КАКТЕБЯЗОВУТ
Я захожу и выключаю свет.
В одном гробу лежать ябудусвами.
В другом – другой, а в третьем…
сам гробом буду я.
И буду медленно и верно убивать,
того, кто лечь в него рискнёт.
Детьми играли в игру:
самого смелого запирали в пустой, огромной закопченной емкости –
печке для варки гудрона.
Я вызвался сразу.
Когда наступила полная темнота,
я вдруг понял, что я внутри не один.
Кто ты, спросил я.
Он не ответил
и пропал.
Позже я узнал, что в этой печке когда-то сгорел мальчик лет десяти,
но останков его так и не обнаружили.
Видимо, он нашел выход и улетел.
С тех пор, так и парит где-то,
в недосягаемости.
Иногда он ко мне возвращается,
залетает в незакрытое пластиковое окно,
садится на краешек кровати
и рассказывает истории.
Мы, в общем, ладим.
Но я до сих пор
так и не отважился спросить
как его зовут.
КРАСОТА
– Ты, что ли, вообще никогда не кончаешь?
– Только не с клиентами.
– А с кем тогда?
– С мужем.
Из беседы проститутки с клиентом
Моей вам красоты не увидать.
Мое уродство ближе и понятней.
Свет мой, зеркальце, заткнись.
Я не могу открыться вам таким, каким родился, выжил и живу.
Мне не хватает воли, смелости, отваги.
Мне не хватает силы духа, слов, чтоб описать всего себя таким,
какой я есть – прекрасный в этой, недоступной даже мне, избыточной,
кроваво-красной красоте.
Лети, лети лепесток, к едрене фене.
Мой мальчик милый,
я тебя хочу.
Ты никогда не вытянешь наружу и не подашь мне руку,
не станешь посреди стола и не расскажешь нам стишок
о том, какой бесстрашный ты.
Ты будешь медленно отчаянно стареть.
Во мне и в одиночестве – стареть,
стараясь не убить меня
дыханием своим надменным и
прекрасным,
как те, как тот, немыслимый наш сон –
безумный, ослепительный, уродский…
и ты – несчастная, небесная моя –
распущенная, стыдная, чужая…
Катись, катись, яблочко, к чертям собачьим…
И нам останется лишь мой усталый вздох,
мой первый, первый настоящий,
мой солнечный, прекрасный и последний –
выдох.
…и яблочко покатится по кругу,
чтоб что-то нам такое рассказать,
но не узнаем мы и не поймем (друг друга),
и не запомним то, как нам двоим
вот так с тобой легко, легко-легко в обнимку,
вот так легко-легко,
легко и страшно
умирать.
ПОВЕЛИТЕЛЬ МУХ
Уильям Голдинг все выдумал.
Уильям Голдинг все выдумал.
Дети не убивали друг друга.
Дети.
Дети были добры друг к другу.
Дети помогали друг другу.
Дети лечили больных и учили маленьких.
Если бы это была вся правда –
все-все, что выдумал Уильям Голдинг –
дети бы погибали,
не дожив до двадцати.
А матери хоронили бы
не доживших до двадцати сыновей.
Отцы бы спивались от горя и муки.
Страны и земли лежали б в огне,
а старшие сестры и братья сводили бы счеты с жизнью
от безысходности и бессилия.
Если бы Уильям Голдинг все не выдумал.
Но Уильям Голдинг погрешил против истины.
В детях нет врожденной жестокости.
Дети не звери.
Дети не убивают друг друга.
Дети.
Дети дружат и помогают друг другу.
Дети лечат больных и учат маленьких.
И хоронят мертвых.
С почестями, как положено.
* В конце жизни, в своем дневнике Голдинг написал: «В сущности, я презираю себя, и мне важно, чтобы меня не открыли, не разоблачили, не распознали, не разворошили».
РИСУЮЩИЙ НЕБО
…и нарисовал небо.
Просто нарисовал небо.
И отошёл.
Как будто его и не было,
а вернувшись,
пририсовал небу дождь,
словно тысячу маленьких хоботков,
к голове большого слона.
А затем пририсовал молнию
и гром
к моей голове.
И землю.
И страницу перевернул.
А на другой уже был нарисован дом, дерево, человек.
Уже был нарисован свет.
Уже был нарисован стол.
И большая белая лошадь без седла.
И эшелоны.
И могильные плиты.
И мальчик.
Маленький, как он сам,
с мелом в одной руке
и автоматом – в другой.
Маленький, как он сам.
Со смуглой кожей и черными волосами.
С именем Иисус.
НЕБЕСНАЯ СОБАКА
Когда-нибудь
он встретит меня там,
у себя,
радостно виляя хвостиком,
и поведёт по своим владениям.
И я, наконец-то, увижу всё и пойму всё.
Всё, чего я так и не поняла, прожив долгую, непростую
людскую жизнь.
И пойму, что собаки тоже,
тоже мечтают,
и не только о тёплом доме,
о больших цветочных полянах
и вкусной еде,
о хороших и добрых мамочках с папочками,
мягких игрушках и
свободе,
но и о том,
чтобы когда-нибудь,
пусть даже и на небесах,
обо всем, обо всем
рассказать маме.