О СЕБЕ
Йорам Канюк
АВТОБИОГРАФИЯ
Я родился в Тель-Авиве 64 года тому назад. Моя мама родом из Одессы. Дед еще в Одессе входил в состав сионистской организации «Ховевей-Цион» вместе с Бяликом, Ахад ха-Амом и многими другими. Отец родился на Украине, но приехал в Палестину из Германии, где провел много лет.
Я участвовал в Войне за Независимость, был тяжело ранен. После в течение года работал на пароходе, доставлявшем в Израиль бывших узников лагерей. В конце 1948-го — начале 1949-го года я повстречал тысячи людей, переживших Катастрофу. Эти встречи оставили очень тяжелое впечатление, ведь с конца войны прошло всего несколько лет и воспоминания были еще свежи.
Как-то я даже доехал до Одессы. Мы привезли туда апельсины. Мы были в Югославии, но в Одессе нас ждал груз. На лестнице столпились встречавшие судно люди. После они с жадностью глотали апельсины; в 1948 году там, видимо, еще голодали.
Потом я занимался самыми разнообразными вещами: писал, рисовал, путешествовал, бродил. Я был автодидактом, учился самостоятельно.
Читал все подряд. Самое сильное влияние, пожалуй, оказали на меня Книги Царств, в той именно форме, в которой они написаны. Взять хотя бы царя Давида: он прелюбодействует, предает, уничтожает собственных детей, и все же он велик. В этих историях заключена некая энергия, природа которой остается непознанной. По той же самой причине я всегда любил и буду любить Достоевского, Фолкнера, Джозефа Конрада. Очень люблю Кафку, хотя не могу сказать, что находился под его влиянием. Это наиболее близкие мне писатели, возможно, оттого, что во мне самом была определенная предрасположенность именно к их творчеству. Я люблю читать Тургенева и Толстого, но они трогают меня гораздо меньше, чем тот же Достоевский или Гоголь.
«РУССКИЕ» В ИЗРАИЛЕ ЭМИГРАНТСКАЯ ЛИТЕРАТУРА
Моя связь с русскими в Израиле осуществляется через театр «Гешер», где поставили спектакль по моему роману «Адам — сын собаки». По-моему, это выдающийся театр, лучший в Израиле. Он по праву может конкурировать с лучшими театрами Европы. Я видел их в Базеле, в Вене, в Авиньоне; их спектакли имеют сейчас международный успех. Их приглашают в Дрезден, в Манчестер, в Нью-Йорк и т. д.
В израильском театре никогда не пытались ставить мои вещи. Фильмы были: один хороший — по новелле «Сус эц» («Деревянный конь»), другой по новелле «Химо — царь иерусалимский».
Вообще, по-моему, русская алия, как 70-х, так и 90-х годов (я говорю об интеллигенции) — это лучшее, что произошло в этой стране со времен Войны за независимость. Вдруг в Израиле оказалось огромное количество прекрасных инженеров, врачей, музыкантов, актеров, писателей и т. д., разве это не удивительно! Им будет нелегко, тут ничего не поделаешь. Но результаты налицо уже теперь: они создали лучший в этой стране театр, они играют в лучших оркестрах, они преуспевают в науке, они преподают в школах, сегодня в поликлинике я видел очень много врачей из России. Когда русская алия станет интегральной частью израильского общества, ее вклад в культуру будет еще ощутимее, но уже и теперь она постепенно изменяет общество в самой его основе.
Само собой разумеется, что хуже всего приходится писателям. Оставаться эмигрантом — удел русского писателя в любой стране. В Израиле есть писатели, например, Ида Финк пишущая по-польски, которые открыто заявляют, что собираются продолжать писать на своем родном языке. Ее вещи публикуются в разных странах, в том числен в Израиле. Она добровольно остается в маленьком «польском» гетто. Есть прекрасные поэты из ЮАР, живущие здесь по 30 лет и продолжающие писать по-английски, их тоже читают только в переводе.
Из всех известных мне профессий самая «злополучная» в ситуации эмиграции это, безусловно, писатель. Я сам прожил 10 лет в США, но так и не начал писать по-английски, статьи еще куда ни шло, но не рассказы. Набоков был, пожалуй, единственным поистине двуязычным писателем. Бродский, с которым я знаком, много лет писал исключительно по-русски и только в последние годы начал переходить на английский; даже сегодня он пишет по-английски не без посторонней помощи. То, чего он достиг, конечно же, уникально, но таких, как он, немного. Раньше же ему просто везло на переводчиков.
Проблема языка нерешаема, ведь язык является для писателя единственным и незаменимым орудием труда; освоить новый язык во взрослом возрасте нелегко, тем более нелегко, если вообще возможно, достигнуть в его освоении уровня, позволяющего писать. В двадцать лет это реально, в сорок — уже нет. Альтерман, Шленский, Лея Гольдберг — все они родом из России, они писали «русскую поэзию» на иврите, у нас был «русский театр» на иврите и даже «русская музыка» на иврите…
Я все же думаю, что настоящий талантливый писатель, которому есть, что сказать, независимо от того, пишет он на иврите, русском или китайском, так или иначе будет переведен и найдет своего читателя.
ФАНТАСМАГОРИЯ, или ЕВРЕЙСКАЯ ИСТОРИЯ КАК МИФ
Меня с детства привлекала фантазия. Помню, была у меня разукрашенная изнутри шкатулка; я очень любил разглядывать рисунки при свете карманного фонарика. Еще ребенком я чувствовал, что существует неразрывная связь между реальностью и ее фантастической версией, которая рождается в моем воображении. Я видел вещи, которых в действительности не существовало. Еще я любил читать хасидские истории, сказки о чертях, духах. На этих историях построены мои рассказы, полные всякой чертовщины.
Еврейская история представляется мне неким ядром, хрустальным шаром, в который вглядываешься, чтобы увидеть собственное отражение. Я описываю историю и страну, выдуманные мной самим. Впрочем, у меня есть и более-менее документальные произведения. Например, повесть «Химо — царь иерусалимский» была написана мной по следам ранения, полученного в Войне за независимость. Это рассказ о любви девушки к человеку, от которого не осталось ничего, кроме рта. Впрочем, я и там пытался описывать не материальную, но духовную, внутреннюю действительность. Я не знаю ни одного писателя, которому пришло бы в голову описывать любовь девушки ко рту. Но таков уж мой мир.
Я рос в так называемой «нормальной семье», у меня, в противоположность многим моим ровесникам, были даже две бабушки и два дедушки. Отец был директором музея, мама учительницей, дома говорили на красивом, правильном иврите. Богаты мы не были, скорее принадлежали к мелкой буржуазии: миленькая трехкомнатная квартирка на набережной, отец, отправлявшийся в музей на велосипеде (машин тогда не было), Моцарт, Бах и Верди по вечерам… Я принадлежал к высокоинтеллигентной семье: отец получил образование в Берлине, мне, еще совсем мальчишке, он читал Гете, Канта и Шопенгауэра. Но ведь это ничего не объясняет. Так что если действительность, описываемая мною в моих книгах, аномальна, то это исключительно результат моего субъективного видения.
В глазах постороннего эта действительность, возможно, сплошная аномалия, мне же она представляется верхом реализма. Побеседовав со мной полчаса, люди убеждаются, что я говорю в том же стиле, в каком пишу. В то время как другие любуются пейзажем, я разглядываю кладбищенские плиты. Меня с детства привлекал мир мертвых: я много думал о нем, «раскладывал его на составляющие»… Я вовсе не изменился с тех пор, когда был десятилетним мальчишкой. Сейчас, в 64 года, я точно такой же, каким был тогда. Во всем, что попадалось мне на глаза, я умел различить черты потустороннего, темного мира. В довольно юном возрасте я увлекался чтением Каббалы; а ведь это было время, когда светскому человеку в голову бы такое не пришло.
Такой же точно характер имела действительность, описанная в «Адаме — сыне собаки». Именно это и привлекло труппу «Гешера»; этот мир был знаком им из других источников, возможно, по произведениям Гоголя и Достоевского, кто знает. Во всяком случае, таким образом мы смогли встретиться, найти друг друга.
Я не способен подводить итог историософской концепции еврейской истории в таких романах, как «Последний еврей» или «Адам — сын собаки», филологи сделают это лучше меня. Скажу одно, я всегда чувствовал себя чужим, хотя и люблю жить в этой стране. Мне доводилось жить во многих странах, но в конце концов я всегда возвращался сюда. Я не ощущаю себя израильтянином, скорее просто евреем, живущим в Израиле, светским евреем. Для меня еврейство — это, прежде всего, колоссальная выживаемость народа, сумевшего пройти огонь, воду и медные трубы и все же сохраниться, не исчезнуть. Меня интересует этот народ, я люблю еврейский юмор; способность смеяться над болью — это то, что я сам как писатель пытаюсь делать: мне больно, а я смеюсь.
Некоторые полагают, что «Последний еврей» является произведением с претензией на пророчество… Сам я не склонен претендовать на роль так называемого «национального пророка», я не страдаю манией величия, скорее ощущаю себя незначительным винтиком, но когда я пишу, это уже не вполне я.
Поэтому когда меня приглашают в университеты и просят читать лекции о собственных книгах, мне чаще всего нечего сказать. Только об одном своем романе, «Пост Мортем» (1992), я много высказывался публично в различных интервью. В нем я сделал попытку воссоздать портрет моих родителей, даже не изменив имена: назвал героев Моше и Сара. Многое я, разумеется, выдумал. Вокруг романа поднялся шум, так как многие знали родителей и злились на то, что я позволяю себе выставлять их в подобном свете. Многое пришлось объяснять. Однако, как правило, я затрудняюсь говорить о собственных книгах. Часто, когда мне приходится перечитывать в том или ином переводе написанное мною когда-то, я сам себе удивляюсь. Так, например, я испытал странное чувство, когда прочел любимый мною рассказ «Твоя жизнь с печальным концом» в английском и французском переводах. В переводе рассказ даже назывался иначе — «История о Рабиновиче».
В КОНТЕКСТЕ ИЗРАИЛЬСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
Честно говоря, я не являлся раньше и не являюсь теперь интегральной частью так называемой «израильской литературы». Литературоведы, которые писали обо мне, обычно «выносили меня за скобки», ставили особняком. Скажу без всякого дурного намерения, что не принадлежу к миру Оза, Йегошуа, Шалева и т. д. Я не критикую их, просто во мне есть некая отчужденность, из-за нее у меня не выходит писать «израильский материал».
Моя биография ни на что не похожа: я ездил по миру, пил, работал барменом, руководил театром… — она просто не вписывается в рамки литературных биографий большинства израильских писателей. Я не лучше их, я другой. Возможно, поэтому филологи затрудняются причислить меня к одному из литературных поколений: поколение Пальмаха, поколение Государства… Я не принадлежу ни к одному из них: «Адам — сын собаки» вышел в 1968 году, до этого никто не писал подобным образом о Катастрофе. Я не говорю, что это хорошо, я просто считаю, что мои книги не вписываются ни в какие строго определенные рамки. Взять хотя бы Апельфельда, рассказы которого я очень люблю, он тоже был чужаком в контексте «истории израильской литературы». Он, пожалуй, единственный, с кем я чувствую литературное родство.
То, что я пишу, неразрывно связано с тем, что я пережил, «нормальной» же жизнью я не жил никогда. Возможно, поэтому для меня и не нашлось подходящих рамок. Мне, например, рассказали, что на последней литературоведческой конференции в Тель-Авивском университете профессор Гершон Шакед читал лекцию о моих книгах; в последнее время он много пишет и говорит обо мне. А так как он «открыл» меня всего несколько лет назад, прочтя «Последнего еврея», который так его впечатлил, теперь ему, пожалуй, придется переписывать заново всю «историю еврейской литературы». Литературоведами, которые «открыли» меня задолго до него, были Орцион Бартана и Габриэль Мокед, они оставались и остаются верны тому, что я пишу. Но те, кто задают тон в академическом литературоведении, «нашли» меня совсем недавно. Так что все это разделение на литературные поколения представляется мне довольно условным.
Одним из моих ближайших друзей является поэт Натан Зах, он, пожалуй, единственный писатель, с которым я по-настоящему дружен, он тоже далеко не простой человек.
ПИСАТЕЛЬ — УЧИТЕЛЬ
В этом году я открыл для себя новое поле деятельности, начал вести курс литературного творчества в школе. Имеются в виду не обычные уроки литературы, а дополнительный курс, предназначенный для ребят, которые пробуют писать. В прошлом мне уже приходилось вести подобные курсы в американских университетах, но, честно говоря, если уж выбирать между американским университетом и израильской старшей школой, то я предпочитаю последнюю.
На курсе собрались ребята из разных классов, примерно тридцать человек, все они талантливы, многие учатся в классах для одаренных детей. На уроках мы обычно обсуждаем написанный кем-либо из них рассказ; в поэзии я разбираюсь хуже, поэтому судить профессионально о стихах не берусь. Иногда я разбираю с ними литературные произведения, последним был «Процесс» Кафки. Нельзя не заметить, что наше поколение в их возрасте было гораздо начитаннее, мы интересовались Толстым, Достоевским, другими, они в большинстве своем читают мало, но не это главное. Я пытаюсь научить их думать о литературе и культуре, научить их свободно выражать свои мысли, желание читать рано или поздно придет. Я попытался вести фронтальные уроки литературы, но это оказалось не по мне, я могу работать только так, как это происходит у нас.
Я сам удивляюсь результатам, достигнутым нами с начала учебного года. Поначалу разговора не получалось, каждый предпочитал отмалчиваться, спрятавшись в собственную скорлупу, теперь они сдружились, стали коллективом, хотя и учатся в разных классах, они спорят, обсуждают, высказывают собственное мнение. Они, как и труппа «Гешера», стали для меня семьей. Как-то, когда один из них спросил меня, зачем я вожусь с ними, я ответил, что с ними мне намного интересней, чем с большинством людей, с которыми приходится встречаться и разговаривать. Это чистая правда, ведь они такие живые, их суждения так оригинальны.
Даже в эти недели, когда каждый из них завален работой по подготовке к выпускным экзаменам, они стараются не пропустить ни одного урока, в школе только и разговору об этом. В будущем году у меня будет уже не одна, а две таких группы.
Записала и обработала Лиза Чудновская
«Зеркало» (Тель-Авив)