Издается в Израиле (Тель-Авив) ● Главный редактор: Ирина Врубель-Голубкина ● E-mail: exprocom@gmail.com

Автор: , 19 Авг 2013

РАЗНОЕ


ГЛЯДЯ В ПРОШЛОЕ

Аркадий Горенштейн

Тане – моей единственной любви и опоре в жизни.

Предисловие

Косвенными виновниками этих записей являются мои добрые друзья Игорь Губерман и Саша Окунь. Слушая с удовольствием мои «байки», они всякий раз уговаривали меня записать их. Я отнекивался, ссылаясь на то, что пополнение великой армии графоманов еще одним не улучшит и не облагородит человечество. На самом деле, причины были более чем прозаичны: вид чистого листа бумаги меня никогда не вдохновлял, да и голова моя всегда была полна лишь мыслями и идеями, связанными с моей профессией, и ничто другое в нее просто не помещалось.

Но вот случилось то, что случилось: я очень серьезно заболел, моя профессиональная активность резко сократилась, а в появившееся свободное время в голову лезли всякие черные мысли. Я всячески этому сопротивлялся и вдруг вспомнил совет друзей и решил, чтобы отвлечься, попробовать перевести на бумагу мои устные рассказы. А потом понеслось: какая-то лента начала разматываться, и из моего, казалось, навсегда закрытого «жесткого диска» памяти начали выходить воспоминания, каковые я и записал.

Пишу я их только для себя, можно сказать, с терапевтической целью, но в тайной надежде, что, может быть, кто-нибудь когда-нибудь их прочитает. Уловка заимствована из «Записок старого врача» Н.И. Пирогова. Я более чем скептически отношусь к мемуарам, написанным в пожилом возрасте. Они всегда, мягко выражаясь, не точны. Ибо, даже при самом добросовестном намерении, описывать прошедшие события объективно абсолютно невозможно, так как наша память невольно их адаптирует к нашему нынешнему мировосприятию, пропуская воспоминания через оптические системы опыта нашей жизни. Я уже не говорю о непроизвольном или намеренном желании представить себя такими, какими мы себя видим или хотим видеть, а не такими, какими мы были и есть в действительности.

Мои записки ни в коем случае не являются моей автобиографией или мемуарами. Это собрание эпизодов из прошедшей жизни, которые запомнились и кажутся мне важными или забавными. Я очень даже допускаю, что другие участники этих эпизодов видели и помнят их совершено иначе. Прошу не сердиться на меня и не вступать в полемику – это очерки событий, какими я их вспоминаю сегодня. И еще: в этих записках будут упоминаться люди, встреча с которыми была коротким эпизодом моей жизни, но они важны для меня, и потому подробно описаны. В то же время возможен и такой вариант, когда люди, которые были рядом со мной многие годы и играли важную роль в моей жизни, будут упомянуты вскользь или вовсе не будут упомянуты. Прошу не обижаться, поскольку написанное мною – это не мемуары. И, разумеется, на факты и оценки из моих очерков не стоит ссылаться в каком-либо мало-мальски серьезном исследовании.

Судьбе было угодно, чтобы я прожил три совершенно разные жизни. Различные по географии и по содержанию, а также по тому, как они были связаны или не связаны вовсе с предыдущими жизнями.

Жизнь первая – детство и юность в Херсоне, – заканчивающаяся с переездом на учебу в Ленинград в 1958 году.

Жизнь вторая – молодость в Ленинграде, – заканчивающаяся репатриацией в Израиль в 1978 году.

Жизнь третья – зрелость и жизнь в Израиле.

I
МОЯ ПЕРВАЯ ЖИЗНЬ
Херсон. 1941–1958

Моя бабушка

Моя бабушка Шейве (Бат-Шева) Кантор (в девичестве – Коган), по ее словам, происходила из обеспеченной семьи: отец был управляющим у помещика и до девяноста лет объезжал округу верхом на лошади. Ее муж – мой дед, которого я не помню, так как он умер где-то в районе Семипалатинска в Казахстане, когда мне было два года, – Яков (Янкель) Кантор. Бабушка всегда говорила, что он был праведный еврей. Вообще, о прошлом я пишу исключительно со слов бабушки, которая растила меня с самых первых дней и до семнадцати лет. Со мной (да и со всеми дома) бабушка говорила только на идиш, а я отвечал ей только по-русски. Поэтому я понимаю идиш, но говорить абсолютно не умею.

Так вот, дед мой Янкель был статный мужчина, умудрившийся отслужить лет пять в царской армии. Он участвовал в Русско-японской войне и даже был награжден, не знаю за что, именными часами (бабушка хранила и показывала цепочку от этих часов; сами часы проели на каком-то этапе). Жили они в штетле Зиньков около города Каменец-Подольский. У них была лавка, в которой управлялась бабушка, попутно рожая детей. О трудовой деятельности деда мне ничего не известно. У них было семеро детей: четыре сына и три дочери, из которых шестерых они вырастили, а дочь Хана умерла в десятилетнем возрасте.

В начале 20-х годов семья, получив земельный надел в Таврии, переселилась в еврейское сельскохозяйственное поселение. Поселение это возникло в эпоху реформ Александра II. Облюбовавшие это место переселенцы-евреи назвали его Сдей менуха (Поле успокоения или отдыха), дальше оно превратилось на украинский лад в Здейменуховку, а при советах – в Калининдорф. Бабушка с дедушкой стали заправскими фермерами: десять-двенадцать коров, лошади и земля, которую обрабатывали.

Как-то в начале 30-х, как рассказывала бабушка, вечером в дом деда зашел какой-то родственник – партийный функционер и сказал: «Янкель, антлойф» («Янкель, убегай»). Сказал это, видимо, настолько убедительно, что той же ночью семья, бросив все, отправилась на железнодорожную станцию и уехала в Херсон, где к тому времени работали на заводе два старших сына. Уже сейчас я вычитал в интернете, что после проведения коллективизации население Калининдорфа уменьшилось вдвое. Это вполне объясняет паническое бегство бабушки и дедушки, поскольку в качестве «кулаков» они имели все шансы быть увезенными совсем в другую сторону.

Так моя семья оказалась в Херсоне, где я и родился 6 июля 1941 года. Отец мой в это время уже был на фронте, всем заправлял дед Яков. Он организовал брит-милу (обрезание), где меня нарекли Аароном – в память о моем умершем деде со стороны отца. Но моя умная и практичная мама уже тогда понимала, что ребенку с именем Аарон придется несладко в стране победившего социализма, и потому записала меня в официальный документ о рождении Аркадием. Имя, с которым я живу по сей день, и только бабушка меня изредка нежно называла Ареле, ничего не объясняя.

Я почти ничего не знаю о семье моего отца. Он был младшим сыном от второго брака его уже немолодого отца, который умер, когда мой папа был еще ребенком. Практически всю его многочисленную семью – братьев, сестер с их детьми – уничтожили нацисты. Оставшиеся в живых две тетушки ничего мне толком не рассказывали, да я и не спрашивал. И только несколько лет назад одна из родственниц прислала мне полный список погибшей отцовской семьи, а также фотографию деда Аарона, о котором написала, что он был известным раввином в городе Проскурове (сегодня – город Хмельницкий).

Об отце знаю, что он очень молодым ушел в армию, добавив себе два года. Был кадровым офицером. Когда и как он познакомился с мамой, не знаю. Они поженились в 1940 году. Отец погиб в начале 1943-го в возрасте 24–25 лет. Вся моя жизнь связана с семьей мамы, поэтому я пишу только о ней.

В нашей квартире в Херсоне на улице Селянской, 11, потом переименованной в улицу Полякова, до войны жили бабушка с дедушкой, моя мама Дора с моим отцом Исааком и мамин неженатый брат Моисей (по бабушке – Мойше), а потом прибавился я, но отец мой был уже на фронте, так что общее количество жильцов не изменилось. А в 1945 году в эту квартиру возвратилось только три человека: бабушка, мама и я. Мой отец и Моисей погибли на фронте, а дед Янкель умер в эвакуации от пневмонии.

О деде: бабушка говорила о нем с придыханием, рассказывая, какой он был праведный еврей, умный и образованный (умел читать и писать по-русски). Он каждый день выходил со мной на руках на улицу, где висел репродуктор, – слушать сводки с фронта. Он утверждал, со слов бабушки, что я буду очень умным. Не мне судить, насколько он оказался прав.

Семья моя пешком уходила из Херсона, когда на окраине уже шли бои. Уходили, получив телегу от горисполкома, где до войны работал мамин брат Сема (Шлойме). На телеге лежал дед Янкель, прооперированный за неделю до этого (ущемленная грыжа) и пятеро детей: я (один месяц), две дочери Семы и две дочери еще одной женщины, Фиры, жены семиного сослуживца. Шли голодные, под бомбежкой. Жена Семы рвалась вернуться домой, в Херсон, и только по настоянию деда Янкеля они продолжали путь. Несколько маминых знакомых вернулись в Херсон, и там их расстреляли. Путь был длинный: пешком, на поездах, пока не достигли конечной цели – Баку, где жила мамина старшая сестра Сарра. В пути меня купали во всех великих русских реках – в Днепре, Дону, Волге. И после каждого купания я заболевал пневмонией.

В пути же произошло невероятное событие (как в романах): пешие беженцы встретились с воинской колонной, которая направлялась на пункт переформирования после больших потерь на фронте – это была часть моего отца. Тогда он увидел меня впервые: получил трехдневный отпуск, но через день был возвращен в часть.

В Баку нашей семье не разрешили оставаться. Моисей был призван и зачислен в пехотное училище, а мы вчетвером – бабушка, дедушка, мама и я – отправились Буйнакск (Дагестан). Мама устроилась работать заведующей магазином Военторга, и мы зажили сносно.

В начале 1942 года мой отец был тяжело ранен, лечился в госпитале в Баку, а потом получил трехмесячный отпуск и жил с нами в Буйнакске (моя единственная фотография с отцом). Мама, женщина деловая, хотела и могла оставить моего отца служить в военкомате, но он не согласился и отправился довоевывать. Он погиб 7 января 1943 года под деревней Ильинка при завершении боев за Сталинград. Этот «героизм» или «патриотизм» мать не могла ему простить: ее дальнейшая жизнь сложилась очень тяжело.

Со слов моих тетушек, отец, уезжая на фронт после ранения, сказал бабушке: «Вероятность вернуться живым с этой войны невелика. Если я погибну, Дора (мама) молодая и найдет себе другого, а вот Аркадия я оставляю на тебя». Бабушка свято выполняла этот завет. Она постоянно следила, чтобы я ел, а время было бедное – полуголодное. Все соседи («гоим») подшучивали надо мной, копируя бабушкин постоянный крик (с сильнейшим идишским акцентом): «Ахкаша, иди делать ухоки». Одну из двух своих пенсий за погибших сыновей она тратила только на меня.

В пересказах бабушки революция и Гражданская война выглядели совсем не так, как учили меня в школе. Брата дедушки, который был комиссаром, а потом очень большим армейским чином (сгинул в 1937-м), она иначе как «бандитом» не называла и рассказывала, что после его визита в штетл «дедушке было стыдно показываться на глаза приличным людям». Рассказывала, что в Гражданскую войну их семью неоднократно спасали от петлюровских погромов немцы – солдаты из стоявшей неподалеку воинской части.

Мы жили с бабушкой в одной комнате, и я постоянно вытягивал из нее какие-нибудь истории. Но в большинство вечеров, когда заканчивались все хозяйственные работы, она садилась на кровать и тихо плакала, вспоминая своих погибших сыновей, моего отца, особенно – семью старшего сына Мейлаха. От бабушки я многократно слышал рассказ о гибели семьи Мейлаха.

Мейлах, старший сын бабушки, вернулся после Финской войны 1939 года инвалидом (ему ампутировали часть стопы) и в 1941-м в армию призван не был. Он был председателем городского или поселкового совета, а когда район был оккупирован немцами, со старшей дочерью ушел в лес, где командовал партизанским отрядом. Отряд был полностью уничтожен немцами. А вот жену Мейлаха с двумя четырехлетними близнецами в течение двух лет прятала украинская семья. Но в конце концов их выдали. Расправой руководил украинец-староста, который до войны был заместителем моего дяди и часто бывал у них дома. Дети, мои кузены, были на глазах матери брошены в глубокий колодец. Потом расстреляли жену дяди и главу украинской семьи, прятавшей их у себя. Эту мразь-старосту поймали и судили после войны. На суде свидетельницей была бабушкина племянница Ева, всю семью которой уничтожили там же. От нее мы узнали все подробности этой ужасной расправы. По мере того, как я взрослел и стал отцом, ужас этого рассказа возникал у меня в памяти все чаще, и это, вероятно, было одним из мотивов моего решения уехать в Израиль.

Еще о моих отношениях с бабушкой. Все лучшее в моем детстве я получал от нее: отдавая одну из пенсий за погибших сыновей маме в общее хозяйство, вторую она тратила на меня – покупала, например, какие-то вкусности, непозволительные для семейного бюджета. Велосипед – немыслимый по тем временам подарок – я получил от бабушки. Она регулярно докладывала маме о моих «подвигах», порой весьма опасных, а когда мама с криком «Где он? Я его сейчас…» уже готова была меня как-то наказать, бабушка тут же вставала на мою защиту. Так, в нашем кругу 10–12-летних джентльменов считалось очень престижным искупаться (точнее – окунуться) в Днепре в начале весны, вскоре после ледохода. Я, естественно, был в числе пловцов. Дальше сцена, повторявшаяся регулярно: бабушка обнаруживала спрятанные мною мокрые трусы, вернувшейся с работы маме с ужасом сообщалось: «Двойре, этот мишугине купался в Днепре», и дальше происходила вышеописанная сцена. Часто повторяемая бабушкой идишская поговорка «Мишугине генц – мишугине гривнес» – «От сумасшедшей гусыни (моя мама) – сумасшедшие шкварки (это я)», достаточно точно определяла мою маму и меня.

Для любимого внука бабушка была готова на все: одним из самых тяжелых для нее испытаний было вливание в мой рот столовой ложки рыбьего жира. Бабушка очень плохо переносила запах этого «эликсира здоровья». Я же, ущучив это, заставлял ее ходить за мной с ложкой этой мерзости, выдумывая и требуя разные закуски к нему (огурец, кислая капуста и т.д.) и внимательно наблюдал за лицом бабушки. Только увидев на нем явные предрвотные признаки – глотание слюны, прижимание свободной руки к животу, – я в последнюю минуту соглашался выпить лекарство.

И еще один драматический аспект бабушкиной жизни, который я смог осознать только задним числом, уже живя в Израиле. Бабушка полностью вела дом – готовила еду (очень вкусно), убирала и т.д. Мама много работала и обеспечивала финансовую базу семьи. Бабушка была глубоко религиозной еврейкой и пыталась сохранять традиции в семье, где никто, кроме нее, не соблюдал кашрут. Мне никто и ничего не говорил о религии и традициях, как и в большинстве «советских» семей. Я знал, что есть праздник Пейсах, когда в доме появлялась маца, из которой бабушка готовила всякие вкусности. Но «что» и «почему» – никто никогда не объяснял. У евреев так принято – и все. Поэтому мне были странны и смешны манипуляции бабушки с посудой. Теперь я понимаю, что свинину дома не готовили никогда, а если «доставали» свинину в это полуголодное время, то отдавали жене маминого брата, которая готовила ее и приносила к нам в своей посуде. Обожаемая мною свиная колбаса лежала в каком-то специальном месте на подоконнике и резалась специальным ножом. Бедная бабушка умоляла меня обращаться к ней, если я хочу съесть эту колбасу, и она, преодолевая омерзение, отрезала ее для меня, ибо знала, что я буду орудовать первым попавшимся ножом, а вовсе не специальным. На мое предложение поесть эту колбасу бабушка категорически отвечала: «Нет», не вдаваясь в объяснения.

И вот в один из таких моментов я выяснил, что бабушка никогда (!) в жизни не пробовала свинину. Мне стало ее жаль, и я решил постепенно приучать ее к этому мясу. По сути, это была моя первая экспериментальная работа. У бабушки всегда имелось несколько банок топленого гусиного жира, который она сама готовила (шмальц). Раздобыв, не помню у кого из соседей, баночку топленого свиного жира (свиной шмальц), я решил понемногу заменять гусиный жир в бабушкиных банках на свиной, чтобы она начала привыкать. На бабушкино счастье, неожиданно заскочившая домой в середине дня мама застала меня за этим занятием. Эксперимент сорвался, а меня мама первый и последний раз в жизни просто поколотила, опять же ничего не объясняя.

Бабушка умерла, когда я уже учился в Ленинграде. Со слов родных, в последние часы перед смертью она говорила только обо мне.

Моя мама

О маме мне писать трудно. У меня как-то не было «химии» с ней. Мама – женщина умная, сильная, обладавшая энергией и работоспособностью невероятной, абсолютно уверенная в правильности своих суждений и не допускавшая ни малейших отклонений от ее мнений и решений. Моя жена Таня часто повторяет, что я такой же упрямый, как она. «Упрямство» по таниным понятиям – качество совершенно отрицательное и ничего общего с «упорством» не имеет. Мама точно знала, «как надо», и я тоже знал, «как надо», и наши «как надо» очень часто не совпадали. Результатом трения двух кремниевых натур были искры. Именно поэтому бабушка так часто повторяла идишскую поговорку: «Мишугине генц – мишугине гривнес». Так что уже лет с четырнадцати я твердо знал, что по окончании школы под одной крышей с мамой жить не буду.

Мама прожила очень трудную жизнь. После бегства в Херсон семья оказалась в абсолютной нищете, и мама подростком начала работать на заводе. Затем, когда старшие братья как-то обустроились и смогли помогать родителям (семья была очень дружная), мама закончила школу и уехала учиться в Одессу на экономический факультет, получая денежную поддержку от брата Пети (Пини), тогда уже офицера ВВС. Это были лучшие годы ее жизни. Мама возвратилась в Херсон, где начала работать товароведом (не знаю точно, что это значит). В 1940-м году она вышла замуж за моего отца Исаака Горенштейна, молодого лейтенанта. А потом война – и все оборвалось. Пройдя ад эвакуации из Херсона, бомбежки, голод, холод, мои младенческие болезни, мама научилась искусству выживания. Уже оказавшись в Буйнакске, она умудрилась стать директором магазина «Военторг». Потом еще три месяца короткого счастья – отец после тяжелого ранения получил отпуск. Потом новая эвакуация: немцы на Северном Кавказе – и нашу семью вместе с другой семьей беженцев из Херсона (Фира с двумя маленькими девочками) срочно переправляют через Каспий в Казахстан и доставляют куда-то в район Семипалатинска.

Эвакуировали нас, спасая от немцев, не как евреев, а как семью офицеров-фронтовиков. Обе семьи были высажены из поезда посредине лютой зимы (20-25 градусов мороза), без какого-либо жилья и какой-либо помощи. Как потом рассказывала мама, вдвоем с Фирой они отыскали возле кладбища полуразрушенный дом без дверей и окон. Ночью они пробрались в город, выломали двери и окна в каком-то общественном здании (кажется, в бане), сами как-то поставили их в занятом доме, починили печь, воровали где-то дрова… В общем – выжили. Но не все. Я и дедушка Яков заболели пневмонией, мама умудрилась раздобыть стрептоцид – единственный тогда бактерицидный препарат. Врач советовал не тратить его на меня, так как посчитал безнадежным, а давать его деду, тогда еще крепкому 70-летнему мужчине. Получилось наоборот: я выжил, а дедушка Яков умер, страдая от предчувствий смерти и от того, что будет похоронен не на еврейском кладбище, ибо такового там не было.

Через полгода, с «боем» добыв разрешение, мама вернула нас в Буйнакск. Там с опозданием в несколько месяцев она узнала о гибели отца. А еще через полгода бабушка получила извещение о том, что младший лейтенант Моисей Кантор пропал без вести. Бедная бабушка годами ждала, что вот-вот откроется дверь и войдет ее младшенький Мойшеле. Но он так и не пришел.

В 1945 году мы вернулись в Херсон, в ту же квартиру, уже занятую украинской семьей, но выдворенную оттуда командой солдат из военкомата. В 1947-м мама вышла замуж за С.С. Тростянецкого, с которым она познакомилась еще в Буйнакске. В 1948 году у них родились близнецы Лора и Яша. О моем отчиме писать ничего не буду, так как о покойном – либо хорошо, либо ничего. Бабушка его ненавидела, и было за что. Она часто повторяла мне, что на войне погибают лучшие, а говно («дрек») остается в живых. Она очень любила моего отца.

В товароведы мама больше не вернулась, а стала заведовать промтоварным магазином, расположенным на рынке. Я никак не мог понять, почему она не пошла работать по специальности, что ей неоднократно предлагали. Только много лет спустя я узнал, что там она зарабатывала гораздо больше будучи доверенным лицом директора торга, который через нее реализовывал дефицитные товары. Ну, и ей тоже перепадало.

Она была финансовой базой не только нашей семьи, но и поддерживала нуждающихся родственников. Все они обращались к ней за советом и помощью, поскольку она была умна, энергична и обладала немыслимой пробивной силой. Не сомневаюсь, что в не советском мире она была бы весьма преуспевающей бизнес-леди. Работала она очень тяжело: уходила в 6 утра, возвращалась вечером еле живая, весь дом вела бабушка. На меня у мамы просто не было времени и сил, ее хватало только на то, чтобы требовать от меня хороших оценок. Но я все делал не так, как ей хотелось. Она очень гордилась мною – студентом-медиком. Но я всякий раз приезжал на каникулы на пару недель в заношенном тренировочном костюме, с громадным рюкзаком и уносился на Кавказ в альпинистские лагеря (мое студенческое хобби), в то время как другие хорошие сыновья, красиво одетые, по вечерам прогуливались по местному «бродвею».

Маму знал весь город. Мой брат рассказывал, что когда он учился в техникуме, преподаватели, узнав, кто он, с уважением говорили: «О, ты дорин сын».

Вспоминаю наш первый приезд с Таней в Херсон. Мама расшибается в лепешку, принимая молодую невестку. Идем вместе на рынок, мама уверенной походкой королевы базара, подходит к лотку с самыми лучшими помидорами и начинается диалог: «А почем эти гнилые помидоры?» Ответ: «Та вы шо, нэ бачитэ» и т.п. После продолжительных переговоров сходятся на цене, и, к обоюдному удовлетворению, сделка завершается. Мне кажется, что если бы такой «лох», как я, не торгуясь, уплатил бы названную сумму сразу, то испортил бы торговке настроение на весь день.

Мама была консультантом всех родных и знакомых по всем жизненным проблемам. Недавно мне звонил из Москвы мой одноклассник Юра Меньшиков, который, как и я, покинул Херсон после окончания школы. Он мне рассказал, что его мама в течение многих лет приходила за советами по всяким насущным делам к моей маме.

Еще штрих к портрету мамы. Приехав на нашу свадьбу, она вручила нам с Таней очень приличную сумму денег, сказав, что это подарок от моего отца. Выянилось, что она копила, не взяв ни копейки, все пенсии, которые я получал с трех до восемнадцати лет за погибшего отца. Вот такая это была женщина.

Мое намерение ехать в Израиль она встретила «в штыки». По ее мнению, наконец-то жизнь наладилась, дети все устроены, с семьями, покой… и вдруг такое! Она умирала от страха за меня, у нее всплыли все пережитые ужасы войны, она боялась и не хотела перемен.

По требованию ОВИРа, я должен был предоставить письменное подтверждение, что она не возражает против моего отъезда, заверенное каким-то чиновником. В начале она отказывалась, пытаясь меня отговорить от этой затеи. Затем дала согласие, но с какой-то не той печатью, так как боялась, что в Херсоне узнают о «преступных» намерениях ее сына. Справку у меня не приняли, и мне пришлось снова лететь в Херсон, для получения «правильной» бумаги. Уже прощаясь со мной в аэропорту, как нам тогда казалось, навсегда, она рассказала мне историю, мучавшую ее всю жизнь. Перескажу ее.

Много раз, когда я вытворял что-нибудь, мама меня наказывала, а потом, сидя у моей кровати, жаловалась, как ей трудно растить нас, как она мечтает о моем будущем образовании, как хочет видеть меня преуспевающим и т.д. Эти увещевания всегда заканчивались одним и тем же рассказом. Однажды зимой она, тогда пятнадцатилетняя ученица ПТУ, проснулась среди ночи и решила по ошибке, что проспала и опоздает на работу (в те времена за это отправляли в лагерь), и чтобы сократить дорогу, она побежала через кладбище. Рассказ кончался одной и той же фразой: «Ты знаешь, как страшно пятнадцатилетней девчонке бежать ночью через кладбище». Рассказ этот повторялся много раз, и меня он не очень уже трогал.

И вот в аэропорту, перед разлукой навсегда, я услышал конец этого рассказа. Она неслась через кладбище, и вдруг увидела свет фар въехавшей на кладбище легковой машины. У нее инстинктивно хватило ума спрятаться за могильным памятником. А на расстоянии около пяти метров от нее из машины люди в форме, вытолкали трех мужчин, подвели к вырытой заранее яме, одного за другим убили выстрелами из пистолетов и бросили в яму. Ужас этого видения не давал ей покоя всю жизнь, и она решилась рассказать это только перед моим отлетом навсегда из этой страны. Для меня эта история объясняет психологию всего поколения наших родителей: страх, страх и еще раз страх.

А разлука оказалась не навсегда. В 1990 году она приехала вместе с семьями брата и сестры в Израиль.

Мама всю жизнь управляла или пыталась управлять твердой рукой жизнью моих брата и сестры, даже когда у них были свои семьи. В Израиле, по железному закону эмиграции, молодые адаптируются первыми, и происходит смена лидера в семье. Потеря власти была для нее тяжелой травмой, с которой она не смирилась до конца своих дней. Мама умерла в возрасте 84 лет.

Я – еврей

Я родился и жил в еврейской семье, и принадлежность к еврейству не могла вызывать сомнений: моя бабушка и родители разговаривали между собой и с родственниками по-русски и на идиш. Кроме этого, никаких объяснений, что такое еврей, я никогда не получал.

В послевоенном Херсоне, где нацисты за годы оккупации уничтожили несколько десятков тысяч евреев, жило много еврейских семей. Это были те, кто сумел бежать (или эвакуироваться) от немцев и после освобождения вернулся в родной город. Жили евреи, в основном, в центральной (старой) части города. Не знаю, какой абсолютный процент населения они составляли, но там, где я жил, и в школах, где я учился, нас было много. Евреи были представлены во всех социальных слоях: от директора большого завода (посажен в 1952 году) до активных участников блатных и воровских сообществ (послевоенная безотцовщина). Поэтому никакой дискриминации я не чувствовал, и кличка «жид» звучала не более обидно, чем «хохол» или «кацап». К примеру, когда в нашем дворе появилась семья, приехавшая откуда-то из Поволжья, то моему сверстнику Гене за его окание и «мерзкое кацапское Г» приходилось плохо. Он года два пребывал в касте «неприкасаемых», пока не научился говорить как надо, по-людски, то есть избавился от «о» и сменил «г» на «h».

Зима 1948 года. Меня, семилетнего, кладут в больницу на операцию – удаление аденоидов. В больницу, естественно, родителей не пускают. Операцию помню до малейших подробностей: меня запеленали в простынь как младенца, дюжая санитарка посадила меня к себе на колени, зажав мои ноги между своих колен, прижав меня к себе одной рукой и удерживая запрокинутую голову второй. Врач с круглым зеркалом на голове открывает шпаделем мой рот, вставляет в него какой-то длинный металлический предмет, и – страшная боль в горле. Затем эта манипуляция повторилась. Меня, зареванного, плюющего кровью, отправили в палату.

Лежу в мужской палате отделения ЛОР, где я – единственный ребенок, остальные восемь-девять коек заняты взрослыми мужиками. Лежу, тихо скулю, глотать слюну не могу из-за боли; маму, естественно, в больницу не впускают. А в палате идет мужской треп, и все – о минувшей войне. Прошло всего два с половиной года после ее окончания. Рассказы разные: наступаем-отступаем, рубим, колем и т.д., но все рассказы заканчиваются одинаково: «А в углу окопа (землянки, траншеи…) забился, скорчился трясущийся от страха ЖИД». А я – ребенок, которому говорили, что я должен гордиться моим погибшим отцом – офицером-танкистом, героем Сталинграда, – живу в семье, в которой два маминых брата погибли на войне, а два других – боевые офицеры, декорированные многими орденами и нашивками о ранениях. Нас постоянно навещают двоюродные дяди и друзья маминых братьев и моего отца – все фронтовики. И тут я вскакиваю, плача и крича, что «вы все врете» и еще что-то. У меня начинается кровотечение, прибегает медсестра, начинает впрыскивать мне в горло какой-то порошок, дальше ничего не помню. Так я получил первую прививку против заблуждения, что я равный среди равных в этой стране.

А вторую прививку я получил года через три-четыре. Я – в пионерлагере в поселке Цюрупинск, нас трое друзей, дружба тесная, горячая, какая может быть только между мальчиками-подростками. Мы неразлучны, мы все делаем вместе. И вот мы встречаем местного мальчишку-сверстника с велосипедом. Познакомились, сошлись. Получаем разрешение сделать «по кругу» на его велосипеде. Доходит очередь до меня, я сажусь, и тут выясняется, что в отличие от всех, я сажусь не с правой ноги, а с левой, или наоборот. Местный хлопец простодушно говорит: «А що это ты по-жидовски садишься?» И тут мои два ближайших неразлучных друга в один голос радостно сообщают: «А он и есть жид!» Я готов был разреветься от обиды, предательства. Это была моя вторая и последняя прививка. Больше не понадобилось. С тех пор я знал, что числюсь гражданином второго или третьего сорта. Моя проблема состояла в том, что я не готов был это принять.

Уже через много лет меня, стремительно восходящую звезду на профессиональном небосклоне – хорошо оперирую, есть экспериментальные работы, оригинальные статьи в ведущих журналах, кандидатская диссертация, – пригласил к себе в кабинет заведующий кафедрой детской хирургии профессор Гирей Алиевич Баиров. Он положил передо мной оригинал пересланного ему из райкома партии анонимного доноса: дескать, половина состава его кафедры – евреи, а те, кто числятся неевреями – скрытые евреи (что было близко к истине). После того, как я ознакомился с документом, Гирей Алиевич сообщил извиняющимся голосом, что, к сожалению, дорога в академический состав кафедры для меня закрыта. Но я воспринял это совершенно спокойно и естественно. Я помнил, где я живу, и у меня был уже к этому иммунитет.

В виде курьеза. Мои коллеги-друзья пытались исправить эту, с их точки зрения, вопиющую несправедливость: «сияя на небосклоне», я продолжал работать рядовым врачом клинической больницы Педиатрического института. Дело в том, что принадлежность к академическому штату кафедры означала не только вдвое большую зарплату и двухмесячный отпуск вместо трех недель у рядового врача, но также автоматическое зачисление в «старшие», «лучшие» и т.д. врачи. А в моем случае это выглядело парадоксом. Итак, мои друзья-коллеги проделали гигантскую закулисную работу, итогом которой явилась беседа с парторгом института на одном из неофициальных мероприятий. Мне было предложено не исправить, но несколько улучшить свой дефективный еврейский генотип, подав заявление о приеме в ряды КПСС, и тогда мои дела пойдут как надо. Меня это даже позабавило.

К этому времени я не только был в полной солидарности с моим еврейством, но также стал убежденным антикоммунистом и не видел разницы между компартией Ленина и национал-социалистической партией Гитлера. В моих глазах Париж однозначно и категорически не стоил обедни. Так что я покинул страну своего рождения рядовым беспартийным врачом и евреем.

Я рос в обычной советской семье, парализованной сознательным и подсознательным страхом, где никто, кроме бабушки, в моем присутствии не позволял себе ни одного «крамольного» высказывания. Я был исправным октябренком и пионером, воспитанным на правильных идеалах.

Первая трещина возникла 5 марта 1953 года. В школе стало известно о смерти Вождя. Многие учителя и дети плакали. Я шел домой, пытаясь вогнать себя во всеобщую скорбь, даже тер глаза, чтобы получились слезы, но это место у меня слабое, слезы не получились. Итак, я возвращаюсь домой со скорбным, по мере возможности, лицом и вдруг слышу, как за дверью родительской комнаты мамин голос произносит на идиш: «Алтер штинкер гипейгерт», что в точном переводе означает: «Старая вонючка сдохла». Шок! Я ждал падения небес, но ничего не произошло, а в моем целомудренно чистом политическом сознании появилась первая трещина. А там пошло…

В школе был составлен список лучших учеников, которые были удостоены чести явиться в школу в воскресенье, чтобы стоять в скорбном почетном карауле у большущего портрета Вождя, я был, конечно, среди них. Но до воскресенья было еще далеко, скорбь постепенно улеглась, высидеть тихо урок, если это была не математика, я был не в состоянии, начинал мешать преподавателю и был традиционно учителем украинского языка вышвырнут из класса. В общем, очень довольный, я, прогуливаясь по коридору, столкнулся с моей бывшей учительницей начальных классов Надеждой Борисовной Маркман. К слову – она была тетей Саши Плискина, с которым мы познакомились позже и который до сих пор является одним из моих ближайших друзей. Так вот, она скорбела. Она схватила меня за шиворот, втащила в учительскую и прокричала с отвращением: «Посмотрите на этого негодяя! В такие дни!» И я был с позором вычеркнут из списка удостоенных чести стоять в скорбном воскресном карауле у портрета Вождя.

Трещина расширяется. Я играю с друзьями во дворе, моя мама занята чем-то у открытого окна. В этот день, вероятно, сообщили народу, что Берия – сволочь, враг, шпион и прочее. Во двор входит сосед-милиционер Митя и, увидев маму в окне, растерянно спрашивает: «Дора, что же это такое происходит?» И мама, широко улыбаясь, отвечает: «Митя, это же твой начальник, тебе лучше знать». Черные дни начала 50-х помню плохо. Взрослые собирались по вечерам, меня изгоняли из комнаты, слышал только обрывки разговоров об арестованных врачах-убийцах, о каких-то фельетонах в газетах, об уволенных с работы занимавших какие-то посты евреях в Херсоне. Детали помню плохо, но, вероятно, весь страх и напряжение тех дней вошли и в меня. И разрядка произошла, когда уже все было позади – вождь сдох, врачей реабилитировали. Сосед-сверстник, дразня меня, заявил: «А все равно вы вождей умертвили». И тут у меня случился катарсис. Не помня себя, я прыгнул на него, свалил с ног и начал душить, крича: «Ты врешь, неправда!..» Такие приступы бешенства со мной ни до, ни после не случались. Подоспевшие соседи просто силой оторвали меня от обидчика.

Мне никогда и ничего не объясняли, а я был ребенок любознательный и большой резонер. И вот за это необъяснение однажды пришла расплата.

Надвигались очередные выборы в какой-то Совет. По установленному сценарию первым в шесть утра должен опустить бюллетень в урну старейший житель района. А в данном случае старейшей жительницей оказалась моя бабушка. Итак, накануне дня выборов к нам пришли два молодых «агитатора», чтобы провести генеральную репетицию. Все объяснили, рассказали и показали, кого бабушка выберет (кандидат, естественно, был в единственном числе). Внимательно все прослушав, резонно и, упаси Боже, без всякой задней мысли я спросил: «А как это бабушка выбирает, если он только один?» И тут я встретил взгляд моей мамы. О боги! Если бы обстоятельства позволили, она бы без колебаний задушила меня на месте. Но обошлось, а бабушка не посрамила честь района. Страх, глубокий зоологический страх управлял поведением поколения наших родителей.

Уже в шестом-седьмом классах пионерский галстук я носил в кармане и надевал только после очередной выволочки от учителей. В комсомол я был зачислен автоматически в 14 лет, в числе лучших учеников класса, но меня это уже никак не коснулось – отнесся к этому как к переходу в очередной класс – формальный акт, от меня не зависящий. А в старших классах началась «оттепель»: узкие брюки, прическа «кок», западная музыка с танцами на школьных вечерах, «буги-вуги», американский джаз и рок. Дальнейшее идеологическое падение стремительно продолжалось уже после окончания школы и поступления в институт.

Школа

Учиться я начал в мужской школе №4. Еще одна гримаса товарища Сталина – раздельно-половое обучение, введенное в сороковых годах вместе с реставрацией мундиров царской армии и полиции, введением униформы для гражданских служащих и т.п. Вождь народов хотел, чтобы все было, как у настоящего царя, как он это помнил с молодости.

Состав класса был специфическим: все четыре года оккупации школы в Херсоне не работали, ученики очень сильно различались по возрасту. Во всяком случае, к шестому классу задние парты занимали вполне половозрелые особи, которые приносили с собой недопитые на семейных вечеринках бутылки водки, о чем-то толковали, чем-то обменивались. В частности, шла оживленная торговля боевыми орденами, которые спившиеся ветераны продавали, решая свои финансовые проблемы. И, разумеется, основные разговоры уже шли вокруг секса. Все это происходило вокруг меня, двенадцатилетнего, так как меня почему-то всегда сажали на задние парты. Вообще, этот период я плохо помню и пытаюсь не вспоминать: везде была нищета, полуголод, да и дома у нас была обстановка малоприятная, поскольку у мамы в этот период были очень плохие отношения с моим отчимом.

Буду вспоминать о приятном: летние каникулы. До двенадцати лет меня отправляли на месяц в пионерлагерь, а однажды маме удалось упрятать меня даже на две смены. Я вовсе не стремился туда, но для мамы это решало две проблемы: я был под присмотром и не болтался по улицам, да к тому же это облегчало жизнь бабушки, на которой висели два малыша-близнеца – мои брат и сестра, на семь лет младше меня.

Пионерлагерь был один и тот же, он находился в поселке Цюрупинск, что стоял на берегу одного из рукавов Днепра, окруженный песчаными дюнами с посаженными сосновыми лесами. Но главной нашей аттракцией была не река и не лес, а боеприпасы и оружие – это был район тяжелых боев в недавно окончившейся войне. С первого дня лагерной жизни мы, опытные пионеры, искали и прятали в тайнике трассирующие патроны, их легко можно было узнать по разноцветным полоскам на гильзе. Да, с первого дня мы готовились к волнующему событию – прощальному пионерскому костру. К концу смены мы из плохо управляемых шалопаев вдруг превращались в праведных пионеров и усердно готовили прощальный костер.

Костер представлял собой огромную пятиконечную звезду, выложенную из сухих веток, а сверху, как глазурью, покрытую слоем из больших сосновых шишек, скрепленных друг с другом. Выглядело красиво. И вот наступает прощальный вечер: все поют «Взвейтесь кострами, синие ночи, мы пионеры…», и пять лучших пионеров, пройдя вдоль линейки с факелами, поджигают с пяти концов нашу великолепную звезду. Мы, группа заговорщиков, сидим, затаив дыхание, огонь пожирает концы звезды, подбирается к ее центру. И – незабываемое мгновение! – из середины костра с жутким треском вылетают, светя огнями, заложенные нами трассирующие пули. Летят они хаотично в разные стороны, мы, творческая группа, счастливы, воспитатели – в ужасе, кричат: «Не вставать, пригнуться!» По сей день, вспоминая с запоздалым страхом наши деяния, удивляюсь, как тогда никого не ранило.

Самым большим счастьем моей подростковой жизни был Днепр. Херсон стоит на берегу Днепра, в самом начале Днепровской дельты. Основное русло реки шириной полтора–два километра, углубленное, через него в Херсон заходят морские суда, так что Херсон – это портовый город, хоть и находится в 20–25 км от Черного моря. От основного русла отходят многочисленные рукава, образующие острова, во времена моего детства практически не обитаемые, с естественными песчаными пляжами, деревьями прямо над водой, с которых можно было нырять. У одного из моих тогдашних товарищей отец был охотник-любитель и владелец каюка – маленькой одноместной лодки, у которой оба конца были носами и рассчитанной на плавание в камышовых зарослях для охоты на уток. Так вот, в эту лодочку мы забирались втроем, а иногда вчетвером, и пускались в отчаянное путешествие – переплывали на другой, незаселенный берег Днепра, откуда начинались вожделенные рукава дельты.

Пересечение Днепра на такой утлой и перегруженной лодочке было весьма опасным приключением. Днепр очень широк, по нему ходит очень много больших и малых судов. Поэтому одежду каждый из нас туго сворачивал и затягивал ремнем на случай, если лодка перевернется и придется плыть, держа одежду в руке. Естественно, никаких спасательных жилетов у нас не было, и в голову нам не приходило обзаводиться таковыми. В общем, мы добирались до днепровских рукавов и проводили там весь день – плавали, ныряли с деревьев и т.п. Я вспоминаю вычитанное, кажется, у Фолкнера: «Когда я смотрю на развлечения двенадцатилетних мальчиков, то удивляюсь, откуда берутся взрослые мужчины?» Я удивляюсь вместе с ним.

Приведу один пример. По нашей речушке (ширина около двухсот метров) регулярно ходил старый колесный пароход «Ян Фабрициус», точно такой, как описан у Марка Твена. Так вот, одним из наших любимых развлечений было нырнуть под него, по возможности глубоко, поскольку колеса затягивали, и вынырнуть с противоположной стороны. О, если бы моя бедная мама могла представить себе хотя бы десятую часть того, что мы вытворяли! Но она и без этого умирала от страха каждый летний день, пока не начиналась учеба.

Мама не умела плавать, боялась воды, а в Херсоне каждый летний день «весь город» говорил об очередных утопленниках. В один из выездов мамы с семьей на Днепр мой младший брат Яша, который был сущий человек-амфибия, плавал и нырял в тысячу раз лучше меня, с гордостью продемонстрировал маме все свои водные трюки. Мама созерцала это водное шоу с окаменевшим суровым лицом. А когда наш счастливый артист вышел из воды, ему было сухо, но твердо сказано: «Больше ты без меня на Днепр не приедешь!» А мама выезжала на Днепр не более одного раза в сезон. Разумеется, тут мама потерпела фиаско, что редко случалось с ней.

Помимо «праздника жизни на Днепре», который был ограничен летними месяцами, моим вторым наслаждением, которое я получал, независимо от времени года, было чтение. Я был настоящим книгофагом, читал подряд все, что было в публичной библиотеке, начиная от Дефо и Дюма и заканчивая бесконечными книгами о минувшей войне, в большинстве своем весьма сомнительного уровня. Но я знал имена всех знаменитых генералов и маршалов, названия фронтов и места сражений.

В этом бесконечном потоке как правило серой продукции признанных советских писателей однажды обнаружилось настоящее сокровище. У меня был товарищ, с которым мы посещали один детский сад, а затем проучились все десять лет в одном классе – Саша Люхтикер. Время – 1954 год. Каждый день по дороге в школу я прохожу мимо его дома, мы встречаемся и идем дальше вместе. К Саше приезжает в гости из Москвы его дядя – мужчина лет 30-ти, кажется, архитектор, и привозит разные необычные для нас вещи: грампластинки с западной музыкой, а также книги Ильфа и Петрова «12 стульев» и «Золотой теленок», запрещенные в 30-е годы, с тех пор ни разу не переиздававшиеся и посему абсолютно неведомые молодому поколению. И вот Саша, взахлеб читая книгу дома, каждый день по дороге в школу пересказывает мне – главу за главой, я бы сказал, почти постранично. Книги эти настолько захватили и покорили нас обоих, что мы не замечали дорогу, и однажды я, заслушавшись, провалился в открытый канализационный люк. Саша даже не заметил этого, вдруг с изумлением обнаружив мое исчезновение спустя некоторое время.

Это устное знакомство с книгой, ставшей одной из «библий» нашего поколения, видимо, что-то сдвинуло во мне, запустив постепенный процесс очищения моих мозгов от яда советской литературы.

Но всему прекрасному, в том числе каникулам, приходит конец, мы возвращаемся в школу. 1954 год был переломным не только для страны, но и для меня. Во-первых, мою школу закрыли, и нас перевели во вновь построенную школу на окраине города. Во-вторых, в рамках отката от Сталина в школах вновь началось смешение полов. Несколько моих ближайших друзей-одноклассников умудрились перевестись в расположенную в центре города школу №20. Я возжелал перейти туда же, начал давить на маму, мама – использовать свои связи, и с помощью ее двоюродного брата, доктора Мити Ваймана, я был не без труда втиснут в школу №20.

Это была элитная мужская школа, в далеком прошлом – мужская гимназия, в которой учились историк Тарле, писатель Лавренев и другие известные люди, имена которых я не помню. Процесс полового смешивания проходил по очень простому рецепту: каждый класс отдавал половину учеников в школу противоположного пола и оттуда, соответственно, получал их половину. Естественно, каждая школа старалась оставлять у себя лучшую половину, соответственно получая из другой школы ее худшую половину. Таким образом, мужской состав моей новой школы был очень сильным, а женский – так себе. Хотя, справедливости ради, должен сказать, что одна из моих одноклассниц перешибала всех гениев класса.

Класс, точнее, его мужская половина, был очень дружным, и 1 сентября был настоящим праздником, так как мы встречались после двухмесячных каникул. Но уже 2 сентября начиналась серая проза жизни. Учиться мне было откровенно скучно на всех уроках, кроме математики и физики. Высиживать 45 минут было выше моих сил, и я прилагал немало усилий, чтобы скрасить или сократить (быть выставленным из класса) эти 45 минут. Так, в моей обуви я делал надрез в носовой части подошвы, вставлял в него писчее перо и, поедая глазами учителя (это был отвлекающий маневр), втыкал перо в задницы всех тех моих одноклассников, до которых мог дотянуться ногой. Они вскакивали, визжали, зачастую бывали наказаны за нарушение тишины в классе, но никто и никогда не выдавал учителю имя преступника. А мама всегда поражалась, почему у меня таким странным образом рвутся ботинки.

Я был, естественно, не единственным клоуном в классе, подлинным королем шоу был Саша Плискин. Из-за невысокого роста он всегда сидел на первой парте, впритык к учительскому столу, который он включал в свою территорию. Например, у учителя русского языка Аптекарского была привычка в начале урока выкладывать на стол футляр от очков, карманные часы и еще что-то. Как только учитель начинал писать на доске, повернувшись спиной к классу, из-под его стола, как перископ, вылезала маленькая, но ловкая рука ученика Плискина, все разложенные предметы исчезали со стола и начинали гулять по классу. Это очень украшало и разнообразило уроки. А однажды Саша «достал» учителя украинского языка, крепкого кряжистого мужчину: на предложение покинуть класс Саша ответил отказом, объясняя учителю, что его решение ошибочно. Это был перебор. Учитель в бешенстве схватил бунтаря в охапку, чтобы просто выкинуть из класса, но Саша намертво вцепился в парту. Это была битва Давида с Голиафом, которая закончилась вничью: Саша не отпустил парту, а учитель (были же богатыри!) выволок его из класса вместе с партой. Насколько мне известно, в изобилующей насилием 70-летней истории Советского государства это был второй случай насильственного выноса. До Саши так же вынесли сопротивлявшегося Льва Троцкого, выдворяя его из страны. Я горжусь многолетней дружбой с тобой, Саша.

Учеба в старших классах совпала с началом «оттепели». В железном занавесе появились небольшие щелки, через которые проникали «сквозняки» с Запада. Мы стали пионерами ношения узких брюк, причесок «кок», на школьных вечерах, к неудовольствию части учителей, мы танцевали «буги-вуги». Нас также преследовали комсомольцы-дружиннички – прообраз нынешних путинских «нашистов» (смотри фильм Тодоровского-младшего «Стиляги»).

Важным критерием принадлежности к школьной элите было занятие спортом. Я под влиянием моего ближайшего школьного товарища Вили Гуселя тренировался в секции спортивной гимнастики, достиг определенных высот, хотя значительно уступал по своим гимнастическим талантам Виле, который был перфектным во всем – и в с спорте и в учебе. Это немного омрачало нашу крепкую дружбу, поскольку мама, воспитывая меня, постоянно укоряла, ставя его в пример. Раздражало то, что она была абсолютно права. Не без вилиного влияния и вместе с ним я уехал в Ленинград, сдал экзамены в медицинский институт, и по сей день мы дружим, хотя живем далеко друг от друга.

С поступлением в институт закончилась моя первая жизнь. И хотя я регулярно приезжал в Херсон навещать родных, никаких других связей с этим городом у меня не было. Я был там гостем, и не более того.

II
МОЯ ВТОРАЯ ЖИЗНЬ
Ленинград. 1958–1978

Я – студент

Я никогда не собирался быть врачом, но это случилось. Начну издалека, для тех, кто верит в предзнаменования сверху. Когда мне было пять или шесть лет, к какому-то официальному празднику мне был сшит настоящий офицерский мундир, но я сильно не подходил по размеру к существовавшим тогда офицерским погонам. В это время демобилизовался из армии мамин двоюродный брат доктор Михаил Вайман. В соответствии со сталинской реставрацией царских мундиров врачам-офицерам полагались погоны вполовину уже обычных. Мне они подошли, и я был произведен в майоры медицинской службы, что подтверждается имеющейся у меня фотографией.

Окончив школу, с аттестатом зрелости на руках, я все еще не знал, куда мне податься. Поскольку я был хорош в математике и физике, то собирался в технический институт на «электронику» – модное тогда слово, о содержании которого я не имел ни малейшего представления.

Профессии врача в моем воображаемом списке просто не существовало. Но «человек предполагает, а Б-г решает». И Он построил хитрую комбинацию из двух ходов. Первый: мой ближайший школьный товарищ Виля Гусель, чего-то начитавшись, решил стать врачом, да еще и хирургом. Профессия хирурга по рейтингу романтизма приближалась к профессии геолога. Он собирался ехать с отцом в Ленинград и поступать в медицинский институт. Второй, не менее важный ход – моя еврейская мама, мечтавшая, естественно, видеть сына врачом. И мама – женщина умная – выставила мне коварный ультиматум: «На инженера ты можешь учиться в Херсоне или, на худой конец, в Одессе, а вот если согласишься поступать в медицинский институт, я отпущу тебя в Ленинград». И это сработало: мое страстное желание вырваться из провинции в большой мир плюс абсолютное отсутствие тяги к какой-либо конкретной профессии решили дело.

Я еду с Вилей и его отцом в Ленинград поступать в медицинский институт. Вилин отец, помимо заботы о бытовой части, жилье и питании (мы жили в квартире вилиных родственников), строго следил за нашей подготовкой к экзаменам. Он, будучи инженером-химиком, заставил нас проштудировать перед экзаменом институтский учебник химии Глинки. Так что, когда я ответил на все вопросы и решил задачи, экзаменатор, посмотрев на меня удивленно, на мою отнюдь не интеллектуальную физиономию, изъясняющуюся с сильным украинским акцентом, изрекла: «И в какой же школе ты учился?» Учились мы, похоже, в очень хорошей школе, так как сдали вступительные экзамены намного выше планки проходного балла.

И вот мы – студенты Ленинградского педиатрического медицинского института (ЛПМИ). Так началась моя вторая, прекрасная студенческая жизнь. О прекрасном расскажу позже, а пока только об учебе. Учиться было откровенно скучно для нас, семнадцатилетних, это было просто продолжение школы: физика, химия общая, органическая, физ-коллоидная и т.п. Существовало только два предмета, относившихся непосредственно к медицине, – латынь и анатомия. Латыни нас учили основательно: грамматика, глаголы, подлежащее… Замечательным плодом этих «штудий» стала блистательная фраза, сочиненная Игорем Крамовым при моем скромном участии: Medicus extractum series longa dentibus alba (Врач выдрал длинный ряд белых зубов). Прочитав этот шедевр на классной доске, наша преподавательница, именуемая по-латыни Hiruda (Пиявка), не смогла оценить по достоинству ни наши обширные познания, ни наш юмор. Бедняга, ей это было не дано. Еще нас заставили вызубрить наизусть сорок (!) латинских пословиц и поговорок. По сей день, соревнуясь с моим другом Сашей Зисельсоном, чей альцгеймер более продвинут, мы вспоминаем эти сорок пословиц. Предмет абсолютно ненужный и, надеюсь, сегодня его уже не преподают на российских медицинских факультетах. А тогда нам казалось, что латынь очень важна для будущей карьеры.

Анатомия – это другое дело, это базис медицины. Это запоминание громадного количества названий и местоположения того, что под этим названием скрывается. Предмет очень нужный и невероятно скучный. Поэтому я старался развлечь, по возможности, себя и товарищей. Именно на уроках анатомии я впервые проявил свою врожденную хирургическую интуицию.

Мы изучали миологию – мышцы. Для этих целей был приготовлен «мышечный труп» – труп без кожи, с отпрепарированными мышцами и полностью удаленными за ненадобностью внутренностями. Я протащил прочную нитку через рот нашего пособия, пустые грудную и брюшную полости и интуитивно через паховый канал, еще не зная, что это такое и не подозревая, что в будущем я сделаю тысячи операций на этом самом паховом канале. Конец нитки, выведенный через паховый канал наружу, я привязал к половому члену (труп когда-то был мужчиной). Во время занятий группы, стоящей вокруг трупа, я, находясь у головного конца стола, незаметно дергал за нитку, поднимая и опуская затвердевший в формалине половой член. Мужская половина группы умирала от хохота, женская хихикала, краснея. По-моему, гениально! Я прошу прощения за нескромность, ибо чем дальше я буду писать, тем все более и более гениальным будет становиться мой образ. Это – извинение за все написанное, больше извиняться не буду.

Несколько слов о краснеющих девушках из моей группы. Дело в том, что в год моего поступления в институт (1958) Н.С. Хрущев провел сокращение армии с массовой демобилизацией кадровых военных, среди которых было немало офицеров-фельдшеров. Тот же 1958-й был временем окончания срочной военной службы «героев» подавления Венгерского восстания 1956 года. И те и другие пользовались специальными льготами при поступлении в институт. Принятых в институт сразу после школьной скамьи было очень мало из-за искусственного ограничения. Все пять девочек моей группы закончили школу с золотыми медалями, им было по семнадцать лет, и на первом курсе они еще краснели из-за моей дурацкой шутки. Потом это у них прошло.

Еще об анатомии. Страх перед экзаменом у нас был велик, и не без основания. Особенно пугал нас слух о том, что экзаменационный труп, приготовленный специальным образом, а не в формалине, заперт в отдельной комнате, он идеально отпрепарирован и на нем «все есть», в отличие от наших каждодневных учебных трупов с полуободранными мышцами, где можно было приблизительно указать – «тут», и это вполне сходило. И вот мы с Сашей Зисельсоном, войдя в неформальные отношения с лаборанткой, нашей сверстницей, вечером накануне экзамена получаем ключи от «той самой комнаты» с «тем самым трупом». Мы принимаем решение провести ночь в обществе этого самого экзаменационного трупа, пройдя на нем весь курс, за который нужно было сдавать экзамены. Мы приготовились ко всенощной: закупили булку, колбасу, питье и заперлись в «той самой комнате». Прежде чем приступить к занятиям, решили поужинать. Съев все, мы вдруг почувствовали необыкновенную усталость и тоску по дому и, извинившись перед «тем самым трупом», разошлись по домам. Экзамен мы сдали.

К вопросу об уже не краснеющих девушках моей группы: перескакиваю на пару лет вперед и вспоминаю курс венерических болезней. Занятия вели два бывших морских фельдшера, крупные пятидесятилетние мужчины с татуировками, напоминавшими о былой морской славе. Смущенный пациент со спущенными штанами стоит, окруженный молодыми студентами, и наш ментор вежливо просит: «Оттяни крайнюю плоть». Мужик вертит головой, не понимая, чего от него хотят. Просьба повторяется, но уже в более угрожающем тоне. Пациент снова недоуменно вертит головой, и тогда наш второй ментор рявкает: «Залупи!» Все становится на свои места: нам показывают, как выглядит воспаление, откуда брать мазок и т.д. После начинается вторая, самая интересная часть занятия – опрос: когда, как и от кого? Основная задача наших учителей была чисто полицейская: проследить цепочку и дойти до первоисточника. Они наивно верили, что любовь можно победить. К чести допрашиваемых мужиков, ни один из них не выдал имя своей «дамы сердца». Все как один ссылались на один из двух возможных источников заражения: либо взял чужую мочалку в бане, либо мочился в общественном туалете. Иногда привычные к этим ответам наши фельдшеры лениво спрашивали, а видел ли он, как гонококки взбираются по струе мочи? И еще помню, как нам показывали гордость вендиспансера – мужчину, который в поезде «Ленинград–Мурманск» (около 48 часов езды) подцепил все четыре известные тогда венерические болезни.

По окончании первого курса мы с Вилей Гуселем были отправлены работать на стройку. Нас прикомандировали к бригаде гранитчиков. Это элитарная строительная специальность: гранитчики облицовывали наружные стены общественных зданий полированными гранитными плитами. Элитарность специальности состояла еще и в том, что они очень много зарабатывали, халтуря после работы на кладбищах, устанавливая надмогильные памятники. Нас с Вилей они очень ценили, так как первые три дня недели они просто не работали, отдыхая после бурно проведенных выходных. Поэтому в нашу задачу входило разбросать и равномерно размазать по округе ежедневно привозимый самосвалом жидкий бетон. И еще: ближе к полудню мне вручалось несколько ассигнаций, и я отправлялся за закуской (колбаса докторская). Водку они приносили с собой, но пить нас не уговаривали. «Жентельмены». Оставшиеся три дня недели они работали, но не очень интенсивно. Однажды бригадир, взяв меня и еще одного трудящегося, объявил: «Поедем ставить памятник Грибоносову». Господа, проходя мимо памятника Грибоедову у ТЮЗа, вспомните – это воздвигнуто не без моего участия. Отработав месяц, мы с Вилей были приятно удивлены, получив зарплату, значительно превышавшую наши ожидания. Во всей моей последующей жизни такого никогда больше не случалось.

Второй курс уже был гораздо более медицинский. Самым сложным предметом, пожалуй, оказалась гистология – микроскопическое строение органов и тканей, эдакий эквивалент сопромата в технических ВУЗах. Я впервые чем-то заинтересовался и начал посещать кружок СНО при этой кафедре. СНО – это студенческое научное общество, которое обязательно должно было быть при каждой кафедре. Зачастую это было чисто формальное обязательство, но иногда – настоящая школа, определявшая будущую профессию студента, как случилось со мной. Но об этом позже. Участию в гистологическом СНО я обязан своим знакомством с Вадимом Федоровым, учившимся на один курс старше меня, – человеком абсолютно ни на кого не похожим, ни по наружности, ни по поведению, ни по своей необыкновенной талантливости. С ним мы оставались друзьями до конца его жизни.

К концу второго курса я уже настолько адаптировался к учебе и жизни, что решил начать подрабатывать. Я нашел работу санитара-перевозчика больных в приемном отделении больницы тогда имени Куйбышева, а до того и сегодня – Мариинской.

Больница громадная, расположенная в центре города, являющаяся одной из клинических баз моего института. Работал я по ночам. И вот как-то около двух часов ночи поступает в приемное отделение парень с проникающим ножевым ранением живота, видимо, в критически тяжелом состоянии, потому что нам, санитарам, было велено немедленно и бегом везти его прямо в операционную. Проходивший мимо старший хирург, мельком взглянув на меня, бросил: «Ты студент?» – «Да». – «Быстро мыться на операцию, мне нужен будет еще один ассистент». Больше он ничего не спросил, и поэтому я не мог ему объяснить, что я всего лишь второкурсник, что никакого представления о хирургии не имею и в операционной никогда еще не был. Я покорно отправился за ним, «мылся» на операцию, стараясь иммитировать движения других членов хирургической бригады. Операция длилась часа четыре, поскольку нож прошел через множество разных органов. Начали зашивать операционный разрез, и тут анестезиолог сообщил, что из желудочного зонда поступает алая кровь. Нужно открывать живот заново. Тут я почувствовал не замеченную до этого соплю, вытекавшую из моего носа, и «смачно» вытер нос рукавом моего стерильного халата, после чего отборным матом оператора был изгнан из операционной. Но было уже поздно. Я понял, что этим и только этим я хочу заниматься всегда.

И сегодня, когда мне уже перевалило за семьдеят, заразивший меня в ту ночь вирус хирургии продолжает бесчинствовать в моем организме. Проявлением действия этого «вируса» явилось то, что я старался все свободные вечера проводить в приемном отделении, я возлюбил пьяных с разбитыми головами и физиономиями, так как на них я учился зашивать раны. Я норовил попасть ассистентом на экстренные операции. Встречаясь с друзьями я, захлебываясь от восторга, описывал этот праздник жизни, да так заразительно, что мой друг Виля решил тоже приобщиться к нему и пришел со мной в один из вечеров в приемное отделение. Он увидел описанное мною трезвыми глазами нормального человека: мерзкие, окровавленные хари алкашей, воняющих мочой и блевотиной; орущие, катающиеся по полу наркоманы «в ломке», требующие укола морфия, стонущие от болей люди с переломами, кишечной непроходимостью и т.п. Обычная вечерняя картина приемного отделения больницы, расположенной в центре большого города. Я спас его, это был его последний добровольный визит в приемное отделение. Талантливый студент, он был оставлен в аспирантуре при кафедре фармакологии, а впоследствии стал профессором, заведующим кафедрой клинической фармакологии моего института.

Я же продолжал ошиваться в приемном отделении. Постепенно дежурные хирурги узнали меня ближе, охотно брали ассистировать на операциях, обучали меня и в конце концов начали давать оперировать с их ассистированием. Так что к концу учебы у меня был уже опыт нескольких десятков операций, в основном аппендэктомий.

На летней практике после пятого курса, в городе Опочке, хирурги доверяли мне еще больше, я там значительно обогатил свой опыт, проводя каждый вечер в больнице до полуночи, карауля «интересный случай». В одну из таких ночей после «пустой охоты» я отправился спать около часа ночи. Придя рано утром в отделение, я застал всех врачей-хирургов измученными, хмурыми и молчаливыми. На вопрос «Что произошло?» мне рассказали, что вскоре после моего ухода привезли человека с ножевым ранением сердца. Им занимались всю ночь, но спасти не смогли. А в моей голове стучало: «Господи! Упустить такое!» И я, выслушав рассказ, в отчании воскликнул: «Что же вы меня не позвали?» В ответ раздался дружный хохот.

В той же больнице в Опочке мне однажды вдруг объявили, что я остаюсь на ночь дежурным врачом (единственным): пришло время летних отпусков и врачей не хватает. Сказали не беспокоиться – врачи живут поблизости, всегда можно вызвать любого. Я был горд и напуган доверием и ответственностью. Я рисовал всевозможные воображаемые сценарии и то, как я уверенно выхожу из этих ситуаций. Около 18:00 я был приглашен на кухню больницы, как мне объяснили, для снятия пробы с еды, приготовленной для больных. На кухне меня ждал великолепный ужин, ничего общего не имеющий с больничной едой. После такого ужина все мои волнения куда-то исчезли и я уснул сном младенца. Где-то около 23:00 меня разбудили: в приемном отделении – дорожная травма. Велосипедист, свалившийся в какую-то канаву или яму. Я увидел испуганного, сильно исцарапанного паренька и потребовал немедленно вызвать из дома рентгенотехника. Техник появился, не пытаясь скрыть свое раздражение. На вопрос: «Что снимать?» я ответил: «Всё!». Техник окинул меня весьма скептическим взглядом и процедил: «Может, посмотрим больного как следует?» Я отправился осматривать больного, но тот, оправившись от испуга, слегка прихрамывая, попросту убежал из больницы.

Ничто не может сравниться с муками совести студента-медика. Едучи в поезде на каникулы после окончания первого курса, я услышал объявление по внутрипоездному радио: «Если в поезде имеется врач, его просят срочно пройти в третий вагон, у пассажирки начались роды». Я разрывался между чувством врачебного долга и страхом предстать перед родами, которых я никогда в жизни не видел. Страх победил.

Вообще езда в поездах дальнего следования – это школа жизни: столько услышишь, столькому научишься. В поездах меня отучили сообщать, что я медик, иначе полвагона приходит к тебе рассказать о своих недугах или о родственниках, умерших от рака, полагая, что это доставляет мне удовольствие.

В поезде я впервые усвоил великую мудрость, гласящую, что ни одно доброе дело не остается безнаказанным. Об этом стоит рассказать. Я уже был врачом, работал в Вологде и, скопив семь дней отгулов за счет воскресных дежурств, в начале мая отправился в Ленинград. А в Ленинград из Вологды можно было добраться только проходящими поездами, идущими с Урала или из Сибири. Настроение прекрасное, захожу в свое купе, забрасываю чемодан на единственную свободную полку, на двух других лежат мужики с газетами, а на полке подо мной неподвижно сидит некто, обхватив голову руками. Несусь тут же в вагон-ресторан, где заказываю праздничный ужин с вином и наслаждаюсь жизнью до закрытия ресторана. Возвращаюсь малость в подпитии, забираюсь на свою полку, подсознательно отмечая, что человек подо мной сидит в той же позе, и моментально засыпаю. Перед прибытием в Ленинград слезаю с полки и вижу, что человек сидит в той же позе. Спрашиваю вежливо: «Что с тобой?» В ответ мычание: «Глаз». Дай-ка, говорю, посмотрю. Выворачиваю веко и достаю из глаза крупинку угля. Это было счастливое время, когда у меня все получалось. Мужик моргнул пару раз веком и вдруг схватил меня за грудки и затряс с воплем: «Что же ты, сука, вчера не мог это сделать?! Я уже третью ночь не сплю». Да, друзья мои, поезда – это великая школа жизни.

А вот еще одно специфическое переживание, связанное с первой интервенцией, нарушением целостности чужого тела. Параллельно с высокими врачебными науками нас обучали технике медсестринских манипуляций. Я иду делать первую в жизни внутримышечную инъекцию. Медсестра вводит меня в палату, передо мной необъятных размеров задница больной, лежащей на животе со спущенными трусами. По указанию медсестры я мысленно делю одну из ягодиц этой задницы на четыре квадранта, беру из рук медсестры приготовленный шприц, нацеливаюсь на правый верхний квадрант, заношу руку со шприцом и в последнюю минуту закрываю глаза и не вкалываю, а мечу шприц, как мы делали это в детстве, играя в «ножички». Открываю глаза: шприц слегка покачиваясь, торчит из правого верхнего квадранта. Рубикон перейден.

По окончании третьего курса и прохождения сестринской практики мы получаем официальный статус медсестры, и я начинаю работать анестезистом – помощником анестезиолога в детской хирургической клинике Педиатрического института. Меня уже в клинике хорошо знали, и я безболезненно влился в дежурные бригады, состоящие из операционных медсестер, анестезистов и санитаров. Среди анестизистов выделялся Генрих Перцов – старший по возрасту и по статусу. Он устроил мне «курс молодого бойца». Для начала под его руководством я нанюхался эфиром и закисью азота – основными и единственными в то время газовыми наркотиками. Но главное ждало меня впереди. В углу операционной стоял большой и сложный агрегат – подарок шведской королевы детям Ленинграда во времена эпидемии полиомиелита. Агрегат состоял из дыхательного аппарата Ангстрем, лучшего, что был в Ленинграде, и наркозного аппарата, оснащенного всем положенным по шведским стандартам, включая баллон с наркотическим газом циклопропаном. Газ этот тогда в СССР не был известен и им не пользовались. Генрих привел меня к этому агрегату, усадил на пол, надел на меня и пристегнул наркозную маску и… открыл баллон с циклопропаном. Индукция была короткой, и через пару вдохов я уже лежал на полу без сознания, а Генрих ушел (не знаю, каковы были его планы). Случайно зашедший в операционную тогда молодой дежурный врач Саша Шамис с ужасом обнаружил меня спящим на полу, присоединенным к циклопропану. Он моментально все отключил и привел меня в чувство.

Второй урок Генрих преподал мне через пару недель. В клинику поступил ребенок с тяжелой черепно-мозговой травмой в состоянии глубокой комы с расширенными, не реагирующими на свет зрачками. По тогдашним возможностям больной был обречен. Тем не менее, врачи делали, что положено. Больной был заинтубирован, подключен к управляемому дыханию, а я оставлен для наблюдения. Через какое-то время подходит Генрих, что-то якобы поправляет в аппарате, и вдруг интубационная трубка выскочила. Под руководством Генриха я снова заинтубировал больного, но в течение дежурства эндотрахиальная трубка почему-то выскакивала еще несколько раз, и Генрих заставлял меня возвращать ее в трахею. Так я научился интубировать. В те времена в СССР еще не было официальной специальности анестезиолога, не было анестизиологических отделений, анестезиологов было очень мало. Например, в моей клинике операции шли на трех операционных столах с одним врачом-анестезиологом и анестезистами у каждого больного. Поэтому я быстро обучился и вел практически весь интубационный наркоз самостоятельно, имея, разумеется, за спиной подстраховку врача. Анестезиология была мне очень интересна, и к концу института я уже был какой ни на есть почти анестезиолог.

СНО (Студенческое научное общество)

Где-то в начале III курса один из старшекурсников, узнав в случайном разговоре, что я интересуюсь хирургией, пригласил меня на заседание кружка СНО при кафедре детской хирургии, о которой я не имел никакого представления – предмет этот изучали только на VI курсе. Так я попал в мир, о котором через десятки лет вспоминаю со счастливой улыбкой. Центром этого мира, его душой и двигателем был горячо мною любимый и незабываемый Михаил Иванович Неволин-Лопатин. Мишка, как мы его называли за глаза. Михаил Иванович был ассистентом кафедры детской хирургии и руководителем этого кружка (должность неофициальная). Этот человек обладал необычайным талантом работы с молодежью, талантом, по моему опыту, очень редким. На протяжении моей карьеры я встречал немало очень талантливых врачей, исследователей, организаторов, но подобный талант я встретил еще лишь однажды – доктора Иешаягу (Яшку) Клетера, педиатра, с которым я работал много лет «бок о бок» в больнице «Вольфсон» в Израиле.

Михаил Иванович происходил из старой петербургской интеллигентной семьи, семнадцатилетним мальчишкой ушел на фронт, воевал в пехоте и остался жив. Однажды, уже будучи врачом, я провел с ним весь день, навестив его в санатории, который находился в местах, где он воевал. Я выслушал его рассказы о войне, которые звучали так, как будто ему было все еще семнадцать. У него и в пятьдесят лет сохранилось это подростково-юношеское восприятие мира – настолько ярко и искренне он передавал свои ощущения, страхи, отношения со взрослыми и много повидавшими мужиками-солдатами. После войны он выучился на врача и стал детским хирургом. Он был очень средним хирургом и не лучшим исследователем, но он жил молодежью, он жил нами. Он зажигал нас желанием заниматься исследованиями, помогал, организовывал, выбивал из администрации средства для нашей студенческой работы. С его помощью мы организовали экспериментальную операционную для студентов, получили необходимое оборудование, животных для операций. Я окунулся в жизнь этого кружка СНО, делал доклады, был основным организатором нашей студенческой операционной. В начале IV курса меня избрали председателем кружка, которым я оставался последние три года учебы в институте.

Мы с Михаилом Ивановичем строили годовые планы работы кружка, привлекали врачей клиники к совместным работам со студентами. Иногда почти насильно приводили на наши встречи шефа детской хирургии профессора Г.А. Баирова, человека блестящего, харизматичного, одно присутствие которого на заседаниях кружка вдохновляло студентов на занятие детской хирургией. Михаил Иванович, не будучи сам склонным к исследовательской работе, всячески поощрял и стимулировал студентов заняться наукой, поддерживая самые фантастические проекты. Таким фантастическим проектом была экспериментальная работа, выполненная в студенческие годы мною совместно с Вадимом Федоровым.

На этой работе остановлюсь подробно и прошу прощения у тех, кому это будет неинтересно.

Конец 50-х и начало 60-х – эпоха становления и бурного развития детской хирургии как совершенно новой специальности. До этого детская хирургия являла собой некую смесь общей хирургии (грыжи, небольшие операции в брюшной полости), ортопедии и урологии (пороки развития наружных половых органов). Детская хирургия в современном понятии, то есть хирургия врожденных пороков развития органов грудной и брюшной полости, началась в США в конце 30-х годов, а в СССР – в начале пятидесятых, когда страна и ее медицина оправились от травмы минувшей войны. Одним из основоположников современной детской хирургии в СССР был профессор Гирей Алиевич Баиров, в клинике которого я учился, а потом работал. Становление новой медицинской специальности – время захватывающе интересное, что и подтолкнуло меня стать детским хирургом.

Г.А. Баиров первым в СССР успешно прооперировал новорожденного со сложным пороком развития – атрезией пищевода. Это порок, при котором целостность пищевода, соединяющего полость рта с желудком, на каком-то участке прервана, то есть он представлен двумя слепо заканчивающимися отрезками, из которых один обычно присоединен к дыхательному пути (трахее). В те времена наша клиника была единственной в СССР, где начали успешно оперировать этих новорожденных, но успешность, конечно, была относительная – смертность составляла 85-90% (сегодня выживаемость 100%). Одной из самых трудных технических проблем операции была невозможность соединить концы пищевода, если расстояние между ними более 1,5-2 см. Мы с Вадимом Федоровым взялись решить эту проблему в эксперименте. Решение проблемы пришло с двух сторон. Я, уже читавший хирургическую периодику, включая американские журналы, бывшие в Публичной библиотеке, предложил заменить недостающий сегмент пищевода трубкой из синтетического материала – это было начало эпохи широкого внедрения в хирургию синтетических протезов. Вадим же, пришедший из гистологии, вспомнил работы по изучению регенерации кожного эпителия путем подсаживания под кожу кролика кусочков пластика вместе с измельченным кожным эпителием, который в конце концов полностью восстанавливался в виде мешочка, окружая пластик.

Я пропускаю захватывающий этап подбора протеза пищевода и способа внедрения кожного эпителия. Окончательный же вариант эксперимента выглядел так: после вскрытия грудной клетки собаки я резецировал сегмент пищевода, вместо него вшивал протез из свиной аорты, пропитанной антибиотиком, потом снимал дерматомом (специальный инструмент для взятия кожного трансплантанта) тончайший слой кожи, размельчал его и в виде кашицы укладывал вокруг протеза. Мне ассистировал студент младшего курса, а Вадим давал интубационный наркоз. Этот человек умел делать все. И хотя первая наша успешная операция длилась одиннадцать с половиной часов, собака выжила. С накоплением опыта время операции сократилось до шести часов. Результаты превзошли все наши ожидания: собаки выживали, протез через какое-то время отделялся и проглатывался собакой, но к этому времени недостающий сегмент пищевода был замещен фиброзной трубкой, покрытой изнутри кожным эпителием. Эта наша работа была признана лучшей на двух Всесоюзных конференциях студенческих научных работ. Вручая мне соответствующую грамоту, профессор Станислав Яковлевич Долецкий сказал: «Ну, Аркадий, кандидатскую диссертацию ты уже сделал». Кандидатскую диссертацию я защитил по совершенно другой теме, но наша работа была опубликована в одном из самых престижных советских хирургических журналов того времени.

К этой работе я не возвращался, но продолжал следить за литературой. Ничего подобного я не встретил, и лишь через сорок с лишним лет после нашей публикации в США была сделана работа абсолютно идентичная нашей, но только на уровне XXI века – вместо кожного эпителия вокруг протеза была помещена искусственно выращенная методом тканевой инженерии ткань пищеводной стенки.

На протяжении моей карьеры я опубликовал несколько десятков работ. Мои статьи цитировались в ведущих мировых руководствах по общей и детской хирургии, по педиатрии, что, конечно, приятно щекотало мое эго. Но сам для себя я давно решил и точно знаю, что лучшая в моей жизни работа была сделана совместно с Вадимом Федоровым в студенческие годы.

Так пролетели шесть лет моей учебы, и в возрасте 23 лет я держу в руках диплом врача.

И какой русский не любит быстрой езды?

Август 1958 года. Сразу по окончании вступительных экзаменов и до того, как были вывешены списки поступивших в ЛПМИ, нас, группу сдавших экзамены на 20 баллов из 20-ти возможных, оповестили о том, что мы приняты в институт, и отправили трудиться в совхоз около Лисьего Носа. Работа была несложная, но ответственная, требовавшая немалой сноровки. Она состояла в сопровождении свиней, перевозимых на убой из совхоза на мясокомбинат. И вот стоим мы, кучка счастливцев, еще не знакомых друг с другом, взираем на первый отъезжающий грузовик, в кузове которого находятся две немыслимых размеров свиньи (ничего подобного я раньше не видел), а между ними – юноша ярко выраженной семитской наружности. Машина трогается, свиньи выражают беспокойство, а новоиспеченный студент, с трудом балансируя, наваливается то на одну, то на другую. И тогда я задумчиво произнес: «И какой русский не любит быстрой езды?» Это из Гоголя – еще не успевшие выветриться остатки подготовки к экзамену по русской литературе. Рядом раздался заливистый хохот, хохотало лицо не менее ярко выраженной семитской наружности. Мы познакомились. «Саша Зисельсон», – представился он. Я, как он признался впоследствии, поразил его, произнеся с сочным украинским «h» «Аркадий Горенштейн», поскольку моя наружность не отражала мое содержание. Так началась наша дружба, продолжающаяся более пятидесяти лет. А для меня это было началом «второй жизни».

К слову, имя «русского любителя быстрой езды» – Вика Штильбанс, но это особая история, достойная отдельной книги.

Саша привел меня к себе в дом, познакомил с семьей, и со временем его дом и его семья стали моим вторым домом и моей второй семьей. Его мама – Мируся – одна из самых обаятельных женщин, встретившихся мне в жизни, отец Давид – тихий, сдержанный, умный, и, наконец, главный для меня человек на этом этапе моей жизни – сашина бабушка Полина Яковлевна Сыркина. У Полины Яковлевны были внешность и манеры леди, да и по внутренней сути она была настоящей леди. Встреча с ней – это счастливая для меня игра судьбы. Полина Яковлевна – преподавательница русской литературы дореволюционной выучки – встретила существо абсолютно не образованное, но жадно пожирающее все, что могло узнать, прочитать и услышать. Это была инсценировка «Пигмалиона» Бернарда Шоу в реальной жизни: профессор Хиггинс обретает мисс Дулитл (то есть меня), и начинается процесс преобразования неандертальца в homo sapiens. В доме у Саши была фантастическая библиотека с уникальной коллекцией поэзии «Серебряного века» и оригинальных изданий русского авангарда, собранная Полиной Яковлевной и ее мужем, покончившим с собой камере ГПУ в начале 30-х. И со всем этим, совершенно неведомым не только мне, но и большинству моих сверстников, меня знакомила Полина Яковлевна. У нее я впервые увидел альбомы репродукций импрессионистов, постимпрессионистов и русских авангардистов, запрещенных и не издававшихся до конца 50-х. Под их впечатлением я стал посещать вечерний курс истории искусства в Эрмитаже. Курс этот пришлось прервать в связи с «острым заболеванием хирургией»: я начал проводить ночи в приемном покое, на вечерних лекциях засыпал, а сидения в лекционном зале Эрмитажа были без спинок (скамьи), и после того, как я дважды свалился или почти свалился на спину, мое систематическое образование в области изящных искусств прервалось. Возобновилось оно почти через десять лет и продолжается по сей день под менторством моей жены Тани.

Полина Яковлевна частыми беседами, вопросами и комментариями неназойливо подтолкнула меня к перечитыванию и переосмыслению русской классики, «реабилитировав» все то, что вызывало у меня черную тоску на уроках литературы в школе. В мое время, например, Достоевского вовсе не было в программе, а в «Войне и мире» Льва Толстого мы обсуждали, в основном, «образ народа» в лице Платона Каратаева. Перечитывая, по советам Полины Яковлевны, русскую классику XIX века, я начал замечать красоту языка, интригу сюжета и интересность персонажей, что прежде полностью выхолащивалось школьными уроками. Там нас упорно тыкали носом в социальный аспект и образы народа, подгоняя все под «великие принципы соцреализма», основы которого выдумал Чернышевский. Вот уж был графоман, а его в нашей школьной программе ставили выше Тургенева и Гончарова. Достоевский был введен в круг моего чтения опять же Полиной Яковлевной. Это был важнейший, критический момент моего интеллектуального развития. Уже в бытность мою врачом моя голова была полностью заполнена всем, что было связано с профессией. Я изредка урывал время только на нашумевшие современные литературные произведения. Выйдя на пенсию, я снова вернулся к русской классике и прочитанное мною увидел уже в третий раз, совершенно по-другому, не столько из-за биологического возраста, сколько из-за перипетий истории, свидетелем которых являюсь.

Сегодня мой любимый русский писатель XIX века – Н.В. Гоголь, а точнее – «Мертвые души» и «Петербургские повести». Какой язык! Какие типажи! Один великий Чичиков чего стоит – это же стволовая клетка, из которой в процессе 150-летнего развития образовалась уникальная клеточная популяция «новых русских», или «белых шейхов», как их называют в Европе.

Однако настоящий нравственный шок я пережил, перечитав «Войну и мир» и столкнувшись с отвратительным русским шовинизмом и невероятной ксенофобией Л.Н. Толстого. Я должен обосновать мое обвинение. Начнем с любимой героини автора – Наташи Ростовой. Прекрасно описанный типаж в стадии перерастания подростка в девицу, поведение которой полностью определяется «гормональной бурей», то есть перестройкой эндокринной системы под влиянием развивающихся половых желез. Даже такое драматическое событие, как бегство семьи из Москвы, она не замечает, продолжая носиться по дому с младшим братом и беспрерывно хохотать. И вот кульминация эпизода – спор между родителями в связи с указанием отца оставить часть имущества и освободить телеги для раненых офицеров. Графиня Ростова (мама) бросает мужу: «Ты… все наше – детское состояние погубить хочешь. Я не согласна. На раненых есть правительство, они знают». Реакция Наташи: «По-моему, – вдруг закричала Наташа, обращая свое озлобленное лицо к Пете, – по-моему, это такая гадость, такая мерзость, такая… я не знаю. Разве мы немцы какие-нибудь?» Однако не «какие-нибудь немцы», а великий русский полководец Кутузов сдает Москву, не пытаясь ее защищать, и бросает на произвол судьбы тысячи раненых, скопившихся в Москве после Бородинского сражения. Вот тут Наташа, щебечущая, в основном, по-французски и проявившая до сих пор свою «русскость» в исполнении «Барыни» под дядину балалайку, показывает, что она воистину русская душа. Русская душа, которая во всех несчастьях России никогда не винит себя, а отыскивает виноватых среди кого-то вокруг: татары, немцы, евреи, американцы, люди «кавказской национальности». Интересно, кто будет следующим виноватым?

Вот еще один пример: реакция Андрея Болконского на случайно подслушанный разговор двух русских офицеров немецкого происхождения накануне Бородинского сражения: «Ему (немцу) это все равно… эти господа немцы завтра не выиграют сражение, а только нагадят, сколько их сил будет, потому что в его немецкой голове только рассуждения «как», а в сердце нет того, что одно только и нужно завтра – то, что есть в Тимохине (офицер из полка Болконского)». Подозреваю, что Толстой придумал свою теорию о том, что решения и поступки личности не имеют значения в истории, так как все предопределено свыше, для того, чтобы как-то оправдать, отбелить главнокомандующего Кутузова, его бездарную пассивность, неумение руководить войсками: проиграл сражение при Аустерлице, проиграл Бородино, позорно сдав Москву французам. Но зато он русский, а виноваты всякие там Барклай-де-Толли и прочие «немцы». Мне стыдно за Л.Н. Толстого. В противовес ему хочу процитировать одного из самых великих сыновей России, современника Л.Н. Толстого – хирурга Н.И. Пирогова: «У меня очень рано развилась вместе с глубоким сочувствием к Родине какая-то непреодолимая брезгливость к национальному хвастовству, ухарству и шовинизму» («Дневник старого врача»).

Наконец, последнее и самое отвратительное «открытие» мое в романе. Привожу цитату из монолога князя Андрея Болконского при встрече с Безуховым накануне Бородинской битвы. Монолог того самого Болконского, который, тяжело раненный под Аустерлицем, попал в плен, был излечен и возвратился домой. «Однако, что бы я сделал, ежели бы имел власть – я не брал бы пленных. Что такое пленные? Это рыцарство. Французы разорили мой дом и идут разорять Москву, оскорбили и оскорбляют меня всякую секунду. Они враги мои, они преступники все, по моим понятиям… Надо их казнить!» «Да, да, – проговорил Пьер, – я совершенно согласен с Вами». Это два самых положительных героя романа. А еще один герой романа, Долохов, по весьма непрозрачному намеку автора, осуществлял расправу над пленными. Та человеческая мразь в фуражках с синими околышами, которая в 1941 году расстреливала из пистолетов тысячи пленных польских офицеров в Катыни, могла бы с гордостью называть себя «толстовцами».

Помимо открытия русской классики, это было время знакомства с громадным пластом русской литературы, запрещенной и уничтоженной сталинской властью. Для меня первой ласточкой этой литературы оказался Исаак Бабель. В Педиатрическом институте имелась студенческая библиотека, выдававшая студентам учебные пособия в соответствии с проходимыми нами курсами. Библиотека содержала только учебники. В самом дальнем конце книгохранилища стоял непонятно как затесавшийся сюда шкаф с художественной литературой. Я как-то добрался до этого шкафа и с разрешения библиотекаря брал оттуда книги почитать. Однажды, роясь в этом шкафу, я наткнулся на книгу Бабеля, имя которого мне тогда было абсолютно не известно. Бабель был расстрелян гэбэшниками в 1940 году, его книги были запрещены и изъяты отовсюду. Я открыл книгу наугад, начал читать и был ошеломлен! Ни подобного языка, ни подобного содержания я никогда не встречал раньше в советской литературе. Я попросил разрешения взять книгу, и библиотекарь, немолодая еврейка, посмотрев на меня каким-то странным долгим взглядом, сказала: «Возьми». Рассказы Бабеля что-то сделали в моих мозгах, «сняли» какую-то пелену с глаз и доставили одно из самых сильных эстетических наслаждений. Нечто подобное я испытал через много лет, прочитав впервые Набокова. Впоследствии я читал много написанного о Бабеле, его письма. Его образ претерпел в моем сознании цепь метаморфоз, не всегда в его пользу. Это может быть темой эссе, которое я никогда, видимо, не напишу. Но его рассказы для меня остаются по сей день настоящим эстетическим праздником.

По-моему, мне удалось вылепить из себя образ розового интеллектуала с ангельским венчиком, светящимся над головой. Увы, это, мягко выражаясь, не злонамеренная ложь или очень сильное украшение действительности: были бесконечные пирушки, нередко сильно переходившие границы приличий. Дилемма – собраться ли с друзьями на предмет «выпить и развлечься» либо отправиться в театр – практически всегда решалась в пользу первого. Но вот однажды Мируся подловила нас с Сашей в тяжелую для нас минуту глубочайшего финансового кризиса – денег не было даже на одну бутылку пива на двоих. Мируся сообщила, что у нее оказались «случайно» два лишних билета в филармонию, и поскольку мы все равно пребываем в депрессии, то не пойти ли нам на концерт? У нас не было альтернативной идеи, и мы пошли. В филармонии Мируся встретила свою старинную, со студенческих лет, приятельницу Варю, которая пришла со своей дочерью Таней. Тут я должен сделать небольшое отступление. Мируся и Варя были страстными меломанками – из тех, кого гардеробщики в филармонии знали по имени и отчеству. Ленинградская притча: в Ленинград из глухой провинции приехал религиозный еврей. Он просит первого встречного прохожего объяснить, где в городе находится синагога. Прохожий недоуменно спрашивает: «А что это такое?» Приезжий объясняет, что это место, где регулярно собираются евреи. «Ах, так Вам нужна филармония!» – догадывается прохожий и показывает, как туда попасть.

Саша и Таня были знакомы с пятилетнего возраста, встречаясь на детских праздниках и днях рождениях. Но в течение многих лет они не встречались, так что их знакомство возобновилось, а мое с Таней – состоялось впервые. Таня стала полноправным и желанным членом нашей компании, хотя и была младше нас на четыре года. Она была студенткой Художественного училища. Как легко можно догадаться, это была встреча с моей будущей женой, но поженились мы спустя шесть или семь лет после знакомства. А ведь мы не хотели идти на концерт. Судьба!

Еще одним увлечением моих студенческих лет был альпинизм: каждые летние каникулы я ездил в альпинистские лагеря – покорять вершины Кавказа. Занятие увлекательное, нелегкое, а иногда – очень нелегкое. Карабкаешься через силу и думаешь: «Идиот, мог бы сейчас валяться на берегу моря». Но вот, ты – на вершине. Ощущение непередаваемое, если ты сам его не пережил. Тогда же я сделал открытие, что та часть человечества, которая достигает вершины, делится на две категории – одни начинают петь от восторга, а другие – плюют с вершины вниз. Я, как выяснилось, относился ко второй категории и даже брал с собой на восхождение сушеные сливы, чтобы плеваться косточками. Фрейда на меня нет.

Альпинизм – это занятие летнее. А в течение года альпинистские группы со всех институтов Ленинграда собирались в праздничные дни 1 мая и 7 ноября на Карельском перешейке, в районе Приозерска, в нескольких часах езды от Ленинграда. Там было озеро, окруженное отвесными гранитными скалами. На этих скалах проходили тренировки и соревнования по скалолазанию. Вначале там собирались только альпинисты, но со временем место стало очень популярно, и с каждым праздником на скалы съезжалось все больше и больше народа. Я объясняю притягательность этого мероприятия каким-то подсознательным ощущением свободы. Жили в палатках, еду готовили на кострах, никакого пьянства не было. Ходили друг к другу в гости, пели под гитару песни популярных, но официально не признанных бардов (Окуджава, Галич, Городницкий, Высоцкий и др.), песни лагерные, блатные – одним словом, то, что на сегодняшнем русском языке называется «шансон». Удивительно, уже полностью покончили с аристократией и ее французским – перестреляли, переморили в лагерях – все чисто, и снова влезает в русский язык «шансон». Воистину, умом Россию не понять.

Каждый лагерь соревновался, вывешивая забавные, часто очень остроумные плакаты. Никогда никаких политических, диссидентских или прямо антисоветских плакатов там не было. Но было ощущение пребывания вне официального коммунистического окружения с его патриотическими песнями и стенами, увешанными красным кумачом с их «Да здравствует!..» и «Коммунизм неизбежен!» Это был глоток свободы.

В мою последнюю поездку на скалы, если не ошибаюсь, на майские праздники 1964 года, произошло совершенно необычное, почти немыслимое для тех времен событие. Этот год был вершиной популярности фестиваля, съехалось необычно большое количество народа. Я встречал знакомых, которых никак не ожидал увидеть в палаточном городке. К концу праздника в Приозерск были поданы несколько пустых электричек, которые возвращали всю нашу братию в Ленинград. В поезде было весело, бренчали гитары, то тут, то там пели, и вдруг как-то непонятно, из вагона в вагон, начали передавать сообщение: по приезде в Ленинград не расходимся, а, построившись в колонны, дойдем до Дворцовой площади, как бы имитируя Первомайскую демонстрацию, которую мы пропустили.

Выходим на Финляндском вокзале, стихийно строимся в колонны и идем через Литейный мост. Город абсолютно пустой, последний вечер праздников. Отдельные прохожие, включая милиционеров, останавливаются в ступоре. Такого в этом городе не видели с 1917 года. Идем весело, болтаем, некоторые поют, кто-то несет веселые плакаты. Поворачиваем на Невский, там уже народу побольше, и такое же оцепенение прохожих. Но уже у Гостиного двора Невский был перекрыт цепью милиционеров, и наша публика молча, не сговариваясь, двумя ручьями начала спускаться в метро. Так закончилось это непонятно как и кем организованное фантастическое шествие. Вот что смог сотворить с людьми даже микроскопический «глоток свободы».

Этим летом, в июле 2012 года, я снова вспомнил Полину Яковлевну. Поводом послужило тридцатилетие нашего сына Мики, которому я подарил медальон, представляющий собой изящный образец иудаики XIX века. Эмаль, отделанная серебром, на которой изображен Моше Рабейну (Моисей) со скрижалями Завета в руках, а на тыльной стороне написано «??? ?????». Медальон этот (не помню когда и по какому поводу, а, скорее всего, без повода) мне подарила Полина Яковлевна, и я его хранил, почти забыв о нем. Вот же было у нее предчувствие – предвидение моей будущей – третьей жизни и продолжения моей дружбы с ее семьей. Мируся и Саша с семьей приехали в Израиль в 1990 году, и мы продолжаем оставаться самыми близкими друзьями.

Вологда

Ничто не может сравниться с переживаниями начинающего солдата, священника и врача. Вычитал у Эрнеста Хемингуэя (привожу по памяти).

Я – начинающий врач. По совету моего старшего товарища Жени Островского, накануне вернувшегося в Ленинград после трех лет работы в Вологде, я распределился в Вологду, заручившись устным обещанием вологодского представителя, что меня ждет место хирурга в детской больнице. Приехав в Вологду, я посетил это отделение, где меня радушно приняли после теплых рекомендаций Жени. Затем я отправился в областной здравотдел оформлять документы и получил там неожиданный удар: мне категорически было сказано, что области нужны только общие врачи, что есть целые обширные районы без единого доктора, что там, и только там – мое место. Я не поверил своим ушам. Я подготовил длинную, как мне показалось, абсолютно убедительную речь о том, что хирургия – это мое призвание, и что я готов работать в любом месте, но только хирургом. Я сумел прорваться к заведующему облздравотделом. Стоя перед эдаким вальяжным мужчиной средних лет, я приготовился произнести заготовленную речь, но он, оторвавшись от каких-то бумаг, произнес: «Нам нужны только общие врачи». И не дав мне сказать ни слова, почти выставил меня из кабинета.

В полном отчаянии я в тот же вечер сел на поезд и вернулся в Ленинград. Я бросился к моему дорогому Михаилу Ивановичу, умоляя его помочь мне получить место хирурга в любой точке страны, с помощью ректората или профессора Баирова или как-нибудь еще. После короткого раздумья Михаил Иванович загадочно произнес, что некоторые проблемы лучше решать через маленьких людей. Он мне напомнил, что на проходившей год назад в Ленинграде Всесоюзной студенческой конференции по детской хирургии в составе московской делегации оказался некий товарищ N, маленький чиновник из Минздрава. Дело в том, что эти студенческие конференции были также неофициальными встречами заведующих кафедрами детской хирургии всей страны. Они встречались, неплохо проводили время вместе и, вероятно, попутно решали какие-то общие проблемы. Михаил Иванович сразу унюхал, что товарищ N из министерства – пария в этом обществе, который болтался где-то между студентами и преподавателями, видимо, без денег и склонный к выпивке. Михаил Иванович оказал ему царский прием: устроил бесплатно отдельную комнату в студенческом общежитии, приводил на халяву на профессорские банкеты. В общем, уважил мужика. И вот ему-то в Москву он и позвонил, найдя после продолжительных поисков номер его рабочего телефона. Михаил Иванович пылко говорил в трубку: «Вот, помнишь, Аркадий Г. – блестящий студент, первая премия за лучшую работу, будущая надежда кафедры… И этому вундеркинду отказали в работе хирургом засранцы в Вологде…» N, естественно, не помнил, да и не знал о существовании вундеркинда Аркадия, но помнил оказанный ему прием. Ответ был коротким: «Пусть приезжает». И вот я у него в министерстве в Москве.

Господа, я убежденный демократ, но в некоторых ситуациях Империя имела свои достоинства. По неписанным имперским законам швейцар министерского здания в Москве находится на виртуальной лестнице жизни на много ступеней выше мэра любого Мухосранска, даже если этот город насчитывает пару сотен тысяч жителей. Я присутствовал при разговоре N с тем самым заведующим вологодским облздравотделом по телефону прямой связи министерства. Мой спаситель грозно отчитывал периферийного начальника, объяснив, что он старается посылать в такое богом забытое место лучших выпускников столичных ВУЗов, что я гений и будущая надежда… что меня ждет место в аспирантуре и т.п.

Тут он по дурости перестарался, так как последнее, что нужно на периферии – это врачи, которых ждет аспирантура. Этими они сыты по горло: поматросят и уезжают, а работать некому. Но грозный окрик по прямому телефону из министерства свое дело сделал. Ответ был почтительным и коротким: «Конечно… Я понимаю. Пусть приезжает, место хирурга для него есть». Через несколько дней я на великолепном белом коне под перезвон колоколов сорока сороков вологодских церквей въезжаю на должность ординатора хирургического отделения городской детской больницы.

Несколько слов о Вологде 1964 года. Это старинный русский город, не тронутый ни монголами, ни другими завоевателями, застроенный в основном одно- и двухэтажными деревянными домами, украшенными замечательной резьбой. Город полон церквей и монастырей, некоторые из которых восходили к XIV–XVI векам и в ХХ веке были превращены большевиками в склады или использовались для других хозяйственных нужд.

Первый год я снимал комнату в доме вологодской рабочей семьи, и это была уникальная для меня возможность увидеть «изнутри» жизнь простого рабочего люда. Дом – рубленая изба с небольшим огородом. Хозяева мои – коренные вологжане, оба – муж и жена – работали грузчиками на каком-то предприятии. Жили они скудно, но помогали двум дочерям, учившимся в местном педагогическом институте. Их женатый сын жил отдельно. Меня приняли очень хорошо, почти как члена семьи, и у меня были долгие разговоры с хозяином, дядей Колей – мужчиной худым, болезненным после ранений, полученных в минувшую войну. Началось с того, что дядя Коля, ворча и ругаясь, все время упоминал каких-то пастухов. Позже выяснилось, что пастухами он называет партийное начальство, для которого мы все, согласно его пониманию, были стадом скотов. От него я услышал бросавшие меня в дрожь рассказы о том, как выглядела коллективизация глазами вологжанина. Много дней и месяцев с рассвета и до сумерек по дороге шли бесконечные колонны мужчин, женщин, часто с детьми, в сопровождении вооруженных охранников. Их гнали на Беломорканал и далее на север и восток – в бездонные зоны ГУЛАГа. Люди были измождены, там и сям падали, охранники оттаскивали их в сторону. С наступлением сумерек этих несчастных загоняли в многочисленные вологодские церкви и запирали там до утра, а на дороге оставались лежать тела тех, кто не дошел. Ночью их убирали. Отношение к власти «пастухов» очень сблизило меня с дядей Колей. Уже переехав в собственное жилье, я иногда приходил к ним на воскресные обеды, принося с собой бутылку «Столичной» – напиток по стандартам этой семьи аристократический. Дело в том, что «Московская» водка, производимая местным заводом, моим организмом отторгалась моментально, вместе со всем съеденным, и это несмотря на интенсивный тренинг, пройденный мною на протяжении шести лет студенческой жизни. Стоившая на один рубль дороже «Столичная» неместного производства была роскошью для этой семьи. Дядя Коля всегда незаслуженно пенял своему сыну: «Чужой человек, а вот какую водку приносит, а ты…» На стол подавалась дымящаяся отварная картошка и соления – капуста, огурцы, грибы, бывало, и селедка. Не помню, чтобы когда-нибудь ели мясо. Для них оно было недоступно. Все упомянутые яства заготавливались летом с собственного огорода и окружающих лесов, хранились в бочках, стоявших на морозе в сарае. Да, еще в сенях был оборудован курятник. Иногда, возвращаясь поздно вечером из больницы очень голодный, я делил трапезу с курами, поедая отваренную для них мелкую картошку. Хозяйка, обнаружив это, очень сокрушалась и просила меня, если я хочу есть, проходить на их половину в любое время и брать теплую картошку из чугунка, всегда стоявшего на печи.

Раз уж я коснулся еды, остановлюсь на этом подробнее. В вологодских магазинах, исходя из обычных стандартных понятий того времени, еды просто не было – кроме хлеба, масла и каких-то консервов. Перебиваясь в больнице чем попало, я после работы отправлялся в ресторан, где, действительно, можно было вкусно поесть. Обед заказывал стандатный: аппетайзер – селедка с луком, первое блюдо – суп, основное блюдо – любимое мною «мясо по-вологодски», то есть как бы несколько антрекотов, обжаренных в луке и еще в чем-то, очень вкусное. Разумеется, этот обед включал стандартные 400 грамм «Перцовки» в красивом графине. Вода в вологодском климате просто не употреблялась. Таким образом, можно было вкусно и с достоинством пообедать и отправиться домой, но при одном условии – если ты не встретил в ресторане знакомого. А не встретить знакомого было практически невозможно, поскольку это было единственное место, где можно было прилично поесть. Встретив же знакомого и соединившись с ним за одним столом, мы соединяли и наши 400 + 400 г «Перцовки», а это уже была критическая масса, требовавшая ее обязательного увеличения со всем отсюда вытекающими последствиями. От беспробудного пьянства меня спасали не менее 16-ти дежурств в месяц, а также посещения по воскресеньям некоторых знакомых семейных домов.

Так, в Вологде было несколько еврейских семей инженеров, хозяйки которых зазывали меня на воскресные обеды, подозреваю, не без дальнего прицела знакомя со своими дочерьми. Но один дом был особенный, о нем я обязан рассказать. Ввел меня в этот дом мой однокурсник Моня Зильбер, также работавший в Вологде и состоявший в каких-то родственных отношениях с хозяином. Моня как-то в этом доме не прижился, а меня они полюбили за веселый нрав и прекрасный аппетит.

Итак, в доме жила пожилая пара без детей. Хозяин, Исаак, худощавый невысокий еврей с буйной копной абсолютно белых волос, на кистях обеих его рук отсутствовало по четыре пальца. По профессии он был инженер-строитель, работал в городском управлении. Жена его, Нюшка, большущая баба, но не толстая, а просто высоченная, ширококостная и плоская, с акромегалическими (лошадинообразными) чертами лица, к тому же побитого оспой. История у семьи была следующая: Исаак – один из первых ленинградских то ли комсомольцев, то ли пионеров (при мне его приглашали в честь этого в Ленинград на какой-то юбилей), в середине 30-х загремел в ГУЛАГ, где и провел больше двадцати лет. Семья от него отказалась. В последние годы отсидки он функционировал в качестве инженера-строителя на Беломорканале, был расконвоирован, имел свою отдельную комнатенку и почти на равных участвовал в увеселениях лагерного начальства. И вот однажды, проснувшись после приятно и весело проведенного вечера, Исаак обнаружил, что делит ложе с не очень знакомой дамой (это была Нюшка, тогда вольнонаемная медсестра лагерной больницы), а на табурете рядом с кроватью лежит брачное свидетельство, подтверждающее, что они с Нюшкой – муж и жена. Этот брак, похоже свершился на небесах. Нюшка трогательно заботилась об Исааке как о маленьком ребенке. Воскресные обеды были обильные, водка настоящая, за столом обычно присутствовала пожилая пара соседей-пенсионеров. Однажды, когда я засиделся у них дольше обычного, и, соответственно, водки было выпито также больше обычного, с Исааком что-то произошло: он вдруг вскочил, выпрямился, глаза его стали какими-то застывшими, неживыми, как форменные пуговицы мундира, и он, обращаясь к гостю-соседу, начал выкрикивать не своим, каким-то механическимм голосом: «Шаг влево, шаг вправо…» – текст, хорошо известный в те времена и особенно в тех краях. Нюшка тут же сгребла его, как ребенка, и унесла в спальню, гости встали и ушли, наспех попрощавшись. Вернувшись, Нюшка, стала извиняться и объяснила, что гость-сосед – отставной полковник, бывший начальник исааковского лагеря, и что эта история повторяется всякий раз, когда Исаак превышает определенное количество выпитой водки.

Вологжане были люди тихие, спокойные и постоянно и сильно пьющие. Периодически, выйдя после работы, я ощущал себя единственным трезвым среди идущих по улице. Но самое эффектное зрелище мне пришлось наблюдать 9 мая 1965 года, когда московские власти распорядились вдруг шумно отпраздновать 20-летие Победы. Вологжане в силу своих характеров были, видимо, хорошими солдатами, потому что в области оказалось необычно большое количество кавалеров «Золотой Звезды». Солдатики эти после войны вернулись в свои деревни и больше никогда оттуда не выезжали – некуда, да и незачем. Этих мужиков по указу партии собрали отовсюду, свезли в Вологду, торжественно накормили, а главное, напоили «на халяву» без ограничений. Мне ничего об этом известно не было. Вечером выхожу я из больницы и вижу апокалиптическое зрелище: вся центральная городская площадь усеяна десятками тел, украшенных «Золотыми Звездами» и прочими знаками боевой доблести. Вот такие люди жили в Вологде 60-х годов.

Ну, а теперь о переживаниях начинающего врача. Я легко и быстро вписался в коллектив моего отделения и больницы. Прежде всего, я удивил и очень обрадовал всех, продемонстрировав свой анестезиологический опыт. Я дополнил оснащение операционной и начал давать интубационные наркозы на большие операции. Обычно операции проводились под масочным наркозом, который давали опытные сестры-анестезисты. Дело в том, что на всю Вологду был только один настоящий анестезиолог – доктор Симановский, работавший в областной больнице. Его приглашали на все сложные операции в остальные больницы города, он был нарасхват. Мое умение и готовность давать наркоз были сразу же высоко оценены в больнице. Но где-то через пару месяцев работы до меня дошло, что если я буду продолжать давать наркозы, то никогда не поднимусь до настоящей хирургии, и тогда я, неожиданно для всех, объявил, что я не анестезиолог и больше ни одного наркоза не дам. И действительно, исключая случаи реанимации, я к ларингоскопу больше не прикасался.

Впрочем, были исключения. Я – дежурный хирург в детской больнице, через приемное отделение быстро проходит, взяв какой-то набор инструментов, очень озабоченная заведующая ЛОР-отделением. На мои вопросы объясняет, что едет в детскую инфекционную больницу делать срочную трахеотомию ребенку с «ложным крупом». Объясняю: круп – это острый отек в области голосовых связок, обычно из-за инфекционного заболевания, который может привести к полному прекращению доступа воздуха в легкие и смерти от удушья. Трахеотомия – это операция вскрытия трахеи ниже гортани и введения в нее трубки, через которую больной может свободно дышать. Когда-то, в эпоху до введения прививок против дифтерии, круп был одной из частых причин смерти детей, и поэтому каждый врач (теоретически) должен был уметь делать эту операцию. Я, как щенок, готовый к любым развлечениям, бросаю ей фразу: «Если нужна помощь – я готов». И вдруг, минут через сорок, к больнице подлетает машина «скорой помощи», меня просят немедленно приехать в инфекционную больницу. Я хватаю всегда готовый, мною заранее собранный набор для интубационного наркоза, и мы несемся. Еще одно объяснение: в городах России принято было госпитализировать детей с инфекционными заболеваниями (от дизентерии до гепатита) в специальные детские инфекционные больницы. В Вологде эта больница располагалась в прекрасном бывшем купеческом доме конца XVIII века. Двухэтажный особняк с лепниной, росписью, с печами, выложенными голландскими изразцами. Надеюсь, что сегодня его превратили в музей, если не снесли. Но тогда это была так называемая больница с единственным водопроводным краном на кухне, без отдельных санузлов и т.д. Все это я разглядел позже, а пока я влетаю в комнату для процедур и вижу картину, которую не забуду никогда. На низкой кушетке лежит привязанный дергающийся, задыхающийся ребенок трех-четырех лет с разрезом на шее. С двух сторон у изголовья стоят две кариатиды-санитарки с включенными настольными лампами в руках (других там не было), а моя доктор стоит на коленях, держа перед собой сложенные ладони, чтобы не нарушать стериальность. Осипшим голосом она произносит: «Сделай что-нибудь, иначе ребенок уйдет». Трахеотомия – не очень сложная для опытного хирурга операция, а опыт у моей коллеги был. Но это при условии, что операция делается под наркозом. А если под местной анестезией с дергающимся, задыхающимся ребенком, при разрезе очень легко можно пройти мимо трахеи и тогда… ты попадаешь в сложную и опасную анатомию шеи, из которой трудно выбраться, что и имело место в нашем случае. Не знаю, каким чудом мне удалось заинтубировать ребенка самой тонкой интубационной трубкой. Пока я смог усыпить его, он чуть не откусил мне пальцы, удерживающие трубку. Когда ребенок уснул, коллега благополучно закончила операцию. Ребенок был спасен. С тех пор в тех нескольких случаях, когда нужно было делать трахеотомию в инфекционной больнице, она не выезжала без меня, вытаскивая с дежурств, из дома среди ночи или в разгар веселой пирушки.

Итак, с анестезиологией покончено – я хирург, суперактивный хирург. Моя заведующая, убедившись, что у меня уже есть какой-то опыт, очень быстро позволила мне оперировать в рамках возможностей нашей больницы: базисная детская хирургия, включая операции, которые до меня никто в ней не делал.

Например, операции по поводу порока развития, называемого срединная киста шеи (thyroglossal cyst) – порок, с которым жить можно, но неприятно, так как у человека впереди посередине шеи постоянно открывается свищ со слизистыми выделениями. Я тщательно проштудировал технику операции по книге и, с согласия заведующей, благополучно осуществил ее. После чего я провел несколько десятков этих операций, поскольку до меня к этим больным никто не прикасался.

Моя хирургическая активность была настолько велика, что, как утверждали мои коллеги, было опасно пройти мимо больницы, чтобы не быть прооперированным, если я там находился. В постановке диагнозов я был решителен и безапелляционен: осмотр и приговор «да» или «нет» – без каких-либо сомнений. Опытные медсестры приемного отделения тихо говорили мне: «Доктор, может быть, оставите ребенка понаблюдать?» Но у меня не было сомнений. Нужно сказать, что кто-то сверху оберегал меня или, точнее, моих пациентов. Насколько я помню, больших промахов у меня не было. Вообще же у опытных медсестер я научился многому, иногда больше, чем у врачей. Так, за много-много лет до появления прибора pulseoxymetr’а, опытнейшая анестезистка научила меня наблюдать за изменением цвета ногтей для определения уровня насыщения тканей кислородом. С возрастом и опытом я постепенно потерял дар постановки диагноза с первого взгляда: сомнения, сомнения и еще раз сомнения.

А вот еще один аспект начала моей хирургической работы. Обследовав больного и установив диагноз, я объявлял родственникам пациента, что необходимо сейчас, срочно оперировать. На робкий вопрос «А кто будет оперировать?» я гордо и с достоинством оповещал, что оперировать буду я. У меня заняло больше полугода, прежде чем я научился читать нескрываемый страх в глазах тихих и терпеливых вологжан после сообщения, что оперирующий хирург – это я. Мне было всего 24 года, а выглядел я еще моложе. После этого на вопрос, кто будет оперировать, я стал отвечать таинственно: «Хирургическая бригада». Это их как-то успокаивало.

Однако подлинные, ни с чем не сравнимые переживания связаны с полетами на консультации и операции в отдаленные районы. Опишу первый, самый памятный полет. Вологодская область по размерам не уступает, а может быть, превосходит Францию. Но в ней в шестидесятые годы практически не было дорог. Франция без дорог – это Вологодская область. Поэтому срочная медицинская помощь в отдаленных районах могла быть осуществлена только с помощью санитарной авиации. Из телефонного разговора с врачом сельской больницы понимаю, что речь идет о ребенке с кишечной непроходимостью, в тяжелом состоянии, и необходимо будет оперировать его на месте. Вылетаю на вертолете, подо мною все бело, но я ничего этого не вижу, я лихорадочно листаю руководство по оперативной хирургии, продумывая и пытаясь запоминать этапы предстоящей операции, которую я никогда не делал, а в душе бушует коктейль из страстного желания прооперировать и парализующего страха перед предстоящей операцией. Приземляемся прямо на заснеженном дворе больницы – у вертолета лыжи вместо колес. Стараюсь изобразить максимум уверенности и, входя в больницу, полагаю, что «спасителя» ждет благодарный коллектив. Но в холле никого нет, а через некоторое время откуда-то появляется в жопу пьяный молодой врач, тот самый, что говорил со мной по телефону. После осмотра ребенка констатирую, что у него просто тяжелая дизентерия, и мой «коктейль» чувств начинает превращаться в нечто противоположное: глубокое разочарование по поводу несостоявшейся операции и не менее глубокое облегчение от исчезнувшего страха. Я погрузил ребенка в вертолет и возвратился с ним в свою больницу.

По поводу диагнозов направления. Я завел очень «мудрый» порядок, требуя приносить в мою комнату направление до осмотра больного. Это давало возможность немного подумать, а если нужно, то и полистать учебник. Однажды мне приносят направление, в котором очень подробно, толково, хорошим языком описано состояние больного. Уже в середине чтения мне понятно, что речь идет о кишечной непроходимости, и я, продолжая читать, параллельно обдумываю предстоящую операцию. Направление заканчивается тем самым диагнозом, о котором я думал, но после этого следует фраза: «Если операция не будет произведена в течение 48–72 часов, смертельный исход неизбежен». И тут у меня появляется подозрение, что весь текст откуда-то списан. Обследую больного, и, действительно, текст направления не имел ничего общего с проблемами больного. А позже я даже отыскал место в учебнике, которое скопировал умник, писавший направление.

А вот что действительно доставляло мне удовольствие – это направления, написанные фельдшерами, где слабое знакомство с профессиональной терминологией успешно компенсировалось образностью языка. К примеру: «Ds: Абсцесс правого полужопия». Очень выразительно.

Однажды около двух часов ночи я был разбужен медсестрой, принесшей направление, гласившее: «Голова в инородном теле». Я протер глаза, перечитал. Ну, думаю, еще один писатель-авангардист. Захожу в приемное отделение и вижу очень грустного мужика, на голову которого супруга по ходу полемики с силой надела металлический ночной горшок. А дальше – отек мягких тканей головы, и горшок снять или, точнее, вытащить голову из горшка, невозможно. Драма продолжалась до середины следующего дня, пока нам не удалось отыскать слесаря-умельца, который взялся распилить горшок, не прибегая к автогену.

Я упомянул инородное тело, и из памяти начали вылезать бесконечные курьезы, описание которых потребовало бы отдельной книги. Но скажу несколько слов о специфической группе инородных тел, связанных с рыболовством. Вологодский край богат речками, озерами, в которых водится много рыбы. Любительское и профессиональное рыболовство там очень развито. Рыболовов-любителей с крючками, застрявшими почему-то почти всегда или в губах, или в веках, прошло через мои руки неисчислимое количество. Удаление рыболовного крючка из мягких тканей – дело непростое, особенно когда речь идет о лице. В конце концов я разработал даже специальную технику, которую собирался опубликовать, но не буду утомлять читателя описанием хирургических приемов.

Вторая группа визитеров приемного покоя была связана с профессиональным рыболовством. В тех краях рыбаки ставили на озерах какие-то специальные конструкции, ловушки, куда рыба заплывала, а выбраться не могла. На следующий день они приезжали и выуживали ее сачками. Естественно, столь гениально простая конструкция не могла не породить предприимчивых «джентльменов», появлявшихся до хозяев и доставаших улов раньше них – занятие доходное, но небезопасное. Периодически их отлавливали. Суд, вынесение приговора и его исполнение проходили на месте, а после их доставляли в приемный покой. Наказания были двух категорий: а) банальные – сломанные нос, челюсть, выбитые зубы, оторванное ухо; б) специфически рыболовно-вологодские, состоявшие из всего вышеперечисленного плюс вколоченная через задний проход в прямую кишку бутылка-чекушка (для непосвященных: 250 г водки), чтобы подольше помнилось.

Бутылку мы извлекали под общим наркозом через задний проход. Бутылки чаще были пустые, но иногда полные, нераспечатанные – и это ставило медперсонал и сопровождавших пациента лиц перед сложной, прямо-таки гамлетовской дилеммой: «Пить или не пить?»

Но вот один случай был особенно интересным. Фабула та же, что описано выше. Мужик, привезенный к нам, был побит, но не очень, а вот в прямую кишку вогнали рыбу-ерша, головой вперед, естественно. Тот, кто знаком с пресноводными рыбами, понимает, что ерша в прямой кишке можно двигать только вперед, обратного хода нет из-за плавников-колючек. Ерша мы доставали, вскрыв живот и прямую кишку. Большая, опасная и необычная операция.

Через много лет один пожилой еврей в Иерусалиме поучал меня: «Не стоит быть интересным случаем в больнице и прецедентом в суде». Среди евреев встречаются очень умные люди.

Параллельно с детской больницей я работал и дежурил в городской больнице, где занимались хирургией взрослых. Там я пережил один из наиболее травмировавших меня случаев смерти больного. Это было воскресное утро, к нам доставили восемнадцатилетнюю девушку-красавицу, велосипедистку, через таз которой проехал сбивший ее грузовик. Такие закрытые тяжелые переломы таза сопровождаются кровотечением в забрюшное пространство, остановить это кровотечение и при сегодняшней технике очень трудно, а тогда это был смертный приговор. Девушка в полном сознании, я, опорожнив все городские запасы консервированной крови, сижу возле нее и переливаю кровь, а она уходит. Это длилось много часов, а потом конец. Я так и не смог за всю свою многолетнюю карьеру привыкнуть к собственному стрессу, связанному с сообщением родным о смерти больного от несчастного случая. По-моему, к этому привыкнуть нельзя.

В городской больнице мне повезло встретиться с хирургом, которому я, пожалуй, больше всех обязан обучению хирургической технике в мою бытность в России. Потом, в Израиле, мне пришлось многому учиться заново – но это особый разговор. Человек этот – доктор Генрих Иванович Уберт, историю которого я обязан пересказать.

Генрих Иванович – этнический немец, родившийся и выросший в одной из обширных немецких колоний в Поволжье (до войны там была немецкая автономная область со столицей в городе Энгельс). Русского языка он не знал. Закончив школу, поступил в Саратовский медицинский институт, где имелось немецкое отделение. Для поколения российских врачей-преподавателей того времени общение на немецком языке не составляло труда. Русский язык Генрих Иванович изучал только с помощью девушек-подружек, до которых был большой охотник. Институт он закончил в 1941 году, в связи с началом войны был призван в армию, получив положенное врачу офицерское звание. Через пару месяцев был отозван из своей части и оказался на военной базе, заполненной офицерами немецкого происхождения. Еще через месяц полной неопределенности им было велено сдать воинские знаки отличия и офицерские сапоги и получить взамен солдатские ботинки. А еще через месяц им объявили, что они обязаны «искупить вину перед Родиной», и без каких-либо дополнительных процедур и объяснений они все превратились в заключенных ГУЛАГа.

Генрих Иванович прошел все круги ГУЛАГовского ада, о чем не любил рассказывать, но в конце концов счастье улыбнулось ему, и он оказался врачом лагерной больницы громадной зоны Беломорканала. Хирургом этой больницы был профессор Буш, тоже из заключенных, а в прошлом – знаменитый петербургский врач, лейб-хирург Его Императорского Величества. Так Генрих Иванович из первых рук приобщился к прекрасной хирургической традиции. Он был освобожден из лагеря в 1956 году, через пятнадцать лет после ареста, но без паспорта и без права покинуть Вологодскую область – так он оказался врачом в Вологде. Он увидел своих родных только после 18-летней разлуки, в 1959 году, когда получил паспорт и возможность навестить их в Сибири, куда они были сосланы. Сегодня в это трудно поверить, но это правда страны моего рождения. Я очень подружился с Генрихом Ивановичем, и он с удовольствием обучал меня технике нашего ремесла. В городской публичной библиотеке я обнаружил получаемый регулярно и никем никогда не читаемый American Journal of Surgery – необычная гримаса эпохи оттепели. Я первый нарушил невинность этого журнала, потом появился еще один читатель, молодой врач-москвич по фамилии, кажется, Бухман, не уверен. Я пересказывал Генриху Ивановичу содержание прочитанных статей, он с интересом слушал, комментировал. Но когда я сообщил ему, что библиотека получает также медицинский журнал на немецком языке и он может брать его для чтения, ответ был холодный и категорический: «Тогда люди будут знать обо мне больше, чем я о себе знаю». Пятнадцать лет лагерей – это школа, которая не забывается.

Так прошли замечательные годы моей жизни начинающего врача. Я многому научился, многое узнал. Последние полгода я уже мечтал о возвращении в Ленинград: профессионально двигаться было некуда, развеселые пиршества надоели, и по окончании трехлетнего пребывания в Вологде я без сожаления навсегда распрощался с этим городом и вернулся в Ленинград.

Я и Советская Армия

Я – дитя войны, и посему все мое детство проходило в ореоле военной романтики: играли исключительно «в войну» и мечтали вырасти и стать героями, о которых столько слышали. Я, естественно, собирался в танкисты, так как знал, что мой погибший отец был героем-танкистом. Хотя, признаться, уже тогда тайком страдал «раздвоением личности». Дело в том, что Херсон – город портовый, и в нем было два мореходных училища. Устоять против немыслимой красоты парней в полосатых тельняшках и бескозырках с развевающимися ленточками – это выше человеческих сил. Так что в своих фантазиях я видел себя на танке в тельняшке и бескозырке. Но со временем эта страсть-мечта как-то испарилась, и, уже будучи учеником старших классов, я точно знал, что поступить в институт после школы очень важно еще и потому, что это избавляет от призыва в армию. В большинстве институтов была так называемая военная кафедра, где студентов обучали азам строевой подготовки, а также военным специальностям, как-то связанным с основной профессией.

Я поступил в медицинский институт сразу по окончании школы, и проблема призыва в армию отпала автоматически. На III курсе упитанные полковники действительно обучали нас азам шагистики, чему простых смертных в армии обучают сержанты. И вдруг – гром среди ясного неба. Наша великая Партия с изумлением обнаружила, что в армию идти некому, поскольку начался призыв «детей войны». А в войну дети либо не рождались, либо, родившись, умирали в больших количествах. И Партия постановила: 1. Отменить военные кафедры в ВУЗах (бедные толстые полковники – потерять такую «малину»!); 2. Выпускников призывать на действительную службу необученными рядовыми.

Я бы мог рассказать много о замечательных похождениях моих однокашников в армии. О том, как они гордо привинчивали к своей солдатской гимнастерке «ромбики» об окончании ВУЗа, и как потом сержанты объясняли им в доступной форме «откуда рыбка писает» (израильская армейская поговорка). Но рассказывать не буду, потому что меня среди них не было. Как только Партия приняла это мудрое решение, мы начали получать повестки – явиться в военкомат для регистрации, заполнения анкет и т.д. И тут я, клянусь, не от большого ума или природной хитрости, ибо не обладаю ни тем, ни другим, а по какому-то наитию, получая повестку, собственноручно вручал ее дежурному офицеру военкомата со словами: «Он по этому адресу не проживает». Военная бюрократия к такому маневру не была готова.

Итак, волнующий торжественный акт окончания института. За столом президиума сидят: ректор института, декан и… товарищ майор из горвоенкомата. Играет музыка и каждый выпускник мужского пола получает из рук ректора диплом врача, коробочку с пресловутым «ромбиком», а от товарища майора – повестку о явке на призывной пункт. Меня в списке товарища майора не оказалось. Я уехал по распределению в Вологду, где начал свою врачебную карьеру.

В Вологде, будучи постоянным посетителем и покупателем книжного магазина (время – оттепель, какие книги!) я познакомился с одним из таких же, как я, постоянных посетителей, который был работником военкомата (имя забыл). Однажды я сказал ему, что очень соскучился по Ленинграду и нельзя ли послать меня на какие-нибудь курсы по линии армии. И – о, удача! – через какое-то время он сообщает, что получена разнарядка на посылку нескольких врачей на курсы военно-хирургической подготовки в Ленинградский окружной военный госпиталь, и я включен в список.

Наступает долгожданный день, я отправляюсь в военкомат для оформления документов. В военкомате соответствующие начальники встречают меня с озабоченными лицами. Я – casus belli. Я – неразрешимая проблема. Дело в том, что как офицеру мне положено суточное содержание на дорогу в размере 1 руб. 20 коп., а как рядовому – 75 коп. Как офицеру мне положен билет в купейный вагон, а как рядовому – в общий. Мужики в отчаянии: история Советской, Красной, а также царской армии не знакома с прецедентом, когда врач не имеет офицерского звания. Бумаги как-то оформили, определив меня как «офицера без звания», а вот финансовая сторона – это не шутка. Я разрубил этот «гордиев узел», заявив: «Мужики, платите как рядовому, остальные финансовые издержки беру на себя». Мужики облегченно вздохнули, а я, счастливый, отправился на три летних месяца в Ленинград.

Казарма курса усовершенствования офицеров медицинской службы находилась в прекрасном месте – одной из двух кордегардий Михайловского (Инженерного) замка, где нам и велено было поселиться. Я, естественно, тут же отправился на постоянное проживание в квартиру Саши Зисельсона, благо было лето, дачный сезон, и я никого не стеснял. Подавляющее большинство слушателей были иногородними и с удовольствием разместились в кордегардии. Среди них был мой давнишний хороший знакомый по институту – Сережа Оленев. Тремя курсами старше меня, человек чрезвычайно талантливый, он после института был оставлен в аспирантуре. Он занимался молекулярной нейробиологией. В отличие от меня, Сережа был человек дисциплинированный, и, как было приказано, прожил все три месяца в этом вертепе в получасе езды от собственной квартиры. За это Сережа был вознагражден сторицей: он обнаружил в казарме великолепную медицинскую библиотеку – туда в течение многих лет автоматически присылались экземпляры всех книг, издаваемых Медгизом. Я почти не сомневаюсь, что Сережа первым нарушил невинность этого книгохранилища, ибо мне очень трудно представить еще одного человека из слушателей этих курсов, которому вообще пришла бы в голову мысль открыть какую-либо книгу. В этой библиотеке Сережа обнаружил шедевры мадам Лепешинской и Бошьяна, и прочих коммунистических мракобесов от биологии и медицины, чем заинтриговал меня, и я в первый и в последний раз посетил это капище. Я застал там бурлящий праздник жизни. В те старые добрые время (Господи, кто это помнит?!) Катькин садик (сквер у Пушкинского театра) еще не был гей-парком, и там располагались честные труженницы сексуального сервиса, откуда они приглашались в гости господами офицерами медслужбы. Их преданность профессиональному долгу, помноженная на искреннее патриотическое чувство, которое возбуждают у каждой дамы офицерские эполеты, позволяла им бесстрашно быть втащенными по веревке через окно задней стены здания, так как на крыльце стоял часовой с автоматом, охраняя безопасность господ офицеров. В общем, там было весело и хорошо, мне только мешал непереносимый звук стекла, катящегося по керамике – весь пол был усыпан пустыми бутылками.

Занятия проходили в окружном госпитале Ленинградского военного округа, расположенном на Суворовском проспекте. Первый день: мы еще в штатском, построены в шеренгу, и полковник Белов знакомится с нами. Я основательно подготовился к курсу, прочитав в третий раз мою любимую книгу «Похождения бравого солдата Швейка», и сверяю, все ли идет по книге. Все было в порядке. Полковник зачитывает имя и звание курсанта, названный делает шаг вперед, а вся шеренга сгибается в форме буквы «С», чтобы увидеть названного. Лицо полковника все более и более мрачнеет, глядя на это глубоко неприятное ему зрелище, но он терпит. Срыв происходит на мне. «Горенштейн». Я выхожу шаг вперед, широко улыбаюсь улыбкой идиота, влюбленного в полковника (см. «Швейка»). «Звание?» «Офицер без звания, товарищ полковник», – радостно сообщаю я. Лицо полковника багровеет до предапоплексического цвета, он задыхается от злобы и, наконец, рявкает: «А у меня, ёб твою мать, ты будешь лейтенантом!» Так началась моя блистательная военная карьера. Нам выдали обмундирование, за внешний вид которого народ нас любовно называл «партизанами». Мне достались бывшие капитанские погоны с четырьмя дырками от звезд. Я с гордостью ввинтил полученные милостью полковника две звезды, и началась служба. В течение всех трех месяцев мужики в троллейбусе не давали мне прохода, глядя на пустые дырки: «Расскажи, мужик, за что разжаловали?»

Чтобы описать последующие события, я вновь возвращаюсь к Сереже Оленеву. Он по причине удаленности от прозы жизни решил, что молекулярная нейробиология, которой он занимался, и нейрохирургия – это смежные дисциплины, и отправился с визитом в нейрохирургическое отделение госпиталя. Там его сразу же схватили и потащили ассистировать в операционную, но вскоре с позором изгнали. Дело в том, что Сережа ни единого дня не работал врачом, а в операционной был последний раз студентом четвертого курса, издали наблюдая суету у операционного стола. Врачу Сережа все это объяснил, извиняясь, но сообщил, что у него есть товарищ на курсе, который хорош в операционной, имея в виду меня. Я немедленно был приглашен к начальнику отделения, полковнику Александру Николаевичу Краскову, с каковым и провел все три месяца. Выяснилось, что он единственный врач в 50-коечном отделении, а остальные отправлены на всякие летние учения. На мой изумленный вопрос «Как такое возможно?» он ответил: «Это армия».

Нейрохирургию нам в институте не преподавали, и для меня это была какая-то мистическая специальность. А когда, попав в его кабинет, я увидел на столе под стеклом некую необычно сложную таблицу, я только утвердился в своем благоговейном отношении к этой специальности. Через несколько дней, когда он из товарища полковника превратился в Александра Николаевича, а я – просто в Аркадия, я получил возможность подробно изучить эту действительно очень сложную таблицу, посвященную клеву рыбы: когда, на какую рыбу, какую наживку и пр.

Все три месяца я провел в этом отделении. Каждое утро: обход, шесть-семь люмбальных пункций (исследование спинномозговой жидкости), а затем весь день в операционной. Вначале я только ассистировал, а потом начал выполнять самостоятельные трепанации черепа. В результате я просто получил неформальную специализацию по нейрохирургии. Во всей моей последующей карьере среди общих хирургов я был, несомненно, самым компетентным в нейрохирургии.

От Александра Николаевича я слышал рассказы о прошлой войне – настолько яркие и необычные, что я их помню и по сей день, и хочу некоторые из них пересказать здесь.

Александр Николаевич Красков – коренной сибиряк. Начало войны встретил студентом V курса Томского мединститута. События на фронтах разворачивались так быстро и так катастрофически, что из-за нехватки врачей было принято решение ввести имевшийся когда-то в царской армии статус «зауряд-врач». В армии он считался как бы полноценным врачом, но без диплома, поскольку не доучился или не сдал экзамены. Александр Николаевич был мобилизован после V курса как зауряд-врач и в качестве врача артиллерийского дивизиона отправился на фронт. В Сибири еще склады полны, и они экипированы и одеты с иголочки, с саблями на боку (оказывается, до 1941 года офицерам артиллерии полагалась сабля.) Они пересекли Урал и, чем дальше на Запад, тем больше они видят кошмар войны: санитарные поезда, полные плохо ухоженных раненых, с нехваткой всего. Со слов Александра Николаевича: «Я до сих пор со стыдом вспоминаю висевшую у меня на боку эту идиотскую саблю, которую забросил в кусты, чтобы никогда ее больше не видеть».

1943 год – в войне наступил явный перелом в нашу пользу, и, наконец, начали наводить порядок и в медицинской службе. Объявлено о проведении профилизации полевых госпиталей по областям ранения. Александр Николаевич уже два года на войне, он назначается начальником полевого госпиталя «Голова», то есть специализирующегося на ранениях в голову и шею. Есть приказ, выделено помещение, которое стремительно заполняется ранеными в голову, и нет ни одного врача, имеющего специальную подготовку в доверенной области. Специалистов обещают прислать, но их до сих пор нет. Он мне красочно описал картину: громадный бывший спортзал, в нем с двух сторон от прохода в два яруса койки, на которых лежат раненые с забинтованными головами. Специалистов нет, а раненые пребывают непрерывно, и он оперирует их по своему разумению. Первым появился окулист – немолодой рижский еврей. Александр Николаевич докладывает ему о проведенных им глазных операциях, точнее, об одной-единственной, которую он умеет делать – энуклеация, удаление глаза. Выслушав его рассказ, окулист спросил: «А глазки где?» – «Как где? Выброшены!» – «А жаль. Я бы Вам объяснил, что больше половины Вы удалили зря». Потом появился ЛОР, челюстно-лицевой хирург, а самого главного – нейрохирурга – нет. А это самые тяжелые ранения. Красков истерически требует нейрохирурга и, наконец, ему сообщают – едет. «Я, счастливый, несусь встречать, ведь ждал его так, как никогда никого не ждал. И вдруг из машины выходят две девчушки, только что закончившие институт и двухмесячные курсы по нейрохирургии. Я готов был разреветься». Так Александр Николаевич стал нейрохирургом. После войны доучился, получил диплом врача, дослужился до начальника отделения и главного нейрохирурга Ленинградского военного округа. Месяцы, проведенные с ним, я вспоминаю с глубокой благодарностью.

Парамедицинские впечатления. Нас кормили в общей столовой персонала госпиталя, но как офицерам, в отличие от «плебса», нам было положено дополнительно 40–50 грамм масла и печенье к чаю. Чтобы не размениваться по мелочам, положенное дополнение нам приносили один раз в конце недели в виде большущего куба масла в несколько кг и коробок с заплесневелым печеньем – к чему, конечно, никто не прикасался. А вот поразившее меня и совсем не смешное наблюдение. Офицеры и рядовые были госпитализированы в тех же отделениях, возможно, в разных палатах (не знаю). Но больные-неофицеры, если они были физически в состоянии, обслуживали больных же господ офицеров: разносили еду, убирали посуду и т.п. Вот это – мерзость коммунистической демократии.

Я вспомнил об этом, когда служил врачом-резервистом в роте десантников ЦАХАЛа (Армии Обороны Израиля), где во время учения офицеры не только питались там же и тем же, что и солдаты, но и ни один из офицеров не садился за стол, пока не убеждался, что все его солдаты размещены и получили еду. За это я люблю свою страну.

По окончании курса я мог на пару дней задержаться в Ленинграде. Эти дни я решил посвятить культурной жизни и, в частности, посмотреть открывшуюся в Русском музее большую выставку «Русская икона». Завернув с Литейного на Невский, я столкнулся с одним из «курсантов», который последние три дня курса провел на офицерской гауптвахте, не помню, за что именно. Поскольку я все время проводил в нейрохирургии, то был не в курсе интенсивной жизни курса. Он начал с упоением рассказывать об этих замечательно проведенных на гауптвахте днях, о том, что до него там коротали часы и дни

М.Ю. Лермонтов и другие выдающиеся люди русской культуры и истории. Рассказы были настолько интересны, что мы зашли в одно из приятных заведений того времени – подвальчик, где подавали смеси коньяка с шампанским и ломтиками лимона. Затем мы вышли и снова вошли: рассказы были очень интересны. И так мы повторили «зашли-вышли» раза четыре или пять, после чего я продолжил свой путь в музей. Друзья мои, изобразительное искусство с коньяком – это нечто совершенно отличное от просто искусства. Я ощущал физически пламенные взгляды святых, некоторые дамы с икон подмигивали мне, дважды я невольно уклонялся от копья Георгия Победоносца.

Подтверждение этого открытия я получил спустя много-много лет в Лондоне, когда заключительный банкет Британской Ассоциации детских хирургов, членом которой я являюсь, был устроен в Музее мадам Тюссо, и где вино подавалось неограниченно. Боже, какие встречи с великими людьми прошлого, какие диалоги, попытки интимного сближения со знаменитыми кинокрасотками… В общем, искусство с алкоголем (рекомендация – коньяк с шампанским) – это просто другое, и это – настоящее.

Перехожу к окончанию моей славной карьеры офицера Советской армии. Мы с Таней находимся «в подаче» – подали просьбу разрешить нам уехать в Израиль. Время – одно из самых трудных и напряженных в нашей жизни. Мы уже отовсюду уволены, мы уже не члены этого общества, мы «прокаженные». Вероятность получить отказ на выезд очень велика, и тогда мы на много лет превращаемся в «неприкасаемых», что случилось с некоторыми нашими друзьями. И в это драматическое время я получаю повестку – явиться в военкомат. Удар ниже пояса. Я должен дать некоторые разъяснения. Для подачи документов в ОВИР в числе прочих, я должен был представить справку из военкомата о том, что сообщил в армию о моем намерении эмигрировать в Израиль, то есть армия в курсе предполагаемого отъезда. Нам были известны случаи, когда резервиста призывали на месяц в армию, а потом «приклеивали» «секретность» и на этом основании не разрешали выезд из СССР. У нас – настоящая паника: «Как быть?» Собрали «совет мудрецов-отказников», и решение принято – из двух зол худшим может быть неявка по повестке. И вот я уныло бреду в военкомат, а домашние замерли в напряженном ожидании.

Итак, я вхожу, ищу указанный в повестке номер комнаты. Она оказывается на третьем этаже, там я никогда не был. Все мои предыдущие общения с армией проходили на первом этаже. Стучу в дверь. «Войдите!» Попадаю в обширный кабинет, где в конце, за большим столом сидит полковник-военком. «Вызывали?» Он встает, выходит из-за стола и, пожимая мне руку, торжественно произносит: «Товарищ Горенштейн, поздравляю Вас с присвоением очередного воинского звания – капитана!» Мою реакцию, а потом – домашних и друзей описывать не буду. На этом закончилась моя блистательная карьера офицера Советской Армии. А еще через полтора месяца, украшенный виртуальными капитанскими погонами, я улетел в направлении Израиля.

Врач ЛПМИ

Я возвратился в Ленинград, проработав в Вологде три года. Меня знали и помнили в Педиатрическом институте, и потому, не без помощи моего Михаила Ивановича, я был принят в детское хирургическое отделение в качестве ординатора клинической больницы института. В то время здание клиники находилось на капитальном ремонте, и потому приступить к работе я мог только через несколько месяцев. Меня это абсолютно не беспокоило, дела мои были улажены, какие-то деньги у меня были, и я собирался устроить себе отпуск, а уж потом найти подработку до открытия клиники. Лежу я на диване в квартире у Саши Зисельсона на улице Жуковского, в состоянии полного релакса и звоню в хирургическое отделение больницы Раухфуса, разыскивая моего давнишнего приятеля. Тут я должен привести с максимально возможной точностью этот телефонный диалог: «Могу я говорить с доктором Жигулиным?» Отвечает мужской голос: «Его нет, он уехал в Германию». – «Что?!» – «Не волнуйтесь, он в Восточной Германии. А с кем я говорю?» – «Его приятель, мы работали вместе». – «Ваша специальность?» – «Хирург». – «Вы работаете?» – «Пока нет». – «С Вами говорит заведующий хирургическим отделением доктор Розенсон, мне нужен хирург, приезжайте сегодня же». Больница Раухфуса, старейшая ленинградская детская больница, находилась в 15–20 минутах ходьбы от сашиного дома. В этот же день я познакомился с доктором Розенсоном и был принят на работу. Так сказочно легко меня еще не брали на работу. Я замечательно проработал полгода в отделении доктора Розенсона. О нем я обязан написать несколько слов.

Давид Аронович Розенсон за год до начала войны поступил в Ленинградскую Военно-морскую медицинскую академию. В первые месяцы войны слушателей I и II курсов, не имевших представления о медицине, отправили на фронт солдатами морской пехоты. Давид Аронович провоевал всю войну сначала солдатом, а потом офицером морской пехоты. Украшенный орденами и нашивками за ранения, вернулся и доучился в Военно-морской медицинской академии и затем много лет прослужил на флоте корабельным хирургом. Демобилизовавшись, Давид Аронович начал работать в хирургическом отделении больницы Раухфуса, где незадолго до этого провел три месяца у постели сына Саши, который был при смерти из-за перитонита, но, к счастью, сумел выкарабкаться. К моменту моего появления Розенсон уже заведовал одним из двух хирургических отделений больницы. Человек он был необычайной доброты и обаяния, готовый всегда и всем помочь, проводивший дни и ночи в больнице. Давида Ароновича обожали все – от коллег-врачей до уборщиц и санитарок. Где-то в начале семидесятых его единственный сын Саша категорически решил репатриироваться в Израиль. Отъезд его по ситуации того времени означал расставание навсегда. Родители не были готовы к этому и решили репатриироваться вместе с ним. По принятому в те времена советскому сценарию Давиду Ароновичу устраивают публичную порку на общем собрании больницы. Его, всеобщего любимца, которому большинство выступавших на собрании были так или иначе чем-нибудь обязаны, его, с его героическим прошлым, образцового патриота страны, начинают обливать грязью, оскорблять, угрожать, проклинать. Он не был готов к такому аутодафе. Как рассказали мне очевидцы, выходя из зала собрания и словно ничего не видя, он вместо двери уткнулся в стенку. Такая это страна и такие там люди.

А через несколько лет мы встретились в Израиле. Давид Аронович остался все тем же замечательным человеком, он снова пытался помочь мне найти работу, организовав встречи с заведующими хирургическими отделениями. Но это было уже другое время и другое место. Мы продолжали общаться, встречались изредка семьями. Давид Аронович еще много лет проработал амбулаторным хирургом, и был таким же преданным профессии врачом и был так же обожаем коллегами и больными. Светлая память этому замечательному человеку!

Через полгода после возвращение в Ленинград я начал работать штатным ординатором хирургического отделения клинической больницы Педиатрического института. После первой эйфории возвращения в «родной дом» я понял, что работать в клинике в качестве врача – это совсем другое, нежели находиться там студентом. Отличие состояло, прежде всего, в многоэтажной иерархии институтской клиники: клинический ординатор – штатный ординатор – завотделением, а над ними элитарная надстройка: ассистент кафедры, доценты, и, наконец, вершина пирамиды – заведующий кафедрой профессор Г.А. Баиров. Такая пирамида предполагает разделение, а точнее, непринятие ответственности за решение той или иной проблемы в лечении больного без консультации и санкции вышестоящих по иерархической лестнице. Вскоре после начала моей работы выяснилось, что я являюсь «белой вороной» в этой стройной системе. За три года работы на Севере, помимо навыков и опыта, я приобрел очень важное качество – принятие полной ответственности на себя. В ситуации «Я и Сложный больной» я – последняя инстанция, за моей спиной или надо мной нет никого, кто примет решение или возьмет ответственность за решение вместо меня. Мои коллеги и, в первую очередь, заведующий отделением С.Н. Трухманов, опытный администратор, редко бывавший в операционной, быстро уловили это мое качество. Он поручал мне всех самых трудных больных и проведение самостоятельно сложных операции. К примеру, составляющий расписание С.Н. Трухманов вдруг объявил, что завтра я делаю операцию Дюамеля. Операция по поводу болезни Гиршпрунга – сложная, а по тем временам еще и очень новая, ее только недавно начал производить в стране профессор Г.А. Баиров. Я несколько раз ассистировал ему на этой операции, но ни разу не делал ее. И тут вдруг я – оператор и без помощи хирурга, имеющего опыт в этой операции. Профессор Баиров в мою бытность никогда и никому не ассистировал – это одна из порочных сторон российской академической системы тренинга хирурга. На мое возражение, что я никогда не делал эту операцию, ответ был краткий: «Ничего, справишься». Он оказался прав, я справился. Я стал одним из самых оперирующих хирургов этой клиники, несмотря на свою принадлежность к «низшей», а не к «элитарной» академической касте. Всем была известна никогда не озвученная истина, что я никогда не попаду в академическую элиту из-за моего еврейства, особенно после анонимного доноса о превышении «процентной нормы» евреев в клинике, о чем я писал выше. В связи с этим статусом мне сходили с рук не всегда невинные шутки.

Так, начав работать с новорожденными, я вывесил плакат с жалобным текстом: «Мне миленок подарил четыре мандавошки, чем же буду их кормить – они такие крошки». Эта частушка отражала основную проблему хирургии новорожденных того времени. Это я узнал и понял уже в Иерусалиме.

Лишь один раз мой шеф взорвался, грубо осадил меня и был прав. Обсуждался предполагаемый план хирургического лечения новорожденного, появившегося на свет с «тремя ногами» – одна из форм сросшихся близнецов. Разделение их представляет одну из самых сложных хирургических, а также этических и нравственных проблем. И тут я неожиданно предложил, что ребенка нужно оставить с тремя ногами и отдать в футбольную секцию как можно раньше, ибо это единственная надежда сборной СССР когда-нибудь завоевать золотые медали мирового чемпионата. Это была дурная шутка.

Но, как говорится, «не было счастья, да несчастье помогло». Эта моя ситуация в клинике стала одним из решающих факторов для таниного согласия на репатриацию нашей семьи в Израиль, несмотря на трагедию расставания навсегда с родителями.

В моей исследовательской работе я тоже оказался «белой вороной». Напишу об этом подробнее.

По совету моего дорогого М.И. Неволина я начал читать литературу, связанную с врожденными аномалиями сосудов. У меня тут же появились идеи, с каковыми я и явился к профессору Г.А. Баирову. Он меня внимательно выслушал и посоветовал защитить вначале кандидатскую диссертацию, а уже потом заняться научными изысканими. Разговор этот происходил задолго до упомянутого анонимного письма. Он дал мне тему диссертации, связанную с редким видом травмы локтевого сустава у детей – повреждение Монтеджа. Я изучил архивные материалы, обработал их во время дежурств и написал на основе собранных данных несколько статей в соавторстве с профессором Баировым, что было совершенно справедливо – большинство этих больных оперировал он. В 1970 году мы с женой не поехали в отпуск из-за ее беременности, и я, сидя на даче, написал диссертацию, которую успешно защитил и стал называться кандидатом медицинских наук с прибавкой к зарплате около 50 рублей.

«Белой вороной» в научной работе я был потому, что все мною сделанное и опубликованное, за исключением диссертации, было основано на моих идеях, подготовлено и написано только мною. Я был исключением, поскольку все многочисленные научные работы в клинике были выполнены по указанию Г.А. Баирова и основывались на его идеях и его операциях. Человек необычайно одаренный, в СССР он был первопроходцем почти во всех разделах современной детской хирургии. К чести его будет сказано, он не включил свое имя в список авторов ни одной из моих напечатанных в СССР оригинальных публикаций. Совет шефа защитить диссертацию, а после заняться наукой был очень практичный и разумный, но действительность зачастую перемешивает все карты.

Однажды, в начале моей работы в клинике, я ассистировал профессору Баирову на операции по удалению нейробластомы. Нейробластома – это специфически детская злокачественная опухоль, единственным методом лечения ее в то время было только удаление, поэтому хирурги делали героические усилия, пытаясь убрать даже очевидно неоперабельную опухоль. Это был тот самый случай: при попытке удаления была повреждена нижняя полая вена и началось массивное кровотечение, остановить которое было невозможно, из-за чего пришлось перевязать эту вену – одну из двух главных вен организма, по которой происходит возврат в сердце крови из всей нижней части тела. Кровотечение таким образом было остановлено, операция как-то закончена, и больной был снят с операционного стола. Я был уверен, что после перевязки нижней полой вены больной не проживет более нескольких часов. Каково же было мое изумление, когда на следующий день я нашел его во вполне стабильном состоянии, а еще через несколько дней он был выписан домой. Я тут же засел за литературу и выяснил, что очень мало написано о перевязке НПВ, а у детей практически ничего об этом не известно. С разрешения профессора Баирова я начал изучать эту проблему, проводя рентгеновскую венографию у всех детей с опухолями брюшной полости, а потом – у детей с врожденными аномалиями сосудов. Я обнаружил и опубликовал много нового о сдавливании НПВ и аномалий ее развития, а также путей коллатерального (вспомогательного) пути оттока у детей, принципиально отличающегося от взрослых.

А клубок продолжал разматываться дальше. На этот раз речь шла о тяжелом врожденном пороке развития – Omphalocele. При этом пороке у плода передняя брюшная стенка не закрывается, большинство внутренних органов (кишечник, печень) находятся при рождении вне брюшной полости. Операция проводится сразу после рождения – возвращение внутренних органов в брюшную полость и закрытие (формирование) передней брюшной стенки. Ключевой момент этой операции – закрытие брюшной стенки при условии несоответствия объема брюшной полости объему возвращенных в нее внутренних органов. Мне пришлось наблюдать пару случаев, когда операция проходила благополучно, больной возвратился в палату, а через три-четыре часа состояние его резко ухудшалось из-за острой сердечной недостаточности, и спасти ребенка уже не удавалось. Причиной этого осложнения являлось острое уменьшение возврата крови из нижней половины туловища из-за перекрытия кровотока в нижней полой вене. Причиной блока могли быть либо перекрут вены, либо сдавление ее из-за повышенного внутрибрюшного давления. Я провел серию венограмм у этих больных и описал анатомические нарушения НПВ при этом пороке, которые необходимо учитывать при проведении операции, а затем предложил метод контроля кровотока в НПВ путем одновременного измерения давления в верхней и нижней полой венах во время операции. Если разница достигала определенной величины, то следовало срочно вывести наружу вправленные органы и проводить восстановление брюшной стенки в несколько этапов. Это была одна из первых в мире работ, посвященных контролю внутрибрюшного давления у хирургических больных. Сегодня это – целый раздел современной хирургии и интенсивной терапии, именуемый Abdominal compartment syndrome.

Большое исследование я провел о роли глубокой венозной системы в пороках развития сосудов нижних конечностей. Все эти работы я либо повторил, либо дополнил уже будучи в Израиле и опубликовал их в ведущих мировых журналах по хирургии и рентгенологии.

Но хватит о работе, так как об этом я могу писать бесконечно. Перечитывая написанное, я поймал себя на неточности: в клинике был еще один врач, который самостоятельно создал оригинальное направление, гораздо более значимое и важное, чем то, что сделал я. Я имею в виду профессора Эдуарда Кузьмича Цыбулькина – моего ближайшего товарища, с которым мы еще студентами работали вместе анестезистами и оставались друзьями с ним и его женой Галей (моей однокурсницей) до конца его жизни, несмотря на продолжительный перерыв, связанный с нашим отъездом в Израиль. История его очень примечательна. Эдик родился с тяжелым врожденным пороком сердца – тетрада Фалло. Он был первым в Советском Союзе успешно прооперированным ребенком. Операция, производимая тогда в мире, лишь частично исправляла порок, полную коррекцию научились делать значительно позже. Поэтому лицо Эдика всегда было синюшнего цвета, а потом развились боли в суставах, но он продолжал активно работать до последних часов своей жизни, которая оборвалась в возрасте 63–64 лет.

По окончании школы Эдик решил поступать в медицинский институт, но у него отказались принимать документы, мотивируя тем, что советской стране нужны врачи, а не инвалиды. Только вмешательство оперировавшего его хирурга профессора П.А. Куприянова, который опубликовал в одной из центральных газет статью, где спрашивал: «Зачем оперировать детей с пороками сердца, если у них нет будущего в этой стране?», возымело действие. Эдик поступил в институт и закончил его блестяще. После ординатуры по анестезиологии, проработав несколько лет анестезиологом, он стал одним из ведущих в стране специалистов по интенсивной терапии, проводя оригинальные исследования по метаболическим нарушениям у хирургических больных, в первую очередь – у новорожденных. Он был организатором и создателем педиатрической интенсивной терапии в России, организовал эти отделения во многих городах России. Надеюсь, в сегодняшней России его не забудут.

Моя семья

По возвращении в Ленинград я снова оказался в старой студенческой компании. На моей студенческой подруге Ире Вознесенской женился, по-моему, неожиданно для самого себя, мой лучший друг Саша Зисельсон. У них родилась дочь Ася, совершенно замечательный человек, а сегодня – преуспевающая петербургская бизнес-леди, которую я очень люблю.

А у меня с Таней Слуцкой начался роман, и 24 мая 1968 года мы поженились. Я был принят в танину семью и очень подружился и полюбил ее замечательных родителей Арона и Варю.

Их история: одноклассники, школьная любовь, продолжавшаяся до конца их жизни. В наше время сексуальной эмансипации такое бывает нечасто. Они поженились в 1940 году. Молодые, красивые люди, которых ждало замечательное будущее: Варя закончила с отличием архитектурный факультет, Арон – горный институт по совершенно новой в те времена специальности «геофизические методы разведки». И вдруг все сразу оборвалось – война. Арон уходит в армию курсантом танкового училища. Курсантов успевают эвакуировать из Ленинграда до начала блокады. Варя, к тому времени беременная, остается в блокадном Ленинграде вместе со своей мамой, родителями и бабушкой Арона. Женщины, пытаясь как-то поддержать беременную Варю, отдают ей части своего пайка (200–250 грамм хлеба в сутки). У Вари родилась девочка, которая вскоре умерла. Страшную блокадную зиму 1941–1942 годов пережили только Варя и отец Арона. Обе бабушки моей жены умерли в возрасте пятидесяти с чем-то лет. Люди, пережившие эту блокадную зиму, старались не вспоминать об этом и не говорить о пережитом, подобно тому, как вели себя выжившие узники немецких лагерей смерти. Лишь под конец жизни моя теща рассказала, что ходить нужно было посередине улицы – из-за процветавшего каннибализма. И еще вдруг рассказала, как она везла на детских саночках тело своей мамы к месту сбора тел умерших, и мамина голова стучала по мостовой. Этот звук преследовал ее всю жизнь. Летом 1942 года Варя с тестем были эвакуированы из Ленинграда. Арон воевал, служил командиром взвода разведки танковой бригады. В 1943 году был тяжело ранен и после нескольких месяцев лечения в госпиталях демобилизован по инвалидности – правая рука у него не функционировала. В 1944 году семья возратилась в Ленинград, и у них родился сын Борис, а еще через год – Таня. Арон оказался одним из немногих уцелевших геологов-геофизиков и его, естественно, втянули в разработку атомного проекта, который тогда запускался в СССР лихорадочными темпами. Он стал одним из основоположников геофизических методов поиска урана. Всю свою жизнь до увольнения в связи с нашим отъездом в Израиль трудился полевым геологом – начальником и главным геофизиком партии, проводя каждый год по шесть-семь месяцев «в поле». Варя начала успешно работать архитектором, но, оказавшись перед выбором между карьерой и семьей, выбрала последнее. Она много лет ездила с детьми в экспедиции Арона, работая в экспедиционной лаборатории.

Детство Тани прошло в самых экзотических местах – от островов в Баренцевом море до Уссурийского края. Это и рыбная ловля в таежных озерах, где удочку нужно держать в перчатках из-за искусывающей все открытые места мошкары, но при этом ты не успеваешь надеть перчатки, так как каждые пять-семь минут вытаскиваешь рыбу. Это и собирание грибов и ягод в девственных лесах. Один из сезонов они жили в Заполярье, в старообрядческой деревне, и Таня до сих пор вспоминает старинные русские наряды, которые дочка хозяйки показывала ей, доставая из семейных сундуков. Это и хороводы в белые ночи, которые водили деревенские девицы на берегу реки – настоящие, не оперные. С тех пор она знает и обожает лес – для нее это лучшее место отдыха. Сейчас мы каждое лето летаем в Друскининкай, и Таня гуляет по тамошним лесам с нашими тель-авивскими внуками, обучая их собирать грибы и ягоды.

У Тани очень рано проявились способности к рисованию, а главное – она с детства решила стать художником. Ее первой мечтой был художественный кружок при Дворце пионеров, которым руководил Соломон Давидович Левин. Видимо, замечательный педагог: кружок был известен как лучший в Ленинграде. Через него прошло большинство известных ленинградских художников в 50–60-х годах. Все они с благодарностью и любовью отзывались о Левине, а это среди художников случается редко.

Танина драма состояла в том, что семья возвращалась из экспедиций в начале сентября, после окончания приемных экзаменов, и кружок уже был укомплектован. В очередной такой поздний приезд Таня в отчаянии отправилась к Левину. Что и как она ему говорила, я не знаю, но он поставил перед Таней чучело утки и предложил нарисовать его. Когда Таня закончила рисунок, Соломон Давидович, взглянув на него, сказал, что такую девочку он не принять не может. Так началось ее художественное образование. А после седьмого класса Таня, круглая отличница, объявила, к полной неожиданности учителей, что уходит из школы и поступает в Художественное училище. По окончании училища Таня преподавала в детской художественной школе, параллельно участвовала в выставках молодых художников, иллюстрировала и оформляла книги, делала иллюстрации для журнала «Нева». В это же время Таня закончила отделение книжной графики Ленинградского филиала Московского Полиграфического института по классу одного из лучших российских книжных графиков – Г.Д. Епифанова.

При всей разности характеров и рода занятий у нас с Таней оказались две общие черты. Первая – это абсолютное неприятие советского режима, мы оба были генетически свободными людьми. Таня, к примеру, никогда не состояла в комсомоле, что в нашем поколении случалось очень редко. Вторая – это страсть к познанию мира. Только этим можно объяснить наше нетривиальное решение провести медовый месяц в Средней Азии. Это было удивительное, хотя и весьма некомфортабельное путешествие. Мы увидели настоящий Восток: мечети и захоронения в Самарканде, сказочные улицы и дворики Бухары и Хиву, которая выглядела, как построенный в Голливуде город для съемок фильма по мотивам сказок «Тысячи и одной ночи».

Тогда же мы смогли убедиться, что Советский Союз отнюдь не такая уж монолитная держава. Мы много общались с людьми разных национальностей и в задушевных застольных беседах они объясняли нам, например, что таджики – это высшая раса, узбеки – ничтожество, а об остальных народах нечего даже упоминать – они ближе к животным, чем к людям. Естественно, порядок менялся в зависимости от того, с кем мы пировали.

Во время одного из таких застолий, где Таня и парень-узбек не пили водку (он – по причине язвы желудка), он объяснял Тане все вышеперечисленное, добавив конфиденциально, что худшие из всех – это евреи. Мы для них были русские, а подразумевались евреи бухарские.

На весьма специальном ужине по случаю окончания исторического факультета Самаркандского университета начальником ОБХСС города (отдел экономических преступлений милиции) за столом сидели все заведующие кафедрами истфака и одна женщина – Таня. Жена героя торжества (как оказалось, директор крупнейшего универмага Самарканда – более гармоничного брака нельзя себе представить) и еще пара женщин, тоже не выглядевших прислугой, только молча сменяли блюда на нашем пиру. Так вот, перед тем, как прикоснуться к еде, вся участники этой компании прожженных коммунистов (истфак все-таки) дружно сложили ладони у груди и произнесли необходимую в данной ситуации молитву.

Во все время нашего путешествия Таня делала наброски и этюды, которые я очень люблю. Появление Тани на базаре Бухары произвело сильное впечатление – мне дважды предлагали продать ее за 60–70 баранов. Талант бизнесмена у меня полностью отсутствует, и я отказался от столь привлекательной сделки.

4 ноября 1970 года у нас родилась дочь Надя. Этому счастливому событию предшествовало очень неприятное происшествие. В августе у Тани появились боли в животе, и я привез ее с подозрением на острый аппендицит в больницу Куйбышева. Дежурный хирург, осмотрев ее, согласился, что это похоже на аппендицит, но решил понаблюдать за развитием событий. Он был прав, не торопясь оперировать женщину на седьмом месяце беременности, ибо операция в 70–80% случаев могла заканчиться выкидышем. Мы оставались несколько часов в приемном отделении. Я периодически обследовал Таню и в какой-то момент решил, что, пожалуй, все, я бы уже оперировал. Вскоре появился старший хирург в сопровождении молодой докторши. Посмотрев Таню, сказал полуизвиняющимся голосом, что нужно оперировать. Поскольку я был того же мнения, то спокойно сказал: «Вперед». Операция прошла благополучно. Тут наша дочь проявила впервые свой характер человека, знающего чего она хочет и умеющего добиваться этого. Она не только не «выкинулась», но наоборот, досидела в надежном месте до 41 недели беременности и только тогда явилась в этот непростой мир. История эта имела неожиданное продолжение. Та самая докторша, которая сопровождала хирурга перед операцией, на следующий день появилась у Тани в палате и заявила: «Ну и муж у тебя – чурбан бесчувственный. Ему говорят, что жену нужно оперировать, а он спокойно отвечает: «Вперед». Этот мерзкий донос попал в виртуальный черный список моих прегрешений – список, в котором ничего не забывается и из которого ничего никогда не вычеркивается… Впрочем, титул «чурбан бесчувственный» я подтвердил, когда не явился вовремя забирать Таню после двухнедельного пребывания в родильном доме из-за какой-то необязательной задержки в клинике. После бессмысленного ожидания Таню с малышкой увезли домой ее родители.

Надюшка росла хорошенькой, веселой девочкой, общей любимицей, особенно доставлявшей радость дедушке с бабушкой, которые ею занимались, пока мы с Таней строили свои карьеры. В возрасте трех лет случилось несчастье: Надя заболела тяжелейшей стафилококковой пневмонией и какое-то время находилась на грани жизни и смерти. В конце концов раздобытые нами антибиотики несоветского производства сделали свое дело, и в новогоднюю ночь 1974 года произошел перелом: температура снизилась и Надюшка впервые улыбнулась, после чего началось выздоровление. А у Тани, не выходившей из больницы все эти долгие недели, как только стало очевидно, что девочка поправляется, случился кризис полного упадка сил, и она проболела пару недель. Я, естественно, тоже находился все время с дочерью, изображая спокойствие, хотя был в состоянии только следить за дачей лекарств и уходом за central line (катетером в верхней полой вене для получения пациентом лекарств). На моих коллег мое внешнее спокойствие произвело неверное впечатление, как будто я – это я, как обычно. Они регулярно докладывали мне результаты анализов, советовались по поводу назначений. А я на самом деле соображал очень плохо. Из этого невеселого опыта я вынес очень важный урок, которому постоянно учу молодых врачей: в разговоре с родителями больного ребенка, а особенно тяжело больного, нет ничего общего между тем, что вы говорите родителям, и тем, что они слышат.

После болезни Надюшки мы с Таней не отправились в очередное путешествие, а провели весь отпуск с дочерью в деревне Ласва на юге Эстонии, куда попали по рекомендации доктора Д.И. Парнеса. Мы поселились в доме двух пожилых эстонцев-пенсионеров. Место очень живописное: деревня на берегу озера, рядом лес, все зелено и красиво. Но мне было скучно, и я начал обучать дочь буквам алфавита – каждый день по букве. К моменту нашего отъезда она знала весь алфавит и позже поражала прохожих в Ленинграде, читая по слогам уличные вывески – ей не было четырех лет.

Хозяин наш, Эрни – высокий худой эстонец, перенесший операцию по поводу рака гортани и посему имевший трахеостому. Он разговаривал с помощью говорильного аппарата в виде курительной трубки, закрывая пальцем отверстие трахеостомы. Его монотонный механический голос до сих пор звучит у меня в ушах. Эрни до войны был мужским портным в Таллинне, а после войны, как и большая часть взрослого мужского населения Эстонии, провел десять лет в ГУЛАГе, добывая уголь в Заполярье, в Ухте. Однажды, когда мы с ним уже подружились, он мне сказал, что согласился поселить нас у себя только потому, что мы из Ленинграда; из других мест России и, особенно, из Москвы, он бы не принял ни в коем случае. На мой вопросительный взгляд Эрни объяснил, что, находясь в ГУЛАГе с очень ограниченным правом переписки, они писали письма домой, складывали их в мешочек и бросали его в вагон с углем. И, о чудо! Письма эти кто-то подбирал, наклеивал марки и отсылал по адресам. И письма доходили. Но однажды все авторы писем из очередного почтового мешочка были вызваны лагерным опером (офицером КГБ) и строго наказаны. Вот тогда выяснилось, что поезда с углем их шахты всегда шли на один и тот же ленинградский завод, где какие-то святые люди подбирали эти письма и рассылали по адресам. А тот злосчастный поезд, за который они были наказаны, ушел в Москву. Эрни не любил москвичей.

Уже получив разрешение на отъезд в Израиль, мы с таниными родителями отправились на машине Арона попрощаться с любимыми местами, в том числе навестили и Ласву. Старики приняли нас радушно; а вечером, сидя у костра, я сказал Эрни, что мы приехали попрощаться, так как покидаем СССР. Эрни молча кивнул, и мы отправились спать. На следующее утро Эрни уже ожидал меня у двери, сообщив, что он всю ночь не спал, думая о нас и мучаясь вопросом – куда же мы едем. Когда я сказал, что в Израиль, он вдруг обхватил меня своими громадными лапами, прижал к себе и расцеловал. Он начал взволнованно рассказывать мне, что Шестидневная война зажгла огонек надежды в сердцах эстонцев: даже очень маленький народ во враждебном окружении может добиться независимости. На заводе, где Эрни работал после отсидки, был опрос – кого считать «человеком года», и Эрни написал: «Моше Даяна». У него были неприятности, но он вывернулся, сославшись на то, что Даян – борец за мир. День его операции по поводу рака гортани совпал со вторым днем войны Судного дня. «Когда я проснулся после наркоза, – рассказал мне Эрни, – мой первый вопрос был: «Ну что там в Израиле?»

Уже будучи в Израиле, по просьбе наших дорогих эстонцев, мы послали им сувениры, связанные со святыми христианскими местами.

По ту сторону барьера

Существует невидимый барьер, разделяющий врача и больного. При этом врач всегда находится сверху, даже если пациент какой-нибудь тиран, который может казнить врача, если он им недоволен. Все равно этот тиран, как пациент, остается снизу по отношению к врачу. У человека, находящегося «сверху», всегда есть соблазн унизить или поживиться за счет «нижнего». Именно эта ситуация вынудила древних сформулировать постулат: «Врач, не навреди!» (Non nocere). К этому же призывает клятва Гиппократа – не пользуйтесь своим положением «сверху» и не преступайте законы совести. Клятва Гиппократа в наши дни стала значительно менее актуальной, так как больной защищен уровнем медицины, базирующейся на объективных фактах, законом о правах больного, а также бесчисленным количеством адвокатов, специализирующихся (зарабатывающих деньги) на врачебных ошибках – настоящих и мнимых. Но барьер все равно существует.

Мой рассказ о том, как мне пришлось побывать с противоположной стороны барьера. Дело было в начале семидесятых. Я страдал от болей в спине после спортивной травмы позвоночника. Я – старший дежурный хирург, двое моих поддежурных – только что приехавшие из Дагестана учиться в аспирантуре статные мужики, не имеющие даже минимального представления о детской хирургии и методах работы в клиническом госпитале. Я проработал все дежурство за троих. К трем часам ночи все успокоилось, и я улегся в дежурной комнате, а утром не смог не только встать, но даже пошевелить ногами из-за сильных болей. Необходима госпитализация. Мой шеф, профессор Баиров, звонит в считающуюся лучшей в городе неврологическую клинику – Военно-медицинскую академию – с просьбой принять меня и получает в ответ сухое: «Нет», без каких-либо объяснений. Это задело его чрезвычайно, поскольку речь шла уже не обо мне, а о его обиженном реноме.

Причина отказа в такой форме, как выяснилось позже, оказалась очень нестандартная. Некая медсестра или санитарка была настолько милосердна, что переспала со всем штатом клиники, наградив сифилисом всех – от юных ординаторов до замначальника клиники (начальник, видимо, уже сексом не интересовался). Клиника была закрыта «на проветривание». Поэтому меня госпитализировали в неврологическую клинику больницы им. Куйбышева (ныне Мариинская).

Меня внесли в клинику на носилках и поместили в VIP-палату (блатных больных). Кроме меня, в здесь лежали еще три человека. Николай В. – главная персона в палате, с ним я быстро подружился. У Коли не было заболевания нервной системы, у него был алкогольный цирроз печени, но он оказал важные услуги старшим врачам, печатая необходимые им материалы на множительной технике в каком-то НИИ, где он за эту технику отвечал. У Коли была бурная биография, он оказался прекрасным рассказчиком с развитым чувством юмора.

Вторым соседом был пожилой доцент, кандидат каких-то наук, который, когда я назвал свою фамилию, сказал удивленно: «Вы говорите совсем без акцента».

Третий – 35-летний инженер, совершенно здоровый: боли в спине прошли за время трехмесячного ожидания, но очередь подошла, и ей следовало воспользоваться.

После четырех-пяти дней вливания анальгетиков боли в спине уменьшились, я смог слезть с кровати и получил разрешение передвигаться с помощью костылей, как можно меньше касаясь ногами пола, чтобы разгрузить позвоночник. Это требовало большого искусства, которым я так и не овладел, с трудом перемещаясь по коридору. Однажды, находясь в конце очень длинного коридора, я увидел в противоположном конце жену. Таня, чтобы принести из дома еду по дороге в Художественную школу, где она преподавала, должна была сделать изрядный крюк, поэтому она всегда торопилась, не желая опоздать к началу урока. Я сделал несколько неуверенных шагов в ее сторону, чуть не упал и тогда, отбросив мешавшие костыли, быстро пошел к ней навстречу. Сцена эта произвела ошеломляющее впечатление на пациентов клиники. Еще бы – больной, которого внесли на носилках, который потом с трудом передвигался на костылях, внезапно исцелился, отбросил костыли и быстро зашагал с видом совершенно здорового человека. Чудо! Здесь произошло чудо!

Я стал знаменитостью, а потом всему отделению стало известно, что я врач. Упомянутый в начале главы барьер погнулся и сломался. После окончания утреннего обхода в мою палату выстраивалась длинная очередь для получения комментариев по поводу сказанного лечащим врачом, но уже от врача «из своих».

Весело и интересно протекала жизнь в отделении и особенно в моей палате по вечерам. Коля В. с его алкогольным циррозом был убежденным сторонником гомеопатического направления в медицине, сформулированного кратко Similia similibus curantur (Подобное лечится подобным). Поэтому в палате каждый вечер накрывался стол с принесенными нашими женами яствами, выставлялась бутылка водки, которую мы распивали обычно «на троих». Попытка угостить доцента иногда удавалась, и, выпив рюмку, он с непритворным ужасом говорил: «Вы знаете, что вам будет, если начальство узнает?» Подобные ужины проходили и в других палатах, иногда мы объединялись во всенародное празднество. Однажды на такое всенародное празднество в коридор вывезли кровать человека после инсульта. У него было парализовано все за исключением одной руки, и он был лишен дара речи. Мы не устояли перед его молящим взглядом и поднесли ему стакан водки. Выпив, человек возбудился, начал истошно вопить, а затем единственной здоровой рукой достал половой член и торжествующе обоссал с головы до ног прибежавшую на его крики медсестру.

Путь попадания водки к больным был очень простым: больной подходил к решетчатой ограде больницы, выходившей на Литейный проспект, останавливал первого проходившего мимо человека, вручал ему деньги с просьбой купить в ближайшем магазине бутылку. Никогда ни один прохожий не отказал в этой просьбе, и никогда никто не обманул просящего. Величайшее проявление солидарности советского народа.

Путь к свободе

К концу шестидесятых иллюзии моего поколения по поводу наступающих в стране перемен, навеянные легчайшим ветерком свободы, который мы успели ощутить в период оттепели, полностью растворились. Страна осталась тем же гигантским концентрационным лагерем, чуть менее репрессивным, чем в сталинские времена, и менее герметично закрытым. Через небольшие щели в ограде проникали сквозняки из свободного мира – вещавшие на СССР западные радиостанции и книги.

Через таниных (а потом и моих) близких друзей Таню Кафьян и ее мужа Женю Прицкера мы познакомились и подружились с сестрами Наташей и Эммой Ботвинник и вошли в постоянный круг «Дома Ботвинников».

Дом Ботвинников. Это был не просто гостеприимный семейный дом, но один из важных центров свободомыслия, привлекавший и соединявший людей разных поколений, жаждавших быть свободными. Старшее поколение – Марк Наумович Ботвинник, специалист по античной истории и литературе, успевший в молодости пройти через сталинские лагеря и чудом выживший. Его жена – Ирина Павловна, милейшая гостеприимная хозяйка, общаясь с которой дома незнакомые люди с трудом могли представить, что она – университетский профессор биологии. Младшее поколение – сестры-близнецы Эмма и Наташа, каждая из которых пошла по пути одного из родителей: Наташа – античник, Эмма – биолог. Эмма вышла замуж за московского биолога Бориса Кулаева и переехала в Москву, но продолжала поддерживать тесную связь с домом, добавив к ленинградской компании своих московских друзей из ближайшего окружения академика Сахарова. Обе сестры были активнейшими участницами диссидентского движения 60-х–70-х годов. Обе умницы, отчаянно смелые, постоянно ходившие «по острию ножа».

Однажды меня пригласила на консультацию заведующая одного из детских отделений моего института Евдокия Исааковна Рохленко. В это время в отделении был госпитализирован трех- или четырехлетний сын Наташи – Рома. С Евдокией Исааковной у меня были очень хорошие профессиональные отношения, но не более того. Она знала, что родители Ромы – мои друзья. Я отправился в здание этого отделения, но Евдокия Исааковна встретила меня на улице и без всяких предисловий сказала, что к ней приходил человек «в штатском», то есть гэбэшник, и велел в течение двух дней не выписывать Рому из больницы, не зависимо от состояния здоровья малыша. Я тут же взял такси и вызвал Наташу через мою жену, встретился с ней на улице и сообщил эту новость. Ни о каких телефонных разговорах речи быть не могло – все прослушивалось. Наташа моментально сообразила, что это гэбэ, пользуясь отсутствием хозяев, находящихся с больным ребенком, хочет провести несанкционированный обыск в квартире. Были приняты экстренные меры: из дома унесены все «непозволенные» книги, срочно вызваны с летней дачи родители Наташи – так что в доме все время кто-то находился. Уже на следующий день тот же гэбист позвонил Евдокие Исааковне и сказал, что пациента Рому Ботвинника можно выписать. Привожу эту историю, чтобы как-то передать атмосферу тех дней.

У Ботвинников мы проводили много времени, встречали все новогодние праздники в веселой, блестящей компании, где поколения смешивались к обоюдному удовольствию. Благодаря этому дому мы смогли прочитать солженицинский «Архипелаг», Зиновьева и других изданных за рубежом российских писателей.

Сионизм

Об Израиле я не знал ничего. Для меня это была точка на географической карте и не более того. Впервые об Израиле я услышал при весьма необычных обстоятельствах. Я в Вологде, 1965 или 1966 год, нахожусь в расположенной за городом психиатрической больнице, где работает один из моих однокашников Илья Гутин, на более чем веселой пирушке. Просыпаюсь утром, с ужасной головной болью, ничего не помня и не понимая, где я. И вдруг откуда-то из пространства грассирующий голос спрашивает: «А что ты думаешь об Израиле?» У меня заняло немало времени, чтобы понять, где я обретаюсь. Вопрошающим был хозяин квартиры Илья Гутин. Из разговора с ним я понял, что он вырос в сионистской врачебной семье в Киеве, что его обучали ивриту. Никакой мало-мальски связной реакции с моей стороны не последовало. Илья стал активистом сионистского движения, одним из первых репатриировался в Израиль. В следующий раз мы встретились уже в Тель-Авиве спустя много лет.

Для меня сионизм начался с Шестидневной войны. Эффект, оказанный этой войной на всех евреев диаспоры, хорошо известен и многократно описан. Постараюсь передать мои субъективные ощущения. Во-первых, я почувствовал гордость за свой народ и, вообще, ощутил принадлежность к народу, великому народу, а не к некой бесформенной человеческой массе, не похожей на других. Я начал читать все, что было доступно по истории моего народа и государства Израиль. Во-вторых, возникло ощущение сатисфакции от ответа на гнусную клевету, культивируемую властями, прессой и охотно принятую народом еще со времен войны, что евреи – это жалкие плюгавые люди, способные только «заниматься гешефтами». Это была «пощечина» всей этой мрази. И, наконец, третье и самое, пожалуй, важное – появилось некое совершенно иррациональное чувство, что не все безнадежно, что может быть выход и из этого «египетского рабства».

А потом эти предчувствия стали сбываться. Попытки захватить самолет

Э. Кузнецовым с товарищами. Кстати, среди арестованных по этому делу был тот самый мой однокурсник Вика Штильбанс, о котором я упомянул в описании кампании по «вывозу свиней». Потом беспрецедентная «сидячая забастовка» в приемной Верховного Совета, в которой участвовал ныне один из ближайших наших друзей Лева (Арье) Гилат. Наконец, брешь в железном занавесе пробита. Так началась алия семидесятых.

Возникли многочисленные домашние кружки по изучению иврита и английского. Эти годы вспоминаются мне как время какой-то лихорадки, охватившей круг наших друзей и знакомых: слухи, проводы, письма «оттуда», советы. И расставания: с близкими – навсегда, с друзьями – с пожеланиями встретиться там.

Война Судного дня в 1973 году уже воспринималась как наша война, ибо там теперь были наши друзья. Много драм и трагедий: распады семей из-за нежелания одного из супругов расстаться с родными или разрушить карьеру близких. Так, к примеру, в связи с нашим

отъездом отец Тани был дострочно отправлен на пенсию, а брат-инженер уволен с завода, производившего ракеты (к счастью, для его удовольствия). Мы жили, варились в этом бурлящем котле, разделяя полностью взгляды отъезжающих, но считали, что для нас это исключено из-за нежелания расстаться с родителями Тани, поскольку расставание это должно было стать расставанием навсегда, как тогда казалось. Как это ни парадоксально, но роль «последней капли» в решении покинуть страну сыграла наша дочь. Надя до семи лет просто не сталкивалась с советской действительностью. Она росла в окружении взрослых, общалась с детьми наших друзей и посещала частный детский сад с английским языком (таковые имелись только неофициальные, и почему-то там были только еврейские дети). Но вот ей исполнилось семь лет, и Надя пошла в школу. Уже через пару недель она спросила нас, почему дети спрашивают, что за странная фамилия у нее. А еще через какое-то время, пересказывая события в школе, упомянула «дедушку Ленина». И тогда жена услышала произнесенное мною «железным голосом» объяснение, что у нее есть дедушка Аарон, и был дедушка Исаак, который погиб на войне, а третьего дедушки у человека быть не может. И жребий выпал. Мы не хотели растить дочь диссидентом, со всем отсюда вытекающим будущим, которое ждало бы ее в этой стране. Мы решили подавать документы в ОВИР с просьбой разрешить нам выезд. Таня предварительно уволилась из школы, поскольку ее все равно заставили бы уволиться. Я ушел из больницы после некоторого очень глупого сопротивления, так как закон не требовал этого увольнения. Но умная жена спросила меня, хочу ли я уехать из этой страны или навести в ней порядок. Я моментально «протрезвел». Я снова с благоговением вспоминаю таниных родителей, для которых наш отъезд был подлинной трагедией – потерей навсегда самых близких и дорогих. Но с момента подачи документов в ОВИР мы получили от них полную моральную и материальную поддержку. Да сохранится светлая память о них.

Началась напряженная пора ожидания разрешения на выезд. Страх, что могут отказать из-за профессии таниного отца (разведка урана). Надежда и страх того, что ждет нас в Израиле – информации никакой. Мы, не сговариваясь, решаем, что хотим жить в Иерусалиме. Таня, изучив климат по еврейской энциклопедии начала ХХ века, пришла к выводу, что выжить она сможет только в Иерусалиме. Я же обнаружил существование там детской хирургии, прочитав в американском журнале статью, присланную из отделения детской хирургии в иерусалимском госпитале «Хадасса». В этом отделении, в конце концов, я проработал много лет бок о бок с авторами этой статьи. Но это уже из «третьей жизни».

Наконец, разрешение получено. Сборы, включая покупку вещей, которые, по совету наших друзей оттуда, можно продать в Израиле. Покупаем, разумеется, на деньги родителей Тани. Затем хождение по официальным конторам для получения разрешения на вывоз таниных работ, за каждую из которых мы должны платить. Танино предложение властям купить их у нее почему-то успеха не имело.

Отдельный эпизод, в который сегодня трудно поверить – это получение разрешения на вывоз рисунков нашей дочери, сделанных в возрасте с трех до шести лет. Все эти рисунки хранятся у нас дома с печатью «Разрешено на вывоз. Министерство культуры СССР». У нас была большая библиотека, и мы хотели продать часть ее, чтобы заработать что-нибудь. Несколько раз выезжали на книжный блошиный рынок. Я был продавцом, и тогда получил «знак сверху», что я и бизнес несовместимы. Таня же, от нечего делать, гуляла по рынку и периодически не могла удержаться и покупала новые книги.

День отлета, страшный момент расставания: родители стоят на балконе и машут рукой. У Надюшки катятся слезы, Таня идет с совершенно окаменевшим лицом. Мне эта сцена прощания оставила травму на всю жизнь. Любые проводы и расставания с близкими вызывают у меня какую-то щемящую боль.

Наш маршрут – Пулково–Восточный Берлин, оттуда перелет в Вену, остановка на два-три дня в Вене и перелет в Тель-Авив. Садимся в самолет, который заполнен до отказа: какие-то немецкие делегации возвращаются домой. Сидим молча, попытка соседки-немки заговорить со мной (по-русски) закончилась ничем. Где-то через час или меньше полета пилот объявляет по радио: «Мы пересекаем границу СССР». И вдруг в разных концах самолета вскакивают люди, обнимаются, целуются, кричат (нас, оказывается, было 17 человек репатриантов). Обалдевшие немцы не понимают, что происходит. Объясняю соседке, что вырвались, что покидаем навсегда. На вопрос: «Куда?» сообщаем: «В Израиль». Больше она не пыталась заговорить с нами.

Так закончилась моя вторая жизнь.

III
МОЯ ТРЕТЬЯ ЖИЗНЬ
Израиль. 1978 – по настоящее время

Алия

Из перелета в Израиль выбрасываю дни, проведенные в Вене за заборами с колючей проволокой, полицейскими с овчарками и периодически раздающимся из репродуктора: «Ахтунг! Ахтунг!» – малоприятные ассоциации. Помню главное – ночной полет в самолете «Эль-Аль», где пилоты взяли Надюшку в свою кабину. Она весь путь в Израиль проделала в пилотcкой кабине, глядя на звездное небо. Этот ее полет «к звездам» символизировал всю нашу дальнейшую судьбу: Per aspera ad astra (Через тернии – к звездам).

А вот как началась наша абсорбция. В аэропорту нас, вновь прибывших олим (репатриантов), проводили в особое помещение, отделенное прозрачной, но звуконепроницаемой стеной. За этой стеной нас ожидали наши ленинградские друзья – братья Миша и Алик Слонимы и муж моей кузины Клары Ян Ферштер с сыном Ромой. Мы обменялись «воздушными» поцелуями и объятиями и начали абсорбироваться.

Мы с Таней твердо и безоговорочно решили, что хотим жить в Иерусалиме. Со слов консула в Вене Таня знала, что в Иерусалиме открыт новый Центр абсорбции (Мерказ клита) – «Гило». В ответ на нашу просьбу сохнутовский чиновник предложил нам Беэр-Шеву. «Нет на нет», и мы остаемся на наших стульях. И так продолжалось много часов. Среди многих мерзких людей, которых я повстречал в жизни, круглая лысая толстогубая харя этого ублюдка мне почему-то запомнилась больше всего. Он не просто говорил нам: «Нет», он шутил на русском с сильным польским акцентом: «Вы хотите в Иерусалим, а я хочу поменять мою сорокалетнюю жену на двух двадцатилетних». Так он разговаривал с людьми, которые три дня назад расстались навсегда со своими близкими. Наконец, как бы сдавшись, он предложил центр абсорбции в десяти минутах езды от Иерусалима, название нам ничего не говорило. Для жителей трехмиллионного города десять минут – это ничто, и, написав на бумаге названное им место, мы пошли показывать его через прозрачную стену нашим друзьям. Они, увидев написанное, схватились за головы: Кирьят-Арба. Постфактум, этот сукин сын отправил-таки туда пару семей, выдав Кирьят-Арбу за пригород Иерусалима. Они потом в ужасе убегали оттуда, уже за свои собственные деньги. Наше сидение продолжалось, обессилевшая Надюшка уснула и свалилась с кресла на пол. В какой-то момент наш мучитель куда-то исчез, к нам подошел молодой паренек-битахонщик (представитель службы безопасности), молча наблюдавший эту многочасовую битву, и сказал: «Тихо собирайтесь, и я отправляю вас в Иерусалим, в Центр абсорбции “Гило”». Мы вышли из изолятора. Как мы обнялись со встречающими нас – это не передать. И, наконец, погрузившись в сохнутовское такси, мы втроем в сопровождении Алика Слонима поднимаемся по несказанно красивой дороге в Иерусалим.

Мы подъехали к Центру абсорбции «Гило». Это было сооружение, напоминающее по форме пирамиды ацтеков, а по виду – жилища скальных арабов. Сооружение стояло одиноко у дороги среди скал, а внизу, по другую сторону дороги, возвышались дома небольшого тогда жилого района Гило. Таксист высадил нас у дороги и уехал. К счастью, с нами был Алик Слоним, к тому времени уже с пятилетним опытом жизни в Израиле. Мы с Аликом поднимаемся вверх, в Центр абсорбции, разыскиваем администрацию, оформляем необходимые бумаги, что заняло какое-то время, а по мнению Тани – целую вечность. Пока мы с Аликом находились где-то там, наверху пирамиды, Таня с Надюш­кой одни, абсолютно одни среди пустыни, стояли возле груды чемоданов. И вдруг вокруг них начинают собираться арабы – один, два, три… – несколько десятков. Арабы в куфиях, которые выглядят точно так, как их изображали в советской прессе: «борцы» с сионистским врагом. Это просто был конец рабочего дня, а место, где стояли Таня и Надюшка, было местом сбора рабочих-строителей, откуда их развозили по домам. Все это мы узнали потом, а что пережила Таня в ту бесконечность нашего с Аликом отсутствия, может передать только она.

«Гило» оказался совсем недавно открытым Центром абсорбции, почти незаселенным. Мы устроились в полученной нами двухкомнатной квартире. Вечером того же дня за нами приехали родственники и увезли нас в Бат-Ям, где жила семья моей тети Сарры. Все описанные выше события происходили 31 декабря 1978 года. Новый 1979 год мы встретили в семье тети Сарры. Ее семья – дети Клара и Борис, а потом и их внуки – по сей день являются самыми близкими нам родными людьми.

Прибытие новых репатриантов в конце 70-х годов было настоящим событием для небольшой тогда общины репатриантов из России. А вскоре после нашего приезда алия и вовсе практически прекратилась на десять лет, оставив в длительном «отказе» многих наших друзей и знакомых. Каждый новый репатриант – это последние вести «оттуда», устные приветы, а главное – письма, громадное количество писем, которые пересылались через нас, дабы избежать тщательно цензурируемой официальной почты. Я помню стол, заваленный письмами, и людей, приезжавших со всех концов страны ними. С некоторыми из них мы остались друзьями на долгие годы (Шали Рожанская и ее муж Гриша, Илья Зундулевич).

Были и курьезы, когда один из приехавших получить письмо для товарища вдруг обнаружил письмо своей супруге от некоего ленинградского отправителя. Один из этого рода визитов я хочу описать подробно.

Танин коллега по преподаванию в художественной школе Саша Окунь перед отъездом вручил нам два письма, адресованные его кузену музыканту Жене Шацкому и дяде Иосифу. О Жене было сказано, что он играет в оркестре Зубина Меты и потому все время на гастролях и связаться с ним сложно, а вот дядя Иосиф – это надежный контакт. Мы поступили в соответствии с сашиной рекомендацией и известили дядю Иосифа о нашем прибытии. Не проходит и нескольких дней, и в дверях нашей квартиры появляется живописная группа: в первом ряду – обаятельный улыбающийся пожилой джентльмен – дядя Иосиф, за его спиной – не произнесший ни единого слова гигант с двумя увесистыми корзинами в руках. Рядом с Иосифом наш сверстник – тот самый музыкант Женя Шацкий, который, как оказалось, жил в Гило, в десяти минутах ходьбы от Центра абсорбции. А перед ними выступает его четырехлетняя дочь Яэль – существо дивной красоты: блондинка с черными бровями и ресницами. И вот это совершенство красоты, подбоченясь, первой вступает в разговор: «А я знаю говохить по-хуски». Боже, можно ли было представить тогда, что через энное количество лет я буду оперировать ее дочь? Все же хорошо, что мы не можем видеть наше будущее. Женя тут же распрощался, так как опаздывал на репетицию. «Голем», состоявший при Иосифе, распечатал корзины, в которых оказался настоящий, полный еврейский обед, приготовленный кухаркой Иосифа и включавший все, что положено – от бутылки водки и селедки до компота. Мы славно пообедали, распив с Иосифом принесенную водку. В тот же вечер я отписал Саше Окуню отчет о нашей встрече, отметив, что его дядя Иосиф – настоящий русский интеллигент, не имея в виду под этим титулом ничего другого, кроме «распития бутылки на двоих». Саша, в свою очередь, написал дяде, которого он никогда не видел, о моем о нем (Иосифе) впечатлении, и с этого момента Иосиф полюбил меня до конца своих дней. Оказалось, что для этого еврея, в двадцатилетнем возрасте дизертировавшего из Красной Армии, сбежавшего из совдепии и жившего вначале в Германии, а потом в США, титул «русского интеллигента» был наивысшим комплиментом (А.П. Чехов виноват). Жену мою Иосиф просто полюбил с первого взгляда, ибо он влюблялся с первого взгляда во всех молодых и красивых женщин, а Таня, несомненно, относилась к этой категории. Иосиф, живший в Тель-Авиве, продолжал приезжать к нам в сопровождении «Голема» с корзинами, пока в Израиль не прибыл Саша Окунь с семьей, и Иосиф, естественно, переключился на родственников. Но мы еще долго поддерживали с ним дружеские отношения.

Клита (абсорбция)

Началась рутинная жизнь в Центре абсорбции. Квартира наша была оборудована всем необходимым для жизни, с горячей водой и отоплением. Персонал в Центре абсорбции был удивительно добросовестный и доброжелательный, все старались делать всё, чтобы мы почувствовали себя «дома». Жилье нам полагалось бесплатно в течение пяти месяцев, дополнительно мы получали скромную денежную стипендию на пропитание. К стипендии я вернусь позже. Надюшку определили в школу, в третий класс, соответственно возрасту, хотя она не знала ни одной буквы ивритского алфавита. Мы же с Таней начали посещать ульпан – курсы иврита, которые располагались тут же, в Центре. Отнюдь не будучи специалистом в преподавании языков, я беру на себя смелость утверждать, что в Израиле разработана уникальная система обучения взрослых совершенно не знакомому им языку иврит, позволяющая людям в очень короткий срок начать говорить и писать на иврите (если они этого хотят!). Состав преподавателей был замечательный. А с нашей учительницей Саррой Тонненбаум и ее мужем Давидом мы и по сей день поддерживаем дружеские отношения, несмотря на то, что я был ее педагогическим провалом. Я начал учебу, зная одно ивритское слово «шалом», и закончил ульпан с тем же словарным запасом. Со временем я компенсировал этот пробел. Года через три, возвращаясь из армии домой, в мундире и с автоматом через плечо, и встретив Сарру на автобусной станции, я «запел соловьем» на освоенном мною иврите – иврите хирургического приемного покоя и армейских баз. Сарра, слегка порозовев, сказала: «Аркадий, ты настолько продвинулся в иврите, что свободно используешь выражения, которые я вообще не решаюсь произносить вслух».

Теперь о стипендии. Наш приезд попал на один из самых тяжелых экономических кризисов, когда-либо пережитых Израилем. Инфляция доходила до 100%, поэтому наша стипендия в течение нескольких дней превращалась в ничто. Получив ее, мы старались делать закупки на максимальную сумму – насколько позволяла емкость маленького холодильника. Мы жили почти впроголодь. Таня проявляла немыслимую кулинарно-финансовую изобретательность. Слова «куриные крылышки» до сих пор вызывают у нее дрожь: этот самый дешевый рыночный деликатес был несколько лет нашим единственным мясным блюдом. Затем она подружилась с мясниками из магазина «Суперсаль», и они продавали ей по очень скромной цене «собачьи обрезки» – ошметки мяса, оставляемого для собаковладельцев. Впоследствии танины пирожки из этих обрезков стали легендой нашей иерусалимской компании, которая съезжалась к нам на «собачьи пирожки».

Финансовая поддержка пришла совершенно неожиданно. Стук в дверь: «Здесь живет художница из Ленинграда?» Входит человек и представляется: «Жора». Так он и выглядел – в кепке-восьмиклинке, натуральный уголовник из советских фильмов 30-х и 40-х годов. Жора объясняет, что он художник, что его бизнес – изготовление наборов для вышивания, включающих канву с напечатанным рисунком и нитки. Ему нужен художник, умеющий разложить картинку по цветам, соответствующим цветам ниток, и т.д. Дальше он рассказывает Тане, как делается разложение на цвета, и оставляет ей канву, нитки и краски для выполнения полученного урока. Подруги набросились на Таню, чтобы она не связывалась с очевидным жуликом, но Таня резонно возразила, что терять ей нечего. Через пару дней появился Жора и остолбенел. Он впервые осознал разницу между курсом рисования в педагогическом училище где-то под Тирасполем, где он учился, и Московским Полиграфическим институтом, который окончила Таня. Они работали вместе три или четыре года, пока Жора, бросив семью, не сбежал с молодой бабой в Германию. Жора добросовестно и вовремя оплачивал танин труд, и это было существенным денежным подспорьем, даже когда я начал работать в «Хадассе». Первую полученную от Жоры зарплату мы помним до сих пор: на эти деньги мы впервые втроем поехали на автобусе на рынок «Махане Иегуда», впервые купили три порции фалафеля, и еще у Тани остались деньги на покупку ее первых в Израиле солнечных очков.

Мерказ клита на три четверти пустовала, и к моменту нашего приезда постепенно заполнялась: поселились семьи Саши Окуня, Володи Родченко и др. Становилось весело, наше «Гило» превратилось в один из самых притягательных центров интеллектуальной жизни русской общины, известный далеко за пределами Иерусалима, но это уже было без меня, так как я, войдя в «Хадассу», растворился в ней.

Помимо этой богемной компании, были и другие интересные люди. Рядом с нами жила семья Хайкиных из Баку, и Таня встретила родственную душу в своей сверстнице Ире. Семья эта через полгода переехала в Беэр-Шеву, но Таня до сих пор поддерживает самые теплые отношения с Ирой, хотя и видятся они не чаще двух-трех раз в год, а в остальное время общаются по телефону.

Нашим соседом и какое-то время таниным работодателем был Борис Бирштейн – одна из легенд российских 90-х, мультимиллионер. В будущем наши дороги пересекались несколько раз. И хотя мы с ним относимся к совершенно разным мирам, но по сей день остаемся добрыми друзьями.

Самым главным и замечательным человеком был Виля Цам – наш сосед по Мерказ клите, а потом по дому, в котором мы жили в Гило. Коротко о Виле: киевлянин, 18-летним младшим лейтенантом был тяжело ранен в бедро, оказался на оккупированной территории, был спрятан и выхожен местными жителями. К счастью, немцев оттуда вскоре выбили, и Виля, отлежав много месяцев в госпитале, вышел инвалидом с сильно укороченной, негнущейся ногой. После войны он окончил юридический факультет и успешно работал адвокатом в Киеве. Семья Вили репатриировалась года за два до нас, жила на Севере, а потом, по семейным обстоятельствам, решила перебраться в Иерусалим, где в ожидании получения квартиры арендовала жилье в Мерказ клите. Положение Вили отличалось от положения других репатриантов. По израильским законам инвалиды ВОВ приравниваются к инвалидам ЦАХАЛа, поэтому Виля получал приличную пенсию и мог с большими льготами купить себе машину. Виля был благодетелем всего Центра абсорбции: он собирал женщин и вез их на рынок в Бейт-Лехем, где все было значительно дешевле, чем в Иерусалиме (сегодня это трудно себе представить). Он отвозил рожениц в больницы в любое время суток. Но самое главное – будучи значительно старше, он был душой всей нашей компании: любил выпить, обожал женщин, умел шутить и ценил юмор. Каждое 9 мая мы собирались у Вили отметить День Победы, а на самом деле – в честь единственного среди нас ветерана. Когда с алией 90-х приехали вилины сверстники-друзья, ветераны войны, сборища эти превратились в собрания настоящих ветеранов, и это нам уже было неинтересно.

У Вили сложились особые отношения с нашим сыном Мики. Отношения чисто деловые: у Вили с собой всегда имелась коробка конфет-подушечек, какие были в нашем детстве, а Мики был их постоянным потребителем. Зачастую, со слов вилиной жены Фиры, это выглядело так: стук в дверь, трехлетний Мики, ни слова не говоря, направляется мимо нее в вилину комнату, и если хозяин дома, они о чем-то говорят, Мики получает свое. Если же Вили нет, то Мики, ни слова не говоря, молча уходит. Когда Вилю хоронили, кладбищенские служки, пораженные количеством провожавших его людей, пытались выяснить, кто эта важная персона. А это был просто изумительный человек. Сашка Окунь, глядя на эту процессию, заметил, что Виля был бы доволен, видя свои похороны.

Я описываю дни нашей абсорбции, а дни переходили в вечера и ночи, ох, какие тяжелые вечера и особенно ночи. В первые месяцы Надюшка каждый вечер запиралась в своей комнате, доставала фотографии бабушки и дедушки и плакала. Через некоторое время пошли вопросы: «Вы говорили, что в России унижают, преследуют евреев, а тут меня в школе дразнят «русской», зачем мы уезжали?» Дочь наша решила свои проблемы в соответствии с ее характером – она очень быстро овладела ивритом и полностью избавилась от русского акцента. В армию она уходила выпускницей «Бойер» – одной из двух элитных школ Иерусалима, с аттестатом, позволявшим поступать на самые престижные факультеты университета.

Мы с Таней точно знали, откуда и почему мы уехали и никогда, несмотря на все трудности, у нас не появлялась даже мысль о возможности возвращения. Но это было днем, а ночью нам регулярно снился Московский вокзал – вокзал, на который мы возвращались из всех наших путешествий. И еще о снах того времени. Однажды, проведя опрос, мы выяснили, что всей нашей компании периодически снится один и тот же кошмарный сон: мы приехали в гости в Ленинград и нам не дают вернуться обратно в Израиль.

Все эти «вечера и ночи», в первую очередь, ложились на Таню, но самый неожиданный, самый тяжелый и подлый удар нанес ей я. Я впал в депрессию, настоящую депрессию. Господа, настоящая депрессия – это не плохое настроение, это болезнь, которая полностью парализует волю человека. Я механически выполнял в течение дня свои обязанности, посещал ульпан, хотя ничего там не усваивал, общался с людьми, не участвуя в этом общении, а потом наступали бессонные ночи, когда после безуспешной попытки уснуть я, как мне казалось, незаметно вылезал через окно и бродил часами по окрестным скалам. И эту подлянку я – герой, оратор, сионист – устроил моей жене, убедив ее расстаться со всем самым близким, что у нее было. Таня вынесла и это. Я всем обязан этой великой женщине.

Попытаюсь понять причины моей депрессии. Может быть, у меня есть склонность к депрессивности в связи с радикальной переменой места и образа жизни? На мой взгляд, важную роль сыграло заверение всех наших знакомых, пытавшихся помочь мне с трудоустройством, что у меня нет шансов стать хирургом в Израиле, так как репутация хирургов из России безнадежно испорчена прибывшими до меня. Я жаждал боя, я готов был, как в Америке, сдавать любые экзамены и пробиваться к цели. А тут нет экзаменов – просто берут или не берут. Это меня сломало. По мнению Тани, в депрессию меня вогнал наш сосед – врач-психиатр Исаак Гиндис. Исаак всякий раз норовил пристроиться ко мне во время прогулки, регулярно «капая» о том, что приезд в Израиль – это ошибка, что сам Израиль – это ошибка, потом он переходил к достоинствам православия и т.д. Через некоторое время он исчез, бросив семью, был обнаружен в каком-то монастыре на горе Афон и по возвращении госпитализирован в психиатрическую больницу с однозначным диагнозом «шизофрения».

Независимо от того, что явилось причиной моей депрессии, она исчезла сама по себе в первый или в первые же дни, когда я вдохнул целительный воздух госпиталя, начав работу в иерусалимской больнице «Хадасса Эйн-Керем».

«Хадасса»

Алию я совершил не в Израиль, а в «Хадассу». Мое восхождение на вершину «Хадассы» началось с помощью доктора Инны Дудаковой, «шапочной» знакомой по институту. Инна и ее муж Савва очень тосковали по Ленинграду и каждого вновь приехавшего ленинградца опекали, как самого родного человека. Инна – женщина необыкновенная, при поверхностном знакомстве производящая впечатление типичной «идише маме», пребывающая в постоянных хлопотах о дочерях, муже Савве и пожилых родителях. В действительности, она, уже имея звание специалиста-педиатра, идет в «Хадассу» делать второй тренинг по анестезиологии, работает кардиоанестезиологом в Голландии, а потом заведует отделением анестезиологии в одной из частных больниц Иерусалима.

В нашу с Таней честь был организован прием (у Дудаковых не бывало просто гостей, если гости – это прием). На него с целью знакомства с нами был приглашен доктор Эди Шифрин, ставший краеугольным камнем в моей хадассовской карьере. Эди – москвич, который в возрасте около тридцати лет защитил докторскую диссертацию (явление редчайшее среди хирургов) в самом престижном в области сосудистой хирургии московском Институте трансплантологии. К моменту нашего приезда Эди занимал должность старшего врача отделения сосудистой хирургии «Хадассы» – достижение почти немыслимое по тем временам для хирурга из России. Я рассказал Эди о моем уникальном опыте в исследованиях и лечении детей с врожденными пороками периферических сосудов. Формально я не был сосудистым хирургом и почти не имел опыта в стандартных сосудистых операциях. Но Эди решил, что я – «стоящий товар», и убедил заведующего отделением детской хирургии профессора Шилера взять меня на истаклют (ознакомление). После оформления всех необходимых бумаг я вошел на много лет в стены ставшего для меня священным храмом госпиталя «Хадасса Эйн-Керем».

Но вернемся к моему дорогому доктору Шифрину. По окончании шести месяцев ознакомления мне продлили стипендию (очень скудную) еще на полгода, а потом все кончилось. И тут Эди Шифрин совершил невероятное: он убедил администрацию принять меня на случайно освободившуюся межотделенческую хирургическую ставку на должность сосудистого хирурга, отвечающего за сосудистое обеспечение больных, нуждающихся в гемодиализе. Я не знаю другого человека, кроме Эди, который мог бы взять на себя ответственность и пробить назначение на эту ставку никому неведомого нового репатрианта из России. У меня до сих пор хранится копия письма, написанного заведующим сосудистым отделением профессором Романовым, где он выражает возмущение этим назначением и полностью снимает с себя ответственность за те ошибки и осложнения, которые будут происходить по моей вине.

Это назначение определило мою дальнейшую профессиональную судьбу, а также в значительной степени судьбу моей семьи в Израиле. Эди, я не знаю человека, подобного тебе.

Итак, я «поселился» в «Хадассе». Мой рабочий день (7:30–19:00) проходил в детской хирургии. Я делал пять–шесть дежурств в месяц в приемном отделении по общей хирургии и обязан был быть доступным 24 часа в сутки для проведения сосудистых операций у диализных больных. Доктор Шифрин провел со мной несколько сосудистых операций, необходимых для подключения больного к гемодиализу, показал свои, очень полезные, приемы и отпустил меня в свободное плавание. К счастью, я быстро освоил эти иногда очень не простые операции, осложнений у меня практически не было, но страх ошибиться постоянно витал надо мною, напоминая о письме профессора Романова. Врачи диализного отделения полюбили меня за хорошие результаты операций, а главное – за то, что я был постоянно доступен. Когда через четыре года я получил ставку штатного старшего врача отделения детской хирургии и объявил нефрологам, что больше с ними не работаю, они очень огорчились, а заведующий отделением профессор Поповцер попросту перестал со мной здороваться.

Дежурства в приемном отделении отвечали нашим с больницей взаимным интересам. Больнице нужны были дежурные, а мне – деньги (такие дежурства оплачиваются в Израиле весьма прилично). Когда я начал дежурить, меня не покидало ощущение чего-то необычного по сравнению с моим предыдущим богатым опытом работы в хирургическом приемном отделении. Первую загадку я разгадал быстро: здесь полностью отсутствовала пьяная травма, главное украшение российских приемных. Вторая загадка заняла у меня гораздо больше времени, и ответ состоял в том, что среди наших пациентов было много стариков – мужчин далеко за семьдесят и даже восемьдесят лет. Я поймал себя на том, что класс стариков в Ленинграде практически отсутствовал: либо они вымирали раньше, либо их попросту не при­возили в больницы из-за «бесперспективности».

Дежурства я начинал с «птичьим» запасом ивритских слов, объясняясь с коллегами по-английски. Годы дежурств были моим единственным шансом овладеть профессиональным письмом на иврите, но шанс этот был упущен. Старшие дежурных бригад быстро уловили мой потенциал. Они приставляли ко мне стажера и просили только обследовать больного (говорить и писать должен был стажер) или сразу отправляли меня в операционную. Моя дочь категорически утверждает, что я имею право на место в Книге рекордов Гиннесса из-за количества ошибок, которое я способен сделать в написании самого простого слова на иврите.

А дежурства были ох какие непростые! Помимо обычных хирургических пациентов из Иерусалима и окрестностей, поступал и особый контингент больных – армейские. Армия тогда находилась на Синае, и всех раненых или травмированных солдат переправляли на вертолете прямо в «Хадассу», поскольку в Беэр-Шеве не было отделений грудной и нейрохирургии. Появление каждого такого вертолета – хирургический «фестиваль» на много часов. По сей день звук приземляющегося вертолета вызывает у меня весьма не приятные ощущения. Немалым украшением нашего «хирургического праздника» были также пациенты из арабских больниц. Пациента оперировали, и если тамошний хирург почему-то не справлялся, больного укладывали в амбуланс и везли в «Хадассу».

Утром, по окончании дежурства, ты, чисто выбритый, докладываешь о проведенной работе, а старшие товарищи объясняют тебе, в чем ты был неправ, и дальше начинаешь, как ни в чем не бывало, новый рабочий день. По сей день не понимаю, как я выжил в этом аду, а ведь я еще учился или, точнее, переучивался с советского на западного врача. Но об этом позже.

Я не собираюсь углубляться в хирургические случаи моих дежурств, но один эпизод хочу описать. В приемное отделение привозят впечатляющей наружности старика, не говорящего ни слова на иврите, общаемся через его сына, который объясняет, что с отцом он говорит по-голландски. Утром докладываю профессору Цви Эялю о дежурстве и, между прочим, сообщаю ему, что есть пациент, с которым он может говорить по-голландски (я знал о голландском происхождении профессора Эяля). Цви подходит к старику, и я чувствую, что между ними что-то происходит. Оказалось, старик был последним школьным учителем Цви перед немецкой оккупацией. Их отправили в разные конц­лагеря, и каждый из них был убежден в гибели другого. Из рассказов Цви о пребывании в концлагере: «Самыми отвратительными особями были немецкие евреи, которые поверх полосатых роб с желтыми звездами носили медали, заработанные в Первую мировую войну, и презрительно взирали на остальных». А на каком-то дежурстве я познакомился с кинорежиссером Мишей Каликом, который «заработал» осколок в ногу во время одного из терактов в Иерусалиме.

Не только я учился у израильских коллег, но и они подчас узнавали нечто новое для себя у «русских» врачей-репатриантов. Однажды я прихожу на дежурство: госпитализирован в состоянии комы оле хадаш (новый репатриант). Это Коля Шредер, известный кинооператор из Ленинграда и наш сосед по Центру абсорбции. Мой другой сосед и приятель Гриша Патлас сообщает, что случайно зашел к Коле и застал его за обедом с бутылкой водки. Гриша выпил одну рюмку и ушел, а потом почувствовал, что слепнет. Хозяин дома выпил гораздо больше и потому был доставлен в больницу без сознания. Диагноз был очевиден каждому «нашему» врачу: эти герои пили метиловый спирт, который был куплен немыслимо дешево скупым Шредером в Бейт-Лехеме под видом водки. Оба, к счастью, выздоровели полностью, а израильские доктора познакомились с невиданным доселе в здешних краях заболеванием, которое лечится приемом внутрь этилового спирта, то есть водки.

Наконец, я перехожу к моей основной работе в отделении детской хирургии. Я увидел удивительные вещи: 25-коечное отделение неказистого вида, в котором проводилось невероятное по количеству и сложности число операций по всем разделам детской хирургии. Ничего общего с тем, как это происходило в Ленинграде. Но подлинным шоком для меня оказались врачи. Я уже привык в ленинградской клинике, что я – особа выдающихся способностей, а тут все вокруг в худшем случае – как я, а многие – гораздо способнее. И действительно – все, с кем я начинал работать тогда, от стажеров до резидентов, – сегодня профессора, заведующие клиниками, многие – с мировой известностью. Не меньшим шоком оказались их знания медицины, не хирургии, а именно медицины. Они диагностировали и лечили хирургических больных, как заправские терапевты, они читали ЭКГ, не обращаясь к терапевтам. Одним словом, они были хирургами и врачами – явление, мне ранее не известное. И, наконец, последнее, но не менее важное: побывав в операционной, я увидел, что они оперируют, применяя одинаковую технику, то есть их учили технике операций, как каких-нибудь балерин Вагановского училища натаскивали в базовой балетной технике. Я почувствовал себя деревенским хирургом. Я думал: то, с чем я столкнулся в «Хадассе», это и есть уровень всей израильской медицины. В действительности «Хадасса» тогда, 35 лет назад, возвышалась, как небоскреб, построенный в центре рабочего поселка. Сегодня уровень ведущих госпиталей Израиля сравнялся, а в чем-то и обогнал «Хадассу».

«Хадасса» – это госпиталь и медицинский факультет Иерусалимского университета, созданный WIZO (Всемирной женской сионистской организацией). В то время он был оборудован лучше других больниц за счет многочисленных пожертвований от евреев всего мира. И тем не менее, главным его достоянием были люди, именитые врачи, которые оставили свою процветающую врачебную практику, комфортабельную жизнь в США, Лондоне, Париже, Амстердаме и репатриировались в Израиль, став его частью в строительстве и войнах. Я имел счастье работать и общаться с этими людьми вне работы. Для них я и моя семья были одним из доказательств победы их идеологии. Когда в раздевалке операционной ведущие хирурги госпиталя подходят к вам и спрашивают: «Как идут дела? Как проходит адаптация?» – это очень укрепляет чувство собственного достоинства на первых порах.

Вхождение в новую жизнь не обходилось без курьезов. Мы были приглашены одним из англоговорящих старших врачей на barbeque party, которое я понял как приглашение на прием. Являемся разодетые и попадаем в компанию в джинсах и шортах. Потом долго смеялись над этим.

Среди всех известных хирургов «Хадассы» я назову имя только одного человека, которому госпиталь обязан известностью в качестве одного из лучших лечебных заведений всего мира. Это – профессор Натан Зальц, американский хирург, сделавший блестящую академическую карьеру в одном из ведущих университетских госпиталей США, оставивший всё и в 50-х годах репатриировавшийся в Израиль. К слову, от него я впервые узнал, что в 30-х–40-х годах в США еврею-врачу попасть в штат академического госпиталя было практически невозможно. Он был одним из первых, кто преуспел в этом. Поэтому еврейские общины строили для своих врачей еврейские больницы, которые сегодня стали знаменитейшими мировыми медицинскими центрами: «Маунт Синай» (Mount Sinai) в Нью-Йорке, «Бейт-Исраэль» (Beth Israel) в Бостоне и другие. Оказалось, что не все «черное» было сконцентрировано в России.

Профессор Зальц ввел систематизированный тренинг молодых врачей – сегодня это обязательная общеизраильская шестилетняя программа тренинга по всем хирургическим специальностям, которая разработана и постоянно корректируется научным медицинским советом при профсоюзе врачей. Встречаясь с коллегами из России, я упорно, но безуспешно пытаюсь их убедить, что уровень медицины – это уровень врачей, а не оборудования. Насколько мне известно, в России по сей день профессионального тренинга в западном понимании не существует. Второе, не менее, а, может быть, даже более важное деяние профессора Зальца – это направление закончивших тренинг врачей на два-три года в ведущие центры США, где они осваивают последние достижения в хирургических методах и теоретических исследованиях, а потом, возвращаясь в Израиль, открывают лаборатории и проводят новейшие исследования и операции. Так профессор Зальц сумел в течение одного поколения превратить «Хадассу» в первоклассный по мировым стандартам госпиталь и исследовательский центр.

Сегодня, пытаясь обобщить основное отличие советской медицины, в которой я был воспитан, от западной, в которую я перешел, оставив в стороне оборудование, тренинг и прочее, я сформулирую коротко: «Советский подход: человек крепкий, выдержит, не помрет. Западный: человек хрупкий, может не выдержать и умереть».

Детская хирургия

Доктор Мейдад Шиллер был отправлен профессором Зальцем в одну из ведущих детских хирургических клиник мира, руководимую доктором Клэтуорти, дабы заполнить недостающую часть мозаики вновь создаваемой «Хадассы». После трех лет в США он вернулся домой, будучи на вершине современной детской хирургии – оперативной и теоретической, – и таковым оставался до конца своей карьеры. Мейдад строил свое отделение с нуля: он привез первый кардиомонитор, инструменты и подогреватели, необходимые для операций у новорожденных. Он внедрил TPN (перентеральное питание), что позволяло новорожденному с помощью специальных внутривенных растворов, не получая питания через рот неделями и месяцами, нормально развиваться в соответствии с возрастом. TPN совершил подлинную революцию в хирургии новорожденных. А я это интуитивно предвидел еще в Ленинграде, вывесив плакат о четырех мандавошках.

Мейдад сумел воспитать суперквалифицированный сестринский персонал еще до появления специализированного отделения интенсивной терапии. К примеру, он требовал от медсестер наблюдать и угадывать минимальные изменения состояния прооперированного новорожденного и сообщать об этом врачу до того, как изменения появятся на мониторе.

Главным достоинством профессора Шиллера было желание и умение учить молодых врачей. Каждый его обход – это подробный разбор анатомии, физиологии данного порока развития, анализ результатов обследования и, наконец, обсуждение техники операции и послеоперационного лечения. Эти обходы повторялись регулярно и были великолепной школой для молодых врачей и, разумеется, для меня. Со временем я усвоил все его премудрости. В бытность мою уже старшим врачом такие обходы стали для меня просто невыносимы, и я решал эту проблему, давая задание сестрам другого отделения вызывать меня срочно по биперу ровно через пятнадцать минут после начала мероприятия. Но это все было потом, а поначалу, попав на обходы, я сильно загрустил от своей необразованности. Грусть грустью, но нужно выживать. И я открыл великую кампанию ликбеза, просиживая часами в библиотеке госпиталя над руководствами по патофизиологии, биохимии, микробиологии, педиатрии, давно забытыми после окончания института. К счастью, в первый год «наблюдения» у меня было много свободного времени. В конце концов, я дорос до понимания, а потом и сам стал обучать других всем этим премудростям.

Не меньшим педагогом Мейдад был в операционной. Его операции были четкими, каждое движение – продуманным, на его операциях можно было снимать учебные фильмы. Меня он сначала брал на простые операции в качестве второго ассистента, первым был молодой резидент отделения. Меня это раздражало, так как я уже имел опыт сотен таких операций. Но постепенно я стал улавливать, что при его технике операция проходит практически без единой капли крови, научился понимать, как он достигает этого. Затем я превратился в первого ассистента, и, наконец, однажды он сказал: «Меняемся местами». Наш постоянный анестезиолог доктор Кидари утверждала, что в этот момент я начал жонглировать инструментами. Постепенно под руководством профессора Шиллера я дошел до самых сложных операций моей специальности.

При расставании Мейдад заявил, что я – самая большая его педагогическая удача, ибо переделать опытного хирурга в нечто совершенно другое – это совсем не то, что воспитать хирурга с первых шагов. Когда я начал строить заново свое отделение в другом госпитале, я чувствовал себя абсолютно уверенно, имея за спиной школу профессора Шиллера. Спасибо ему.

Моим самым большим «приобретением» в отделении детской хирургии было знакомство и многолетняя тесная дружба со Шмуликом Кацем. Профессор Шмуэль Кац – внук богатого варшавского строительного подрядчика, сумевшего спасти семью из уже оккупированного города. Он был ярчайшим представителем первого поколения евреев, выросшего в новом еврейском государстве. Поколения, совершившего чудо Шестидневной войны. Это они в войну Судного дня двумя ротами задержали наступление сирийских бригад, перебираясь из горевших танков в уцелевшие, до мобилизации и прихода на помощь резервистов. Это роты резервистов-десантников этого поколения в первую Ливанскую войну, будучи несогласными с политикой правительства, перед призывом выходили в штатском на демонстрацию с требованием ухода из Ливана, а потом надевали форму и вступали в уличные бои в Бейруте. Это то поколение, что превратило маленький Израиль в мировую хайтек-супердержаву.

Шмулик закончил медицинский факультет в «Хадассе», он был легендарным врачом легендарного спецназа под командованием Эхуда Барака. Он участвовал во всех операциях спецназа, о которых сегодня написано бесчисленное количество книг и снято множество фильмов. И он участвовал в этих операциях как боевой офицер, ибо в ЦАХАЛе врач боевой части – это боевой офицер по подготовке и по сути. Иначе нельзя – наши соседи о Женевских конвенциях еще не слышали.

Я познакомился со Шмуликом в конце его тренинга по общей хирургии – он был на ротации в нашем отделении, а затем профессор Шиллер отправил его в США, в клинику доктора Гросфельда, для специализации в детской хирургии. «Химия» между нами возникла с момента знакомства. Шмулик быстро оценил мой опыт и уникальность познаний в области пороков развития сосудов. Мы опубликовали серию статей, а одну – даже в самом престижном в мире хирургическом журнале Annals of Surgery. По возвращении семьи Шмулика из Америки (три дочери и сын Эрез, в будущем ставший одним из самых известных и популярных баскетболистов Израиля) мы подружились семьями, а профессионально – образовали совершеннейший тандем, придя к выводу после одной из сложных операций у новорожденного, что мы – лучшая команда на Ближнем Востоке, вероятно – в Европе, и может быть – в мире. Шмулик был большим поклонником таниных работ, посещал все ее выставки. Они с женой Эсти устроили для Тани большую домашнюю выставку, что было для нее и приятным и важным событием. Злокачественная опухоль лишила нас этого удивительного, замечательного человека в возрасте пятидесяти лет. Как многим из нас не хватает его до сих пор…

Я все о госпитале, о врачах, но есть еще одна, не менее важная составляющая – больные. Живем мы на Востоке, который из Западного далека кажется гомогенным (однородным), а на самом деле все не так просто.

Приведу пример. Прооперировав в «Хадассе» в один из моих первых операционных дней нескольких детей, в основном из окрестных арабских сел, и будучи в тот же день дежурным, я зашел около десяти-одиннадцати часов вечера проведать больных. Каков же был мой ужас, когда, войдя в палату, я не обнаружил там ни одного человека. Я бросился к сестре с воплем: «Где дети?» Она удивленно посмотрела на меня, включила верхний свет, и я увидел, что на полу под каждой кроватью спит мама с прооперированным ребенком – на матрасе, снятом с кровати.

Через несколько лет я провел свой первый операционный день в больнице «Вольфсон» в Бат-Яме. Закончив оперировать и поднявшись в отделение, я обнаружил противоположную картину. На каждой кровати спал совершенно обессиленный переживаниями отец, иногда в тесных объятиях с мамочкой. Ребенок же спал где-то в углу кровати, либо на коленях у мамочки, примостившейся на стуле около кровати. Ближний Восток очень разный при ближайшем рассмотрении.

Одна из израильских традиций – посещение школьниками больных детей, и особенно эта традиция соблюдается в религиозных школах. В канун праздников приходят класс за классом с подарками и песнями, соответствующими событию. Нянечка распределяет гостей по палатам, которых гораздо меньше, чем посетителей, и я вижу сюрреалистическую сцену. В палате лежат два арабских ребенка после нейрохирургических операций, заинтубированные, без сознания, а возле них ансамбль с гитарами распевает: «Хаг Пурим, хаг Пурим самеах» («Праздник Пурим, веселый праздник Пурим»).

Одним из старших врачей, работавших в детской хирургии, был доктор Кхалиль Абдулла, происходивший из израильской части около­иерусалимской деревни Кфар-Сафафа. Он закончил ивритскую гимназию, медицинский факультет и прошел тренинг по общей хирургии в «Хадассе». Доктор Кхалиль завоевал всеобщее уважение и признательность за самоотверженную работу в дни войны Судного дня, оставшись единственным молодым врачом в «Хадассе», так как остальные были в армии. Арабов в Израиле в армию по понятным причинам не призывают. Единственной «странностью» в его поведении было то, что в палату с ранеными сирийскими летчиками он без переводчика не входил.

Вспомнил я об этом по ассоциации с ситуацией, которая имела место при мне. Доктор Кхалиль мог много и оживленно беседовать с родителями арабских детей, облаченных в белые рубашки и галстуки, но если это были «простые» люди, он попросту их не замечал. Этим «простым» людям, не знающим иврита, оставалось только обращаться ко мне, и мне пришлось выучить несколько самых необходимых фраз по-арабски. Моим любимым занятием было, когда кто-нибудь из приятелей навещал меня в отделении, небрежно заговорить с одним из подопечных арабских родителей, используя свой микроскопический запас слов, для создания легенды о том, что я владею этим языком. И это срабатывало.

Сложные, врожденные пороки развития – основная часть моей хирургической специальности – случаются во много раз чаще среди арабского, нежели еврейского населения, особенно в замкнутых общинах, как, например, в секторе Газы. Причина этому чисто «экономическая»: чтобы избежать уплаты принятого по мусульманской традиции приданного (калыма) за невесту, две хамулы (большие семьи) договариваются об обмене невестами без уплаты калыма. Экономическая проблема решена, но обе хамулы быстро превращаются в «кузенов» и «кузин», даже если они этого не подозревают. Родственные браки сильно увеличивают частоту пороков развития. Для нашего отделения Газа была «алмазными копями»: оттуда мы получали непропорционально большое количество детей со сложнейшими пороками развития, а лечение оплачивалось нашим правительством.

Мы очень любили Газу. Первый раз туда меня привез профессор Шиллер. Началось представление начальникам от самого высокого и вниз: «Как дела? Как жена? Как дети?» – в общем, все по правилам восточного гостеприимства с абсолютно обязательной главной частью ритуала – угощением маленькой чашечкой крепчайшего кофе. Такая чашечка любителями и знатоками пьется в течение часа и более, обязательно с сигаретой. Я не научился пить такой кофе и, несмотря на все старания растянуть удовольствие, приканчиваю чашечку в два глотка. Затем мы переходим к следующему начальнику, ритуал повторяется, и я выпиваю очередную чашечку кофе. На четвертом начальнике окружающие предметы начинают терять свои очертания, я близок к потере сознания. К счастью, это был последний начальник, и я скоро пришел в себя.

Впоследствии я ездил в Газу консультировать ежемесячно. Свое­образны были наши отношения с местными докторами. Главный врач, доктор N, была женщина незамужняя, хороший педиатр с английским тренингом, полностью посвятившая себя лечению детей. К нам, израильским врачам, у нее было отношение амбивалентное: арабская патриотка, она должна была ненавидеть нас как оккупантов, но как врачей она высоко ценила нас не столько за профессионализм, сколько за человеческие качества. Она видела, что мы относились к ее больным так же, как она, чего нельзя было сказать о ее коллегах по госпиталю. Эти доктора уже через два часа после моего приезда начинали битву за прекращение приема с бесконечной очередью матерей с детьми, осаждавшими больницу, дабы попасть именно к нам. Сиеста у этих докторов начиналась рано.

Еще пример, поразивший меня. Новорожденный ребенок после сложной операции и двухмесячного пребывания в госпитале выписывается домой. Его мать сверхсчастлива, что возвращается со здоровым малышом в свое большое семейство после столь продолжительного отсутствия. Неожиданно профессор Шиллер отменяет выписку из-за необычно холодной для наших мест погоды, не желая, чтобы ребенок заболел по дороге, путешествуя «на перекладных». Мать, естественно, очень расстроена, все ей сочувствуют. И вдруг, без всякого предупреждения, из Газы прибывает машина «скорой помощи», привезшая нового пациента. Шофер, весельчак с неплохим ивритом, хорошо нам знаком. Все очень обрадовались, сообщив выписанной маме, что они с ребенком смогут сегодня вернуться домой на попутке. Но тут, к полному нашему изумлению, водитель «скорой помощи» объявил, что мать с ребенком он готов возвратить домой только за определенную и, видимо, недоступную для бедной женщины сумму. Души других народов не понять, а женщина с малышом оставалась в госпитале еще несколько дней, ожидая хорошей погоды.

Как-то в наше отделение был прислан на два-три месяца на ознакомление хирург М.Г. из Газы. Хирург с опытом, тренирован в Каире. Я проделал с ним накатанный учебный курс и после энного количества ассистирования объявил: «Меняемся местами». Доктор М.Г. провел нормальную операцию, а после, в невероятном волнении, произнес: «Спасибо, доктор, я бы никогда не поверил, что мне дадут в Израиле прооперировать еврейского ребенка». Как я уже писал раньше, добрые дела не остаются безнаказанными. Через пару дней он приехал из Газы на машине с багажником, набитым локусом – самой вкусной и, соответственно, самой дорогой рыбой нашего региона Средиземноморья. Рыба была предназначена нашей семье и семье Шмулика Каца. На мою голову посыпались танины проклятья: у нее были очень неприятные воспоминания об опыте чистки рыбы в прошлом. Эсти Кац просто не имела представления об этом искусстве, поскольку в Израиле продавцы свежей рыбы разделывают ее точно в соответствии с просьбой покупателя. Чертыхаясь, Таня почистила рыбу, но категорически отказалась делать это для Эсти. Но для Эсти нет нерешаемых проблем. А рыба была очень вкусная.

Получив возможность ознакомиться с новейшей литературой по специальности, чего я был лишен в России, я обнаружил, что мои работы, выполненные в последние годы в Ленинграде, абсолютно оригинальны и содержат много нового в плане понимания и лечения врожденных пороков сосудов у детей. Признаюсь честно, я подозревал это и раньше и, готовясь к отъезду, еще до увольнения из больницы, переснял все свои материалы на несколько десятков фотопленок. Переснять-то переснял, но как взять с собой? В своей «второй жизни» я упустил отметить, какую важнейшую роль в диссидентском движении сыграли западные журналисты, предавая гласности любые шаги КГБ. Диссидентов, активистов алии арестовывали, сажали в тюрьмы или психиатрические больницы, отправляли в ГУЛАГ, но они не исчезали бесследно. На периферии, куда журналисты не доезжали, те же активисты «выпадали» из несущихся поездов, «попадали» под колеса автомобилей, а дальше – «нет человека, нет проблемы».

Нашим ангелом-хранителем была Диса Хестад – корреспондентка одной из ведущих шведских газет, аккредитованная в Москве. С ней мы познакомились в доме Ботвинников и продолжаем дружить и по сей день. Дисе, соблюдая все правила конспирации, мы передали мои фотопленки, а также оригинальные, Таней вырезанные, доски, с которых она печатала свои линогравюры, так как их вывоз был запрещен. Через пару лет пребывания в Израиле наш друг из того же дома Ботвинников Юра Меклер, в прошлом проведший пять лет в ГУЛАГе за чтение запрещенной литературы, а в наше время – профессор астрофизики Тель-Авивского университета, сообщил, что все отправленное через Дису прибыло.

В «Хадассе», после получения материалов, я продолжил свои исследования, а потом начал публиковать результаты. Первую статью, написанную мною по-английски, приводил в «приличный» английский вид мой соавтор, доктор Рой Гордон. Рой – рентгенолог, родом из Южной Африки, выпускник Оксфорда – тяжело и много поработал над моим текстом вместе со своей женой-редактором биологической литературы. Статья была принята и опубликована в престижном журнале, читая который, доктор Гордон изрек: «Все равно видно, что статья написана русским». Ко всему сказанному о моем литературном творчестве могу только добавить, что большинство статей в первые годы жизни в Израиле были написаны во время резервистской службы в ЦАХАЛе, куда я уходил с набитым статьями рюкзаком и где мог спокойно работать, сидя в палатке, если не случалось ЧП.

Через пару лет работы в «Хадассе» я познакомился с совершено неведомой мне при советском режиме организацией – профсоюзом врачей. Это сильная, сплоченная организация, в которой работают опытные адвокаты и финансовые советники, занимающиеся вопросами профессиональной страховки, оптимальным пенсионным обеспечением и т.п. Научный совет при профсоюзе полностью ответственен за составление программ тренинга врачей, экзамены и присвоение звания специалиста.

О существовании этой организации я узнал в связи с объявленной профсоюзом всеобщей забастовкой. Забастовка необычная: все врачи покидают больницы, оставив только дежурный персонал. Мы в арендованных профсоюзом автобусах уехали от народа Израиля. Подобная забастовка была Европе, когда голландские доктора покинули страну и переехали в Бельгию, или наоборот. Знаменита эта забастовка была тем, что за дни отсутствия врачей статистика смертности уменьшилась. К сожалению, наши соседи не голландцы, и поэтому невдалеке от каждой больницы были оставлены усиленные группы врачей на случай сюрпризов, которые часто случаются в наших краях.

Моим соседом в автобусе оказался рентгенолог Пини Левенсардт, человек редкого обаяния и остроумия. Мы развлекали друг друга анекдотами, которых оба знали немало. Тут выяснилась удивительная вещь: мой запас анекдотов, привезенных из России, был почти идентичен запасу Пини, сабре (уроженцу Израиля) с немецкими корнями. С тех пор у меня и Тани с семьей Левенсардтов сложились дружеские отношения. Через три дня «бегства от народа» мы вернулись в больницы, ничего не достигнув, и тогда врачи объявили голодную забастовку. В результате мы получили меньше, чем требовали, но все же чего-то добились. Так я узнал еще одну сторону медицины в свободном мире.

Моя жена Таня

После того, как я исчез в чреве «Хадассы», жизнь во внешнем мире не прекратилась, и этим продолжением жизни была Таня. Она работала, содержала дом, растила детей, а параллельно занималась творчеством, участвовала в выставках. И все это ей приходилось делать почти одной, ибо моя помощь была минимальной.

Жора перед бегством связал ее с тель-авивской компанией «Рикмат Рут», занимавшейся тем же бизнесом. Хозяева – очень симпатичная пара израильтян, Яков и Рут. Таня несколько лет работала с ними, катаясь еженедельно в Тель-Авив в маршрутном такси. Большинство пассажиров непрерывно курило, как это было принято в Израиле начала 80-х годов, что превращало эти поездки для Тани в пытку. Однако жертва того стоила: еще много лет женщины Израиля вышивали нарисованные Таней картинки. Это почти забытое Таней время всплыло неожиданно при оформлении ее пенсионных документов. Выяснилось, что симпатичная пара давала ей поддельные тлуши (платежные ведомости) и не делала отчисления на социальное страхование, что было необходимо по закону. Внешность бывает обманчива, ибо «жулик» Жора законы соблюдал.

Пребывание под постоянной опекой «Сохнута» и Центра абсорбции, со всеми ее положительными и отрицательными сторонами, лишало нас ощущения, что мы абсолютно свободные люди. Нам этого очень не хватало. Поэтому мы с Таней на одолженные у друзей деньги отправились в Италию.

Нашим наставником в организационном и искусствоведчески-экскурсионном плане стал художник Аарон Априль. С Аароном и его женой Леной мы познакомились вскоре после приезда в Израиль. Не помню, в какой связи они у нас появились, но хорошо помню наше восхищение, когда в дом вошла пара голливудских звезд: настолько хороши они были собой, особенно Лена – высокая, стройная, смуглая, черноволосая, с ярко-голубыми глазами, натуральная Лиз Тэйлор. Аарон дал дельные советы: передвигаться на поездах, купив 2000-километровый проездной билет, обязательно взять театральный бинокль, иначе многие важные работы будет трудно рассмотреть. Например, Сикстинскую капеллу следует изучать через театральный бинокль, лежа на полу. Потом Таня с Аароном составили маршрут и финансовый план поездки, включавший ориентировочную стоимость жилья: 20 долларов в сутки.

Вылетаем. И – невероятно! – мы в Риме, идем по его улицам в сторону вокзала Термини, дышим свободным воздухом Рима – ощущение, которое может понять только человек, родившийся и живший в этой проклятой клетке, именуемой СССР. Мы переезжали из города в город по составленному маршруту, упиваясь дивной красотой домов, дворцов, мостов и улиц. Удержусь от описания отдельных мест, ибо для меня Италия и по сей день – самая красивая страна мира. Днем мы питались на рынках: хлеб, сыр, фрукты и вино. Рестораны нашим бюджетом не были предусмотрены. Завтраки и ужины были того же приблизительно содержания, плюс кофе или чай, которые мы готовили в номере. С момента посещения Италии нашим наставником Аароном Априлем что-то изменилось там с ценами отнюдь не в нашу пользу. Бюджет – это бюджет, резервов у нас нет. За 20 долларов можно было снять комнату только в дешевом борделе. Можно сказать, мы совершили экскурсию по борделям Италии. Типовое оснащение комнаты борделя – двуспальная кровать, биде, унитаз, умывальник, иногда душ в номере, а чаще – снаружи. А такой необходимый нам предмет, как электрическая розетка, либо отсутствовал, либо находился где-то под потолком. Мы строили необыкновенные конструкции, добираясь до розеток, а порой, чтобы воспользоваться коридорной розеткой тайком от персонала, приходилось осуществлять настоящие «военные операции». Но горячий кофе всегда был на столе. А как мы были счастливы!

Для Тани главным в Италии было искусство. Иногда мне казалось, что она находится на грани безумия: она знала все картины, где они должны висеть, она осматривала их под разными углами, чертыхаясь по поводу тогдашнего безобразного устройства итальянских музеев. Потом она возбужденно обсуждала со мной технику мазка, распределение света, особенности композиции, и все это вгонялось в мои слабые мозги. Если бы я измерил окружность моей головы до и после поездки в Италию, я смог бы вычислить количество впихнутого в меня искусства. Но силы наши небеспредельны, и в конце поездки, в Венеции, я ощутил, что еще один Тинторетто (41-й) и все остальное, набитое в мою голову, выплеснется наружу каким-нибудь противоестественным путем. После этого я «потерялся». Я часто терялся в наших с Таней многочисленных поездках, поскольку страдаю тяжелой формой «пространственного идиотизма». В этот раз я потерялся сознательно, купил полуторалитровую бутылку красного вина, отыскал канал, напоминавший Фонтанку, и проностальгировал весь день, пока Таня осматривала еще три замечательных музея. Когда я нашелся, Таня пыталась пересказать впечатление об этих музеях, но мой мозг перешел в глухую защиту: ни одной картины больше! Перед самым возвращением домой, зайдя в музейный зал, мы застали там группу туристов из СССР. Туристы эти, услышав, что мы с Таней говорим по-русски, так стремительно понеслись из зала, что нам не удалось ни одного из них завербовать в ЦРУ или Моссад. Мы вернулись в Израиль абсолютно свободными людьми.

22 июля 1982 года у нас родился сын Михаэль (Мики). Это счастливое событие также добавило материал в уже упомянутый список моих черных поступков. С появлением признаков начинающихся родов я привез Таню в родильное отделение «Хадассы» и заскочил на 15–20 минут в свое отделение, чтобы сообщить о своем отсутствии и сделать некоторые назначения. Когда я вернулся к Тане, ее руки были исколоты не менее чем в десяти местах, пока удалось поставить «инфузию», так как у Тани очень «плохие» вены. А я был легендой «Хадассы» по умению попадать в самые «трудные» вены. Меня даже вызывали из дома, чтобы поставить «инфузию» Ализе Бегин, жене премьера: у нее из-за отеков вены были очень труднодоступны. В данном случае я заслужил пребывание в «том списке»! Роды прошли благополучно, мальчик родился здоровый и красивый. Таня, как и все ее подруги, успевшие родить в России, вспоминала о первых родах как о «средневековых пытках» по сравнению с родами в Израиле.

На восьмой день, как положено, Мики было сделано обрезание. Мероприятие проходило в «Хадассе», в специально предназначенном для таких мероприятий зале. Моэль рав В. – «придворный» моэль «Хадассы» – начинал свой день рано утром с обхода послеродовой палаты. Он подходил к каждой женщине и говорил: «Мазаль тов» («Поздравляю»), если родился сын, или «Ничего страшного, в следующий раз получится», если родилась девочка. Бизнес это бизнес. Согласно еврейской традиции, важная фигура на этом ритуале – это сандак, человек, на коленях которого лежит ребенок во время процедуры. Идеальная ситуация, если это дедушка или кто-то из пожилых родственников. У нас таковых не было, и сандаком у Мики стал художник Аарон Априль. Далее, согласно традиции, ребенка передают с рук на руки старейшим, дабы малыш набрался мудрости. В микином случае старейшинами были исключительно профессора хирургии, заведующие отделениями «Хадассы». Это не помогло, сын не стал врачом, он работает в области анимации и кино. Видимо, влияние сандака Аарона оказалось сильнее, чем влияние хирургов. Господа, учтите это, если захотите повлиять на выбор будущей профессии новорожденного.

После рождения Мики жизнь Тани стала еще тяжелее. Она продолжала работать, занималась малышом и оказалась совершенно не подготовленной к внезапно объявленной ей войне со стороны дочери, вошедшей в «прекрасный» возраст 12-15 лет. Не прошедшие через подобную войну матери просто не понимают, о чем идет речь. Это когда милая ласковая дочурка превращается в настоящего хищника, норовящего тебя укусить, разозлить, которая успокаивается только тогда, когда доводит мать до слез. Какой-нибудь дополнительной помощи от меня Таня получить не могла, потому что степень моей занятости в госпитале никак не изменилась. По правилам, принятым тогда в «Хадассе», наличие у хирурга семьи, детей и домашних проблем, в принципе, никого не интересовало.

Но даже когда у меня было свободное время для занятия детьми, это получалось как-то не так. Со времени нашего приезда в Израиль Таня делала постоянные усилия, чтобы дочь не разучилась читать по-русски, для чего брала интересную книгу и они по договоренности читали друг другу по главе. После рождения Мики у нее уже не было на это времени и сил. В один из немногих моих выходных Таня потребовала, чтобы хотя бы эту работу я взял на себя. Я тут же пошел к соседу Виле Цаму, который скупал все печатное, выходившее на русском языке. Я выбрал у него книгу, отвечавшую требуемым критериям: небольшая, крупные буквы и интригующее содержание, которое обещало название «Смерть в Бейруте». После чего вручил книгу Наде и строгим отцовским голосом велел читать, а если что-то непонятно, спросить меня, не мешая маме. Дочь отправилась к себе в комнату, а я уткнулся в свои статьи. Дома тишина, которая длится уже пару часов. Мне это начинает казаться странным, так как Надя очень не любила читать по-русски. Наконец, к ней прибегает подруга, и они уходят из дома, а я беру принесенную книгу и начинаю ее просматривать. Уже на первой странице наш герой, поднимаясь в лифте высотного дома, успевает «трахнуть» трех разных девиц. Перескакиваю на последнюю страницу: герой лежит крепко связанный в зубоврачебном кресле, а зубной врач, покинутая им любовница, рвет на куски его половой член громадным бриллиантом когда-то подаренного им кольца. Боже мой, отец собственноручно дал читать такое тринадцатилетней дочери! Как поступить: выбросить книгу или делать вид, что я ее не просмотрел? С Таней посоветоваться не могу – убьет. Я решил поступить, как настоящий мужчина: сделать вид, что ничего не знаю. Надя вернулась с прогулки, снова заперлась у себя, а еще через несколько часов открылась дверь ее комнаты, откуда с воплем «Ихс!» («Гадость!») вылетела злосчастная книга – последняя прочитанная моей дочерью на русском языке.

С Мики у меня тоже не всегда получалось ладно. В одну из пятниц Таня выставила нас на прогулку, чтобы не вертелись под ногами и не мешали хозяйничать. Мы с Мики, сидящим в коляске, гуляем по Гило, улицы абсолютно пустые после полудня. Тоска зеленая, и мы с Мики «случайно» оказываемся у дверей наших друзей Гриши и Нины Патлас, младшая дочь которых – сверстница и подруга Мики по детскому саду. Гриша Патлас – профессиональный актер, выпускник Ленинградского театрального института, в это время учится в йешиве (религиозном учебном заведении) и находится в переходной стадии из актера Гриши Патласа в ребе Цви Патласа, кем он и стал со временем. В доме уже соблюдался кашрут, но Нина еще по субботам прибегала к Тане курить. Мы стучим, нам открывают дверь, и Гриша профессионально исполняет роль приглашающего на встречу Субботы одинокого еврея, затерявшегося в пустыне. Садимся за стол, Гриша проводит субботний ритуал. Тут я должен сказать об одном свойстве нашего Мики: он был очень тихий мальчик и, приходя к кому-нибудь в гости, путем незаметного нажимания кнопок выводил из строя или переключал все доступные электроприборы. Поэтому обычно я был настороже, но поскольку он уже умудрился, будучи в одну из суббот в гостях у Патласов, включить музыку, то вся техника у них (в переходный период она еще существовала) была закрыта одеялами. Я расслабился и тотчас же был наказан. Мики по обыкновению тихо и незаметно выбрался из-за стола, направился в соседнюю комнату, где горели субботние свечи. Вспомнив свой недавно прошедший день рождения, он попросту задул их. Я – менее незаметно – вышел из-за стола и зажег свечи. Мики снова их погасил, и это повторилось раза четыре. Не передать, как неловко я себя чувствовал.

Это издержки переходного периода. Сейчас все в порядке. Ребе Цви Патлас преподает в йешиве и дарит мне свои книги, а я оперирую его детей. Мы хорошие друзья.

Вскоре после рождения Мики Тане пришлось срочно искать работу, поскольку очередная всеизраильская банковская афера загнала нас в непредвиденные долги. С помощью друзей работа нашлась – в Управлении древностей. Нефти в Израиле нет, а вот древностей – до… чертиков, то есть много. Таня начала работать (полагая, что временно, а в действительности – на много лет) художником в подразделении «Иегуда и Шомрон» (Иудея и Самария), занимавшемся как раскопками, так и «полицейской» археологической работой – охраной античных артефактов от расхищения.

Как явствует из названия подразделения, район деятельности – это «территории», по израильскому определению, или «оккупированные территории» – по арабскому. Таня была настоящим «фронтовым» художником. Могла сидеть в глубокой яме с проводившими раскопки рабочими-арабами в самом центре Шхема, зарисовывая мраморные римские надгробия, а по краю ямы ходили с автоматами два ее телохранителя. Таких примеров я могу привести десятки. Значительная часть ее работы – рисунки-реконструкции: от мелких предметов (по их обломкам) до древних сооружений (по раскопанным остаткам). Со временем она основательно вошла в эту специальность и превратилась в первую леди-художника израильской археологии. Много книг и журналов по археологии опубликовано с ее рисунками.

Танина группа много лет вела раскопки на горе Гризим – священном месте самаритян. Они отыскали остатки храма, дивной красоты мозаичный пол синагоги, который Таня скопировала, и ее копия, по-моему, до сих пор висит в Иерусалимском музее. Попутно очень советую посетить недавно открытый музей мозаики «Добрый самаритянин» по дороге из Иерусалима на Мертвое море. В благодарность за проделанную работу самаритяне приглашали археологов на свои важные мероприятия, кое-что перепадало и мне. Так, я побывал на их Песахе, где, видимо, воспроизводился ритуал, принятый до разрушения Первого Храма. На горе Гризим суетились одетые во все белое мужчины: они разожгли гигантский костер в большой яме, потрошили и нанизывали на вертела туши баранов и клали их на огонь. После соответствующих песен и молитв началось мясопоедание, длившееся всю ночь, а с первыми лучами солнца остатки еды выбросили в тлеющей костер.

Вот еще одна история, связанная с самаритянами. Я сопровождал Таню на какое-то торжественное мероприятие в Холоне. Таня сидела в зале, а я скучал в вестибюле, рассматривая висящие там фотографии уважаемых самаритян с другими, видимо, тоже уважаемыми людьми, и одна из фотографий почему-то подсознательно привлекла мое внимание. При ближайшем рассмотрении я обнаружил, что группа уважаемых в соответствующих нарядах стоит – ни много, ни мало – на улице Зодчего Росси в Санкт-Петербурге. А вот и история: в конце XIX века еврей-торговец антиквариатом, бродя по нашим палестинам, умудрился купить самую важную религиозную реликвию самаритян – камень с текстом. Камень попал в Россию и в конце концов нашел пристанище в Публичной библиотеке. Перестройка же позволила добрым самаритянам впервые увидеть свою главную религиозную реликвию.

Работа в археологии и мои ежегодные месячные или двухмесячные призывы на резервистскую службу в армии вынудили Таню срочно брать уроки вождения. Своего инструктора она поразила, отжав педаль сцепления и плавно сдвинув машину с места с первого раза. На вопрос, училась ли она уже вождению, ответила: «Нет, но я шью на ножной швейной машинке». Экзамен по вождению Таня сдала с первого раза и в конце недели получила водительские права, а уже в начале следующей недели я уходил на месяц в армию. Обычно я отвозил Мики в детский сад утром, а Таня добиралась до места своей работы в Музее Рокфеллера, расположенного в Восточном Иерусалиме, автобусами. Теперь вообразите: Таня впервые садится за руль одна, отвозит малыша в детсад и прорывается к Музею Рокфеллера. Проезд через Восточный Иерусалим иначе как прорывом назвать нельзя: все гудят, красный свет на светофоре толкуется по-разному. На работе понимали ситуацию, и в музее ее уже ждала спасательная команда с готовым джипом, дымящийся кофе и зажженая сигарета. С тех пор моя жена ведет себя за рулем, как идущий в атаку танкист.

В Гило тогда не хватало светофоров, а Тане по пути в детсад нужно было пробиваться через вечно забитый перекресток, ибо уступать дорогу ближнему в наших широтах не принято. Таня преодолевала препятствие с боевым кличем ирокезов «Ёб твою мать!» Однажды перекресток оказался свободным, Таня спокойно проехала через него, и тут услышала нежный голосок нашего сына: «Ёбт!» Это было сказано в нужном месте и в нужный момент.

Я описывал жизнь вне «Хадассы», но эта жизнь добралась до меня и в моем «храме». Наши ближайшие друзья с пьяным «в жопу» Сашкой Окунем за рулем «лоб в лоб» столкнулись со встречной машиной. Досталось всем, но по-настоящему тяжело пострадала Вера Окунь: сотрясение мозга, перелом бедра. В первый же день госпитализации она перенесла операцию на бедре. На второй день, входя в госпиталь, я встретил нашу знакомую, которая провела ночь у Веры, и она сказала, что Вера к утру начала странно разговаривать. Забежав к себе в отделение и выяснив, что срочных проблем нет, я направился в ортопедию, где находилась Вера. Контакт с ней мне не очень понравился. Я попросил сестер срочно выяснить в лаборатории результаты анализов, сделанных час назад. Приблизительно одновременно со мной Веру заскочил навестить Эди Шифрин. Когда мы увидели результаты анализа, мы молча, не сговариваясь, схватили верину кровать и бегом спустились в отделение интенсивной терапии. Уже через час она была в коме, которая продолжалась около 24 часов. К счастью, Вера вышла из этого приключения совершенно здоровым человеком. С Верой случилось редкое осложнение, именуемое Inappropriate LDH – осложнение непредвидимое, неспецифическое, но нередко фатальное. В этом случае Эди и я можем с уверенностью утверждать, что мы спасли Верушку.

Торонто

Главу эту начну с гордого сообщения о том, что я был одним из четырех врачей, первыми сдавших официальный экзамен по детской хирургии, соответствующий американским стандартам: К. Абудало,

Ш. Кац, я и И. Виноград стали первыми в Израиле официально дипломированными детскими хирургами.

Доктор Ицхак Виноград (Вино) принадлежал к поколению Шмулика Каца, с той же биографией, но это был человек совсем другого характера. Вино перешел в наше отделение из Иерусалимского госпиталя «Хадасса Хар ха-Цофим». Он работал в отделении профессора Ниссана, который был «злейшим врагом» Шиллера и считал, что его врачи должны заниматься параллельно взрослой и детской хирургией. Вино хотел заниматься только детской хирургией и «перешел Рубикон». Сначала у меня не было контактов с Вино, но когда он разгадал мою уловку со «срочным» вызовом через 15 минут после начала шиллеровского обхода, он понял, что я не так уж прост. Мы сошлись ближе, познакомились семьями. Таня высоко ценила его жену Лиору, архитектора и умницу, очень рано покинувшую этот мир. Мы знали, что Вино пришел к нам в отделение на один год, так как его ждало место резидента в Торонто. Тут я должен сделать еще одно отступление. В «Хадассе» нельзя было продолжать академическую карьеру, не имея титул GIA – это шутливая аббревиатура идишского определения: G – гивейзен, I – ин, A – Америка (побывал в Америке), иными словами, не сделав резидентуру в одном из ведущих университетских госпиталей Северной Америки. Профессор Шиллер искал для меня место резидентуры, но для нашей семьи сроки GIA были критическими: через два года Надя должна была уходить в армию, а Таня ни под каким предлогом не готова была покинуть страну, пока Надя служит. Через какое-то время после отъезда Вино в Канаду у нас дома в час ночи раздается звонок Вино: «Аркадий, я организовал тебе место в резидентуре, оформляй документы». Шок! Началась суета: я занимаюсь бумагами и визами, Таня – сбором вещей в Канаду и подготовкой сдачи квартиры в аренду, а Надя категорически заявляет, что ни в какую Канаду она не поедет и остается дома, у нее бурная светская жизнь, романы. В общем, весело. Проблема Нади решилась неожиданно и легко: так же категорически, как она отказалась ехать, она объявила, что едет, потому что, как выяснилось, в Канаде водительские права можно получить в 16 лет. Ох уж эти загадки девичьей души…

Наконец, все предотъездные дела и прощания закончены. К нашей полной неожиданности, за нами приезжает Шмулик Кац на своем минибусе, забирает нас вместе с барахлом и привозит в аэропорт. Это было с его стороны так неожиданно и так по-дружески! В этом весь Шмулик. Мы в самолете, разговариваем с Мики о его приближающемся четырехлетии, и наш сын в связи с этой датой обещает больше не сосать соску и научиться плавать. Оба обещания он выполнил.

Въезжаем в квартиру, арендованную еще из Израиля, до нас в ней жил израильский врач, закончивший резидентуру. Покидая Торонто, мы точно так же передали эту квартиру и продали машину следующему израильскому врачу. Квартира была удобная, полностью оборудованная, в многоэтажном доме с подземным гаражом и закрытым бассейном для жильцов. Дом населяли представители нижней и средней прослойки среднего класса, но для нас это была очень дорогая квартира. Не перечисляя источники нашего финансирования, могу сказать, что денег у нас хватало только на оплату жилья, весьма скромное питание, а также на содержание самой дешевой старой машины, ибо без машины жить в Торонто нельзя. Причиной нашей нищеты было неполучение причитавшихся мне как лектору (ассистенту) денег из университетского фонда усовершенствования, так как мне не хватило нескольких месяцев до положенного минимального стажа – четыре года до первой выплаты. Поездку же, как я объяснял выше, мы откладывать не могли из-за Нади. Эта нищета в значительной степени определяла образ жизни нашей семьи в Торонто.

«Детский госпиталь» (Hospital for Sick Kids) в Торонто – один из двух-трех ведущих детских госпиталей мира, делать там резидентуру было важно для меня как с профессиональной точки зрения, так и с точки зрения украшения Сurriculum vit?. Начав работать, я не пережил ничего даже близко напоминающего мое первое впечатление от «Хадассы». Тот же самый подход, те же методы, я говорил с ними на одном и том же профессиональном языке. Естественно, там было чему поучиться – и новейшим технологиям и опыту ведущих детских хирургов мира. Однако оставим технологии и поговорим о людях, общаясь с которыми, я воочию убедился, что сходство между США и Канадой только внешнее.

Штат моего отделения состоял из заведующего – профессора Роберта Филлера, американца, воспитанника Гарварда, и двух молодых старших врачей, уже выучившихся под руководством Филлера. Два вторых старших врача – канадской выучки. Разница между этими группами разительная. Боб Филлер – веселый, простой в обращении, хотя бывает строгим и жестким, когда требуется. Его принцип обучения: «Первую операцию ты мне помогаешь, вторую – я тебе, а третью ты делаешь без меня».

Доктора Зиги Эйн и Барри Шандлинг – канадцы, то есть хирурги английской выучки. Доктор Шандлинг считал, что резидент должен ассистировать ему несколько лет, пока не проникнется его, Шандлинга, хирургической философией. К слову, оба этих человека сделали буквально переворот в определенных разделах нашей специальности – это то новое, что я привез в «Хадассу».

Еще об этих весьма нестандартных людях. У доктора Эйна на дверях был приклеен большущий «Маген Давид», он объездил полмира, но в Израиле никогда не был. Он был женат на медсестре, и их первый ребенок родился с CF (цистик фиброзис). С тех пор они не заводили детей, но усыновили шестерых или семерых малышей, родившихся в госпитале с какими-либо пороками и брошенных родителями.

Барри Шандлинг всегда выглядел английским аристократом: одежда, трость, манера говорить, жена-англичанка. Однажды я ассистировал ему, а Барри был сильно разозлен ассистировавшим ему на

предыдущей операции резидентом-американцем. Всю операцию Барри периодически выдавливал из себя какие-то раздраженные бормотания, но слов я не разбирал, полагая, что это из-за моего отнюдь не совершенного английского. И вдруг я начал понимать: этот «английский аристократ» ругался на идиш.

Разница между Канадой и США проявлялась, конечно, не только в медицинских школах, но и в том, что Канада – страна с большой социальной защитой. Обучение в школах бесплатное. Надю мы записали в ближайшую школу. Выбор изучаемых предметов – абсолютно свободный. Так, например, можно посещать только кулинарию и танцы, вопрос лишь в том, где и какое образование можно получить в дальнейшем. Дочь наша тоже пыталась выбрать что-то «приятное», но мы заставили ее прибавить к рисованию английскую литературу и математику. Надеюсь, она об этом не жалеет. Детский сад тоже был бесплатным, но только три часа утром, то есть Таня должна была развлекать четырехлетнего ребенка с 11 утра и до ночи. Она быстро «сломалась» и готова была лучше вернуться в Израиль, чем работать бэбиситтером весь день. В итоге мы еще урезали наш бюджет, и Мики был отдан в платный детсад, функционирующий полный день. Видимо, там царила строжайшая дисциплина: вернувшись домой, Мики открывал рот и во весь голос выл несколько минут, как пароходная труба, или бегал из конца в конец нашего длиннющего коридора, пока не расслаблялся. Говорил он в это время на трех языках: с нами – по-русски, с Надей – на иврите, в детском саду и в гостях – по-английски. Почти каждый день мы ходили с ним в бассейн нашего дома, и он, как и обещал, научился плавать.

Памятуя, что целью надиного приезда в Канаду было получение водительских прав, нам нужно было приступать к этому немедленно. По канадским законам начинающий водитель обязан взять минимум четыре урока у профессионального инструктора, а дальше – обу­чайся с кем-либо на свое усмотрение. Первым «кем-либо» стала Таня – к этому времени прекрасный водитель, но со слабыми нервами. Ее вскоре заменил я – средненький водитель, но с крепкими нервами. Унаследовав по материнской линии генетическую склонность к автомобильной баранке, дочь быстро освоила эту премудрость и чертом носилась по Торонто на нашей колымаге. Она же, скучая по компании сверстников, отыскала в телефонной книге семью Бориса Бирштейна, с дочерью которого Симоной дружила когда-то в Центре абсорбции.

Борис, к тому времени очень богатый человек, судя по его особняку в центре города, пригласил нас к себе и уговаривал остаться в Канаде навсегда. Вокруг него вертелся целый хоровод «шестерок», но мы не пришлись к этому двору. Тем не менее, он оказал Тане ценную услугу, сведя ее с галереей, которая купила несколько таниных живописных работ. На эти деньги мы совершили замечательное недельное путешествие по провинции Квебек. Надя всю неделю сидела за рулем, а в семье были покой и согласие. В благодарность за это Надя осталась с Мики на неделю и отпустила нас в Нью-Йорк. Уезжая в Израиль, мы расстались с Борисом в самых дружеских отношениях.

Таня отыскала свою ленинградскую знакомую Машу Эткинд, дочь очень известного в питерских кругах профессора Ефима Эткинда, изгнанного из совдепии в связи с публикацией солженицынского «Архипелага». Маша жила в Торонто, преподавала архитектуру в университете, была замужем за израильтянином Ури Шафриром. Мы очень быстро и близко подружились, у нас оказалось много общего, включая сыновей одного возраста. Со временем, уже взрослыми, дочь и сын Маши оказались в Израиле, родители их навещают не менее двух-трех раз в год, мы много общаемся и очень любим друг друга.

Мы не могли покинуть Канаду без того, чтобы я не устроил Тане очередную «шоковую терапию». Выполненная мною работа была принята на съезд APSA – Ассоциации детских хирургов Америки – самого престижного форума в моей специальности. К тому же мой доклад открывал съезд. Была ли эта честь оказана моей работе или моему профессору Филлеру, я не знаю. Съезд проходил на острове Хилтон, штат Джорджия. Американцы любят проводить съезды в местах, где есть поля для гольфа, многие делегаты приезжают со своими клюшками. Маршрут моего полета: Торонто–Атланта–Джорджия–Хилтон. Таня отвезла меня в аэропорт. Я прилетел благополучно в Атланту. Изу­чив вывешенные там плакаты и прочие туристические материалы, я понял, что гражданскую войну в Америке выиграли южане, а не северяне, как меня учили в школе. Затем перелет в Джорджию, а оттуда маленьким самолетиком, который почему-то задержался, – на остров Хилтон. Уже из окна автобуса по пути в гостиницу я заметил компанию коллег, направлявшихся в ресторан. В отеле я зарегистрировался, устроился в номере, перечитал еще раз доклад и уснул. А между тем, вернувшиеся из ресторана коллеги справились у администрации о моем прибытии, получили ответ, что таковой в отеле не находится: то ли спутали имя с фамилией, то ли из-за произношения. Началась настоящая паника: пропал человек, первый доклад, несмотря на то, что несколько человек утверждали, что видели меня в Атланте. Кто-то даже позвонил Тане, чтобы узнать, где я. Таня сказала, что я точно улетел, и просила сообщить немедленно, когда я найдусь. Всю ночь она провела у телефона. Утром я проснулся; вымытый, чисто выбритый и готовый к бою, выхожу в вестибюль. Раздаются радостные крики: «Доктор Филлер, он здесь, он нашелся, он в порядке!» Тут же сообщают, что так волновались обо мне, что даже сообщили жене. Я стремглав бросился к ближайшему телефону и позвонил Тане. Потом уже она мне пересказывала все черные мысли, вертевшиеся в ее голове в ту ночь с 23:00 до 7:00.

Где-то через год после нашего возвращения в Израиль профессор Филлер с женой впервые посетили Израиль. Мы с Вино разделили наши обязанности по приему гостя. Я взял на себя археологию. Таня убедила своего начальника, известного археолога Ицхака Магена, провести персональную экскурсию в недавно открытую пещеру, которая была попросту улицей времен Первого или Второго Храма, идущей вдоль Стены Плача на глубине нескольких метров. Раскопки там еще продолжались и никаких посетителей не пускали. Филлер и его супруга, как большинство ассимилированных американских евреев, имели более чем смутное представление о нашей истории. Вход в пещеру был с мужской половины молитвенной площадки у Стены Плача и представлял собой грубо сколоченную из досок дверь, закрытую на большой висячий замок. Замок открывается исполинским ключом, дверь со скрипом распахивается. Перед входом г-жа Филлер спрашивает меня: «Мы действительно первые, кто входит в эту пещеру?» – «Да». – «До нас никого не было?» – «Нет». – «Это действительно часть той стены, из которой можно посылать письма прямо к Б-гу?» – «Да». Отрывается листок из довольно толстого блокнота, и Он получает первое послание. Те же вопросы и тот же ответ повторяются каждые пять-семь минут. Блокнот становится все тоньше, а там, наверху, видимо, началась сверхурочная работа. Американки – очень деловые женщины. Что касается Боба Филлера, то он неотрывно слушал объяснения Ицика Магена, задавал вопросы и периодически прикладывал к глазам носовой платок.

Перестройка

Возвращение из Канады в Иерусалим наши друзья восприняли как праздник. Немногие уехавшие из Израиля приезжали обратно. Это событие было радостным и для нас – встреча со старыми друзьями у взрослых и у детей. Мики быстро перешел с трех языков на единственный – иврит, Надя заканчивала последний класс, караулила меня после работы, утверждая, что если она сейчас, сию минуту не получит машину, то никогда не сдаст экзамены на аттестат. Мы с Таней вернулись на прежние места работы.

Все было так же, но не совсем: во всем присутствовало ощущение надвигающихся перемен. В Израиль на какой-то футбольный матч приехала команда киевского «Динамо». Неслыханно! Мой знакомый, бывший у них гидом, объяснял им, что есть Стена Плача, а также роль ее в связи со Всевышним. Футболисты страшно разволновались, у каждого, оказывается, были просьбы. В сумочке гида имелась только чековая книжка банка «Леуми». Просьбы команды киевского «Динамо», написанные на клочках разорванных банковских чеков, были вложены между камнями Стены Плача. Повлияло ли это на быстроту передвижения информации, не знаю.

Самым невероятным событием для русской общины стал визит Булата Окуджавы. Он приехал как гость агонизирующей, но еще существующей коммунистической партии Израиля. Его концерт в Иерусалимском театре – одно из самых незабываемых и волнующих меня по сей день событий. Зал набит более, чем битком. Казалось, даже с потолка свисают люди. Весь зал – это шестидесятники, они пели вместе с Окуджавой, они заказывали какие-то его старые песни, слова которых он забыл, а зал помнил и подсказывал ему. Люди плакали от счастья.

Потом в Израиль начали приезжать отказники. Рядом с нами в Гило поселился Игорь Губерман с женой Татой и детьми Таней и Милей, успевший отбыть пятилетний срок. Вокруг Игоря началось бурное кипение жизни и веселья. Он хотел познать все: от античных памятников и истории до секретов жизни иерусалимского рынка «Махане Иегуда». Я помню его счастливые слова, сказанные после издания им первой книги в Израиле: «Вот не думал, что когда-нибудь смогу купить машину на деньги, заработанные стихами».

С семьей отказников-москвичей Мариновых мы познакомились у общих знакомых, а затем подружились и дружим по сей день. Миша Маринов – физик-теоретик, суперзвезда, судя по тому, что уже десять лет после его смерти проводятся международные конференции его имени. Миша попал в отказ в 1978 году, был изгнан из Московского Физтеха, работал плотником и еще что-то считал у себя в тетрадке. Миша рассказывал мне, что более всего он гордится тем, что на лекции, которую он читал в МФТИ после реабилитации, сидевший в первом ряду академик А.Д. Сахаров делал заметки в своем блокноте. Когда Миша в Израиле подал свои документы в университет, его спросили, не родственник ли он того самого Маринова. Миша скромно ответил, что это он – тот самый.

Божий дар – это не всегда благодать. Миша с его супермозгами знал четыре европейских языка, а будучи в отказе, выучил иврит, да так, что по приезде в Израиль свободно говорил, читал и понимал язык. Вот тут-то наш Миша попал в ловушку израильской прессы, ибо если ты незнаком с ее повадками, а текст понимаешь буквально, то ясно, что страной управляют преступники, а страна просуществует, может быть, еще пару месяцев. Выросший на советской прессе, где идет сплошное вранье и восхваление всего, а если кратко упомянуто, что где-то из-за сильных дождей затопило пару домов, то понятно, что произошла гигантская катастрофа с большими человеческими жертвами, Миша впал в депрессию, из которой благополучно выкарабкался, выбрав наиболее соответствующую себе политическую ориентацию.

Таня один-единственный раз в жизни вложила в Стену Плача записку с просьбой увидеться с родителями. И это сбылось. Танина мама была одной из первых приехавших в гости в Израиль из России. Отец получил разрешение еще через пару месяцев – все из-за того же долбаного урана. Не пытаюсь и не смог бы описать эмоциональную сторону нашей встречи. Мики прилип к бабушке и дедушке и не отходил от них месяцами, и это было взаимно. С Надей было сложнее: они ехали к той любимой внучке, с которой расстались, когда ей было восемь лет, а встретили семнадцатилетнюю девушку со всеми проблемами этого возраста: экзамены, романы, выбор специальности в армии. Такой «собачьей» привязанности, как у Мики, у нее уже быть не могло.

Начали появляться родители наших друзей. Эти дни вспоминаются как сплошной фестиваль: встречи, хождение в гости. Приходила масса малознакомых людей расспрашивать об оставшихся там.

Одна история сильно выделяется. В госпитале ко мне подходит незнакомец из технического персонала и неожиданно обращается по-русски, что было большой редкостью в те времена в «Хадассе»: «Я слышал, что к Вам приехали родные из Ленинграда, не могу ли я с ними встретиться?» В тот же вечер он был у нас дома и поведал свою сионистскую сагу. В начале 50-х он, молодой инженер, женится, и молодая пара начинает строить новую советскую семью. А в это время на другом полушарии где-то в ООН встречается Президент Израиля (кажется, Шазар) с господином Громыко и просит его о дружеской услуге: «У меня в Ленинграде есть племянница, отправь ее в Израиль». Племянницей оказалась жена рассказчика. «Нет проблем, сделаем». У них дома появляются гэбэшники, без лишних объяснений упаковывают вещи, их сажают на самолет и переправляют в Израиль. Все его родственники, естественно, тут же прерывают связи с ними. Он в течение тридцати с лишним лет ничего не знает о своих родных и просит связаться с ними и передать им письмо.

Еще один признак перестройки – в Тель-Авив впервые приехал российский цирк. Мы с Мики отправились на представление, и вдруг я вижу, что мой сын буквально остолбенел: перед ним стояли два лилипута, двое как бы взрослых, но размером с восьмилетних детей. В это время на Западе уже невозможно было встретить лилипутов, ибо всех детей обследуют, и если выявляется врожденная гормональная недостаточность (гипофизарный нанизм), ведущая к остановке роста, они получают недостающие гормоны и вырастают нормальными взрослыми. В СССР, видимо, тогда эти мероприятия еще не проводились, и лилипуты были не такой уж редкостью, а нашего сына это повергло в шок.

Родители Тани легко и с радостью вписались в круг наших друзей. Например, Лева Гилат, геолог, брал с собой Аарона в геологические поездки по стране. Мы съездили всей семьей в Эйлат. Я помню, как по дороге Аарон, стоя на краю кратера Мицпе Рамон и вытирая повлажневшие глаза, сказал: «Они (советы) хотели, чтобы я не увидел всего этого».

Между тем, перестройка продолжала набирать темп. Не буду скрывать чувство злорадного счастья, испытанного мною, когда я увидел Ансамбль Советской Армии при полном параде у стены Старого города, исполняющий «Хава Нагилу» и «Ха-Тикву». Вид товарища Горбачева в бумажной кипе, кладущего в Стену Плача свою просьбу, не мог не вызвать радостного сердцебиения. В тот приезд М.С. Горбачева я впервые услышал его выступление на родном русском языке, без бумажки, ибо до этого я слышал его только в переводе на английский или иврит. Переводы и оригинал отличались разительно. На родном языке он просто не умел говорить. Вероятно, партийная карьера предполагала исключительно чтение по написанному суконным языком партии. Со временем освобождение от СССР раскрепостило язык Горбачева, и сегодня я слышу речь умного, бывалого человека. Во всех спорах и обсуждениях происходящего в СССР самым верным сторонником М.С. Горбачева была моя жена Таня. Аргумент ее был прост и убедителен: «Благодаря ему я встретилась с моими родителями». Спорить с этим было трудно. Родители Тани после продолжительных колебаний решили остаться в Ленинграде, так как в их поддержке и помощи нуждались танин брат Борис и его сын Коля. Каждый год, пока позволяло здоровье, они приезжали к нам на несколько месяцев, наслаждаясь зимой жизнью в Тель-Авиве, помогая Тане и занимаясь Мики во время наших поездок за границу. Только благодаря их ежегодному пребыванию у нас Мики вполне прилично говорит по-русски.

В дни их первого приезда Надя начала службу в армии. Дедушка и бабушка присутствовали на торжестве, посвященном окончанию «Мошакиташ» – трехмесячного курса, готовящего специалистов, совмещающих должность социального работника и психолога. Отбор на курс очень жесткий – только девочки с отличным аттестатом. Курс этот начинают за три месяца до положенного по возрасту срока призыва (18 лет), он не входит в обычные два года срочной службы и обязывает прослужить еще три дополнительных месяца. Так что дочь наша отслужила два с половиной года. Занятия интенсивные по-армейски: с семи утра до семи вечера, лекторы – военные специалисты или университетские преподаватели. Функция Тани в армии – социальный работник, то есть солдаты со всеми личными проблемами, не связанными со службой, обращаются к ней, а не к командиру. Курс этот и служба очень помогли дочке в жизни. По сей день она учит меня: «Папа, ты встречаешься с людьми, и у тебя сразу на физиономии написано, что ты думаешь об этом человеке. Это неправильно. Улыбайся». Я помню, как привез Надю на призывной пункт на официальный призыв, в 18 лет, но она уже была на тот момент три месяца в армии, соответственно, в форме – бывалый солдат среди новичков. Сижу в машине, смотрю на нее и вспоминаю, как отвели ее в первый класс, и вдруг ловлю себя на мысли, что я абсолютно не помню, что было между этими двумя моментами. Я бы на ее месте не гордился таким отцом. Дети, постарайтесь выбрать себе достойных отцов еще до зачатия.

Милуим

Обязательная ежегодная резервистская служба в армии в значительной степени определяет характер израильтян. Отношение к этим военным сборам разное: для одних это продолжение мужской дружбы – солдаты элитных подразделений (десантники, «Голани» и др.) обычно тем же составом рот призываются в милуим, как в мирное время, так и в дни войны. Для других, особенно для людей в частном бизнесе, – чрезвычайное неудобство или неприятность. Это большая проблема для начальства: работника нет, а зарплата начисляется. Для кого сборы – однозначная неприятность, так это для жен, остающихся с детьми и хозяйством один на один. Таня неоднократно высказывала пожелание пойти в милуим в самые элитные части, только чтобы я оставался дома с детьми. Я уходил в милуим каждый год на один месяц, а в первую Ливанскую войну на два месяца – и так до пятидесятилетнего возраста.

Как и все старшие врачи-хирурги, я был обязан в случае войны оставаться в госпитале. Это решение было принято после грубой ошибки во время Шестидневной войны и войны Судного дня, когда все молодые врачи были призваны и отправлены на фронт, а в госпитале оставалось по два-три пожилых хирурга, на которых свалили весь поток тяжелораненых. В мирное же время я служил там, куда посылали на распределительном пункте в «Тель ха-Шомер», «рынке рабов», как мы его называли.

В моей «военной карьере» можно выделить три места и, соответственно, три разновидности службы.

Самые лучшие воспоминания у меня о службе в боевых частях, где люди здоровые, по пустякам не беспокоят. Если не было каких-либо происшествий, а их, к счастью, было мало, я спокойно сидел в своей палатке и писал статьи, ибо другого времени у меня на это не было. Я могу твердо утверждать, что до звания старшего лектора (доцента) университета я дошел благодаря ЦАХАЛу.

Много мне пришлось отслужить в тренировочных лагерях. Там уже другая обстановка: оборудованная медчасть, два-четыре врача и психолог. Мы занимались медобследованиями и медобслуживанием вновь призванных солдат, от самых элитных подразделений – вроде морских коммандос – и до недоумков с курсов поваров, парикмахеров и т.п. Последние меня изводили постоянно, выстраиваясь ежедневно в длинную очередь сразу же после учебных занятий с бесконечными жалобами и просьбами об освобождении от бритья, ношения армейских ботинок, от несения караула… От особо назойливых, физиономии которых я видел ежедневно, я отделывался мелкими взятками, как-то: «Освобождение от бритья на два дня, но твою рожу не вижу в течение недели». Это работало.

Страх, подлинный страх у меня вызывали замечательные ребята из элитных подразделений. Во все элитные подразделения ЦАХАЛа принимаются только добровольцы, мотивация этих ребят и, соответственно, боязнь быть отчисленными с курса очень велика. Они готовы были скрыть все свои недуги, только бы их не комиссовали. Иногда это кончалось трагически.

В последние годы, когда я уже заведовал отделением в больнице «Вольфсон», по просьбе больничного начальства меня послали в милуим в военную поликлинику в районе Большого Тель-Авива. Это была тоскливая работа общего поликлинического врача. Но и тут произошло неожиданно приятное происшествие. В ту ночь я был дежурным врачом медчасти 542. Приехав вечером и обходя медчасть, я столкнулся с дежурным «женским офицером» – это была моя дочь. Эту встречу мы отметили в ближайшем китайском ресторане.

Я был подлинным героическим воином ЦАХАЛа, и не верьте клеветническим утверждениям моей жены и приятелей, что, когда я выходил в Гило из автобуса, мне вслед кричали пассажиры: «Солдатик, автомат-то забыл». В общем, в армии врач остается тем же врачом, кроме, конечно, военного времени. ЦАХАЛ занимает первое место в мире по количеству спасенных в зоне боев раненых и первое же место по количеству погибших и раненых врачей и санитаров. Это особая, большая тема, касаться которой я не буду.

Мои армейские воспоминания не идут ни в какое сравнение с впечатлениями друзей-сверстников, начавших милуим в 35 и больше лет. Немного из рассказанного нашим еще ленинградским другом Борей Токарским. Боря – блестящий инженер, все развитие которого, в отличие от меня, было направлено в сторону головного мозга, а не в руки. Итак, стоит шеренга сих вновь призванных мужей, и юный лейтенант, оглядывая лица, спрашивает: «А не PhD (доктора наук) среди вас есть?» В ответ – тишина. Дальше он читает им идеологически-патриотическую лекцию, заканчивая ее оптимистическим заявлением о том, что наступят времена, когда овцы будут пастись рядом с волками, но и тогда, сказал он, мы должны быть волками.

Другая борина история: он – уже бывалый солдат, служит в охране моста Алленби (мост через Иордан), на другом конце которого находится бункер с иорданскими солдатами. Отношения вполне дружелюбные, владеющие арабским израильтяне переговариваются, обмениваются шутками с иорданцами. Вдруг раздается выстрел. Наши – к оружию, но иорданцы машут руками с противоположного конца моста, мол, все в порядке. Оказывается, они подстрелили дикого кабана, которые водятся в тамошних камышовых зарослях. Иорданцы – праведные мусульмане и к свинине не прикоснутся. Израильтяне – более либеральны (всеядны), подозреваю, что все или большинство были в прошлом нашими соотечественниками. Начался торг, завершившийся к обоюдному удовлетворению. Кабан пересек границу в сторону Израиля, а счастливые иорданцы получили взамен богатейшую коллекцию «Плейбоя», любовно собранную и хранимую в бункере нашими славными воинами. После чего Боря как человек самый никчемный в хозяйстве был поставлен у амбразуры наблюдать за дорогой, по которой могло приехать начальство. Все получилось вкусно, и сначала всем было хорошо. А потом раздались крики с иорданской стороны, и подгоняемые стеком офицера два солдатика принесли и положили посредине моста дареные журналы. На наших тоже кто-то донес, их судили и приговорили к покупке посуды – взамен выброшенной из-за нарушенной кошерности. В Израиле в общественных местах, где человек не может выбрать еду самостоятельно (армия, больницы и т.п.), соблюдение кашрута обязательно.

Переезд в Тель-Авив

Через несколько месяцев после возвращения из Канады мне неожиданно позвонил доктор Шахар, директор одного из госпиталей в районе Большого Тель-Авива, и сказал, что он планирует открыть в своем госпитале отделение детской хирургии, ищет заведующего и хотел бы встретиться со мной и познакомиться с моим Сurriculum vit?. Встреча состоялась, и после разговора и просмотра CV он признался, что его впечатление полностью подтверждает то, что он слышал обо мне от доктора Винограда. Оказывается, это Вино, который к этому времени уже второй год сам строил отделение детской хирургии в госпитале «Асаф ха-Рофе», убедил его, что я – лучшее, что есть «на рынке». Вино, вне всякого сомнения, был одним из судьбоносных людей в моей карьере.

Мы прошлись по больнице, и я сказал, что подумаю. После продолжительных размышлений, совещаний и колебаний я все же подал на конкурс и выиграл его. Сегодня, задумываясь о том, что заставило меня пойти на этот весьма нетривиальный шаг – спуститься с хадассовского «Олимпа» и превратиться из полубога в грешного труженика, – я нахожу два объяснения. Первое – по-видимому, тщеславное желание построить что-то из ничего. Второе – я опять выбрал свободу: «Я отвечаю, но я и решаю».

В феврале 1989 года я начал работать в «Вольфсон». Заведующие двух имевшихся в госпитале отделений хирургии встретили меня со смешанным чувством: они рады были избавиться от самых маленьких пациентов, но не хотели потерять старших. Они предложили, чтобы я занимался только детьми до четырех лет, и чтобы мои больные находились в одном из их отделений. Я спокойно ответил, что дети до 16 лет будут лечиться у меня, а с 16 – у них, а располагаться я буду, конечно, в отдельном педиатрическом крыле.

И тогда коллеги решили преподать мне урок. Мы продолжали жить в Иерусалиме, то есть каждый день я проделывал дорогу в 60 км до госпиталя и обратно. Чуть ли не каждый второй или третий день или ночь меня вызывали в приемное отделение консультировать или оперировать. Нередко я только успевал войти домой и что-то перекусить – и сразу ехал обратно в госпиталь. Но виду не подавал. Мои коллеги, с которыми у меня потом сложились вполне хорошие отношения, не ожидали, что столкнутся с таким упрямым ослом. Еще один важный момент моего начала: если я приезжал смотреть или оперировать больного, то и учил молодых хирургов. Они это быстро оценили и перестали беспокоить меня по пустякам. Тем не менее, так долго продолжаться не могло. Условия конкурса были таковы, что в течение года мое место в «Хадассе» сохраняется и я могу возвратиться, так что нужно было на что-то решаться.

После шести месяцев мы с Таней решаем переезжать в район Тель-Авива. Зная ориентировочный потолок стоимости квартиры, которую мы можем купить, мы поехали смотреть квартиры в Холоне. Больница «Вольфсон» расположена на стыке границ Холона, Бат-Яма и Тель-Авива. У Бат-Яма была почему-то плохая репутация, в сторону Тель-Авива мы даже не смотрели из-за предполагаемой нами дороговизны. В Холоне нас ждало разочарование, потому что квартиры там были отнюдь не дешевые и очень не нравились Тане по сравнению с нашими гиловскими квартирами.

Расстроенные увиденным, мы заехали к Мише и Ире Гробманам, которые за несколько лет до нас переехали в Тель-Авив из Иерусалима. Миша безапелляционно заявил, что в Холоне художники не живут, что он даже в гости туда не ездит, и что жить нужно только в Тель-Авиве или, на худой конец, в Яффо. Таня и Ира, пока Гробман вещает, лениво просматривают газетное приложение о продажах квартир и натыкаются на одно-единственное во всем приложении объявление, где указана стоимость – не низкая, но в пределах досягаемости. Дальше события начинают развиваться стремительно: они звонят по телефону, попадают на посредника, который сообщает адрес квартиры и изъявляет желание встретиться немедленно. Квартира оказывается в 20–25 минутах ходьбы от Гробманов, и мы тут же идем ее смотреть.

Дом находится в «сердце Тель-Авива» – районе, построенном в 30-х годах в стиле Баухаус, когда-то бывшем центром, потом – оставленном и запущенном, и в описываемые мною времена вновь возрождавшемся. Туда возвращались молодые пары из ухоженных, но скучных буржуазных кварталов северного Тель-Авива. Мы с Таней ничего этого, конечно, не знали, мы вообще практически не были знакомы с Тель-Авивом.

Войдя в квартиру, мы остолбенели. Часть стен выкрашена в черный цвет, с потолка свисают обрывки проводов, одна стена наполовину разрушена, в общем, в моих глазах – сцена после боя. До последнего времени в квартире размещалась фотостудия. Танины глаза видели все иначе: высота потолков – 3.20, чего Тане так не хватало после Ленинграда. Она уже видела квартиру отремонтированной и перестроенной. В ближайшие дни мы вернулись в Тель-Авив с Левой и Женей Гилатами, имевшими опыт ремонта и перестройки их собственной квартиры в Иерусалиме, объединившим левино рукоумение и женин безукоризненный вкус. Одобрение консультантов решило наши сомнения, и квартира была куплена. Дальше начался малоприятный, но необходимый этап собирания денег: продажа квартиры в Гило, получение ссуды в банке и пр. Дочь, бывшая в армии, обещала внести вклад в размере пяти долларов, узнав, в каком месте находится дом: она-то уже была знакома с Тель-Авивом.

Женя Гилат помогла нам, прислав из Иерусалима знакомого подрядчика, который и осуществил в наше отсутствие весь ремонт на оценку «вполне удовлетворительно». Таня после консультации со знакомыми архитекторами в конце концов перестроила квартиру по своему плану, какие-то стены снося, другие – строя заново. Она превратила квартиру 30-х годов в современную, при этому полностью сохранив стиль Баухаус.

Переезд состоялся в августе. Для непосвященных объясняю, что въехать в августе в квартиру в Тель-Авиве, где еще не отремонтированы жалюзи и не подключен кондиционер – это почти равносильно тому, что поселиться в начинающей остывать доменной печи. Но и это мы пережили, точнее, Таня, так как я все же весь рабочий день находился в кондиционированном госпитале. Прошло несколько месяцев, и мы вполне обустроились.

Я разбираю полученную почту, которая всегда содержит бесконечные сообщения о различных медицинских съездах, и мы играем в традиционную игру. Я спрашиваю Таню: «В Чикаго или Кейптаун хочешь?», а она отвечает, что не тянет. Держу в руках конверт из Франции, спрашиваю, хочет ли в Париж, и получаю гордый ответ – только если ей заплатят. Открываю конверт, а там: «Доктор Горенштейн, Вы приглашены прочитать лекцию на тему… на семинаре, проводимом на медицинском факультете университа Сорбонны. Перелет и проживание в гостинице будут оплачены». «Тогда поехали», – сказала жена.

Мы в Париже. Я иду знакомиться с руководителем семинара профессором Жакобом Кукье, одним из ведущих урологов Франции. Профессор Кукье – джентльмен невысокого роста, на голову с французским изыском надета кепка, говорит на очень хорошем английском, что весьма необычно для его поколения французских врачей. После обмена несколькими фразами он, хитровато улыбаясь, сообщает, что Жакоб Кукье – это французская транскрипция его оригинального имени Янкель Цукер.

Доклад мой прошел хорошо, он касался аспектов нарушения почечного венозного оттока, которым почти никто тогда не интересовался. Потому, собственно, я и был приглашен на семинар. После семинара состоялся прием, в конце которого профессор Кукье, узнав, что мы остаемся еще на неделю, пригласил нас к себе домой на определенный день и час.

Семинар закончился, и мы начинаем жить Парижем. К черту рубашки и галстуки, меняем нашу дорогую гостиницу на маленькую, очень симпатичную, в Латинском квартале. Выходим утром из гостиницы, оглядываемся на улицы, маленькие кафе, публику и чувствуем себя совершенно счастливыми. И вдруг, без всякой видимой причины, меня охватывает чувство дикой злобы: почему я не оказался здесь в двадцать лет, а только сейчас, в пятьдесят? Глупо, но это именно то, что я тогда почувствовал.

Мы наслаждаемся Парижем, не замечая времени: прогулки, музеи, встречи со знакомыми, однако приглашение г-на Кукье не забыли и явились вовремя. Хозяин догадывался, с кем он имеет дело, и, открыв нам дверь, уже держал в руке кипу – мы были приглашены на Кабалат Шабат (Встречу Субботы). Церемония прошла по всей форме и в полном объеме, кидуш (благословение) проводился вином, знакомым каждому, служившему в ЦАХАЛе, – «Адом маток кадош» – ничего менее невкусного мне пить не приходилось. Зато после окончания ритуала состоялся прекрасный ужин с шампанским. Хозяйка дома происходила из английской ультраортодоксальной семьи, отсюда хороший английский ее мужа. Их семья вела строго традиционный еврейский образ жизни.

В Париже мы много общались с кузиной Саши Окуня Лёлей, и однажды она сообщила, что едет на день рождения к друзьям, которые пригласили ее и нас куда-то в район Шартра, если не ошибаюсь. По дороге Лёля рассказывает историю своих друзей. Саша, молодой московский врач, заводит роман и женится на сотруднице французского посольства. Его, естественно, не выпускают во Францию, ей разрешают приезжать в Москву только на два месяца. Каждый ее приезд заканчивается беременностью. Совдепия развлекается вовсю, но все же перед четвертыми родами Сашу выпускают во Францию. Саша работает врачом, попадает в автокатастрофу, из которой выходит с инвалидностью. Жена Саши принадлежит к одному из старинных аристократических семейств, их пять или шесть сестер, и они вовсе не богаты. По общей семейной договоренности Саша с женой живут в их родовом имении, при этом Саша, человек с необычайно умелыми руками, поддерживает дом в хорошем состоянии.

Приезжаем в настоящий замок. Вход – через подъемный мост. Знакомимся, и Саша устраивает мне осмотр замка, который выглядит, как в давние времена: конюшни, кареты, старинное оружие – все это восстановлено и отреставрировано сашиными руками. Во время осмотра я краем глаза увидел ожидающий нас накрытый стол и почувствовал, что постепенно превращаюсь в «шевалье де Горенштейн». Садимся за стол, и я млею: какие тарелки, бокалы, приборы, какое вино! Я беру бокал и делаю все, что должен делать шевалье: смотрю на цвет, взбалтываю, нюхаю, отпиваю первый небольшой глоток, и тут мне на плечо ложится дружеская рука Саши: «Пойдем, Аркадий, посидим рядом». Я пересел к Саше, где антураж совершенно поменялся. На столе в нашем углу появилась бутылка водки с причитающимися по высшим московским стандартам деликатесами. Та же метаморфоза произошла и со мной, и я быстренько из «шевалье де Горенштейна» возвратился в свою предыдущую ипостась.

Москва. 1990

Мир вокруг нас продолжал стремительно меняться. В Москве после более чем двадцатилетнего разрыва дипломатических отношений вновь открылось израильское консульство, а вскоре – посольство. Затем возникла постоянно действующая израильская книжная выставка. В действительности, это было гораздо больше, чем книжная выставка, – центр, который знакомил посетителей с самыми разными аспектами жизни в Израиле. Я возглавлял этот центр в течение месяца в сентябре 1990 года.

Тот, кто не видел Москву 90-х, не сможет представить степень развала и нищеты, царивших в городе. Начну с прилета. Здание аэропорта тускло освещено, почти полумрак. Становлюсь в длиннейшую очередь на паспортный контроль. Пока очередь медленно ползет, решаю заскочить в туалет. Открываю дверь и обнаруживаю спины шести солдат, стоящих, не двигаясь, у шести имеющихся писсуаров. Возвращаюсь в очередь, и при прохождении паспортного контроля у меня из глубины подсознания выползает давно забытый страх – ведь я улетал из этой страны с билетом в один конец и возвращаться в нее не собирался никогда.

Наш центр располагался в здании библиотеки какой-то Академии наук в Орликовом переулке, 3. Центр был укомплектован библиотекой книг на русском языке: история, религия, переводы ивритских писателей. Каждый день в определенный час демонстрировался фильм об истории становления Израиля «Огненный столп» и другие видеофильмы.

Главным нашим занятием было общение с людьми, с непрерывным потоком посетителей в часы работы и после официального закрытия, встречи, выступления и ответы на вопросы. В нашей группе, кроме меня, было еще два человека. Рути, только что закончившая службу в армии, занималась техническим обслуживанием центра; через пару недель ее сменила Диана. Обе – красотки и умницы, были привезены в Израиль из России маленькими детьми, сносно понимали русский, но практически не говорили. Третий член группы – молодой физик Барух, не очень-то разговорчивый. Понятно, что основное общение шло через меня. Большую часть посетителей составляли люди 45–55 лет, все – инженеры или схожей специальности, и всех волновал один и тот же вопрос о возможности трудоустройства в Израиле. Их можно было понять. Эта категория граждан в процессе перестройки в России «выпала в осадок».

Были и необычные посетители. Например, один пожилой человек спросил, слышал ли я о поэтессе Рахель. Я ответил, что не только слышал, ведь она – классик ивритской поэзии. «Так вот, я – ее внук». Я деликатно заметил, что, насколько мне известно, поэтесса никогда не была замужем. Тогда он уточнил: «Я – внучатый племянник». На следующий день он вновь появился у нас со старой семейной фотографией, на которой были запечатлены Рахель и ее сестра – бабушка нашего посетителя. Мы подарили ему книгу – сборник стихов Рахель в переводе на русский.

Особую, к счастью – небольшую, но совершенно невыносимую группу составляли пожилые евреи, которые знали точно, что им положено. Приведу описание типичной сцены. Обычно все люди разговаривали, сидя на стуле у стола напротив меня. Этот же джентльмен отказывается от предложения сесть, перетаскивает стул на мою сторону стола вплотную ко мне,садится, зажав мои ноги между своих колен, и начинается диалог: «Я кандидат технических наук, я написал книгу «Электричество…» и я не хочу, чтобы ее издавали здесь, я хочу, чтобы ее издали в Израиле». Спрашиваю, на каком языке написана книга, и в ответ получаю презрительный взгляд: «На русском, конечно. Пусть в израильском издательстве электротехнической литературы ее переведут». Предлагаю, чтобы как-то высвободиться из плена, сначала написать и послать краткое резюме по-английски, ибо книгу, может, и не стоит печатать. Посетитель, бормоча что-то об антисемитизме, уходит разгневанный.

Наш центр посетил Арик Шарон, тогда, кажется, министр промышленности. Он выступал перед большой аудиторией, я переводил его речь. Когда же дело дошло до ответов на вопросы, Арик очень меня удивил. Он сказал, что понимает русский и просил только переводить его ответы.

В середине дня мы устраивали короткий перерыв, чтобы отдохнуть и перекусить. Для меня ставили клип Дани Сандерсона «У тети и у дяди», и я наслаждался. Жили мы в арендованной для нашей группы вполне благоустроенной квартире. Войдя в нее в первый раз и включив радио, я с удивлением услышал русский язык образованного человека, а не казенный язык советского радио, на котором я вырос. Говорившим оказался тогдашний мэр Ленинграда Собчак. Воистину другие времена.

В квартире был запас привезенных из Израиля продуктов, периодически пополнявшийся. Я пишу о продуктах, ибо в Москве в сентябре 1990 года в магазинах было пусто, пусто буквально, на полках не стояло ничего. Около нашего центра или дома был большущий гастроном с абсолютно пустыми полками, и только у входа стояли трехкилограммовые бумажные мешки с надписью «Сухой квас». Однажды, закончив работу, мы торопились на встречу в театр «Шалом», не успев забежать домой. Все голодны невероятно. По дороге на плохо освещенной улице видим огонек в одиноком ларьке. Барух быстро выскакивает из машины и обнаруживает, что ларек торгует килограммовыми порциями мороженого в пластиковых мешках. Мы покупаем мешок, это наше спасение. У меня хранится фотография, где мы втроем жадно едим вожделенную пищу из мешка.

Я не упомянул, что к нам была прикреплена арендованная машина с персональным шофером Петей – молодым симпатичным пареньком, лихо водившим по правилам 1990 года: обгоняя обычно справа и нередко заезжая на тротуар. Останавливавшим его милиционерам, не глядя, совал ассигнации, и ехал дальше. Мои девушки остолбенели, впервые в жизни увидев прямые денежные отношения с полицией. Передвигались мы только на нашей машине, но по прошествии нескольких дней я решил просто пройтись по городу. Прежде чем войти в первую станцию метро, я вдруг вновь почувствовал тот скрытый страх, который испытал, проходя паспортный контроль.

Мне часто приходилось бывать в нашем консульстве, и, сидя внутри, я наблюдал разные, иногда интересные сцены. В основном обращались с просьбой о получении визы. В окошко протягивает свой паспорт на имя Иванова И.И. гражданин средних лет и утверждает, что его фамилия Рабинович, и фамилия его папы тоже Рабинович, но папе удалось ее поменять на Иванова. Физиономия говорящего не вызывает сомнения в том, что он настоящий, первосортный Рабинович. Вот так сыновья выбрасывают на свалку достижения – может быть, самые большие достижения в жизни – своих отцов. Обидно за отцов, но видеть это было приятно и даже немного радостно.

Ко мне приезжали друзья, и первым, конечно, был Саша Зисельсон. Приехал муж таниной кузины Коля Силкин – физик из Казанского университета, который весело сообщил, что его университет гордится вовсе не Лобачевским или Бехтеревым, а тем, что раньше всех распознал и выгнал после первого курса студента В. Ульянова (Ленина).

В программу работы нашей группы входили две поездки в города для встречи с людьми. Я выбрал, естественно, Ленинград и Херсон. Поездки были очень насыщенными и напряженными из-за ограниченного времени – 48 часов.

Въезд под крышу перрона Московского вокзала, не скрою, вызвал у меня некоторое трепетание в груди. Нас встречали родные и мои ближайшие друзья Саша Зисельсон и Виля Гусель. Из-за недостатка времени мне пришлось буквально спрессовать все встречи. Семейный обед у родителей Тани – это встреча со всеми родственниками. Затем ужин у Саши Зисельсона, где я знакомлюсь с его женой Лялей и сыновьями. На этот ужин Саша собирает и наших ближайших друзей и своих родных, которых я очень люблю, и, в первую очередь, его маму Мирусю. Я непрерывно получаю телефонные звонки от моих коллег, собирающихся репатриироваться в Израиль, с просьбой встретиться. Объяснив, что я физически не могу увидеться с каждым, предлагаю им собраться всем вместе. На этой встрече, где было, по-моему, не менее 20 человек, я рассказал все, что считал самым важным для врача – нового репатрианта: как устроена медицинская система вообще, врачебная иерархия, как пишется Сurriculum vit? и т.п. Через какое-то время один из моих слушателей, уже в Израиле, высказал свое разочарование: «Мы думали, что ты расскажешь, как ты живешь, какие у тебя машины». Господи, сколько бы я отдал, если бы перед отъездом из Ленинграда знал хотя бы десятую часть того, что я им рассказал. Надеюсь, остальные думали иначе.

Я описываю события личные, а была еще и работа. Опять встречи и ответы на вопросы. Неизгладимое впечатление на нас произвела еврейская школа при Ленинградской Хоральной синагоге. Это было ощущение поднимающихся молодых ростков новой еврейской жизни. Мы встречались также с людьми в других местах, было впечатление, что все «сидят на чемоданах», все собираются ехать.

Затем перелет в Херсон, прыжок в мою «первую жизнь». Встреча с мамой и семьей, дом, в котором я вырос. Но Херсон – уже не тот дремлющий город, в который я прилетал, чтобы получить мамино согласие на выезд в 1978 году. Опять сплошные встречи в переполненном людьми зале, в синагоге, недавно возвращенной хабадникам. Мы смогли вырвать несколько часов на чудесную прогулку на пароходе по Днепру. Я покидал Херсон, а потом Москву с ощущением, что нечто большое и необратимое происходит в судьбе евреев России.

Исход

Исход – евреи покидают Россию. Страх перед разрухой, голодом и возможной гражданской войной вынудил евреев эмигрировать. Около миллиона человек прибыло в Израиль в начале 90-х годов. Главным организатором перемещения этой человеческой массы было Еврейское агентство «Сохнут», а фактически им была Женя Гилат.

Женя, репатриировавшаяся с семьей из России через Польшу в начале 50-х, выросшая в Израиле, свободно владела русским и польским. Закончила факультет славистики. Она и ее муж Лева Гилат были нашими ближайшими друзьями, особые отношения наладились между Таней и Женей. Женя ввела нас в круг своих друзей-израильтян, не имевших отношения к медицине. Через Женю и Леву мы познакомились и подружились с одним из самых известных и любимых поэтов Израиля – Иегудой Амихаем и его женой Ханой. Таню особенно сближал с Иегудой общий интерес к кулинарии.

Я по возможности стараюсь избегать громких, помпезных выражений, но не колеблясь, утверждаю: Женя совершила невероятное – одна с двумя-тремя помощниками организовала исход евреев из бывшего СССР в Израиль. В течение двух лет она, перелетая из города в город, из аэропорта в аэропорт (Москва, Ленинград, другие города России, Варшава, Будапешт, Прага), устраивала вылеты групп репатриантов. В эти два года она редко бывала в Израиле, почти не виделась с дочерьми. После того, как Женя перешла на другую работу, «Сохнут» вместо нее сформировал три отдела с начальниками, помощниками и секретаршами, но к этому времени поток репатриантов сильно уменьшился, основная масса людей уже перебралась в Израиль. Жене Гилат принадлежит важное место в строительстве нашей страны.

За исходом следует абсорбция. Израиль принял миллион репатриантов, что составляло в то время 20% от населения страны. Пытаюсь представить себе, как в 130-миллионную Россию вдруг прибывают 26 миллионов иммигрантов, и вижу весьма грустную картину. Израиль справился с этой задачей, несмотря на все трения, неурядицы, недовольства. Старые методы с использованием центров абсорбции здесь не годились. Лихорадочное строительство квартир-караванов удовлетворяло только малую часть потребности в жилье. Основным решением, предложенным вновь прибывшим, был съем квартир на свободном рынке с оплатой за счет государства. Вновь прибывшие семьи старались селиться в местах, где уже жили их родственники или знакомые, так образовались целые районы русскоязычного населения. Естественно, в этой ситуации арендная плата подскочила немыслимо. Кто мог, тот пытался заработать на этом.

Семья Зисельсонов прибыла в Израиль в первых числах января. Я готовился к их приезду, заранее переживая те трудности, которые их ждут, помня наш опыт первых лет. Я с «легким нажимом» уговорил свою двоюродную сестру Клару сдать ее квартиру в Бат-Яме моим друзьям за весьма скромную на тот момент сумму, хотя Клара была отнюдь не состоятельной дамой. Семью Зисельсонов мы встретили в аэропорту и на месте вручили ключ от квартиры, что по тем временам было счастливым началом новой жизни. В одной из комнат сданной квартиры остался жить сын Клары Рома, который быстро подружился с новыми жильцами и стал почти членом семьи Зисельсонов и продолжает им быть и сегодня.

Один из наших знаменитых соседей – Саддам Хусейн – в течение 1989 года обещал забросать Израиль ракетами с химическим оружием. Наши власти приняли эту угрозу всерьез, а пресса расписала ожидающую нас апокалиптическую картину. Всем жителям страны раздали противогазы и наборы шприцев с соответствующими противоядиями. Спускавшимся с трапов самолетов репатриантам на месте вручали тот же набор. Всем было велено подготовить в квартире одну герметически изолированную комнату. Воистину, сумасшедший народ в сумасшедшей стране.

Я на всю эту суету реагировал с типичным мужским идиотическим оптимизмом: ерунда, дурацкая паника. Таня же, наоборот, выполняя инструкции, в одной из комнат заклеила клейкой лентой все оконные щели и приготовила ленту для заклеивания двери после того, как все соберутся в комнате. Разумеется, противогазы у нее были наготове там же. Таня, как всегда, оказалась права, и в одну из ночей раздалась сирена. Мы сначала ее не расслышали, не поняли, но дочь, демобилизовавшаяся за два дня до этого из армии, быстро вскочила, и вместе с испуганным Мики мы закрылись в той самой изолированной комнате. Таня заклеила дверь, но в этот момент Мики категорически потребовал внести в комнату аквариум с его любимой рыбкой. Дверь отклеили, рыбку внесли, вновь заклеили, надели противогазы, и тут раздался «бум». Недалеко от нас взорвались две ракеты. После того, как сообщили, что ничего химического в ракетах не было, я быстро спустился в машину и понесся в госпиталь.

В приемном отделении двое пострадавших: ракеты упали и в Холоне. Одна – двенадцатилетняя девочка, отец которой решил, что Армагеддон наступил, и вогнал в нее содержимое всех шприцев, но это никаких опасных последствий не вызвало. Другой пациент был гораздо интереснее: услышав вой сирены, этот пожилой еврей, естественно, не закрыл, а открыл окно, дабы увидеть, что происходит в мире. Открытой оконной створкой взрывная волна трахнула его по физиономии, расцарапав кожу. Сей муж на все приемное отделение вопил, что он – первая жертва Третьей мировой войны, и требовал немедленно созвать пресс-конференцию.

Старший врачебный состав госпиталя был разделен на две смены, мы через ночь дежурили в госпитале, но пострадавших больше не было. Сирены раздавались почти каждую ночь, и уходы в изолированную комнату превращались в ритуал: семья надевала противогазы и укладывалась в кровать. Когда по радио сообщали, что тревога отменена, химической атаки не было, я тотчас шел к телефону звонить Зисельсонам, так как иврита они не знали. Через какое-то время уже израильское радио начало сообщать это по-русски. Однажды русскоязычный диктор (бывший советский) оговорился и объявил, что произошла атомная атака, но никто, кажется, на это даже не отреагировал.

С войны в Персидском заливе, по-моему, началась феминистская революция в Израиле. Во всех предыдущих войнах мужчины надевали армейские ботинки, форму и мужественно уходили в армию, а женщины оставались с детьми и страхами за мужей. А тут произошло нечто, ни во что не укладывающееся. Женщины продолжают заправлять домом, организуя противогазовую защиту, а растерянные мужчины никчемно болтаются, мешая женам защищать семью. В этой войне мужчины превратились в антигероев. Боюсь, что это отражает общую тенденцию в сегодняшнем мире.

Масса курьезов была связана с противогазами. К примеру, я моюсь на операцию, больной на столе, заинтубирован. Раздается сирена. Я, естественно, продолжаю мыться, но весь персонал операционной, за исключением анестезиолога, напялил маски. Я вхожу в операционную и не знаю, кто передо мной стоит, а это важно, ибо у каждого есть определенные функции.

Надю же противогазы вгоняли в настоящую панику. С целью сбора денег на поездку в Индию она начала работать в очень популярном иерусалимском мясном ресторане «Гилис». Хозяин ресторана был большой оригинал: он сам готовил мясо с большим разнообразием соусов, а когда партия заказанных блюд была готова, он бил в колокол, и официанты, разобрав заказы, неслись к посетителям. Хозяин очень хорошо оплачивал работу официантов, что и привело туда нашу дочь. Но при этом он выгонял за малейшую оплошность. Итак, раздается звон колокола, официанты несутся за своими заказами, возвращаются в зал, а все клиенты сидят в противогазах. Катастрофа. В этом же ресторане обедавшие там Игорь Губерман и Сашка Окунь объяснили Наде, что полный сервис включает похлопывание и щипание официантки за задницу. Спасибо друзьям – они расширили кругозор нашей дочери.

Немного о поведении животных, точнее, домашних собак, в эту странную войну. Собаки плохо переносили вой сирены, сидя в изолированной комнате: они бесконечно метались, пугали детей. Вскоре хозяева собак усвоили, что с началом сирен собак следует выставлять из квартиры. Однажды, в последние дни войны, я иду забирать Мики из гостей, поднимаюсь по лестнице, а в это время раздается вой сирены. Из квартиры микиного товарища выталкивают собаку и захлопывают дверь. Я поднимаюсь по лестнице на крышу дома и любуюсь картиной битвы между иракскими ракетами и американскими антиракетами

Patriot. Собачонка прибежала на крышу и сидела, прижавшись ко мне, пока не прозвучал отбой. Через несколько дней, когда война официально закончилась, я снова пришел забирать Мики из тех же гостей, и каково же было мое изумление, когда эта стерва, забыв все, что было между нами, набросилась на меня с лаем, пытаясь ухватить край штанины. Какое гнусное предательство!

В конце января 1990 года прибыли в Израиль все мои родные из Херсона: семьи Лоры и Яши с детьми и, конечно, мама. Я также помог им снять квартиры, давал необходимые на первых порах советы. Родственники мои оказались большими молодцами, они быстро адаптировались и без лишних жалоб и нареканий вошли в израильскую жизнь. Муж Лоры – Миша, насколько я помнил из прошлой жизни, был, кажется, фрезеровщик очень высокой квалификации. Встречаясь со знакомыми, я с гордостью говорил, что наконец-то приехал родственник, с трудоустройством которого проблем не будет, это не какой-нибудь очередной доктор каких-то наук. Затем мне показалось, что Мише это не нравится. Я вспомнил, что за годы нашей разлуки он закончил техникум, стал мастером, и, возможно, мои презентации его некоторым образом обижают. Причина, однако, была совсем иной. Оказавшись однажды со мной наедине, Миша сообщил, что в нем проявился экстрасенс, многих он уже успешно лечил от всяких недугов и хочет знать мое мнение об этом. Я сказал, что с неконвенциальной медициной не знаком и никакого мнения о ней не имею, но просил его запомнить и всегда придерживаться моего совета: даже если ты и твой пациент абсолютно убеждены, что болезнь излечена, никогда не отменяй лекарство, назначенное врачом. Пусть это сделает лечащий врач. Прошло двадцать лет, Миша успешно практикует в неконвенциальной медицине.

Будет лишним говорить о том, что ко мне обращались за советом и помощью десятки врачей – мои бывшие коллеги и знакомые, их знакомые, знакомые их знакомых и т.д.

Проще всего мне удалось решить проблему Саши Зисельсона. Он к моменту приезда был уже профессором педиатрии, автором книг, а главное, владел английским. Приезд перед началом войны помог нам очень быстро оформить все врачебные документы. Я организовал для него ознакомление в отделении профессора Шпирера, одного из ведущих педиатров Израиля. Профессор Шпирер по достоинству оценил сашин профессионализм, и по его рекомендации Саша получил звание специалиста, начал успешно работать частнопрактикующим педиатром. По окончании ознакомления Саша признался мне, что ему недостает около 30% до объема знаний, которыми располагает израильский врач-педиатр после окончания тренинга. Для того, чтобы сделать такое признание, нужно было обладать 70% объема знаний.

Увы, подавляющее большинство врачей не имели этих 70% и потому были убеждены, что они в порядке «на все сто процентов», и не понимали, почему их заставляют сдавать экзамены для получения права работать врачом. В начале возмущались одиночки, потом они стали объединяться. В русскоязычных газетах появились статьи об умышленной дискриминации врачей из СССР. К нам домой почти каждый вечер после моего возвращения с работы приходили врачи за советом и помощью, нередко почему-то семьями с детьми, которые шастали по квартире. Будет лишним писать о том, как это раздражало Таню. Каждый вечер она должна была не только угощать гостей, но, что гораздо хуже, выслушивать мои «лекции», которые, естественно, содержали один и тот же текст. В частности, я объяснял, что ненавистный экзамен никакого отношения к этой алие не имеет, что он был введен в 1986 году, когда вообще алии не было, для израильтян, учившихся в Европе (Италия, Франция), где уровень подготовки выпускников гораздо ниже, чем в Израиле.

В конце концов жена взбунтовалась и потребовала, чтобы все встречи я проводил в своем кабинете в госпитале, а вместо того, чтобы читать «лекции» каждому в отдельности, дал интервью для русской газеты. Я, по наивности, согласился и дал интервью Ире Гробман, которая была главным редактором русскоязычной газеты «Знак времени». Интервью было опубликовано и произвело эффект взорвавшейся бомбы. Меня поносило и проклинало все, что печаталось на русском языке. Среди многочисленных эпитетов, которыми я был награжден, я особенно горжусь титулом «Поп Гапон русской алии». К слову, один из самых рьяных моих хулителей, который даже угрожал мне, впоследствии был пойман на том, что пытался выкрасть (или даже выкрал) экзаменационные вопросы. Так в Израиль приехало российское «Гуляй-Поле» конца 80-х, от которого перепало и мне.

После длительных уговоров я согласился взять доктора Б.К., познания которого в детской хирургии были «на уровне плинтуса», к себе в отделение, памятуя собственное начало в Израиле и надеясь, что он научится. Доктор Б.К. не только ничему не научился, но как только он освоил иврит, я начал получать от дежурных жалобы на его постоянное хамство. И, наконец, он подделал мою подпись под характеристикой, которую я не собирался ему давать. Значительное преобладание русскоговорящего врачебного персонала изменило всю духовную атмосферу в операционой. Так, по рассказам одого молодого доктора-сабры, ее 85-летнюю бабушку оперировали ночью под эпидуральной анестезией, то есть в полном сознании. Бабушка утром сказала, что все врачи были русские и никто из них в гимназии, очевидно, не учился.

Сагу об абсорбции врачей я хочу закончить на оптимистической ноте. Приехавшие с этой алией около 13 000 врачей, за исключением небольшого количества не сумевших или не пожелавших сдавать экзамены, преодолели этот барьер, работают по специальности и вполне благополучны. Многие из них сделали блестящую карьеру, заведуя отделениями в ведущих госпиталях страны.

«Вольфсон»

Госпиталь имени Эдит Вольфсон был построен на деньги семьи английских миллиардеров и назван в честь матери меценатов. Сравнение моего нового места работы с «Хадассой» было шокирующим: по внешнему и внутреннему виду, по оснащению, а главное – по ведущему врачебному персоналу. К тому же я начал работать в период затянувшегося «междувластия»: пригласивший меня директор больницы ушел, новый еще не не появился, а исполнявший обязанности директора попросту ничего не делал.

С приходом нового директора в госпитале начался настоящий ренессанс. Доктор Моше Мошиах значительно увеличил бюджет, открыл отделение кардиохирургии во главе с профессором А. Шахнером, полностью обновил оснащение операционной, рентгеновского отделения, кардиоангиографии, а через некоторое время и в педиатрическом крыле появилась своя интенсивная терапия.

Основная же заслуга доктора Мошиаха, на мой взгляд, это понимание того, что главное – люди. Он воевал за каждого врача, которого хотел привести в наш госпиталь. К примеру, на места ушедших на пенсию заведующих двумя хирургическими отделениями он сумел привести двух ведущих хирургов Израиля: профессора Харузи, пионера лапароскопической и бариатрической хирургии у нас в стране и в Европе, и профессора А. Черняка, специалиста в хирургии печени с опытом заведования отделениями трансплантации в Европе.

Однако еще до прихода доктора Мошиаха и его преобразований я, при ближайшем знакомстве, сделал важное и приятное открытие: педиатрическое отделение во главе с доктором Дани Фридом. Доктор Фрид был блестящим клиницистом и учителем. Я не помню, чтобы кто-нибудь из его резидентов провалился на экзаменах. Равнодушный к академическим титулам и исследовательской работе, он вырастил целую плеяду педиатров. Все старшие врачи отделения – его ученики – были молоды и находились на очень высоком уровне. Некоторые из них, сделав резидентуру в Америке, возвратились в отделение и продолжали начатые за рубежом исследования.

У меня с Дани быстро сложились самые дружеские рабочие и внерабочие отношения. Человек необыкновенного обаяния, он умел шутить и оценить шутку. Мы встречались семьями, и по сей день поддерживаем отношения с его женой. Дани очень рано ушел из жизни, успев оставить после себя настоящую школу. И сегодня это отделение, возглавляемое профессором Ами Балиным и насчитывающее пять университетских профессоров, – одно из лучших в стране. Один из учеников Дани – доктор Клетер (Яшка) – унаследовал его редкое дарование работы со студентами. Он мне напоминает моего ментора студенческих лет М.И. Неволина. Из года в год студенческие опросы выбирают его лучшим ментором курса.

В моем лице педиатры получили консультанта по всем хирургическим проблемам, удивляясь моей компетентности в педиатрии (школа М. Шиллера). В свою очередь они всячески помогали мне, особенно на первых порах, когда у меня не было врачей. К примеру, как-то ночью звонит мне дежурный хирург и говорит, что подозревает у обследованного им ребенка острый аппендицит. Дежурные хирурги – резиденты по общей хирургии, не имевшие никакого опыта работы с детьми. Потом они все проходили ротацию в моем отделении, и тогда у нас появлялся общий язык. Обычно после такого звонка я просил старшего дежурного педиатра посмотреть больного, и его мнение становилось для меня решающим – приезжать или не приезжать.

Доктор Франсис Срур, успешно закончивший резидентуру в одном из хирургических отделений госпиталя, по совету его заведующего, доктора М. Криспина, перешел ко мне в отделение, но тогда я еще не имел формального права на тренинг по детской хирургии. Я организовал ему резидентуру в отделении доктора Винограда, договорившись с Вино, что во всех случаях сложных операций он будет возвращаться ко мне. Франсис закончил резидентуру, получил звание специалиста по детской хирургии, и до моего выхода на пенсию мы успешно проработали вместе, надеюсь, к обоюдному удовлетворению. Сегодня он – профессор хирургии и заведует созданным мною отделением.

Отделение неонатологии (недоношенных) возглавлял доктор Минц, врач старой школы, не знакомый с современными методами интенсивной терапии. Новорожденных с хирургическими проблемами после консультации приглашенного детского хирурга переводили в другой госпиталь. Мое появление вызвало у неонатологов смешанные чувства: «Свой консультант – это хорошо, а дальше что?» А «дальше» вскоре случилось: родился ребенок со сложным пороком развития – атрезия пищевода. Катастрофа. Я, демонстрируя полное спокойствие и уверенность, готовлю ребенка к операции. Единственный знакомый с интенсивной терапией, нео­натолог доктор Шломо Амзель, помогает мне и, по-моему, счастлив, что происходит, наконец-то, какой-то «экшн». Доктор Минц ведет себя сдержанно и корректно, умирая внутри себя от страха. Доктор Минц не знал, что в «Хадассе» до и после операции новорожденных вели хирурги, а не неонатологи, и опыт у меня был большущий. Все прошло гладко, и ребенок был благополучно выписан домой. С тех пор доверие ко мне было полным, а мой авторитет – беспрекословным. Сегодня это отделение, возглавляемое доктором Давидом Коэлетом – настоящее отделение интенсивной терапии, оснащенное новейшей аппаратурой и позволяющее лечить глубоко недоношенных детей (600–900 г). В лечении этих пациентов я участвал только как хирург, остальное – дело неонатологов.

О первом успешно прооперированном в «Вольфсон» новорожденном мне напомнили много лет спустя. Из какого-то магазина выскочил человек и, окликнув меня по имени, заявил, что он – отец того самого пациента и что пациент – уже солдат.

Одна из забавных сторон моей специальности – это случайные встречи с бывшими пациентами. Мамочка, идущая с шестилетним ребенком, радостно приветствует меня восклицанием: «Ты помнишь?» Я очень плохо запоминаю лица вообще, а лицо ребенка, прооперированного в двухнедельном возрасте, через шесть лет – и вовсе. И расплываюсь в лучезарной улыбке: «Конечно, конечно!» Тане очень хорошо знакома эта моя идиотская физиономия, изображающая счастливую встречу. Но вот однажды из меня случайно вырвалось: «Ребенка не помню, но ты незабываема!» Боже, что произошло с мамочкой! Как легко, оказывается, подобрать ключ к сердцу женщины. С тех пор это стало моим универсальным ответом. Очень редко и очень въедливым родителям я жестко объяснял, что не помню и не желаю, чтобы их ребенок оказался в списке тех больных детей, которых я помню.

Рассказ об одном из незабываемых пациентов. Двухнедельный малыш К. поступил в отделение с поздно диагностированной ущемленной паховой грыжей. С ним произошли все известные мне осложнения, он был многократно оперирован мною. Несмотря на весьма настойчивые советы коллег и больничного начальства перевести ребенка в госпиталь с отделением интенсивной терапии, я отказался категорически. В этом я получил полную поддержку моей старшей медсестры Рахель, женщины удивительной по характеру, интеллигентности и профессионализму. С ее помощью и при поддержке врачебного и сестринского персонала я организовал палату интенсивной терапии для этого ребенка, с управляемым дыханием и TPN – все это было абсолютно ново в госпитале.

Неоценимую помощь оказал мне доктор Эли Сомех, который только что вернулся из резидентуры в США и был хорошо знаком с педиатрической интенсивной терапией. Только один раз после очередной операции я перевел ребенка в отделение интенсивной терапии в госпиталь Вино, так как в нашем педиатрическом отделении не хватало сестер для индивидуального дежурства. Ребенок пробыл «в гостях» три дня, я ездил туда каждый день, оставаясь его лечащим врачом. Как только больной был экстубирован, он вернулся ко мне в отделение. Через шесть месяцев госпитализации малыш ушел домой здоровым. Его, конечно, я помнил, а для его мамы я был божеством, о чем она говорила мне при каждой случайной встрече. Прошло двенадцать лет, и однажды юрист госпиталя знакомит меня с обвинением, выдвинутым против госпиталя и против меня, в том, что в результате проведенного лечения тот самый ребенок К. отстает в физическом развитии. Я отнесся к этому равнодушно, так как к этому времени Израиль уже почти догнал Америку по количеству адвокатов на каждого оперирующего хирурга, пытающихся заработать на подлинных или мнимых хирургических ошибках. Удивительное произошло позже, когда у меня появилась госпожа К. с приглашением на бар-мицву того самого незабываемого пациента, умоляя обязательно явиться на торжество. Я не хожу на бар-мицвы своих больных.

Расскажу еще об одном «незабываемом» пациенте. В начале 90-х в моем кабинете появляется русскоговорящая дама, представившаяся израильской предпринимательницей, и просит познакомиться с электронным письмом, присланным из ее родного Ижевска. Письмо содержит мольбу родителей о спасении их двухлетнего сына, состояние которого местные врачи считают безнадежным и советуют готовиться к похоронам. Так было написано. К этому письму была приложена врачебная выписка, подтверждающая, что ребенок находится в терминальном состоянии после хирургического лечения кишечной непроходимости, с перечислением всех осложнений, включая почечную недостаточность. Читая письмо, я говорю моей собеседнице, что терминальному больному в Ижевске я помочь не могу. Но, дочитав до конца, обнаруживаю результаты самых свежих анализов мочи с очень высоким удельным весом. Не бывает почечной недостаточности с таким удельным весом! Доцент, подписавший эту выписку, видимо, плохо учился в школе. Я сказал, что какой-то шанс есть. Привозите.

В течение менее чем двух суток ребенок был доставлен в Израиль. Перед нами было до крайности истощенное существо в ступорозном (бессознательном) состоянии, не реагирующее на боль. Стенка его живота представляла сплошной ожог от кишечного содержимого, изливавшегося из многочисленных свищей. После интенсивной терапии (TPN) и серии операций нам удалось постепенно закрыть свищи, полностью восстановить кишечник, вылечить кожу, но контакта с ребенком не было. Я подозревал, что он перенес необратимые мозговые повреждения еще до прибытия к нам. Вдруг однажды он закричал на маму. Что за истерика случилась с бедной женщиной! Пациент наш вернулся в Ижевск здоровым ребенком.

С самого начала работы в «Вольфсон» мне удалось заявить о нашем отделении, вводя новые, ранее не применявшиеся в стране методы диагностики и лечения.

Однажды меня вызвали ночью оперировать ребенка с разрывом селезенки и внутрибрюшным кровотечением. Больной уже на операционном столе, персонал готов к началу операции. Я обследую ребенка и… спокойно отменяю операцию. Не забуду выражение недоумения, страха, одним словом, шока на лицах персонала. Я нарушил одно из самых главных правил хирургии – внутрибрюшное кровотечение требует немедленной операции и остановки кровотечения. Однако, опираясь на свой опыт из Торонто, я уже знал, что большинство детей с разрывом селезенки выздоравливают, не нуждаясь в операции, что и произошло в данном случае.

В нашем госпитале впервые в стране было начато лечение одного из самых распространенных у маленьких детей видов кишечной непроходимости (инвагинация) с помощью введения воздуха под давлением вместо хирургического лечения. Я убедил рентгенологов превратить эту диагностическую процедуру в лечебную путем повышения давления вводимого воздуха. Я приезжал в госпиталь при любом поступлении ребенка с подозрением на инвагинацию и проводил процедуру с нашим детским рентгенологом доктором Михаэлой Вицлинг. Мы разработали технику процедуры, и результаты превзошли всякие ожидания: более 90% детей избежали операции. Когда Михаэла впервые доложила о нашем опыте в Израильском обществе рентгенологов, все «большие авторитеты» буквально «растоптали» ее. Сегодня это – основной принятый в стране метод лечения, а опыт с нашей модификацией опубликован в одном из ведущих рентгенологических журналов мира.

Другой пример моего сотрудничества с рентгенологами – это применение УЗИ вместо рентгеновского обследования в диагностике специфического заболевания грудничков первых недель жизни – пилорик стенозис. Лечение этого заболевания – хирургическое, и наш специалист по УЗИ доктор Габи Гвиртц не готова была брать на себя ответственность за постановку диагноза, не имея собственного опыта, хотя в литературе уже были сообщения об успешном применении УЗИ вместо рентгеновского обследования, чреватого неизбежным облучением младенца. Мы начали совместную работу: Габи проводила обследование УЗИ, затем диагноз подтверждали традиционным рентгеновским обследованием. Я оперировал ребенка, тщательно измерив во время операции те параметры, которые подтверждают диагноз при применении УЗИ. После четырех-пяти пациентов доктор Гвиртц уверенно ставила диагноз, и с тех пор в моем госпитале рентгеновское обследование для диагностики пилорик стенозис не применяется.

Желудочно-пищеводный рефлюкс (GER gastroesophageal reflux) – заброс желудочного содержимого в пищевод и дыхательные пути – только начал осознаваться врачами как заболевание, и, может быть, очень серьезное заболевание у детей. Я приобрел соответствующее оборудование, мы начали систематическую работу по обследованию и выявлению GER у детей. Мы выявили немало детей с этой проблемой, которая была причиной замедленного физического развития, частых воспалений легких и астмы. Правильно назначенное лечение, включавшее нередко хирургические операции, полностью излечивало детей. Педиатры, относившиеся в самом начале с недоверием к этому новшеству, все чаще и чаще посылали больных на обследование и лечение в наше отделение. Сегодня в госпитале есть великолепная детская гастроэнтерологическая группа во главе с профессором А. Левин, которая, разумеется, взяла на себя эти функции.

Снова не могу удержаться от хвастовства. В ответ на статью, обобщающую наш опыт в диагностике и лечении GER, мы получили письмо от редактора, в котором он пишет, что вопреки принятой норме, когда авторам присылают только замечания анонимных рецензентов, в данном случае, сделано исключение. По просьбе рецензента его рецензия посылается полностью, подписанная его именем. Этим рецензентом был английский доктор Дж. Каррел, впервые описавший данное заболевание у детей в 50-х годах. Разумеется, рецензия была хвалебной, а статью опубликовали.

Хирургическая инфекция у детей была еще одной областью моих интересов. Совместно с профессором Эли Сомехом, детским инфекционистом, мы провели и опубликовали несколько интересных с теоретической и практической точек зрения работ.

Я и доктор Срур читали курс детской хирургии на медицинском факультете.

Все перечисленные выше труды праведные завершились избранием меня профессором хирургии Тель-Авивского университета.

«Спасите сердце ребенка». Save a child’s heart (SACH)

В августе 1993 года ко мне обратились из «Сохнута» с просьбой дать медицинское заключение о состоянии здоровья группы еврейских детей, обнаруженных в детских домах России, прежде чем репатриировать их в Израиль. Вторая просьба – встретиться и прочитать лекции в Санкт-Петербурге и Екатеринбурге о медицине в Израиле и абсорбции врачей-репатриантов. В эту поездку мы отправились втроем – с Таней и Мики.

Мики мы отдали на попечение бабушки и дедушки, к их обоюдному счастью, а сами поехали в Москву. Я выполнил свою миссию – все дети были абсолютно здоровы, только двое, брат и сестра, отличались цветом кожи: они попросту были негритятами, но, видимо, по Галахе.

Москва была уже совсем не та, что я видел в сентябре 1990 года, но ей было еще далеко до нормального города. Урок мы получили опять же в гастрономе: оплатив купленные для ужина продукты, попросили у продавца какое-либо вместилище для покупок. В ответ не прозвучало даже «Нет», но зато на нас посмотрели как на слабоумных. Так мы и выглядели, возвращаясь домой: один нес в пригрошне пяток яиц, а второй – все остальное.

В Екатеринбург я слетал один. Там меня ждала хорошо организованная группа врачей, готовившихся к репатриации. Общение было деловым, с обсуждением проблем абсорбции. Встречая позже некоторых врачей из этой группы в Израиле, я чувствовал, что сделал что-то полезное. В Екатеринбурге помню свежевыстроенную часовню на месте убийства царской семьи, наполненную книгами и брошюрами черносотенного, антисемитского содержания, превосходящего все мое воображение. И еще воспоминание об этом визите: у группы врачей, с которой я общался, был ритуал. В заводском помещении стоял котел с горячей водой, в которую они все погружались, и меня тоже настойчиво уговаривали сделать это, но мой сионизм имел границы, и в котел я не погрузился.

Главным в этой поездке были Санкт-Петербург и встречи с друзьями. Таня впервые вернулась в родной город после 1978 года. Она мне призналась, что гуляет по знакомому до мельчайших деталей городу и не испытывает никакой ностальгии. Город по-прежнему очень красив, хотя и запущен, но совершенно чужой.

Большинство друзей, с которыми мы хотели встретиться, уже покинули Россию, но главный для нас дом – дом Ботвинников – пребывал там же и тем же. Мы успели увидеть последний раз и попрощаться с Эммой, которую отправляли на операцию в Германию. Наташа и ее муж Женя оставались самыми близкими для нас друзьями в Питере, с ними мы продолжали видеть мир и судить о нем одинаково. Во все последующие приезды в Питер дом Ботвинников был единственным местом, которое осталось для нас таким же привлекательным, как и в прежние времена.

Встречаясь с другими знакомыми, мы быстро обнаружили, что хотя и говорим об одном и том же, но подразумеваем совершенно разное. Удивительным для меня был разговор с моим ближайшим товарищем по работе в Ленинграде Эдиком Цибулькиным. При встрече в Питере он сказал, что сейчас только понимает, как я был прав тогда. В прошлых наших разговорах в компании я открыто говорил то, что думал о советском режиме. Эдик слушал молча, и я не сомневался, что он думает так же и согласен со мной, но молчит из осторожности. Я говорил то, что, в моем понимании, было совершенно очевидным, но, оказывается, не для всех, даже для умных и талантливых, каким, несомненно, был мой дорогой товарищ.

Поездкой в Санкт-Петербург я собирался воспользоваться еще для одной цели, имеющей отношение только к моей работе в госпитале, что требует специального разъяснения.

В нашем госпитале появился новый врач Ами Коэн – кардиохирург с опытом в детской кардиохирургии. Доктор Коэн – американец, который всю свою карьеру сделал, служа в армии, а после ухода из армии репатриировался в Израиль. В рамках армейской службы ему пришлось работать во многих странах третьего мира, где он видел сотни, если не тысячи, детей, родившихся с пороками сердца, у которых не было ни малейшего шанса быть прооперированными и вылечиться, их ждала тяжелая инвалидность и ранняя смерть. Доктор Коэн хотел помочь хотя бы части этих детей. Он сумел создать организацию Save a child’s heart – «Спасите сердце ребенка». Человек необычайно энергичный и предприимчивый, он объездил пол-Америки и собрал пожертвования на эту организацию. Условия работы были следующие: организатор поездки привозит ребенка в Израиль за свой счет, но с момента приземления в аэропорту Бен-Гурион и до отлета все лечение и пребывание оплачивается Save a child’s heart. Итак, деньги для начала имелись, а больных не было. Ами пытался связаться с правительством Эфиопии, но безуспешно, а я отправился искать больных в Санкт-Петербург. Встречаясь с моими бывшими однокашниками, к этому времени занимавшими высокие административные и академические посты, я рассказывал им о нашей организации. В России в это время детская кардиохирургия была на уровне стран третьего мира. Реакция у всех без исключения, к кому я обращался, состояла из двух фаз: вначале – восторг с объяснением, сколько у них детей с этими пороками без шансов на излечение, а потом – тусклое объяснение, как трудно это организовать. Я наивно предложил хотя бы сообщить о возможности родителям этих детей – в это время в России наскрести 500 долларов на самолетный билет для спасения ребенка было абсолютно реально, но и на это адекватного ответа не находилось.

Вернувшись домой, я продолжал переписываться и созваниваться со знакомыми медицинскими начальниками в других городах – результат тот же. Не к моей чести, разгадка до меня дошла только через год. Я встретился с гостившим в Тель-Авиве сотрудником мэрии Санкт-Петербурга, повторил свою просьбу, он воодушевился, и вскоре я получил письмо от большого чиновника здравотдела Санкт-Петербурга, где он открытым текстом писал, что готов начать переговоры, если мы пригласим его в Тель-Авив. Подписано письмо было моим бывшим однокурсником В.А. Морозовым, комсомольским бонзой, знаменитым в студенческие времена тем, что он носил за боссом портфель. И только тогда до меня дошло, что если все, к кому я обращался, не смогут на этом заработать, то пусть умрут хоть все дети с их сердечными проблемами. Организация Save a child’s heart была благотворительной, и заработать на ней было невозможно.

Помощь пришла с неожиданной стороны. В Тель-Авиве появился Борис Бирштейн. Он привез на обследование и лечение жену президента Молдавии. Снова наши пути пересеклись. Я поведал ему о нашей проблеме, предложив взять на себя всю славу за заботу о молдавских детях, нам же нужна только помощь в организации доставки детей в Израиль. Борис – человек деловой, и уже через несколько дней меня ждал билет в Амстердам, откуда мы на его персональном самолете прибыли в Кишинев. Входим в VIP-зал аэропорта – все правительство Молдовы стоит во фрунт, приветствуя г-на Бирштейна, а заодно и д-ра Горенштейна.

Въезжаем в принадлежащую Борису единственную современную гостиницу в Кишиневе, в которой расположены офис Бориса, американское посольство и, разумеется, казино. На следующий день в кабинете Бориса встречаюсь с министром здравоохранения, который получает распоряжение содействовать мне во всем. Дальше все пошло проще: я встретился с врачами, увидел имеющееся оборудование и договорился о приезде нашей группы для обследования и отбора больных. Гораздо важнее было знакомство с директором кишиневского офиса Бориса – Тамарой, которая взяла на себя всю логистику (визы, билеты и т.д.), связанную с отправкой детей в Израиль.

В следующий раз мы прилетели в Кишинев втроем: Ами Коэн, детский кардиолог доктор Аки Тамир и я. Насколько я помню, и эту поездку и проживание в гостинице оплатил Борис Бирштейн. Доктор Тамир обследовал группу детей, подготовленных местными врачами, установил диагнозы, а затем мы втроем вместе с молдавскими врачами составили список очередности отправки, стараясь каким-то образом чередовать очень тяжелые пороки с легкими, дабы уменьшить нагрузку на работу у нас в госпитале.

Затем мы еще прилетали в Кишинев, реагируя на то, что видели вокруг, по-разному. Ами Коэн, бывший ученик йешивы, с аппетитом завтракая в гостиничном ресторане, отнюдь не кошерном, всякий раз приговаривал, что в этом году у него будет тяжелый Йом Кипур (Судный День) и на всякий случай отодвигался от висевшей над его головой люстры. Если Ами слышал английскую речь, он подсаживался к говорящим и после короткой лекции возвращался с чеком или обещанием пожертвования на организацию. Очень деловой человек Ами.

Аки Тамир, сабра, впервые увидел европейский сельский пейзаж в июле во время экскурсии, которую нам устроили хозяева. Аки восхищался пасторальными картинами: домики с черепичными крышами, у каждого домика колодец, пока его вдруг не пронзила мысль: если у дома есть вода, то почему ее не провести в дом, это же неумно. Я еще добавил, что и неудобно, особенно зимой.

Местный раввин Яков от ХАБАДа (иудейское религиозное движение) пригласил нас к себе на Кабалат Шабат. Мы отправились к нему домой, убедившись, что за пределами центра Кишинев мало изменился со времен знаменитого погрома. Все шло как положено, только вместо халы ломали багет. Я жаждал задать пару вопросов ребе Якову. По окончании традиционной части я тотчас поинтересовался: почему багет, а не хала? Оказалось, что это единственное кошерное, что он смог раздобыть. Но мой главный вопрос был совсем о другом: «Яков, когда вы выберете нового начальника ХАБАДа? Без босса нельзя». На это ребе Яков, выпускник Московского авиационного института, без колебаний ответил: «Ребе жив, и он по-прежнему управляет нами». И даже пытался объяснить, как это происходит.

Единственным действительно интересным местом, которое мы посетили, был поселок Криково, под которым находились громадные пещеры, не помню с каких времен превращенные в специальные погреба для производства и хранения вина. Круглый год в этих пещерах сохранялась постоянная температура: 15 градусов по Цельсию. Нам устроили экскурсию, угостили местным шампанским, а потом отвели в самую главную достопримечательность – музей вин. История этого музея берет начало во времена Второй мировой войны. Геринг, который коллекционировал все, увлекался и винами. И его собрание вин досталось советским солдатам, которые, конечно, стали его использовать по прямому назначению, чертыхаясь, что на водку не тянет. В конце концов кто-то понимающий прекратил эту вакханалию, и остатки коллекции были увезены в СССР на постоянное хранение в Криково. После распада СССР коллекция стала собственностью Молдовы, и в момент нашего посещения на каждой бутылке уже стоял ценник

Sotheby’s. Заканчивая экскурсию, наш гид подвел нас к самому дорогому экспонату, хранимому за специальной решеткой. Рассмотрев этикетку, мы прочитали: «Liqueur pour Pessah» – вино, произведенное в конце XIX века в каком-то месте около Иерусалима. Ами Коэн бросился к ценнику, но, сосчитав количество нулей, быстро успокоился.

Больные из Кишинева начали поступать в наше отделение, но это были дети не из составленного нами списка. По-моему, ни один ребенок из того списка так и не был отправлен. Это были тяжелейшие больные, некоторые из них неоперабельные, с необратимыми изменениями из-за некоррегированных своевременно пороков сердца. Этих детей приходилось отправлять обратно, хотя наши кардиологи и пытались сделать все возможное, беря на себя иногда слишком большой риск. Так, одна девочка после серии операций и трехмесячного пребывания у нас умерла. При оформлении формальностей, связанных с возвращением тела ребенка на родину, выяснилось, что женщина, бывшая с ней и выдававшая себя за маму, вовсе таковой не являлась. Но это уже было заботой израильской и молдавской полиции. А мне переслали из Кишинева статью из газеты определенного направления, где было написано, что ребенка убили в Израиле и разобрали на «запасные части», то есть использовали для пересадки органов, и что вся организация «Спасите сердце ребенка» создана для поставки доноров из Молдовы. Несмотря на все эти малосимпатичные стороны, наше сотрудничество с Молдовой продолжалось.

К нам приезжали на тренинг медсестры из Кишинева, один молодой врач провел год в нашем отделении кардиохирургии, и больные продолжали поступать. Практически ими занимались кардиологи, кардиохирурги и врачи интенсивной терапии. Я не участвовал в их лечении, но административно был ответственен, если дети находились в отделении у меня, а не в интенсивной терапии. Всей практической работой с этими детьми до и после операций в отделении занималась старшая сестра отделения Нава Гершон.

Нава – сгусток энергии, образованная (МА – вторая университетская степень), владеющая четырьмя языками, пришла в мое отделение уже с опытом работы в кардиохирургии взрослых. Нава – представитель современного поколения медсестер в Израиле. Они не являются помощниками врача и «довесками» к нему – это просто самостоятельные специалисты. Нава руководит жизнью отделения как административно (сестры, нянечки), так и практически – мониторинг больных, выполнение врачебных назначений и пр. Годы совместной работы были замечательным альянсом, и по сей день мы продолжаем наши теплые дружеские отношения.

Между тем «Спасите сердце ребенка» стараниями доктора Коэна превратилась в солидную организацию, со своей администрацией и филиалами в разных странах, занимающимися сборами пожертвований. Дети поступают из Африки, Азии, Восточной Европы; нередко – с денежным участием правительств или частных организаций этих стран. Так, детей из России привозили христианские благотворительные организации. Приведу пример одного очень неординарного контакта, в котором я принимал участие.

Молодая врач-педиатр из Германии, имя которой я, к стыду своему, забыл, выбирает местом элективной практики остров Занзибар. Там она обнаруживает почти полное отсутствие медицинской помощи детям. Она старается прилетать дважды в год на Занзибар, и лекарства, которые она привозит с собой, – это почти единственное, что получают больные дети. Эта доктор, будучи в гостях у своей подруги в Израиле, случайно узнает о существовании организации «Спасите сердце ребенка». Она знакомится с нами, выколачивает деньги в Германии, организовывает всю формальную часть (у Израиля нет дипломатических отношений с Танзанией, частью которой является остров Занзибар), и вот мы летим на Занзибар. Мы селимся в заказанной для нас частной гостинице, которая очаровывает своим старым колониальным стилем: вся из темного дерева, украшенного резьбой. Завтракаем во внутреннем дворике под пальмой. С двух сторон стоят два огромных черных человека в красных рубашках, которые по мере опустошения наших тарелок и стаканов наполняют их заново. Увы, на третий день наша покровительница сообщила, что местное правительство, узнав, какие важные гости прибыли на их остров, решило взять на себя заботу о нас, и, в частности, нам предоставлены номера в правительственной гостинице. Делать было нечего, мы переехали. Как говорили евреи в Одессе, если пристав говорит: «Садись», как-то неудобно стоять.

Несколько слов о Занзибаре. Коренное население острова – африканцы, но остров несколько сотен лет управлялся арабскими султанами и был важнейшим рынком пряностей и работорговли на восточноафриканском побережье. Работорговля эта была не менее развита, чем на западном побережье, но рабов продавали в арабские страны, что прогрессивную общественность абсолютно не интересует. Я не слышал, чтобы кто-нибудь написал «Хижину дяди Тома» о рабстве на Востоке. С конца XIX века остров находился под английским протекторатом и среди прочих модернизаций было начато – и вполне успешно – осушение болот. В 1964 году на Занзибаре произошла социалистическая революция, сопровождавшаяся массовыми убийствами арабов, индусов и белых. Было образовано революционное правительство, сильно просоветское, и результаты не замедлили сказаться: все сделанное при англичанах почему-то перестало работать, а комары и, соответственно, малярия, восторжествовали.

Мы переселяемся в правительственную гостиницу, сильно напоминающую подобные в советских областных центрах, как по виду здания, так и по снующим там государственным мужам с толстыми животами и портфелями. Перед зданием – чахлый садик и пруд. Этот неказистый пруд словно символоизировал социалистические преобразования революционного правительства Занзибара: с закатом солнца с его поверхности поднимались мириады комаров и начиналась настоящая комариная атака. Мы, приехавшие, несмотря на сделанные противомалярийные прививки, обороняемся с помощью противокомариных спреев. Местные жители ведут себя спокойно, так как большинство из них уже заражены малярией.

При посещении госпиталя, помимо его бедности, сталкиваемся с той же малярией. В детском отделении лежат в ряд четыре грудничка, получают инфузии крови. Во время обхода, прощупав увеличенные лимфоузлы у десятилетнего мальчика, уверенно говорю, что это лимфома, на что местный врач равнодушно отвечает: «Либо лимфома, либо СПИД». Все местные врачи учились в СССР и еще помнят что-то из русского языка, правда, с трудом. Главный хирург учился в Румынии («Гарвард» относительно остальных) и говорит по-английски. Я посочувствовал ему, сказав, что, вероятно, трудно заниматься серьезной хирургией у детей при отсутствии соответствующей послеоперационной терапии. В ответ я услышал полное согласие с моими словами: «Делаю очень хорошо операцию, прихожу утром в больницу, а кровать – пустая». Эта фраза по сей день вгоняет меня в дрожь.

На Занзибаре с его миллионным население не оказалось оборудования для кардиологического обследования детей. Наша доктор организовала обследование детей в одной из частных больниц в городе Дар-эс-Салам, куда мы возили детей группами на корабле (два часа плавания). Все, что было организовано нашей немецкой коллегой, работало безукоризненно. После нашего возвращения домой из Занзибара начали прилетать группы детей на операции, точно в соответствии с договоренностью.

Организация «Спасите сердце ребенка» расширяет свою активность, невзирая на политические страсти в наших краях. В отделении постоянно оперируют детей из Газы, что оплачивается Европейским союзом. В среднем в отделении в год производят 220–240 операций на открытом сердце у детей плюс кардиологические нехирургические коррекции пороков сердца.

Доктор Ами Коэн – человек, создавший благотворительную организацию «Спасите сердце ребенка», – погиб нелепой смертью от высотной болезни во время восхождения с дочерью на гору Килиманджаро.

Казань

Сегодня раздался звонок из Казани со словами благодарности по случаю одиннадцатилетия Хаси – дочери рава Ицхака Горалика. История эта началась девять лет назад также с телефонного звонка. Звонивший представился как доктор N., сказав, что обратиться ко мне ему посоветовала медсестра М., которая работала со мной несколько лет назад. Судя по оборотам речи, звонивший был религиозным человеком. Он рассказал, что двухлетняя дочь посланника ХАБАДа в Казани прооперирована по поводу аппендицита и находится в тяжелом состоянии. Он просил меня согласиться поговорить с местными врачами, чтобы оценить ее положение. Я, конечно, согласился, тут же меня соединили с местным доктором, поговорив с которым, я понял, что состояние ребенка очень тяжелое. Свое мнение я сообщил доктору N., и моя категорическая рекомендация была – переправить больную как можно быстрее в Израиль. На этом, я полагал, моя миссия завершилась. Я ошибался, ибо уже утром мне позвонили с просьбой найти консультанта, готового лететь в Казань. Я сказал, что подумаю и ушел с головой в свой суперзагруженный день: операции, клиника… Настойчивые звонки из ХАБАДа повторялись, а я точно знал, что нет специалиста-консультанта, детского хирурга с русским языком, кроме меня. В конце концов, я «сломался».

И тут я увидел, что такое ХАБАД в действии. Через 45 минут после моего согласия посыльный взял у жены мой паспорт, а еще через два часа виза и билеты были у нас дома. Вечером, полуживой, я в аэропорту выстоял длиннейшую очередь, так как в это время шла кампания по выселению незаконных рабочих, у всех была масса барахла, и их «шмонали». Когда, наконец, дошла моя очередь, девушка удивленно посмотрела на меня: «Ты почему здесь? У тебя ведь бизнес-класс». Что я мог ей ответить? «Мудак, шлимазл, фраер – это надолго». Плюхаюсь наконец в свое кресло в бизнес-классе, и тут ко мне подходит рав высокого роста, лицо которого было мне откуда-то знакомо. «Я о тебе позабочусь в Москве», – сказал он. Но уже в конце его фразы я «отключился».

В Москве стюардесса провела меня в VIP-зал, где меня ждал тот самый рав со знакомым лицом, летевший со мной из Тель-Авива. Это был рав Берл Лазар – главный раввин России. Он представил меня молодому парню, сказав, что тот позаботится обо всем, и на этом мы расстались. Мой попечитель выглядел совершеннейшим ребенком, но с громадной бородой – абсолютно как персонаж из Пуримшпиля (театрализованное представление на праздник Пурим) в пятом-шестом классе. На мой вопрос, когда он сумел так хорошо выучить иврит, «мальчик» (так я его называл про себя), ответил, что он учит русский, а вообще-то он – коренной иерусалимец. Далее он сообщил, что до вылета в Казань у нас десять часов, и что он – к моим услугам на все это время. «Мальчик» прежде всего предложил мне экскурсию в Кремль, от которой я категорически отказался. По моему настоянию он показал мне организованный ХАБАДом и великолепно оборудованный еврейский центр в Марьиной Роще, бесплатную столовую для нуждающихся, поликлинику, где врачи-евреи на добровольных началах принимали пожилых людей. «Мальчик» все же ухитрился подвезти меня к Кремлю, и не из любви к русской архитектуре, а потому, что в ГУМе или ЦУМе началась продажа нового поколения мобильных телефонов, а это была страсть моего попечителя.

В Казань я прилетел около 22:00. Меня ждали в аэропорту отец девочки – рав Ицик Горалик, очень молодой и на редкость обаятельный, и представитель больницы. Я обследовал девочку, нашел ее в состоянии тяжелом, но стабильном. Ее лечили полузабытыми мною методами, когда-то разработанными моим ленинградским боссом. Я продиктовал доктору назначения, подчеркнув необходимость удалить как можно быстрее катетер из центральной вены, ибо он был вероятным источником сепсиса. Отцу девочки я сказал, что он может спокойно организовать перевод ребенка на лечение в Израиль. Мы отправляемся в гостиницу, и Ицик просит меня не есть тамошний завтрак, так как он пришлет завтрак из дома. Я, конечно же, собирался отведать местный гостиничный завтрак из любопытства, но проспал. Меня разбудил звонок посланника, принесшего настоящий израильский завтрак. Раву Ицику я сказал, что, пока он будет организовывать мое возвращение, я хотел бы снова увидеть его дочь, а потом встретиться с живущими в Казани двумя таниными кузинами.

При моем втором посещении госпиталя у постели ребенка уже собрался весь старший докторский состав, кто-то из них даже вспомнил, что когда-то слушал мою лекцию в Ленинграде. Все было очень мило, пока я не осмотрел ребенка и не обнаружил, что ни одно из данных мной вечером назначений не выполнено, а состояние девочки ухудшилось. Я стал менее симпатичным и объявил коллегам, что в данном случае я представляю интересы семьи, что я абсолютно не согласен с их методом лечения и настаиваю на немедленной эвакуации ребенка в Израиль.

Дальше начинаются бесконечные звонки и переговоры с представителями страховой компании, сводящиеся к тому, что «они пришлют», «они раздобудут», «составьте список необходимого» и все в таком духе. Пока я, наконец, не взрываюсь и не ору в трубку, что здесь все есть, все можно приобрести, кроме мозгов. Это подействовало, и самолет для эвакуации нам был обещан. Остаток дня я провожу с таниными родственниками, вначале – у них дома, затем поездка на машине по ночной Казани, из которой я запомнил только ярко освещенную, высоченную, недавно построенную мечеть на территории Казанского Кремля. Затем мы въезжаем на территорию университета (мужья таниных кузин – университетские профессора), где в абсолютно темном здании освещена только одна комната, и в ней сидит очень симпатичная теплая компания, выпивает и развлекается стихами Игоря Губермана.

Поздно ночью мы с девочкой и ее отцом в сопровождении двух врачей санавиации вылетаем в Москву. Нас привозят в приемное отделение одной из детских больниц и велят ждать прихода консультанта. Появляется консультант, профессор Вадим Гельдт, мой однокашник, хороший знакомый по моей ленинградской клинике, где он проходил ординатуру. Мы очень обрадовались друг другу, и Вадим сразу же попытался увести меня к себе в кабинет, где мы и оказались, и распили бутылку коньяка – но гораздо позже. Вначале я объяснил, что ребенка мы увозим домой, в Израиль, и лишь попросил выполнить мои назначения. Все мои просьбы были выполнены, а к Вадиму я отправился только тогда, когда стало точно известно, что есть самолет.

Уже на аэродроме рав Ицик напоминает мне: сегодня пятница, и Кабалат Шабат мы проведем в самолете. Я счастлив: Кабалат Шабат в воздухе – все приятели помрут от зависти! И вправду, подходя к самолету, вижу, что два хабадника загружают в него ящик со всем необходимым для субботнего ужина. Мы поднимаемся в самолет, с нами те же два врача санавиации, сопровождающие нас из Казани. Это был самый роскошный директорский самолет из всех, на которых мне пришлось летать – настоящий номер люкс очень дорогой гостиницы. После взлета стюардесса предлагает нам перекусить. Я отказываюсь, памятуя, что меня ждет субботний ужин с равом Ицхаком Гораликом, который уже одет в субботние одежды, но сидит и молчит. Так молча он и просидел весь полет, и Кабалат Шабат не состоялся.

По мере приближения к Тель-Авиву наша стюардесса со внешностью манекенщицы (рост, вес и высочайшие каблуки) начинает проявлять признаки беспокойства. Первый стук каблуков: «О нашем полете знают?» – «Да». Еще через десять минут: «Амбуланс прибудет вовремя на место?» – «Да». Снова – цок-цок: «А как они узнают, что это мы?» – «Потому что мы – единственные, кто приземляется в субботу». – «Но сегодня пятница». – «У нас это – начало субботы». Последний вопрос с отчаянием в голосе: «Что же, дьюти фри будет закрыт?» – «Вероятно».

Амбуланс привез нас в мое отделение, где уже находился дедушка Хаси Мордехай Горалик. Сделав все назначения, я отправился домой, а утром в субботу приехал на обход. По окончании обхода дедушка пригласил меня позавтракать с ними. Я, конечно, согласился, и тут я задал Ицику мучавший меня вопрос: «Почему не состоялся Кабалат Шабат в самолете?». Ицик извинился и объяснил, что доставлявшие еду для субботнего ужина забыли принести вино. И вот тут отец Ицика, мой сверстник и выходец из России, взорвался: «Сколько раз я тебе говорил, что водка – это напиток кошерный и годен для кидуш Шабат?» Дети, слушайте и запоминайте советы родителей.

Девочка Хася после интенсивного лечения и операции полностью выздоровела, а я каждый год с удовольствием получаю звонки из Казани.

Тель-Авив

Мы живем в старом доме рядом с улицей Шенкин – символом тель-авивской богемной жизни в 90-х годах. Тогда на Шенкин были студии молодых модельеров, нестандартные магазины. Сегодня все изменилось, все стало солиднее: дорогие магазины-бутики и кафе. Одним словом, сегодня Шенкин – это каньон (торговый центр) под открытым небом.

Мы с Таней очень любим свой район – это в 20–30 минутах ходьбы от моря, рынка «Кармель», театров и музеев. Поблизости живут наши друзья Миша и Ира Гробманы. Миша – художник и поэт. Ира – главный редактор журнала «Зеркало». Их дом является одним из притягательных интеллектуальных центров Тель-Авива. Там мы познакомились с израильскими художниками-«классиками» – Кадишманом, Тумаркиным, Мизрахи. У них мы подружились с бывшим директором Тель-Авивского музея изобразительных искусств, а потом Музея Людвига в Кёльне Марком Шепсом и его женой Эстер. В этом доме постоянно бывает художественная молодежь – израильская и заграничная. Миша убедил Таню участвовать в выставке, которую он курировал. Выставка прошла с большим успехом, но от последующих предложений она отказалась, ибо по своему характеру не была готова работать по чужим идеям.

В 2004 году, последовав примеру Саши Зисельсона, мы купили двухкомнатную квартиру в городе Друскининкай в Литве, тогда это было неимоверно дешево. Мы там бываем каждый год, но, к сожалению, из-за моей работы гораздо меньше, чем хотелось бы. Место это в нашем с Таней представлении – олицетворение Рая на земле: озера, реки, леса, полные ягод и грибов, и почти полное безлюдье. Уже наши дети и внуки успели влюбиться в этот край. Что же касается темного прошлого этого места – никто о нем не забыл, но все отодвинули это в сторону.

Дети и Тель-Авив – это другое дело. Для Нади, которая уходила в армию из Иерусалима, а вернулась уже в Тель-Авив, это был перелом образа жизни, ибо Тель-Авив и Иерусалим – это два разных мира. Однажды мы приехали с Надей в Иерусалим на авторский вечер Иегуды Амихая в Ямин Моше. Мы прибыли заранее, зал был еще закрыт и мы устроились на ступеньках. Появилась компания наших иерусалимских друзей, Саша Окунь с бутылкой вина в руках. Есть вино, и невозможно распить, ибо нечем открыть бутылку. И тут юная дева, наша дочь, запускает руку в свой девичий ридикюль и извлекает оттуда штопор. Это произвело неизгладимое впечатление на жителей Иерусалима. Видимо, иерусалимские девы не носят штопоры в своих сумочках.

Еще до армии Надя мечтала после демобилизации совершить путешествие по Индии – очень популярно среди недавних солдат ЦАХАЛа. В танином воображении Индия – это земля, по которой ползают тысячи змей, а она боится их невероятно. Посему дочери было сказано категорически, что на поездку в Индию она не получит ни копейки. Надя решила эту проблему самостоятельно: первый год она добровольно прослужила на базе десантников в Иорданской долине, нередко выполняя обязанности старшего на базе, когда десантники уходили на боевую операцию. После такого года службы по неписаным армейским законам она может выбрать место службы близко к дому, то есть ночевать не в казарме, а у себя. Второй год Надя прослужила в Црифине. Каждый день она возвращалась домой и работала по вечерам официанткой, зарабатывая на поездку. Армия этого не разрешает, но смотрит на такие нарушения сквозь пальцы. Надя на собственные деньги вместе с подругой отправилась в Индию, провела там пять или шесть месяцев, держа нас в постоянном страхе, несмотря на ее заверения, что Индия абсолютно безопасна. Однажды утром по дороге на работу я услышал по радио, что в Кашмире захватили в заложники группу израильских туристов, что они оказали сопротивление и кто-то погиб, но имена названы не были. Только в 13:00 сообщили имена, я тотчас же позвонил домой, и Таня тоже, естественно, сидела у радио и не звонила мне, пока не услышала имена, среди которых нашей дочери не было. Надя вернулась домой совершенным дистрофиком, но влюбленная в Индию. Ее рассказы об Индии еще больше внушали Тане отвращение к этой стране.

После Индии встал вопрос о продолжении учебы. Надя выбирала между графическим дизайном и историческим факультетом. Таня объяснила ей, что после исторического факультета ее ждет преподавательская работа и не более, серьезным ученым она все равно не станет, а дизайн обожает. Надя прислушалась к совету матери и, не переставая ругать «этих русских родителей», которые не дали ей отдохнуть год после армии, поступила в колледж ВИЦО в Хайфе. Место учебы она выбрала сама и, как выяснилось, правильно, так как выпускники ВИЦО уже работали с компьютерной графикой и были наиболее востребованы на рынке. Начало надиной учебы совпало с периодом «Большой алии» (репатриация 90-х), и среди репатриантов, естественно, было много студентов. Жена наставляла дочь помогать студентам-репатриантам, памятуя о нашем трудном начале. Через какое-то время Надя заявила, что она не понимает этих студентов. Слушая их разговоры – а они не догадываются, что она владеет русским, – она узнает, что они не хотят учиться и делают это либо по инерции после России, либо еще по какой-то неясной причине.

Второй раз «Не понимаю!» мы услышали после ее первой поездки в Петербург в 1995 году. Мы гуляли не только по дворцам и музеям этого дивной красоты города, но также прошлись по местам, связанным с нашей личной семейной жизнью. Оказалось, что Надя все помнит, и, видимо, переживает травму отъезда заново. Уже на обратном пути в самолете на мой вопрос: «Как впечатление?» получил ответ: «Впечатление самое странное. Я объездила полмира и всегда понимала поведение местных жителей. А тут, в стране, где я понимаю язык, поведение этих людей я понять не могу».

Жизнь Нади превратилась в рутину: шесть дней учебы в Хайфе, в пятницу – возвращение домой; вечером – работа официанткой, а после окончания смены, около часа ночи, вся ее компания вваливается к нам домой – смех, кофе; через два часа они уходят развлекаться дальше, оставив грязную посуду. Через пару лет такой рутины Таня «сломалась» и объявила, что она готова быть посаженной в долговую яму, но после окончания учебы дочь к нам в дом не вернется. Набрав необходимые ссуды, мы купили двухкомнатную квартиру на юге Тель-Авива, в районе Флорентин. Тогда это был запущенный район, а сегодня он очень популярен среди молодежи. По окончании учебы Надя вернулась в Тель-Авив, поселилась и жила в этой квартире несколько лет до замужества. Сейчас в ней обитает наш сын.

Надя сделала успешную карьеру графического дизайнера, став одним из лучших дизайнеров альбомов модельеров, которые она делает для международных и израильских презентаций. Параллельно она закончила исторический факультет Тель-Авивского университета, просто из любви к этому предмету. Поступок, вызвавший недоумение нашего сына: зачем учиться тому, что тебе не нужно? Сегодня она замужем, а о наших замечательных внуках я, надеюсь, смогу написать позже.

Мики вырос на улице Шенкин и полностью подходил под определение «шенкенаи» – это специфическая богема. Поступив в школу «Бальфур», расположенную возле нашего дома, он подружился с компанией мальчиков и девочек, с которыми общается по сей день. Вся компания была артистичной. В их среде особенно выделялся музыкальным и артистическим талантом Халиль Элохав, семья которого, как и наша, переехала в Тель-Авив в тот же год, но с Севера. Мики тоже был музыкальным ребенком и учился игре на кларнете, гитаре, электрогитаре. Однажды в пятницу Мики возвратился домой и со словами «Я сыт» вывалил на стол мешок монет. Оказалось, что их компания, образовав квартет, устроилась играть возле какого-то ресторана. Вокруг них быстро собралась толпа, заполнившая монетами выставленную корзину. Хозяин ресторана накормил артистов за свой счет. Популярность ансамбля росла, и вершиной их славы было выступление по центральному телевидению на торжественном концерте по случаю подписания соглашений в Осло.

По окончании третьего класса Мики заявил, что городские «каменные джунгли» его угнетают, он хочет быть ближе к природе и перейти в школу «Тева» («Природа»). Автором этой идеи был, совершенно очевидно, его друг Халиль, личность доминантная. Школа «Тева» – одна из престижных школ Тель-Авива, куда мы пытались записать Мики при переезде из Иерусалима, но набор был уже закончен. В этом году мальчишки узнали, что в некоторые классы добирают учеников, но только после прохождения психотеста. Они храбро отправились сдавать эти тесты. Перед экзаменом я спросил Мики, а что будет, если он пройдет тест, а Халиль – нет. Такое Мики не мог себе даже представить, но именно так и произошло. Первый порыв Мики был забрать документы, но тут вступила в игру Таня: если уж ты принят, то будешь учиться.

Школа «Тева» расположена на юге Тель-Авива, в бывшем первом здании Тель-Авивского университета. Она прекрасно оборудована: лаборатории, небольшой зоопарк, учебные огороды. Ученики принимаются на основании психотестов, и почему-то подавляющее большинство из них живут на севере Тель-Авива. Мики попал в спаянный класс, который учился по программе, сильно отличавшейся от программы школы «Бальфур», и ему было очень плохо, он никак не вписывался в окружающую среду. Через какое-то время Таню пригласила психолог школы и в довольно нелицеприятной форме заявила, что наш сын по своему развитию им не подходит, и она советует перевести его в обычную школу. Это очень задело Таню, и она наотрез отказалась забирать Мики из «Тевы». Она очень много занималась с Мики, и к концу учебного года он стал вполне успевающим учеником, полностью вписавшимся в коллектив. Мики успешно закончил школу, продолжая поддерживать самые теплые дружеские отношения со своими друзьями из «Бальфура». Практически это выражалось в том, что он участвовал в вечеринках обеих школ, но на вечеринки детей из «Тевы» я должен был возить его на север Тель-Авива, в Рамат-Авив.

Приближалось микино 13-летие, и он начал готовиться к бар-мицве. Рав, который готовил его к «восхождению к Торе», в частности, объяснил ему, что смысл бар-мицвы состоит в том, что с этого момента он взрослый и несет ответственность за свои поступки. Мики пришел домой очень расстроенный, заявив, что становиться взрослым не хочет. Выступление в синагоге и затем ужин в кругу ближайших друзей и родственников прошли очень хорошо. Мики предложили выбор между пышным балом и поездкой. Наш сын, естественно, выбрал поездку. Но в выборе поездки он нас удивил – вместо африканского сафари или экскурсии от океана до океана в Америке Мики заказал неделю горных лыж в Альпах и неделю в Париже, включая европейский «Диснейленд». Все было выполнено. На лыжах мы катались в Club Med Chamonix. Мики очень преуспел и уже на третий день был в группе взрослых. Когда мы возвращались в Париж, Мики сказал, что вся неделя прошла, как один день.

Восторг от «Диснейленда» был не меньшим. Он требовал, чтобы мы съезжали вместе с самых «страшных» аттракционов, а когда заметил, что Таня при спуске закрывает глаза и не кричит, потребовал, чтобы все было повторено.

Вся компания Мики из «Бальфура» увлекалась драмкружком при местном клубе, у них была очень хорошая руководительница Гали, с которой они по сей день поддерживают теплые отношения. Одна из участниц кружка стала профессиональной актрисой. Спектакль, которые они поставили, был настолько удачным, что их отправили в Англию в рамках программы обмена с аналогичным кружком. Англичане приехали на Песах в Израиль, и у нас поселился британский мальчик. При проведении седера мы снабдили его «Агадой» на английском языке, и я с удовольствием слушал «Рабами мы были в Египте…»

В отличие от большинства своих богемных приятелей, Мики был также активистом в «Цофим» (скауты) – вначале воспитанником, а потом инструктором. Мики участвовал в ансамбле «Цофим» Тель-Авива, с этой делегацией он ездил на фестиваль скаутов в Германию. Вернулся оттуда с глубокой антипатией к полякам.

«Бальфур» и «Тева» – это школы-девятилетки, а последние три года ученики выбирают по свому усмотрению тихон (гимназию), а в ней – профиль обучения. Лишним будет писать, что вся микина «бальфурская» компания оказалась в одном тихоне «Иронит алеф», и направления, выбранные ими, были отнюдь не математика и физика. Мики выбрал кино.

Мики всегда был замечательный сын, обожавший маму, и вдруг, где-то лет в семнадцать, что-то сломалось: бросил «Цофим», начал курить, включая «травку», пропускать уроки. На упреки Тани заявил довольно грубо: «Ты хочешь аттестат, ты его получишь». Самое удивительное, что он сдал все экзамены и получил аттестат.

Важным экзаменом на аттестат в его случае был фильм, который он снял в качестве режиссера. Все его приятели были в восторге от фильма, величая Мику гением. Гений был в весьма расхлябанном состоянии, все время что-то было недоделано. Одним словом, уже готовый фильм я привез в демонстрационный зал минут за 30–40 до начала показа. Фильм действительно имел успех и получил высшую оценку.

Мики без всяких объяснений объявляет, что в армию не пойдет. Для меня это – удар по моей идеологии, самолюбию, гордости. Я полагаю, что причина отказа была связана не с какой-либо идеологией, а с тем, что по собственной расхлябанности или бюрократической ошибке он не попал на приемную комиссию, куда был приглашен для отбора на курс, который был ему интерсен, то есть – в съемочную группу. Служить солдатом с «низким профилем» он не хотел. Я начинаю применять различные способы убеждения и давления на сына. В это время происходит событие, потрясшее университет, – призвавшийся в десантники сын заведующего кафедрой психологии покончил с собой. Это меня сразу отрезвило: я предпочитаю сына живым, а не героем. Я оставил Мики в покое, а он, пройдя призывную комиссию, был освобожден от службы. Предполагаю, что освобождение он получил, когда сообщил психологу, что в детстве и подростком боялся оставаться по вечерам дома один, иногда курит марихуану. Армия как огня боится таких курильщиков.

Мы с Таней ожидали, что последует – учеба или продолжение «светской жизни». Тут Мики удивил нас. По его просьбе мы привезли из Нью-Йорка компьютерную программу по анимации. Мики, оставив всех своих приятелей, засел за ее освоение, каждый день по шесть-восемь часов в течение четырех месяцев. Затем он отправился сдавать вступительные экзамены на ученика в одну из двух крупнейших компаний, занимающихся анимацией. Экзамен он сдал и был принят в ученики по специальности «построение фигур», а он хотел обучаться «специальным эффектам». Через полгода ему объявили, что он принят на работу.

Мики вновь повторил свою просьбу – изучать «специальные эффекты». Начальство приняло его снова в ученики – без зарплаты на полгода. «Специальные эффекты» – это особенная, очень дорогая программа Flame, с помощью которой строятся города, пейзажи и т.д. Час работы на Flame стоит очень дорого, поэтому она недоступна для обучения в дневное время. Мики в течение шести месяцев учился работать на Flame с семи вечера до семи утра. Он был принят в штат, а еще через год стал одним из лучших «флеймистов» компании. Затем его отправили в дочернюю компанию в Торонто, где он проработал год. Там его «вычислили» американцы, и по их приглашению он проработал три года в Нью-Йорке. После всего этого он вернулся домой, объявив, что хочет поменять специальность и заняться режиссурой. Он отказался от предложенной ему должности руководителя отдела Flame и отправился на полгода путешествовать в Индию, Непал и т.д. Сейчас он дома, работает в той же компании на полставки и пытается заниматься режиссурой рекламных роликов и клипов.

Наконец, самые важные события последних лет – это рождение внуков Йонатана и Рони – самых умных и красивых детей в округе, разу­меется.

Йонатану восемь лет, и он видит себя в будущем профессиональным футболистом, во всяком случае, эрудиция его в этой области беспредельна. Всякий раз перед встречей с ним я пытаюсь запомнить хотя бы пару имен «звезд» для спасения своего реноме.

В возрасте около шести лет я диагностировал у внука паховую грыжу, требовавшую хирургического лечения. Операция несложная, но после некоторых раздумий и колебаний прихожу к выводу, что лучше меня ее не сделает никто. Я прооперировал внука в госпитале «Ассута», где оперирую обычно, не сообщив персоналу, кто мой пациент. Выдала меня дочь, обратившись ко мне: «Папа». Боже, какой поднялся ажиотаж! Покидая госпиталь, Йонатан категорически отказался от кресла на колесах и полусогнутый дошел до лифта пешком, продемонстрировав характер, внушающий надежду, что, если его футбольная карьера не состоится, он может еще стать хирургом.

Через год после брата паховая грыжа появилась у Рони. Тут уж колебаний быть не могло, и я оперировал внучку. Но Рони – не такая героическая, как Йонатан: ее вопли были слышны на всех этажах госпиталя и продолжались дома. Рони очень гордилась послеоперационным рубцом и всюду его демонстрировала.

Я гляжу сегодня на своих внуков, пытаясь представить их взрослыми по их исходным данным.

Йонатан – блестящие математические мозги и великолепная память, но при этом абсолютная прямота, обидчивость, неспособность врать или прощать вранье.

Рони – развеселый характер, развитое воображение, постоянно придумывает игры, манипулятивна, может соврать, не задумываясь, любит природу и музыку. Брат и сестра обожают друг друга. Желаю им счастливой и долгой жизни.

Путешествия

Мы с Таней много катались по миру. Поводом для большой части поездок было мое участие в различных конгрессах, после завершения которых начинались уже наши самостоятельные путешествия. Но были и путешествия, с конгрессами никак не связанные.

Вне всяких сомнений, лучшими были поездки по Южной Франции и Эльзасу в компании наших друзей Бориса и Сильвии Лурье. Сильвия родилась в Монпелье, а путешествие по Франции с франкоговорящим попутчиком – это совсем другое, нежели без такового. Французы плохо переносят не только английский язык, но и французский с акцентом. Один мой приятель-американец рассказал, как однажды они с отцом заказали в ресторане на юге Франции что-то рыбное и бутылку красного вина. Официант по-хамски, как умеет только французский официант, объяснил, что рыбу едят с белым вином. Отец моего приятеля, простой, но не бедный американский еврей, встал и громогласно объявил: «Кто готов запивать рыбное блюдо красным вином за мой счет?» Не нужно объяснять, с каким энтузиазмом было принято его предложение всеми посетителями.

Я не собираюсь в этой главе описывать архитектуру, пейзажи или кухню, что, собственно говоря, является главной прелестью поездок, а лишь хочу поделиться мыслями, вызванными посещением тех или иных стран. Я пишу, не соблюдая какую-либо хронологическую или географическую последовательность. Высказанные мною мнения и суждения абсолютно субъективны и едва ли выдержат критику любого профессионала.

Свой первый доклад на международном съезде я делал в Греции, на острове Корфу. Волновался я настолько, что все красоты острова прошли мимо меня, и только по окончании съезда, успокоившись, мы взяли машину и отправились путешествовать по Греции. Афины – это, конечно, Акрополь и совершенно замечательный археологический музей с великолепной коллекцией античной расписной керамики. А вот на самой территории Греции почти ничего от античности не сохранилось. Приятные воспоминания остались от посещения деревенских таверн, где вместо меню тебе предлагают пройти на кухню, поднять крышки кастрюль и, тыкая пальцем в понравившееся блюдо, заказать обед. Причем, это касалось не только туристов, но и аборигенов, которые, войдя в таверну, прямо шли на кухню и тем же способом выбирали еду.

Под вечер въезжаем в маленький городок, дорога приводит на центральную площадь. Входим в греческую кофейню – громадное помещение, около сотни столов. За всеми столиками сидят мужчины и ни одной женщины. Перед каждым мужиком стоит… стакан молока! Сюрреализм. Позже мы разобрались, что вода, добавленная в узо (греческая анисовая водка), превращает его в жидкость белого цвета.

В Греции мы узнали историю города Салоники – второго по важности порта Греции. Около 60% населения города составляли евреи – от банкиров до портовых грузчиков. Город и порт процветали, соблюдая еврейские традиции. Все капитаны кораблей знали, что в порт Салоники в субботу не заходят, так повелось с тех пор, как Салоники были в составе Османской империи. После Bторой Балканской войны (1913) Салоники были отвоеваны греками. Потомки бежавших из христианской Испании евреев вновь оказались под властью христиан – не меньших антисемитов, чем их испанские единоверцы. Началось переселение евреев в Палестину, поэтому в Тель-Авиве есть целый район выходцев из Греции и Балкан. Хайфский порт был одним из мест, где нашли работу грузчики из Салоник, но они чувствовали себя очень неловко в «красной Хайфе», где, как известно, еврейские традиции не очень соблюдались. Все, кто репатриировался в Палестину, остались живы, остальное еврейское население города Салоники разделило судьбу европейского еврейства.

На меня сильное впечатление произвел древнегреческий общественный туалет: расположенные в форме прямоугольника мраморные плиты, в которых проделаны отверстия. Мужчины просиживали там целые часы, справляя естественные нужды и коротая время за неторопливой, достойной мудрецов беседой.

В Стамбуле состоялась последняя конференция, в которой мы участвовали со Шмуликом и Эсти Кац. Затем мы совершили трехдневную экскурсию по местам, где сохранилась древнегреческая архитектура, а больше и лучше всего она сохранилась в Турции. Осмотрев это, можно увидеть и ощутить, что древние греки – художники-эстеты, а римляне – инженеры.

В Стамбуле на противоположных берегах Босфора находятся две разные цивилизации – Восток и Запад, – и они не перемешиваются. Когда я задумывался об истории, у меня невольно возникала аналогия между историей России и историей Турции, между реформами Петра I

и Ататюрка. Оба пытались приобщить свои народы к западной цивилизации. Сегодня с уверенностью можно сказать, что оба реформатора потерпели фиаско. Объяснение этому я могу дать, лишь ссылаясь на старый анекдот. Юноша спрашивает старого гея: «Дядя, а, дядя, а ты веришь, что двое мужчин могут просто дружить?» – «Вначале да, а потом природа возьмет свое».

После конференции в Мадриде мы с Таней отправились на двухнедельную экскурсию по югу Испании, присоединившись к английской экскурсионной компании Trafalgar. Мы уже как-то путешествовали с этой компанией по Шотландии и остались чрезвычайно довольны и организацией и англоговорящими спутниками, чего я не могу сказать о наших соплеменниках. Англичане говорят тихо, и когда объявляют о том, что выезд в 12:15, они это понимают буквально.

Когда пересекаешь бесконечную Кастильскую пустыню, начинаешь понимать, почему у Дон Кихота «поехала крыша». Наконец, наш английский автобус с двумя затесавшимися израильтянами выезжает в прекрасную Андалусию. В каждом городе, где мы останавливаемся, нас ждет местный гид, который начинает свою экскурсию словами «Духовное и экономическое падение Испании началось с «гируш сфарад» – изгнания евреев». Уверен, что это не был реверанс в нашу с Таней сторону, но это было поразительно.

В Амстердаме при посещении португальской синагоги мне пришли в голову мысли о странных исторических параллелях. После победоносного завершения войны протестантами-нидерландцами и изгнания католиков-испанцев в Голландии была объявлена свобода вероисповедания. В Амстердам из Испании и Португалии хлынул поток марранов – евреев, официально принявших христианство, но тайком продолжавших исповедовать иудаизм. Это они составляли основную массу еретиков, сожженных иезуитами на кострах. В данном случае речь шла о втором или третьем поколении марранов, проживших христианами в христианском мире. Многие из них были очень богаты или занимали высокие государственные посты в королевской Испании, обладали опытом международной торговли и банковского дела. Марраны, прибывшие в конце XV – начале XVI века в Амстердам, превратили его из заштатного местечка в самый процветающий портовый город Европы, центр торговли с Северной Африкой и Южной Америкой. Исповедуя иудаизм подпольно, каждое следующее поколение марранов все меньше соблюдало еврейские традиции. Переселение марранов совпало с прибытием в Амстердам евреев, бежавших с Украины после погромов Богдана Хмельницкого. Они стали религиозными наставниками марранов.

А теперь об исторических параллелях. Поколение моих сверстников, имевшее более чем смутное представление об иудаизме, прорвало железный занавес и прибыло в Израиль, привезя с собой знания о технологиях, запустило первые израильские спутники, создало мирового уровня математические и физические школы. А наших детей уже не нужно знакомить с еврейской традицией, они здесь выросли. Я нахожу эти исторические параллели очень символическими.

Мы в Англии на конференции в Лидсе. Город ужасно скучный, какими только могут быть английские промышленные города. Я посмотрел, что предстоящая сессия меня не очень интересует, а в женской программе была экскурсия в Йорк. И я отправился с Таней на экскурсию. Помимо жен хирургов автобус постепенно заполнялся исключительно мужчинами израильской делегации. При этом каждый входящий сообщал что «херем» – запрещение евреям посещать этот город – не отменен раввинами. Йорк – совершенно очаровательный средневековый городок, в котором в 1190 году было совершено зверское даже по понятиям Средневековья истребление всей еврейской общины. Англичане не дают забыть об этом нынешним поколениям, установив на месте преступления памятник Clifford’s Tower с текстом, описывающим мерзкое событие. Уважаю англичан за порядочность.

В Прагу на конгресс мы приехали втроем с Мики в 1991 году. Прага была в переходном периоде после освобождения от Советов – «уже не собака, но еще не человек» по Булгакову. С Мики начались «языковые проблемы». При посещении знаменитой старейшей синагоги Европы Alte-Neue-Synagogue (Старая-новая синагога) Мики, попавший, наконец, в место, где он может понимать написанное, начал читать вслух, чем совершенно ошеломил посетителей: девятилетний блондин с голубыми глазами читает вслух то, что по понятиям цивилизованного европейца читать невозможно. Однако вторая языковая проблема для нас была гораздо серьезнее. Мики было сказано, что в этой стране очень не любят русский язык, и у них есть на то основания, поэтому в Праге мы говорим только на иврите. С этого момента и до пересечения чешской границы наш сын старался говорить только по-русски, хотя это ему давалось нелегко. Поведение ребенка непредсказуемо, а мы платили за это более чем не дружелюбным к нам отношением.

Наши непростые отношения с чехами продолжались. Я не мог покинуть Прагу, не посетив кабачок «У чаши» – любимый кабачок моего любимого героя Швейка – и насладиться обосранным мухами портретом императора Франца Иосифа. Все наши попытки расспросить прохожих натыкались на недоуменные взгляды: «О чем вообще идет речь?» Загадку разрешил некий пожилой господин: «Они все прекрасно знают, о чем идет речь и где это находится. Но они не хотят слышать о еще недавно любимом герое, так как его автор Карел Гашек был коммунистом». В кабачок мы, конечно, попали, он выглядел точно так, как описан в книге, включая портрет императора. Мики сфотографировался с «живым» Швейком, а я заказал удивительное блюдо «Рулет фельдкурата Каца» – рулет из говядины с ветчиной внутри.

Тогда же жители Праги сделали еще одно литературное открытие: они узнали, что мировой классик Франц Кафка родился и прожил всю жизнь в Праге. Те немногие, кто слышал о нем при советском режиме, считали его немецким писателем. В наш приезд вся Прага была сплошным фестивалем, посвященным Кафке.

Чтобы немного прояснить ситуацию, я хочу пересказать историю, услышанную мною от коллеги – уроженца Праги, бежавшего в Израиль в Пражскую весну. Прага была городом немецкой культуры. В знаменитом Карловом университете преподавание велось на немецком языке, и большинство образованных людей, включая Кафку, общались по-немецки. Как это было принято в Европе 20-х–30-х годов, значительную часть академического мира составляли евреи, обычно – левых взглядов. Во время нацистской оккупации часть из них сумела бежать в СССР, из них была сформирована чешская бригада, а потом дивизия генерала Свободы, ставшего впоследствии президентом страны. Война закончилась, чехи встречали своих соплеменников, героев-освободителей, объятиями и цветами. За всякой победой следует возмездие: депортация судетских немцев, изгнание немцев из школ и университетов и т.п. Вернемся к нашим героям-освободителям, которые в мирной жизни снимают мундиры, надевают пиджаки и галстуки и возвращаются в университет к преподаванию. И вот тут выясняется, что они с трудом говорят по-чешски, с тяжелым немецким акцентом. Студенты со свистом и улюлюканьем изгоняют недавних героев-освободителей из аудиторий. Дальше героический советский КГБ наводит и в этой стране тишину и порядок на свой лад.

Германию мы посетили несколько раз. Впервые мы оказались там по случаю конгресса в Гамбурге, и уже оттуда проехали на поезде на юг до Мюнхена, где жили наши друзья, работавшие на радио «Свобода». По дороге мы останавливались на один-два дня в Бремене, Кельне, Гейдельберге. Города очень красивые, но в поездке мы себя чувствовали напряженно. Во-первых, потому что это Германия, во-вторых, поскольку наша поездка по времени совпала с демобилизацией солдат после регулярной службы. По всем вагонам слонялись полупьяные парни с бутылками пива и распевали песни, которые вызывали у нас неприятные ассоциации. После этого мы долго не посещали Германию.

В Берлин на очередной конгресс мы приехали в десятилетний юбилей разрушения Берлинской стены. Он оказался городом гораздо более светлым, зеленым, открытым, нежели мы его представляли. И торжество, имитировавшее разрушение стены, было проведено замечательно: «стена» была построена из ряда расписных деревянных плит в форме домино, которые валились одна на другую. Но не это зрелище и не уникальный музей «Пергамон» произвели на меня самое сильное впечатление.

Я всюду чувствовал и видел признаки, напоминающие и осуждающие нацистское прошлое этого народа. Не описывая, только перечислю. Гигантский по площади монумент, состоящий как бы из могильных плит, расположенный вблизи Рейхстага. Доска на стене станции метро, откуда шел трансфер берлинских евреев в концлагеря. Поразивший меня памятник израильского скульптора Дани Каравана на площади перед университетом, где нацисты жгли костры из книг.

Проходя мимо гостиницы «Президент», фасад которой был увешан барельефами знаменитых постояльцев от Авраама Линкольна до Хаима Вайцмана, я обратил внимание, что один барельеф отличался от стандартных президентских. Это был портрет одного из совладельцев гостиницы, еврея, погибшего в нацистских лагерях. И наконец музей еврейской общины Берлина. Музей сделан прекрасно, но меня поразило другое: нам пришлось посетить его дважды, так как мы пропустили инсталляцию М. Кадишмана. Приходили в разные дни и в разное время, и оба раза музей был полон, а основные посетители – немецкая молодежь. Когда видишь такое, веришь, что в Германию нацизм не вернется.

Наше последнее посещение Германии было связано с приглашением прочитать доклад на международном съезде в Нюрнберге, посвященном столетию получения Нобелевской премии Паулем Эрлихом – немецким врачом и химиком, евреем, одним из тех великих, что заложили основы современной медицины. Он, как и Эйнштейн, был в числе знаменитостей, основавших Еврейский университет в Иерусалиме.

Для меня это была особая честь, так как ничего общего между мною, хирургом, и темой конгресса, не было. Но одна из наших работ, связанная с инфекцией и иммунологией, заинтересовала организаторов съезда. Мы наслаждались старым городом, который был стерт с лица земли американской авиацией, а потом камень за камнем восстановлен немцами. Во время бомбежки остался совершенно нетронутым дом-музей Дюрера с его печатной мастерской. Таня упивалась этим музеем так же, как домом Рембрандта в Амстердаме.

Узнав с удивлением, что Дворец правосудия, где проходил Нюрнбергский процесс, продолжает функционировать в том же качестве, мы решили догулять и до него. Придя туда, с еще большим удивлением узнали, что зал суда, где проходил процесс, работает как обычный зал суда, и только по воскресеньям в нем проводят две экскурсии. Мы случайно пришли именно в воскресенье. Из прочитанной лекции и сопровождавших ее показов документальных фильмов я узнал многое, что поменяло мое понимание роли этого суда для Германии и для цивилизованного мира.

Во-первых, суд состоялся по настоянию американцев и несмотря на упорное сопротивление Сталина, который требовал развесить всех на деревьях без всякого суда. Американцы настояли на том, чтобы суд был устроен по правилам демократической страны, с правом обвиняемых на защиту. Всем были предъявлены только два обвинения: 1. Развязывание мировой войны; 2. Преступления против человечества. Глядя на документальные кадры с выступлением советского обвинителя прокурора Руденко, я не знал, смеяться или плакать, ибо за каждое выдвинутое им обвинение все советское руководство и он сам заслужили смертную казнь. Этот процесс был единственным процессом против нацистов, проведенным по всем правилам правосудия. Остальные суды над нацистами проводились в разных секторах оккупации по-разному. Мне кажется, что этот уникальный Нюрнбергский процесс сыграл важнейшую роль в антинацистском воспитании послевоенного поколения молодых немцев. Если бы подобный антикоммунистический «Нюрнбергский процесс» был проведен вовремя, то по городам России не разъезжали бы машины с портретами Сталина, и 36% населения не называли бы его величайшим человеком России всех времен.

В отличие от предыдущих упомянутых мною путешествий, где я в основном философствовал, эту поездку я хочу описать подробно.

Произошло невероятное: моя жена согласилась поехать в Индию. Случилось это так. Я получаю приглашение на конгресс в Нью-Дели, просматриваю программу, просто ищу знакомые фамилии и имена, не имея даже намека на мысль о возможной поездке, но в это время случайно дома оказались наши дети – Надя, которая уже дважды побывала там, и Мики, только что вернувшийся после трехлетнего пребывания в Нью-Йорке и готовившийся к путешествию в Индию. Дети посмотрели список экскурсий, предлагаемых после конгресса, обнаружили семидневную поездку в «Вагоне махараджей» (Palace on the wheels) с посещением самых красивых мест Раджастана и начали давить на Таню. Не знаю, что подействовало больше – заверение, что это экскурсия «в белых перчатках», или желание повидаться с Мики в Индии, – но Таня согласилась.

Прилетаем в Нью-Дели. Такого количества народа, кишащего на одном квадратном метре пола в аэропорту, я не только не видел, но даже представить себе не мог – но при всем этом там был порядок. На утро, выйдя из гостиницы, по многолетней заведенной привычке, решили догулять пешком до места конгресса. Это была ошибка: немыслимые расстояния, пыльные улицы, так что впредь по городу мы передвигались на авторикшах «тук-тук».

Появился Мики, который после нескольких недель жизни на скудном бюджете радостно поселился у нас в номере, любезно согласился взять танин значок делегатской жены и регулярно посещал все банкеты, которые изобиловали едой и алкоголем. Такого неограниченного количества и разнообразия алкоголя я не припомню ни в одной стране. Затем Мики сообщил нам о сюрпризе – программе, которую он для нас подготовил. Сразу же по окончании конгресса нас ждало заказанное Мики такси, и мы отправились в Гималаи, к истокам Ганга. Такси – это самый удобный способ путешествия со средним бюджетом: 50 долларов в день, шофер к вашим услугам 24 часа в сутки, проблемы собственной ночевки и питания он решает сам. Наши друзья сделали двухнедельную поездку с шофером и остались очень довольны.

В этой поездке мы увидели настоящую Индию: немыслимые свалки и новые университетские корпуса. Расстояние 270 км мы преодолели за семь часов, пережидая встречных коров и пропуская телеги со всяческой кладью. У нашего шофера был хороший английский, и мы с удовольствием провели дорогу в разговорах. Мики обсуждал с ним гастрономические проблемы, ибо наш собеседник никогда в жизни не вкусил мяса, а Мики в это время осваивал восточную кулинарию. Меня же интересовала социальная сторона жизни. Отвечая на мои вопросы, шофер подтвердил, что кастовые законы в Индии отменены. Тогда я спросил, может ли продвигаться по службе, государственной или военной, человек, происходящий из низшей касты. Ответ был положительный. Я уточнил свой вопрос: может ли, к примеру, высшее командование армии включать выходцев из низшей касты. Ответ был: никогда. Затем я спросил, может ли он женитсья на девушке из низшей по сравнению с ним касты. Ответ: нет проблем, но нога его не ступит в дом его отца до конца дней. Вот такая непростая страна Индия.

Мы прибыли в конечную точку задуманного Мики путешествия – город Ришикеш, в заказанную Мики гостиницу на берегу Ганга. Место дивной красоты и центр разнообразных школ йоги и других восточных таинств. О гастрономии хочу сказать только, что меню в ресторанах, где мы обедали, начиналось с салатов – индийский, европейский, израильский. По городу мирно бродят коровы, а на заборах, перилах мостов, деревьях сидят совсем не мирные обезьяны, которые при первом же удобном случае норовят вырвать у прохожих все, что может оказаться съедобным. Грустная, но поучительная история, случившаяся с одной из микиных спутниц, у которой одна из этих тварей вырвала сумочку, забралась высоко на перила моста и в поисках съедобного вытряхнула все содержимое, включая паспорт и другие нужные бумаги, в бурные воды Ганга.

Мы возвращаемся в Нью-Дели, расстаемся с Мики и начинаем третий тур нашей поездки. За нами заезжают в гостиницу, везут на вокзал, где под барабанный бой обвешивают гирляндами цветов, ставят пятно на лоб, и двое наших персональных слуг, одетых в формы слуг махараджи, отводят нас в вагон. Вагон состоит из четырех купе-квартир: две кровати, туалет, душевая. Помимо этих четырех купе – небольшой салон, где слуги сервировали завтрак, предварительно справившись о наших пожеланиях. В поезде было также два вагона-ресторана. Путешествие выглядело так: всю ночь поезд ехал, а утром подъезжал к станции, где нас ждали автобусы, оцепленные полицией, дабы не допустить контакта туристов с толпами нищих. Автобусы везли нас к очередному дворцу (а дворцы были один красивее другого), после экскурсии мы обедали в ресторанах пятизвездочных гостиниц. К вечеру возвращались в поезд, ужинали в вагоне-ресторане и снова всю ночь ехали. Таким образом, за семь дней мы смогли осмотреть все красоты Раджастана, на что требуется минимум две недели или больше, если пользоваться обычным транспортом. Из окон поезда мы видели крестьян, собирающих урожай с помощью серпов, а затем – гигантские современные заводы. Дворцы махараджей в Раджастане не буду описывать, но красоты они необыкновенной. Удивительно, но владельцы этих дворцов с образованием независимого государства Индии передали их государству без всякого насилия, заключив добровольные договоры.

Через семь дней, полные необычных впечатлений, мы вернулись в Нью-Дели, в гостиницу, заказанную для нас Мики, расположенную в Main Bazaar (Большом базаре), который понравился нам гораздо больше того центрального района Нью-Дели, где мы жили раньше. Это был гигантский рынок, где жизнь била ключом, полный разнообразных и дешевых вещей. Таня с большим удовольствием провела там весь день накануне возвращения домой.

Мы благодарны детям за то, что они уговорили нас на эту поездку. Всем, кто хочет увидеть красоты Раджастана в «белых перчатках», я от души рекомендую экскурсию Palace on the wheels. Я же могу сказать, что посетил страну, ни на что не похожую по сочетанию красоты и невероятной грязи и нищеты, образов Средневековья и супериндустриальной державы.

IV
ПОСЛЕ ТРЕТЬЕЙ ЖИЗНИ

Я писал воспоминания о своих трех жизнях, загнав куда-то глубоко мысли о болезни. Я хочу описать события и мои чувства этой «после жизни».

Моя «третья жизнь» закончилась 26 декабря 2011 года, когда я, будучи совершенно здоровым, в прекрасной физической форме и полный всяких рабочих планов, по совершенно нелепому поводу сделал рентгенограмму грудной клетки. На снимке, а потом на СТ обнаружили метастаз в правом легком и опухоль в левом надпочечнике. Совершенно автоматически в моей голове появились три возможных диагноза, каждый из них с абсолютно плохим прогнозом.

Первое ощущение, которое я испытал, – чувство вины перед семьей: как я мог устроить им такую подлость? Это и только это мучило меня, и я никак не решался рассказать обо всем дома. Мысль об уходе из этого мира у меня просто не появлялась.

27 декабря у меня был операционный день. Я не уверен, что не отменил бы его, не окажись среди пациентов внук наших старых друзей Инны и Саввы Дудаковых. Операции прошли благополучно, и только через год Инна была поражена, узнав, что за день до операции у меня обнаружили опухоль.

Вернувшись в этот день домой, я сообщил Тане и Наде мою ужасную новость. Мики в это время работал в Нью-Йорке. В тот же момент у меня наступило полное облегчение. Таня и дети приняли свалившееся на нас несчастье молча. В нашей семье не приняты слезы, истерики и причитания. Каковы были реакции в мое отсутствие, я не знаю.

31 декабря мы с Таней отправились на нашу традиционную встречу Нового года у Губерманов. Мы никому ничего пока не говорили и провели, как обычно, весело этот наш любимый праздник в компании ближайших друзей.

1 января 2012 года я получил результаты биопсии, и диагноз оказался худшим из возможных – меланома. Меланома с метастазами – это 100% смертность в течение полугода с момента диагноза. Как это ни парадоксально, но эти 100% оказались для меня «успокаивающим» фактором. Я видел, как опытные врачи, не желая расставаться с жизнью, верили в 1–2% шансов, хотя, в принципе, хорошо знали, что это блеф.

Я сообщил друзьям и коллегам о болезни. Мой давний товарищ профессор Виноград организовал по собственной иниациативе встречу с ведущим хирургом-онкологом Израиля профессором Клаузнером, с которым мы были давно знакомы. Йоси Клаузнер очень хорошо поговорил с нами, сообщил, что только что появились два новейших средства для лечения меланомы, и они дают обнадеживающие результаты. Таня была чрезвычайно благодарна ему за эту беседу.

Уже четвертого января меня принял профессор Я. Шехтер, возглавлявший Центр лечения меланом в госпитале «Тель ха-Шомер». С этого момента и по сей день он и доктор Рони Шапиро – мои лечащие врачи.

При первом осмотре профессор Шехтер не обнаружил у меня наружных признаков меланомы, но это неудивительно: у меланомы есть свойство появляться и исчезать, успев послать метастазы. Таня напомнила, что она видела у меня на спине какое-то образование и просила показаться дерматологу. Я, как всегда, не глядя, ответил, что это ерунда. Через какое-то время опухоль исчезла. Еще лишь однажды за все время болезни Таня упрекнула меня, напомнив, сколько раз просила не совершать десятикилометровые прогулки вдоль моря раздетым до пояса.

В течениие всего 2012 года я получал иммунотерапию, но состяние мое сильно ухудшилось. Я перестал записывать воспоминания, но в сознании то и дело вспыхивали какие-то случайные эпизоды. То из «первой жизни»: я с друзьями по пионерскому лагерю убегаю от сторожей совхозного сада, где мы воровали абрикосы, нас ловят, слегка колотят, а потом, раздев догола, торжественно выставляют перед лагерным начальством… То из «второй жизни»: мы с коллегами спорим о том, в какой армии служил пациент, 90-летний еврей, прооперированный по поводу спаечной кишечной непроходимости, причем спайки были следствием штыкового ранения в годы Первой мировой войны, и мы гадаем, каким штыком он был ранен – русским трехгранным или австрийским плоским. Спорим горячо, до тех пор, пока старик не приходит в себя и не сообщает, что воевал за Австрию, то есть проколот был русским штыком…

В конце года я перенес операцию по удалению левого надпочечника. Оперировал меня профессор Р. Черняк. Затем уменя обнаружились метастазы в мозге, и я стал получать дополнительно рентгенотерапию.

Самочувствие мое практически не улучшилось. Скорее, наоборот. Несмотря на это, находясь в полусумрачном состоянии, я твердо решил, что мы отметим Новый год как обычно – в доме Губерманов. Более того, я испросил и получил разрешение привезти детей на этот праздник. Дети были в восторге от коллекции картин Игоря, а главное – от общей атмосферы праздника с Игорем в роли Деда Мороза и Юликом Кимом в роли Снегурочки. Надя, которая покинула город своего рождения в восьмилетнем возрасте, сказала, что у нее было впечатление путешествия на «машине времени» в нашу ленинградскую компанию «шестидесятников».

А для меня предметом воспоминаний становятся уже мои внуки. Четырехлетнему Йонатану в детском саду обьясняют в канун Судного дня, что в этот день следует просить прощения у тех, кого обидел. Воспитательница выясняет у детей имена обиженных ими, записывает и вечером раздает записки родителям. Записка Йонатана: моя сестра Рони (ей полгода) дергает меня за волосы, она должна просить у меня прощения… В отличие от моего внука я точно знаю, у кого я должен просить прощение. И не только в Судный день.

Потом я начал получать новейший препарат, и состояние мое настолько улучшилось, что я и Таня с разрешения моего замечательного доктора Рони Шапиро решили осуществить нашу давнюю мечту. Со времени нашего первого посещения Италии – еще до рождения сына – мы мечтали повторить эту поездку со взрослыми детьми. Мы арендовали машину и провели неделю в Тоскане все вместе: Таня, Надя, Мики и я. Мы поселились в двухсотлетнем доме возле Флоренции, полностью оборудованном для «красивой жизни». Утром – завтрак итальянскими деликатесами с рюмкой граппы. Потом едем в одно из запланированных мест. Днем – обед в траттории с местным вином. Вечером – домашний ужин, приготовленный сыном. И возвращение в детство наших детей – игра в «дурака». Единственный конфликт между поколениями в эти дни – что смотреть: музеи или магазины.

Неделя счастья – вино, итальянская кухня и беззаботная жизнь.

Что будет дальше – посмотрим.



Ваш отзыв

*

  • Облако меток