центре открытки — храм бахаев.

Во Владимирской тюрьме была отличная библиотека и мы с Валерой читали книги еврейских писателей. Наибольшее впечатление на меня произвёл Ицхак Лейбуш Перец. Это был сборник его рассказов. Рассказы о замечательных евреях, бедных, наивных, преданных своей семье, жене, мужу, близким, философам в душе. Это было как бальзам на мою израненную душу. Несмотря на то, что я рос в ассимилированной семье и по сути дела ничего не знал об еврейском народе, его истории, культуре, я любил свой народ. Это была какая-то подспудная, инстинктивная тяга к чему-то родственному, близкому, родному. Помню я ещё в 14-15 лет читал «Тевье-молочника» Шолом-Алейхема. Он произвёл на меня колоссальное впечатление и я долго не мог его забыть. До сих пор я помню эту повесть. Недаром она столь популярна среди евреев во всём мире и в Израиле тоже.

Общение с Валерой, те несколько месяцев, которые мы провели вместе, повлияли на меня чрезвычайно сильно. Можно сказать, что произошёл какой-то внутренний переворот в моей душе. Это настолько было глубоко, что я начал видеть Израиль во сне. Причём впервые в жизни у меня появились цветные сны. Это, кстати, никогда потом не возвращалось. Я видел во сне себя гуляющим по улицам Хайфы, живущим в Хайфе. Я работал на заводе в Хайфе. Кругом были евреи и я говорил с ними на иврите. Это было непередаваемое чувство счастья. Много ли нужно человеку для счастья. В тюрьме, оказывается, тоже можно чувствовать себя счастливым!

СЕРДЕЧНЫЙ ПРИСТУП

Было лето 1971 г. Летом особенно тяжело для сердечников во Владимирской тюрьме. Жарко, свежий воздух не проникает в камеру. Я задыхался от недостатка воздуха и с каждым днём всё более слабел. Начались головокружения. Я обратился к медсестре за помощью. Сначала она пропускала мои жалобы мимо ушей, но, по-видимому, моя настойчивость помогла. Однажды она пришла вместе с врачом. Врач посмотрела на меня, задала несколько вопросов, даже не дотронулась и прописала уколы кардиамина по вечерам. Через пару дней уколы стали делать два раза в день — утром и вечером. Моё состояние резко ухудшилось. Однажды вечером начался приступ. Сердце бешенно колотилось, давление сильно повысилось, всё тело стало красным от прилива крови, ноги, руки, голова опухли, отяжелели, я не мог поднять ни руки, ни ноги, только мог разговаривать. Валера испугался и начал колотить в дверь, требуя врача.Сокамерники присоединились к нему. Подошёл тюремщик, сказал, что он вызовет врача. Время шло, никто не приходил. Мои сокамерники снова начали колотить в дверь руками и ногами, к ним присоединились соседние камеры. Тюрьма тряслась от их стуков.

И вот появилась главный врач больницы Бутова вместе с моим лечащим врачом. Она спросила, какое лечение я получаю. «Уколы кардиамина,» — сказала лечащий врач, Бутова подняла брови и недоумённо пробормотала: «Это же поднимает давление,» — но тут же прикусила язык, велела сделать какой-то укол и тут же ушла. После укола приступ спал, но вставать я не мог.Всё ослабело, руки и ноги были как ватные. Валера кормил меня из ложки, как младенца, тащил меня к унитазу. Я уже начал свыкаться с мыслью, что дни мои сочтены. Валера глаз с меня не сводил. В камере было радио — громкоговоритель, который был вделан в стену над дверью и закрыт металлической сеткой. Передача шла из центра по всем камерам. По этим громкоговорителям передавали сообщения администрации тюрьмы, всё остальное время шла передача московского радио. И вот передают песню о гражданской войне, в которой поётся о том, как хоронят павшего солдата. Я лежал, не двигаясь, Валера сидел на моей постели и пристально смотрел на меня. Я говорю слабым голосом: «Слышишь, эта песня обо мне.» Валера отвернулся, слёзы сами навернулись на глаза, он не выдержал и тихо заплакал. Я, как ни странно, тогда совершенно не плакал. Какое-то умиротворённое чувство охватило меня.Как будто я смирился с тем, что мне уже не выйти отсюда.

Так продолжалось несколько дней. Мне уже стало немного лучше, я уже мог встать и передвигаться по камере, но был всё-таки ещё очень слаб. Вдруг меня вызывают с вещами — перевод в больницу. Мы с Валерой обнялись на прощание — иди знай, увидимся ли ещё — и я потащился в больницу.

ВЛАДИМИРСКАЯ БОЛЬНИЦА

Больница представляет из себя ту же тюрьму. Это один из корпусов Владимирской тюрьмы, но в нём всего 2 этажа. Обычные корпуса тюрьмы четырёхэтажные, такие же камеры, что и в обычном корпусе. Наоборот, условия в больнице ещё хуже, чем в обычном корпусе. Если в обычной камере был санузел, в больнице — параша, которую надо было выносить каждый день. Кто её будет выносить? Конечно же больной заключённый. А если он полуживой, то это его проблема. Есть дополнительное питание — к тюремному пайку добавляются 5 гр. сахара, 10 гр. масла и 100 гр. молока в день. Я получал какие-то таблетки в качестве «лечения», но мне было ясно, что всё это блеф.

Несколько дней я был один в камере, а потом ко мне посадили заключённого. Это был украинец лет 50-ти, военный преступник. Он утверждал, что его посадили по ошибке. Он пошёл служить в немецкую полицию по заданию партизан. Ему тогда было лет 19. Потом же тот, кто его послал, погиб. После войны он оказался в списке разыскиваемых военных преступников, испугался и скрылся под чужой фамилией. Но в конце концов его нашли и посадили на 15 лет. Это был чрезвычайно симпатичный человек, общительный, разговорчивый. Он мне рассказывал сотни историй о военных годах. Я думаю, что он-таки не врал, но иди знай. Он, зная, что я еврей, неоднократно выражал свою симпатию к евреям. Жена его, рассказывал он, жила в местечке в соседстве с евреями и знала идиш. У них было много друзей среди евреев.

В больнице я провёл месяц и меня перевели в обычную камеру. Я ещё был слаб и не мог читать. Как только начинал читать, тут же болело сердце. Валеры не было, было скучно. В нашей камере сидел один священник, его судили за попытку перехода границы с Венгрией. Его поймали и держали в Ужгородской тюрьме. Как-то мы с ним разговорились и он рассказал мне о кошмарах, которые пережил во время следствия в Ужгороде. Его посадили в одиночную камеру, которая выглядела довольно-таки странно, Вся она была выкрашена в ядовито-зелёный цвет, даже железный абажур лампы был выкрашен в этот цвет. Сначала вроде бы всё было нормально, но постепенно у него начали появляться головные боли, глаза быстро уставали, он обратил внимание, что стены были расцарапаны, как будто кто-то пытался ногтями содрать краску. И тут только его осенило, что между головной болью и краской есть какая-то связь. Вскоре он уже не мог открыть глаза. Он начал стучать в дверь руками и ногами, требуя перевести его в другую камеру. Но никто к нему не пришёл. Он сел за стол, который стоял в центре камеры (и был выкрашен в тот же ядовито-зелёный цвет), опустил голову на руки и сидел так часами с закрытыми глазами. Я, рассказывал он, сошёл бы с ума, но меня перевели оттуда в обычную камеру. По-видимому, это было психологическое давление.

На нашем этаже была ещё одна камера с политическими заключёнными. Среди уголовников, которые работали на раздаче пищи, был один, который согласился нам помогать и переносил записки из камеры в камеру. Однажды мы получаем записку, что заключённый Роде (латвийский националист) серьёзно болен, у него, по-видимому, завороток кишок. Его камера требует отправки Роде в больницу, но администрация отказывается. Они просили нашей поддержки. И  вот мы слышим — колотят в дверь камеры. Мы конечно же поняли, что это сокамерники Роде требуют вызова врача. Мы тоже начали стучать ногами в железную дверь.

Тюрьма тряслась от нашего стука. Вдруг стук прекратился — Роде взяли в больницу. Позже мы узнали, что хирург, который его оперировал, сказал, что если бы Роде прибыл в больницу на час позже, он не смог бы его спасти.

У меня появилась какая-то кожная болезнь. Позже я узнал, что она была у многих узников. На ногах в области паха появились красные пятна, которые страшно чесались. Когда я обратился к медсестре за помощью, она прописала мне мазать эти пятна слабым раствором марганцовки. Но это помогло, как мёртвому припарки. Вскоре на месте пятен появились открытые язвы. Так я мучился почти до конца своего пребывания в тюрьме, т.е. почти год.

Через пару месяцев меня перевели в другую камеру и там оказался Валера. Нашей радости не было конца. Мы снова начали говорить на иврите. Читать я уже ничего не мог до самого освобождения. У Валеры оказалась та же кожная болезнь в паху. По-видимому, это заразное заболевание и оно переходило от заключённого к заключённому.

Я всё более и более слабел. Вскоре я должен был освобождаться. Было лето 1972 года, Валера освобождался немного раньше меня. Мы договорились связаться, как только я освобожусь. За месяц до освобождения меня перевели в больницу. Там я сидел вместе с Львом Квачевским, с которым был знаком прежде только заочно, по рассказам и по «телефонному» разговору о голодовке в августе 1971 года. Лёва был евреем из Ленинграда, сидел он за демократическую деятельность, как и я. Он с друзьями готовил демонстрацию протеста против оккупации Чехословакии в августе 1968 года. Их арестовали перед самой демонстрацией. Выяснилось, что Володя Борисов, с которым я сидел в психбольнице, был мужем его сестры Джеммы. Лёва был кандидатом в мастера по шахматам и очень любил эту игру. Я тоже, так что мы играли в шахматы довольно-таки много. Лёва играл со мной и вслепую. Конечно, он был сильнее меня и я вынужден был брать фору: он играл без ладьи и тогда наши силы были примерно равны.

ОСВОБОЖДЕНИЕ

И вот день освобождения, Я выхожу из тюрьмы. Ослепительный свет в глаза, зелень деревьев, трава, всё это ослепляет, ошеломляет. Годы я провёл в каменном мешке, где зелёный цвет связан с краской в коридоре, а тут вся прелесть естественных красок природы! Ощущение, как будто к тебе вернулось зрение после долгой слепоты. Меня встречает Мира, моя сестра. «Какой ты бледный!» — говорит. Меня немного покачивает от головокружения. Мы идём на вокзал и едем на поезде в Москву, оттуда — в Ленинград.

В Ленинграде меня радостно приняли все наши родственники, друзья. Прописку в Ленинграде мне не дали. Надо выезжать за 100 км от Ленинграда. Додик, мой брат, работал прорабом в строительной организации, он меня устраивает на работу в одну строительную организацию в г. Луга Ленинградской области. Действительно, Луга стала в то время прибежищем для многих политзаключённых, которым отказали в прописке в Ленинграде.

Я поселяюсь в Луге. Не проходит и недели, как меня вызывают в местное отделение милиции. Оказывается, на меня наложен административный надзор на год. Это значит, что я должен находиться дома с 9 вечера до 6 утра, раз в неделю приходить отмечаться в милицию и не имею права выезжать из Луги без разрешения милиции. Жил я в общежитии организации, в которой работал. В Луге у меня не было никаких знакомых и связей. Было одиноко. Я поехал в Самро, познакомиться с Виктором Корсаковым приятелем Бори Бульбинского. Витя с женой и двумя сыновьями жил уже несколько лет в Самро, он был там заведующим клубом, заканчивал постройку дома. Я ему помогал делать электропроводку. Мы с Витей очень подружились. Он мне рассказывал о своих работах в области языковедения и философии, мы с ним подолгу беседовали на самые различные темы. Я любил бывать у него и часто наведывался по выходным дням.

Я работал с простыми работягами. Однажды в перерыв, когда мы сидели в курилке, один из рабочих отпустил антисемитскую шутку, зная прекрасно, что я еврей, Это меня страшно задело, я выскочил оттуда, как ошпаренный, со слезами на глазах. Позже я рассказал Виктору об этом инциденте, он сказал: «Тебе здесь нечего делать, уезжай в Израиль. Это повторится вновь и вновь. Поверь мне, тебе там будет лучше!» Но я ещё не созрел до такого решения. Потребуется ещё один заход в лагерь, чтобы я решился на этот шаг. Но этот случай заставил меня искать другую работу. Я узнал, что в Доме культуры г. Луга требуется электрик. Пошёл проверить и меня взяли туда на работу. Я перешёл жить в гостиницу, которая была на главной площади Луги, там же, где и Дом культуры. Работа была интересная. Там всё время шли представления, спектакли, концерты. Я очень любил этот мир искусства и проводил в Доме культуры целый день — с утра и до позднего вечера. В 9 вечера я должен был быть уже в гостинице из-за административного надзора. В Доме культуры всегда было полно народу, скучно никогда не было. Часто бывала там одна молодая женщина, звали её Лика, с 5-летним сыном.  Мы очень с ним подружились, мальчик был очень смышлёный и я любил с ним разговаривать. Он по сути дела и познакомил меня с его мамой и был главным катализатором того, что мы сблизились. Лика жила в маленьком сарайчике с мамой. Лика рассказывала, что приехали они из Казахстана, там её муж — офицер — погиб во время учений и они решили поселиться в Ленинграде, но в городе им не удалось поселиться и тогда они выбрали Лугу. Она получала небольшое пособие из-за смерти мужа. У нас по сути дела было мало общего, но моё одиночество, потребность в близком человеке, по-видимому, повлияли на эту близость. Она была не очень умна, но очень женственна.

Однажды мы проводили вместе вечер. Я, вспомнив о своём надзоре, помчался домой в гостиницу и прибыл в 21 час 15 минут. Меня уже ждал милиционер. Конечно же ему доложили из гостиницы, что меня нету в 21 час. Это был первый раз, когда меня поймали на опоздании. Ещё 2 раза это повторилось — и я снова попадаю под суд за нарушение административного надзора.

Незадолго до этого я получаю открытку из Лужского почтамта, что меня вызывают на разговор с Тель-Авивом. Я понял, что это Валера звонит из Израиля. Он ведь незадолго до этого уехал с женой Марой в Израиль. Мчусь на почтамт, жду, и вот громкоговоритель, наверное, впервые в истории Луги объявляет: Борис Шилькрот, в 3-ю кабину, разговор с Тель-Авивом. Валера говорит со мной на иврите, спрашивает: тебе прислать письмо (имеется ввиду вызов)? Я говорю: конечно! И действительно, где-то в июне 1973 года я получаю вызов из Израиля от человека, совершенно мне незнакомого.

Вскоре после вызова я получаю денежный перевод из Дании тоже от незнакомого мне человека. Но воспользоваться вызовом и деньгами мне не пришлось: тучи сгущались надо мной. Между тем у меня было зафиксировано ещё одно опоздание. Конечно, гостиница самое непригодное место для бывшего узника, который находится под надзором.

ВТОРОЙ АРЕСТ

Появился в Луге Лёва Квачевский, снял комнату в деревянном доме и предложил мне присоединиться к нему. Перед самым моим приходом к Лёве меня снова поймали на 10-минутном опоздании. Я переехал к Лёве. Вскоре я должен был явиться на отметку в милицию. Я пришёл туда, но уже не вернулся домой, меня арестовали и перевели в камеру предварительного заключения в отделении милиции.

В тот же день меня вызвал следователь, спросил, есть ли у меня какие-либо просьбы. Я попросил сообщить Лике, чтобы она принесла мне туалетные принадлежности, а также сообщить брату о моём аресте. Вскоре следователь передал мне, что Лика не может принести мне вещи. Тогда я попросил обратиться к Лёве. Он-таки и принёс мне все необходимые вещи. Брат написал мне письмо, в котором ругал за то, что я снова оказался за решёткой. Из письма я понял, что помощи мне от моих родственников ждать нечего.

Кто оказался на высоте, так это Виктор Коренцвит. Он энергично вступил в дело, видя, как мои родственник отмежевались от меня, нашёл мне адвоката. Адвокат был замечательный. Мы с ним построили великолепно всю мою защиту. Оказывается, по статье за нарушение административного надзора (до 2-х лет лишения свободы) необходимо три нарушения «преднамеренных и грубых». На этом-то и была построена наша защита. Случайное опоздание не могло считаться «преднамеренным и грубым». Я чётко вёл всё следствие, проверял каждое предложение, записанное в протоколе. Следователь выходил из себя, но сделать ничего не мог. Я уже не был тем неопытным новичком, которого можно обвести вокруг пальца. Тут перед ним стоял опытный волк. В коце концов следователь сдался, быстро закончил следствие и передал дело в суд. На суде я произнёс пламенную речь в свою защиту, потом выступил адвокат и камня на камне не оставил от обвинения. Конечно, после этого меня надо было оправдать. Но мне было ясно, с кем я имею дело, поэтому я не питал никаких иллюзий и знал, что меня пошлют в лагерь. Приговор был — полгода лишения свободы в лагере строгого режима.

Меня отправляют в уголовную тюрьму Кресты в Ленинград. Статья, по которой я был осуждён, считалась уже уголовной, поэтому я был направлен в уголовную тюрьму, а потом и в уголовный лагерь. В Крестах я был неделю и был направлен в лагерь №1 Кировской области. И вот опять этап. Пересылочные вагоны с клетками, пересылочные тюрьмы. И вот я в лагере. Прибыл я туда в сентябре. В зоне было около 1000 заключённых, работа — лесоповал и завод деревообработки. При заводе — цех по производству ящиков для мин, где я и работал. Дисциплина — военная, каждый барак назывался отрядом. Подъём был в 6 часов утра и за 5 минут надо было одеться и выстроиться возле барака. В это время по лагерным громкоговорителям начинали передавать военные марши. Мы строем выходили на огромную площадку, где каждый становился в нескольких метрах один от другого,  и когда все отряды приходили, начиналась общая физзарядка. Лагерные офицеры лично проверяли, делают ли все заключённые зарядку, если кто-нибудь отлынивал — ему грозил карцер. После зарядки возвращались также строем в барак на утренний туалет. Но ненадолго, тут же снова строем шли в столовую. Питание было довольно-таки скудное, все всегда были голодными. После завтрака возвращались в барак на несколько минут и вот — снова строиться — уже на работу. Снова играют военные марши по всем лагерным громкоговорителям, мы строем по 5 человек в ряд шагаем к воротам. Все работали за зоной — завод тоже находился вне зоны. Возле ворот выстраивалась длинная очередь отрядов, ждущих вывода на работу. Иногда приходилось стоять так полчаса-час, пока нас выводили за зону. А мороз зимой доходил до 40 градусов, ночью доходило и до 45 градусов мороза. В такие ночи в бараках было ужасно холодно, Отопление было слабое, мы спали в ватниках и ватных штанах под двумя байковыми одеялами и всё-таки было холодно. Мороз внутри барака доходил до 20 градусов.

ЯКОВ ХАНЦИС

На второй день моего пребывания в лагере вечером заходит к нам в барак высокий смуглолицый заключённый на костылях, представляется — Яков Ханцис. Я, говорит, еврей и сел за то, что мечтал выехать в Израиль. Так мы познакомились и с тех пор проводили вместе многие часы ежедневно. Посещать другие бараки было запрещено, но я ежедневно ходил к Ханцису, рискуя карцером. Яков был простым шофёром в Кишинёве, ничем не выделялся и жил в полном согласии с советской властью, пока не захотел уехать в Израиль. 1971-й год — уже пошла большая волна эмиграции. Ханцис с семьёй подают заявление на выезд и получают отказ. Яков едет в Москву, составив список отказников Кишинёва, с целью пробиться в голландское посольство. Он подходит к посольству, у входа в которое стоит дежурный милиционер. «Я хочу попасть на приём к консулу», —  говорит. «Перейдите на другую сторону улицы, — отвечает милиционер, — я вас позову». Милиционер зашёл в посольство и вскоре вышел. Яков ждёт уже час. Подошёл снова к милиционеру. «Ждите-ждите, — странно ухмыльнулся милиционер, — скоро вас вызовут». Яков ждёт, Неожиданно возле него останавливается машина и из неё выскакивают несколько милиционеров, набрасываются на него с кулаками и начинают избивать. Он закрыл лицо руками и в какой-то момент ему удаётся спрятаться под машину. Его вытащили оттуда, надели наручники и запихали в машину. Через некоторое время суд даёт ему год за хулиганство, обвиняя его в том, что побил милиционеров. К концу срока его переводят на другую зону. В одной пересыльной тюрьме к нему ночью входят несколько тюремщиков и избивают до потери сознания, ломая ему позвоночник. Я мылся с ним в бане и сам видел страшные рубцы на спине.

Яков не боялся ничего. Ругал советскую власть и иже с ними беспощадно. То ли он всегда таким был (и тогда понятно, почему он один поехал в Москву «добиваться правды») или стал таким, когда пришёл к выводу, что ему нечего терять. Он мне показывал письма от Иды Нудель, а также телеграммы к еврейским праздникам, подписанные десятками семей еврейских узников. Ида нашла его в лагере и с тех пор постоянно следила за ним, зная, что КГБ не захочет выпускать его из лагеря, т.к. он представлял собой живое свидетельство против них. Яков тоже боялся этого и постоянно ждал какой-то провокации и нового срока. Я освобождался в январе 1974 года, а Яков в марте того же года. Мы договорились, что если его посадят в карцер или переведут в другое место, то это будет означать раскручивание нового дела. После освобождения я поеду в Москву и расскажу Иде о происходящем с тем, чтобы она устроила шум на Западе и тем самым спасла его. Мы как в воду смотрели. В конце концов так оно и получилось.

Большая часть заключённых работала на лесоповале. Я работал на заводе, где делали ящики для мин. Завод находился за зоной. Чтобы чем-то себя занять, я начал заниматься английским. В перерывах на заводе на досках писал пословицы на английском по памяти. И вот за две недели до освобождения меня вызывают к оперу. Ты пытался связаться с волей, говорит, писал письма на досках. Меня сажают в карцер и стригут наголо. И это за две недели до освобождения. Мне, конечно, не очень-то приятно выходить на волю стриженным. Но ничего не поделаешь. Не это главное — главное освободиться. Сижу в карцере и думаю, как там Яков, Я, наверное, его больше не увижу. За два дня до освобождения из соседней камеры голос Якова. Кричит мне, что его посадили в карцер. Он уверен, что ему раскручивают новое дело. Действуй, как мы договорились, кричит.

ИДА НУДЕЛЬ

И вот я освобождаюсь прямо из карцера. Сажусь на поезд и еду в Москву. В Москве у меня есть два адреса — Ларисы Богораз из видных демократических деятелей и Иды Нудель. С вокзала звоню Иде — никто не поднимает трубку. Тогда я звоню Ларисе. Она дома. Приезжайте, говорит, к нам. Я поехал к Ларисе. У неё встречаю Анатолия Марченко, чрезвычайно мягкий и приятный интеллигент. От Ларисы снова звоню Иде. Нет ответа. Лариса говорит — наверное, у неё отключён телефон. Лучше Вы поезжайте к ней на квартиру. Я поехал. И вот я возле её квартиры. Звоню. Дверь открывается и Ида стоит на пороге. Я объясняю кто я и что я. Ида говорит, что слышала о моём деле. Приглашает зайти. Я захожу и собираюсь начать рассказ о Ханцисе. Мы стоим в коридоре. Ида показывает пальцем на потолок. Я поднимаю голову и вижу дырку в потолке. Всё сразу же становится понятным. Ида говорит, давай пойдём погуляем. Мы выходим из дома и идём в парк, который находится рядом с её домом. Тут я рассказываю ей о наших с Ханцисом приключениях. Что мне делать, спрашивает она меня, поднять шум на Западе, что Ханцису грозит суд и новый срок, или пойти по инстанциям, пытаясь действовать давлением на администрацию. Может быть, шум только принесёт вред, Я говорю: конечно поднять шум. Ханцис только этого и просил. Иначе, говорил он, ему не выйти оттуда живым. Он же живое свидетельство зверств советского режима. Ему даже не надо ничего рассказывать, достаточно показать рубцы на спине. Хорошо, говорит Ида, я это сделаю. А что с тобой, почему ты не едешь в Израиль, Я ещё не закончил свои счёты с этим государством, отвечаю. Евреи всегда были смазочным маслом истории, говорит Ида, тебя используют и выкинут за негодностью. Ты всегда будешь чужим в этой стране. А чего ты собственно добиваешься? Социализма с человеческим лицом, говорю. Езжай в Израиль и строй там «социализм с человеческим лицом». Там есть партии, в том числе социалистические, демократия, кибуцы. Я ещё не потерял надежду на изменение режима здесь, говорю.

Мы возвращаемся домой к Иде. Я уезжаю в Ленинград. Из Ленинграда в Лугу. Снова надо прописываться, устраиваться на работу, жить под административным надзором. Нет, у меня нет уже на это сил. Надо уезжать. Я заявляю в милиции, что не хочу получать паспорт и собираюсь уезжать в Израиль. Мне говорят, что без прописки я не смогу подать заявление на выезд. А для того, чтобы прописаться, надо устроиться на работу. Снова мой брат Давид устраивает меня в строительную контору в Луге. Я прописываюсь в общежитии, но на работу так и не выхожу. Подаю документы в ОВИР. Вызов, присланный Валерой Вудкой ещё в 1973 г., действителен. Итак, устроившись на работу, я через два дня прихожу в отдел кадров и заявляю, что выезжаю в Израиль и прошу меня уволить. Им ничего не остаётся делать, как удовлетворить мою просьбу. Все мои родственники встретили с радостью моё решение уехать в Израиль.

Виктор Коренцвит познакомил меня с Лерой Давыдовой, женой Жоры Давыдова, которого посадили за самиздат на 5 лет. Это было уже после моего ареста. Оказывается он тоже получал литературу от Владимира Владимировича Фиженко. Его таскали на допросы во время моего следствия. Но мы не были знакомы. Лера просила помочь ей советом, куда обращаться и что делать, чтобы помочь мужу. Я мог быть экспертом в этом деле, к тому же Ида для меня была неиссякаемым источником информации о том, как можно помочь заключённому даже в условиях советской власти. До самого отъезда в Израиль я помогал Лере в её хлопотах.

Ида позвонила и сообщила, что Ханцис освободился и его прямо доставили в Кишинёв. Там ему быстро оформили документы и он через несколько дней едет в Москву для получения визы. Приезжай, говорит, вместе встретим его. Я еду в Москву. Мы с Идой договорились, что я поеду в аэропорт встречать Ханциса и привезу его к ней домой. При выходе из метро возле аэропорта ко мне подходит милиционер.

— Ваши документы!

Я предъявляю документы.

— Пройдёмтесь, — говорит.

Он ведёт меня в отделение милиции, которое находится тут же в метро.

— Садитесь.

Я сижу. Час, два, три. Начинаю шебуршить, требовать. Мне говорят:

— Ждите, за вами придут.

Через пять часов меня отпускают восвояси. Я тут же лечу к Иде. Врываюсь в квартиру.

— Меня держали пять часов в милиции!

— Поехали в голандское посольство. Мы поймаем его там! — наспех собираясь, говорит Ида.

Мы вылетаем из дома, выбегаем на улицу и ловим такси. Я вижу, как двое кагэбэшников влетают в машину, которая ждала их, и летят за нами. Ида говорит:

— Это мой постоянный конвой, не обращай внимания.

Подъезжаем к посольству. И вдруг вижу — Ханцис выходит на костылях из дверей посольства.

— Вот он! — кричу я Иде.

— Подъезжай к дверям, — велит Ида шофёру.

Мы выскакиваем, хватаем Ханциса и заталкиваем его в машину. Он ещё не понимает, опешил, не сразу узнал меня, наверное, подумал — «снова милиция меня хватает!». Так оно ведь и было несколько лет назад на том же самом месте. Я его обнимаю:

— Яков, ты не узнал меня,!

— А, Боря! — узнал меня Ханцис. — Как ты здесь оказался,!

— Мы искали тебя. Меня задержали в милиции на пять часов, чтобы я не смог тебя встретить. Вот Ида — знакомься.

Приезжаем домой к Иде. Ханцис, счастливый, рассказывает, что все документы у него уже оформлены, также и у всей семьи. На днях он улетает в Израиль.

— Я за тобой, — говорю я ему, — встретимся там.

И действительно, в первые дни моего прибытия в Израиль я нашёл его и посетил. Жил он тогда в пригороде Хайфы. Он выставил бутылку кинли и сказал:

— Если бы у нас с тобой в лагере было такое кинли, мы бы неплохо там жили.

Яков написал книгу своих воспоминаний. Её напечатала организация «Маоз», которую возглавляет Голда Елина. Он был небольшой грамотей и книга написана на почти ломаном русском. Но у него была удивительная память, он помнил имена, фамилии, названия лагерей, тюрем, множество подробностей. МИД посылало Ханциса в США, он выступал там во многих городах в синагогах. После его турне мы встретились. Он жаловался, что его обманывают, на нём наживается МИД, а сам он получает гроши. Позже я узнал, что он уехал в США и не вернулся в Израиль. В Израиле он пробыл недолго года два-три.

Мы разъехались, Ханцис в Кишинёв, я вернулся в Ленинград. В Ленинграде Виктор Коренцвит познакомил меня с женой Егора Давыдова Лерой. Егора оказывается таскали по моему делу сразу же после моего ареста, так как он тоже брал самиздат у Владимира Владимировича Фиженко. Я был у Леры экспертом по тюремно-лагерным делам и до моего отъезда помогал ей преодолевать лабиринты советской бюрократии, чтобы как-то помочь мужу. Сборы мои подходили к концу. 4 мая 1974 года я вылетел в Израиль.

Comments

No comments yet. Why don’t you start the discussion?

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *