Пленники звездной комнаты
Глава десятая
Жизнь неудачника, обглоданного стальными зубами режима
Кирилл Леонидович опрометью бросился по извилистым улочкам Саламанки, прекрасно понимая, что за ним организована погоня, и он может предстать перед судом и за свое зверское преступление получить высшую меру (почему-то он был уверен, что прикончил Вударда). Куда конкретно бежать, он не знал. Все пути для него закрыты, остался муторный и неосуществимый способ удрать на каких-нибудь бесхозных шлюпках и где-то вдалеке попасть зайцем на корабль. Куда плыть, он тоже не знал. В России его ждала мучительная смерть за недогляд.
Несколько дней он прошлендал по боковым улицам города, сполна изучив их витиеватую геометрию, забираясь по ночам в предместья, где росли чудесные парки с апельсинными деревьями и старинные каштаны, которыми он вдосталь лакомился, прежде чем отойти ко сну на лужайке, как обыкновенный бродяга, закинув под голову собственный пиджак, благо стояла теплынь, и тяжелой его дремоте не мешали мелкие мошки, вьющиеся в изобилии вокруг, и едва шелестящий ветерок. Для мытья Кирилл Леонидович приспособил найденное рядом озерцо, прозрачное до такой степени, что с самой высокой точки берега просматривалось ровное дно, где то медленно, то шустро скользили неизвестные рыбки.
Он ожидал, что его портрет (каким-то хитроумным способом раздобытый) жандармы расклеят на площадях, на столбах и на стенах соломенных la barraca, и при его появлении народ начнет улюлюкать, скандировать его имя и соревноваться, кто быстрее схватит опасного преступника, заполучив тем самым крупную сумму денег, однако ничего подобного не происходило и мало-помалу Кирилл Леонидович осмелел, и уже ходил не только дальними кварталами, но позволял себе бывать на рыночной площади, где с утра до вечера крутилась бесконечная круговерть, звенела музыка, кричали зазывалы, и девки в пестрой одежде хватали за рукав какого-нибудь зазевавшегося басурманина, увлекая в подвальные хостелы.
Скоро он стал похож на одного из бесчисленных нищих непонятного происхождения, так что власти в лице городовых интереса к нему не проявляли, и он мог, например, стрелять мелочь, но до такого не опускался и просто блуждал, жадно вслушиваясь в испанскую речь (не обо мне ли?), исподволь отмечая носатых красоток и думая о том, как восстановить свой статус обеспеченного господина.
Не единожды ему взбредало на ум наняться в работники к какому-нибудь фермеру, но сделать это было сложно и по причине плохого знания языка, и по причине врожденной робости Кирилла Леонидовича, а еще из-за подспудного страха, что фермер откроет его личность и тут же сдаст с потрохами…
Вокруг одного богатого хозяйства он пару раз ходил, так и не решаясь стукнуть в колокольчик, покамест его не прогнала свирепая бородатая рожа, вдруг появившаяся в проеме окна. Другой его идеей было обратиться в посольство и, рассказав, что он бежал из России, получить какие-никакие документы, статус, может быть, деньги. В принципе, испанцем он себя вполне представлял, и зная, какие сейчас напряженные отношения между державами, почти был уверен, что ему – мученику политической системы – предоставят убежище. Конечно, он уже успел совершить преступление. Тем не менее, оно как-то сгладилось со временем в памяти, ему начинало казаться, что он ударил вскользь, и Вудард жив и даже не держит на него особого зла, и если они пересекутся, то обменяются улыбками и, может быть, пустятся в долгие разговоры о былом (а вдали на кастаньетах играет виртуоз).
Вспоминались и недавние мрачные события. Получалось, Вудард тоже убийца, раз натравил на его похитителей лютых головорезов, и вряд ли будет вообще куда-то заявлять – его же первого и сцапают, размышлял Кирилл Леонидович, приходя к мысли, что в посольство нужно заглянуть обязательно. Но было ли оно в этом маленьком городишке? К счастью – было.
Исследуя центральные кварталы, Кирилл Леонидович наткнулся на длинное деревянное здание барачного типа в три этажа с до блеска отполированной металлической табличкой, где значилось: «Embajada». Он нерешительно потоптался рядом, наблюдая, как в здание заходят прилично одетые мужчины и женщины, потом потянул на себя оказавшуюся неожиданно тяжелой дверь. Пахнуло чернильными запахами и совсем близко замаячили строгие стражи в униформе. Кирилл Леонидович с (внезапным) грохотом дверь закрыл и тихонько ретировался, прежде чем им заинтересовались. И так несколько раз прохаживался мимо, силясь заглянуть в узкие окна, где, впрочем, ничего не было видно, кроме высоких шкафов, набитых бумажными папками.
* * *
В тот день, когда Кирилл Леонидович все-таки очутился внутри, он не планировал ничего подобного, однако важный усач, куривший у входа роскошную сигару, жестом подозвал его. «Вижу, давно тут шастаешь, – произнес он, – замыслил теракт? Сейчас разберемся», – грубо закончил он и свистнул кому-то в открытое окошко. Тут-то Кирилл Леонидович и залился горькими слезами, сумбурно пытаясь пересказать свою (порядком приукрашенную) историю и трясущейся рукой хватая господина то за плечо, то за шею. Из его взволнованного рассказа последний уловил только часто повторявшееся слово «Россия», остальное тонуло в соплях и слюне, но и этого было достаточно, чтобы перестать делать жесты охране и приобнять несчастного бродяжку.
«Ты русский?!» – воскликнул господин и тотчас повел его в посольство, мимо почтительно расступившихся стражей. Коридор был более узкий, чем казалось снаружи, но и более длинный. Слева и справа висели портреты, видимо, выдающихся политических деятелей, незнакомых, конечно, Кириллу Леонидовичу. Тут же свисал декоративный плющ, доски приятно поскрипывали, пахло, как ему изначально и показалось, чернилами, но к этому запаху примешивался дух домашней кухни, отчего захотелось есть, и он, осознав, что уже месяц нормально не питался, приуныл.
Для того, чтобы отогнать неприятные мысли и вообще всяческую тревожность, Кирилл Леонидович принялся сочинять ультимативный монолог, способный разжалобить и камень, изо всех сил вспоминая испанские словечки, однако, к его удивлению, из дверей, возле которых они остановились (провожатый пальцами показал, что надо подождать), доносилась русская речь. Кирилл Леонидович сперва даже не понял ее – так он отвык от звучания родного языка – затем разобрал что-то несущественное, о мелиорации, издержках…
И вот оттуда вышел господин в шляпе, с тростью, мечтательно улыбаясь самому себе. Испанец втолкнул Кирилла Леонидовича в кабинет, а сам остался снаружи.
Сперва К.Л. ничего не видел, настолько густой была пелена дыма после активных курильщиков, затем разобрал полосатый диван, круглый столик, и еще один диван, теперь уже клетчатый, пошире, где сидел, скрестив пухлые ножки, мужчина лет сорока в твидовом английском костюме и пристально смотрел на него в лорнет, будто удивляясь тому, как такой оборванец попал в здание.
На этот раз Кирилл Леонидович торопливо начал с магической фразы: «Я – русский», надеясь, что она подействует снова, и не прогадал. Тот моментально переменил позу, выражавшую недоверие, на позу, которая теперь выражала живейшее радушие. Они перекинулись парой слов на родном языке (Кирилл Леонидович заметил, что господин говорит медленно, с трудом подбирает точные формулировки, помогая себе для этого тонкими холеными пальцами). Собеседник дал ему понять, что здесь он в безопасности и может смело поведать обо всем пережитом. Каждое его слово будет внимательно выслушано.
Здесь-то Кирилл Леонидович, чувствуя, что летит в какую-то пропасть, и уже ни в чем не сдерживаясь, принялся за свою биографию, нарочито ее приукрашивая в ряде моментов (добавил родовитости, накинул для лоска магистерскую степень). Всю его речь, впрочем, довольно короткую (продолжалась она в течение пятнадцати минут), можно резюмировать так: самое его рождение в России было ошибкой, сызмальства он терпел великие муки, покамест чаша терпения не переполнилась, и вот он попал в счастливую демократическую страну, где планирует завести потомство с какой-нибудь смуглой красавицей и преспокойно умереть, дожив до блаженной старости.
«С чем же связаны муки?» – в нетерпении спросил собеседник (оказавшийся специалистом по испано-российским отношениям), на что догадливый Кирилл Леонидович мгновенно спохватился и отвечал именно то, что чаял услышать господин: с постоянным, неослабевающим, огульным людоедством. Кирилл Леонидович быстро сообразил, что каннибализм – ключ к его будущему преуспеянию и начал порой нести околесицу, порой приукрашивал известные события, так что господин довольно крякал и потирал ручки, что-то записывая в блокнот.
К тому моменту, когда они кончили, уже воцарился чернеющий закат с первыми звездочками. Кирилл Леонидович выкатился из кабинета хоть и порядком охрипший, но с приличной суммой денег и запиской к хозяину гостиницы, куда ему надлежало заселиться, пока решается его судьба на высоком уровне. Для того, чтобы ускорить решение и сделать его уж наверняка утвердительным, господин посоветовал выстрелить статьей в одной из этих газет (рекомендации прилагались) – «Пыр пера» или «Пэры пера». Издания (в остальном схожие) отличались редакторской политикой. Так, в первой не котировались слишком длинные предложения, вторая, напротив, терпеть не могла короткие. Кириллу Леонидовичу надлежало выбрать газету сообразную его собственному стилю, что оказалось не так-то просто.
Он заселился в роскошный номер (портье, прочитавший записку, загадочно ему подмигнул и сделался чрезвычайно учтив) с видом на нарядный виноградник. Принял ванну, поужинал, и долго не мог поверить своему счастью. После тяжких дней, когда он валялся возле озера или шмыгал по рынку мимо витрин с ароматными плюшками, новое положение повергло в эйфорию.
Кирилл Леонидович тут же (хотя сильно клонило в сон) хотел написать «Жизнь неудачника, обглоданного стальными зубами режима», как он думал назвать статью, но не мог определиться с длиной предложений.
Более всего К.Л. тянуло к фразам среднего размера. К сожалению, газеты, где бы таковые ценились, в Саламанке не было. Приходилось подстраиваться под формат. Требовалось выбрать между очень длинными и очень короткими фразами, и оба варианта не нравились ему, потому что вместе с длиной менялись и сами интонации, которыми Кирилл Леонидович надеялся умилостивить и умаслить верховный совет (или кто там выдает ВНЖ). В первом случае они становились противно-плаксивыми, во-втором – грубоватыми.
Тогда он решил начать с длинных, а закончить короткими (так мягкость будет уравновешена непреклонностью), надеясь, что какой-нибудь газете да подойдет.
Жизнь неудачника, обглоданного стальными зубами режима
Знай я заранее о том, что российская империя – место непригодное для человеческого существования, как, например, безвоздушное пространство, полное яснооких звездочек, или клетка молодого тигра, то еще в материнской утробе не преминул бы прибегнуть к смертельной аутоасфикции, либо какими-нибудь подспудными сигналами навеял бы маменьке желание вызвать выкидыш, знай из каких-нибудь уважаемых и достоверных (например, испанских) источников о том, какие нравы царят в моей беспощадной родине, я бы, конечно, еще в родительском лоне способствовал тому, чтобы матерь моя оставила дикие снежные степи, где лисы да куницы скачут ночами, и воет окоченевший от холода ветрище, и труп на трупе в общих ямищах разлагаются, и перебралась в куда более теплые края, к морю, к фавелам и ананасам, к дружелюбным людям с красивыми профилями (вычеркнуто) и свежими профитролями на блюдцах, где (может быть, даже и на блюдцах!) танцуют гололягие юноши и девчата, чтобы броситься с ними в пляску под гудение зурны и треск кастаньет, – увы, не знал! – не нашел в себе способностей возвыситься над слабоумным младенческим умишком и по ряду косвенных признаков (ох уж эти подозрительные разговоры маменьки про мясцо!) обо всем догадаться, вследствие чего был произведен, о чем вскользь указано выше, в России и проживал там до тех пор, пока мог терпеть ужасы существования и людоедства.
Следовало еще несколько столь же малоинформативных предложений, где многажды повторялось на разные лады одно и то же. Засим Кирилл Леонидович подробно описал свой род до десятого колена, отмечая, что он сплошь из дворянства (а десятое колено состоит в кровном родстве с испанским бароном – увы, история не сохранила ни имени, ни каких-либо знаков, по которым его можно идентифицировать) и перешел к максимально гипертрофированной передаче реальных (и вымышленных) страданий.
Если у него назревал флюс, то это была «гигантская опухоль, наполненная кипящей лавой черного гноя», если он страдал от детского одиночества, то «чудовищная безысходность косматой лапой сжимала мое трепещущее сердечко», если он получал низкий балл, то «хохот этого зверя в человеческом облике (учителя математики, – авт.) еще долго отдавался в моих ушах», если ударял ногу, упав в коньках на лед, то «теряя сознание, страшно хрипел от лютой, невыносимый боли», если выдавался праздничный обед, то он состоял из «самодельного торта, чьей главной особенностью был крайне вонючий запах, а единственной изюминкой – муха, случайно залетевшая в тесто, замешенное тупой и нерасторопной девкой», если наступала зима, то «все видимое пространство наглухо заволакивал жуткий белый прах».
Но все это был лишь «фон», призванный «ярче показать» то, что «повязанная единой кровавой нитью» российская общественность скрывает от общественности мировой, сердобольной и жалостливой, то есть «поедание человеческого мяса, вошедшее в опасную привычку у большинства – от мала до велика, от бедноты до дворянства». У кровавого пиршества всегда найдутся «лицемерные причины». Зажарить случайного путника, замешкавшегося допоздна на безлюдной дороге, не возбраняется голодным бродягам. Тяжело больного ребенка ест мать, «дабы несчастный не страдал». Барин вкушает мясо провинившейся челяди. Малого дитятку откармливают филейными частями «слишком тучной» сестрицы. Священники питаются ножками и лопатками своих прихожанок. На ярмарках идет торговля замороженными кусками человеческого мяса. Так называемые звездные комнаты – склады освежеванных трупов. «Редкий счастливчик у нас доживает до двадцати.» Никто в России не появляется на улице в одиночку и не вооружившись, как минимум, двустволкой. «Стон и плач, крики о помощи, лязг ножей и сатанинский хохот» – будничные звуки, знакомые каждому россиянину, как в «вашей благословенной стране каждому знаком шелест древесной кроны, звон гитарной струны, заливистый детский смех».
Обрисовав общую картину печального бытия, Кирилл Леонидович возвращался к собственным мытарствам. Ведомый навязчивой мыслью выбраться из ада и хотя бы одним глазком взглянуть на обетованный рай («особенно меня влекла Испания с ее пышной природой и богатейшей историей <…> и привязанный к мангалу, я шептал: «espérame tierra maravillosa!», и поданный живьем одному сиятельному графу, на глубоком блюде, облитый растительным маслом, укрытый капустными листьями, стиснув зубы, стонал: «espérame!», и когда три свирепых расстриги точили топор и обсуждали, кому достанется мой лакомый язычок, я, связанный и обессиленный, бредил тобой, tierra maravillosa!»), ведомый сей идеей, Кирилл Леонидович смог избежать множество опасностей, в которые вляпывался практически ежечасно (следовали лишенные строгой логики подробности бегства из отчего дома, попадания то к одним, то к другим мясникам (непременно бородатым и с немытыми закопченными рожами).
Большое внимание уделял он и кровавым ручьям, что текли возле домов в специально вырытых желобах, и тому, что «тям и сям у нас валяются обглоданные детские скелетики, при взгляде на них начинается дрожь <…> порой замечаешь в снегу как будто живую девчушку, красивую, словно фарфоровая кукла, толкнешь на другой бочок – а его и нет, только в кровавой черноте толчется клубок склизких червей». Вместо кладбищ глубокая яма, куда как попало скидывают несъедобные фрагменты тел.
Виновным во всем этом бесчинстве Кирилл Леонидович назвал безумного звездочета. А еще: «неправильную политическую систему», «зацикленность на самих себе», «фанатичную приверженность устаревшим церковным обрядам», «патологический страх перенятия опыта передовых стран (например, Испании)».
Ближе к концу статья становилась все более отрывистой, будто машина, ехавшая по плавному шоссе, свернула на лесную дорогу, полную кочек и ямищ.
<…> Ведь кто я? Я – пример. Несправедливости. Один из многих. Нас миллионы. В аду. Томятся. Чего мы ждем? Свободы! Я вырвался. Сумел. Но помогу. Друзьям. Вернусь. И не один. С подмогой. С цивилизацией. Прекратить. Безобразие. Необходимо. Не. Об. Хо. Димо.
Оставив чернила обсыхать, он лег соснуть ненадолго, но провалился в тяжелый сон до полудня, так что даже официант не сумел его добудиться и оставил завтрак на подоконнике. Несмотря на то, что жаркое остыло (нечаянный оксюморон), Кирилл Леонидович с удовольствием его поглотил, выбросил косточки в мусорное ведро, и мурлыча от внезапного восхищения собственными литературными способностями, перечитал вчерашнюю писанину, вычеркнул только последнее слово, зачем-то растасканное на слоги, и помчался в обе газеты, благо, они располагались неподалеку друг от друга – в одном доме, где помимо изданий, приютилась религиозная община индуистского толка, поэтому из-за цветастой занавески тянуло благовониями и слышались протяжные песнопения, перемежаемые экстатическими выкриками и всхлипами, верно, чересчур впечатлительных сектантш.
Везде его встретили с одинаковой хмурой надменностью, мгновенно переходившей в крайнюю любезность, едва он демонстрировал записку от господина из посольства и растянуто, на московский манер, произносил пару русских слов типа «пожалуйста» и «спасибо».
* * *
За ответом он пришел на следующий день. В обеих газетах ему формально отказали – «болезненно длинные фразы» и, соответственно, «непростительно короткие» – и тут же предложили отдать редактору на исправление, поскольку «содержание обладает высокой идейностью», а значит статья подлежит скорейшей публикации. Таким образом, статья вышла сразу в двух изданиях. Об этой неловкости он пытался заранее предупредить, но его отказались слушать – то, что происходило в одной газетке, мало интересовало вторую (и наоборот). Когда Кирилл Леонидович выхватил у мальчишки-разносчика (не в меру заносчивого) обе газеты, то поразился тому, насколько разными с точки зрения образа автора получились итоговые варианты.
С первой страницы «Пэры пира» как будто заговорил самовлюбленный и манерный профессор словесности, ни в грош не ставивший простонародье, чувствовалось, что едва он закончит писать статью, примется за чизкейк и пудинг. С передовицы «Пыр пера» закричал босоногий, в заплатанном халате мужичок, прямой и веселый, еще пахнущий водкой, но уже утершийся рукавом. Было ясно, что его дожидаются товарищи, готовые порубиться в карты и добить бутылочку. Названия тоже изменили. «Неудачник. Жизнь» и «Каннибализм: многотрудная, полная невзгод и опасностей жизнь абсолютного во всем архинеудачника, с гиперчудовищной ультрасилой искромсанного стальными клыками самого мерзкого режима на нашей светлой (а светлой ли?) и блаженной (о, воистину блаженной!) планете Земля». И если бы два этих вымышленных автора встретились, например, за табльдотом, то (при наличии пистолетов) укокошили бы друг друга моментально. Реакция общественности не заставила себя ждать.
Уже вечером в «Пэрах» вышла восторженная заметка от имени местных биржевиков, где представитель народа (его имитировал главный редактор, снулый тип в круглых очочках) требовал, чтобы ему выдали номер банковской карты Кирилла Леонидовича – на благое дело он хотел перечислить миллионы. В «Пыре» часом позже появилось короткое воззвание, суть коего заключалась в том, что в России нужно как можно скорее устроить революцию, и поведет их Кирилл Леонидович с горящим факелом в руке (видимо, поведет по детским трупам, коими устлана страна). Заметку составлял тот же господин, парадоксально незаметный типочек, он редактировал оба издания и изо всех сил делал вид, что они исповедуют противоположные принципы (сосуществование непохожего – фундамент демократии), для чего и придумал идею насчет длины предложений, хотя, в сущности, газеты писали об одном и том же, ни на миллиметр не сбиваясь с предначертанной линии.
Еще до того, как Кирилл Леонидович успел ощутить приятное чувство успеха, ему торжественно вручили документ о том, что отныне он является почетным жителем Саламанки. Подобрали вакантное место журналиста («такой талант надо раскрывать!»). Собравшийся в посольском зале знатный люд потребовал от него, чтобы он, дабы закрепить успех, выступил перед народом с проникновенной речью, посвященной ужасам пребывания в каннибальской стране.
В шоке от необыкновенного счастья, враз свалившегося на него, Кирилл Леонидович попросил пару дней на подготовку, но не смог ничего толкового набросать на бумажке, как планировал, нервы подводили, дыхание спирало при мысли, что он баснословно богат и свободен от самодура-папаши – хотя и екало под ложечкой, как только представлялось, что его могут казнить подосланные из России убийцы (но тут же чудилась в этом (маловероятном конечно же!) исходе и какая-то особая романтическая красота). Поэтому плюнул на стилистические излишки и во время выступления (названного в прессе «исступлением») вдохновенно импровизировал.
Очутившись перед толпой любопытствующих зевак в большом зале университета, он не только не струхнул, но испытал что-то вроде эйфории, похожей на слабый удар тока. Едва Кирилл Леонидович начал говорить, как понял, что правильные слова сами собой рождаются внутри сознания и в нужной последовательности вылетают изо рта. Он говорил все быстрее, все громче, и вот уже размахивал руками и кричал, стараясь каждому из слушателей заглянуть в глаза – а народ, будто загипнотизированный, завороженно внимал, и едва он кончил, разразился овациями.
Отчасти Кирилл Леонидович повторял тезисы своей статьи, но в более свободной форме, делая множество отсылок к собственному же детству, и когда шли воспоминания, у него текли слезы. Он их не вытирал, словно не замечая, только переходил на какой-то подвывающий, взвинченный тембр, чтобы голосом уплотнить смысл, придать ему непреложную подлинность.
Стоять за кафедрой скоро надоело, он принялся двигаться из стороны в сторону, так что передние ряды даже отпрянули, опасаясь, что взбудораженный лектор может на них наброситься. В финальной части выступления (оно продолжалось около сорока минут, но ему казалось, что прошло не более пяти) Кирилл Леонидович упал на колени и быстро забормотал, простирая руки вверх, как бы обращаясь уже не к горожанам, а к неведомому богу, требуя вернуть всех убитых и съеденных заживо (выражение крайнего отчаяния застыло на его лице), далее он бормотал неразборчиво – будто осознал, что слова в такой ситуации бесполезны – и неожиданно замолчал, сложив ладони домиком.
Молчание длилось пару напряженных минут, и вдруг его разорвал истошный крик Кирилла Леонидовича. Одним рывком он очутился на ногах, прыгнул на кафедру (теперь его приподнятая, как у бешеного зверя, губа выражала гнев и ненависть одновременно) и зарычал, потрясая кулаками:
Да как вы смеете!!!
Вы отняли мои мечты и мое детство своим бездействием. Как вы посмели! У, сытые рожи! Мне повезло – я сбежал! А другим – нет. Детям червивым – нет! Бабушкам гнилым – нет! Нет! Вы ничего не делаете, только охаете да ахаете! Да как вы смеете! Вас миллионы! У вас есть все, чтобы уничтожить каннибализм! Вы ничего не делаете! Да как вы смеете! Бюргеры-недоноски! Люди страдают. Люди умирают. А вам все равно! Вы только и можете обсуждать деньги и рассказывать сказки о бесконечном экономическом росте. Делаете вид, что все идет своим чередом. И как-нибудь само собой рассосется. Нет!!! Российская опухоль не рассосется!!! Она сожрет вас! И вас!!! Сейчас, пока я это говорю, обезумевшие дегенераты готовят суп из детей! Детей!!! Вы предаете самое понятие жизни! Вставайте же!!! Вставай, огромный западный, цивилизованный, гуманный мир! Пробудись от вековой спячки! Наведи порядок в моей одичавшей стране, пока она не уничтожила саму себя и всю планету! Мир пробуждается. И перемены грядут, нравится вам это, или нет.
Спасибо.
Закончил он неожиданно кротким, хотя и охрипшим голосом и не слыша бурных аплодисментов и то, что его окликали – кто с восторгом, кто удивленно – меленькими шажочками прошел на выход, осторожно прикрыл за собой толстую стеклянную дверь и до позднего вечера гулял вдоль моря, но не смог окончательно успокоиться, потому что даже когда вернулся и лег в постель, потребовав, чтобы к нему никого не пускали (и соответственно отказался читать многочисленную корреспонденцию в виде записок и официальных писем с золочеными гербами) заснул лишь на рассвете, под заунывный вой волынки (сосед за стенкой был шотландцем или чертовым меломаном).
Пока Кирилл Леонидович спал, наблюдая пресное сновидение без четкого сюжета, события происходили грандиозные и в каком-то роде определяющие для его судьбы.
Не дождавшись, пока утихнут овации (на это ушло два часа – периодически они переходили в скандирование имени К.Л.), главный редактор опубликовал его речь без купюр сразу в двух газетах. Срочный номер был расхватан моментально, даже не потребовались мальчишки-разносчики. Народ узнал обо всем через сарафанное радио и ломился в двери изданий, выдирая друг у друга свежеотпечатанные листки.
На местный бомонд выступление Кирилла Леонидовича произвело впечатление шокирующее (как выразился крупный чиновник С.: у меня будто глаза открылись. Я, конечно, понимал, что в России дела плохи, да чтобы настолько…), они хотели немедленно начать что-то делать (владелец оружейного склада приказал готовить подводы с винтовками; биржевики без долгих раздумий выделили круглую сумму денег), но не знали что именно нужно предпринимать и ждали каких-нибудь сигналов от самого безмятежно спящего героя.
* * *
Когда Кирилл Леонидович проснулся, позавтракал омлетом и выдул горький кофе, он наконец-то осознал, что давеча перегнул палку и стал вспоминать, зачем вообще ему это понадобилось, и чем больше размышлял, тем меньше видел оснований для вчерашней истерики. А ну как хотелось покрасоваться (там было столько смуглых девчонок, с бретельками…), пришла ему в голову постыдная мысль, и чтобы заглушить ее, стал напевать мелодию, которую волынщик, верно, наигрывал до полудня.
В России, конечно, нет каннибализма (к его огромному сожалению; он и сам начинал было верить в свои слова, да тут же спохватывался), ту-ру-ту-ту, и разбередил местный народ он совершенно зря, ту-ру-ту, ту-ру-ту, так ведь кто ж мог предполагать, что они такие восприимчивые, ту-ру-ту-ту (в окно он видел, что на площадке перед хостелом собрались люди и приветливо машут ему).
Было Кириллу Леонидовичу неловко и совестно, он спустился и с какой-то брезгливостью понял, что этим людям нужно не просто поблагодарить его за «блестящую речь», они готовы кричать от восторга от прикосновения к его костюму, к шляпе (ну что вы, в самом деле, ну что вы, не стоит) и дав пару невыполнимых обещаний, черкнув пару автографов, он в спешке вернулся в номер, где его уже ждал Гарсия Вудард.
* * *
Вместо того, чтобы выдать К.Л. полиции за покушение на убийство (как ожидал порядком испугавшийся русский), Вудард (лишенный и намека на то, что недавно по его физиономии прошлась тяжеленная пепельница) выдал ему тысячу извинений и принялся чуть ли не признаваться в любви, говоря, что не держит зла за небольшое недоразумение («понимаю, как напугал вас мой не очень-то радушный прием») и готов заплатить за причиненные неудобства. Тут же принялся совать золотые монеты, Кирилл Леонидович поотнекивался для проформы и все-таки взял, чем совершенно успокоил визитера, который пришел в благодушное состояние духа, пригласил К.Л. на пятничный раут, и насвистывая, удалился, довольный тем, что все складывается для него как нельзя лучше – Блэйлер посрамлен, книга его снова на расхват, а отношения с этим чрезвычайно полезным иностранцем завязываются хорошие.
Несмотря на то, что раут произвел на Кирилла Леонидовича впечатление скорей отрицательное (не было ожидаемого бомонда, и само хозяйство находилось в состоянии близком к упадку), после недолгого взаимного стеснения они все-таки нашли общую тему разговора – монографию «Тишина и темнота» – и расстались почти приятелями (в дальнейшем дружба их закрепится, Вудард станет заходить к нему, как к себе домой, принося последние вести и томно дымя тучной сигарой, а волынщика, не перестающего упражняться в извлечении унылых звуков, он, воспользовавшись какими-то своими средствами, заставит съехать – к великой радости россиянина).
Не желая больше пугать испанцев (хотя от него ждали экспрессии – уж больно она встряхнула всех – и даже конкретных инструкций), Кирилл Леонидович занялся мягкой и вкрадчивой публицистикой, используя для этого собственную рубрику (редактор любезно выделил блок на первой полосе), озаглавленную, возможно, слегка фамильярно: «Привет, я подсяду?» По мысли автора, это должен быть честный (если не интимный) разговор с воображаемым незнакомцем.
Привет, я подсяду?
Что? Каннибал? Нет, в России не все каннибалы.
Что? Процветает ли там людоедство? Да. А почему ты об этом спрашиваешь? <…>
Рубика эта с первых выпусков стала пользоваться такой популярностью (вероятно оттого, что Кирилл Леонидович себя отлично зарекомендовал и все, что бы он ни делал, шло нарасхват), что ушлые коммерсанты в кратчайшие месяцы сварганили одноименную линейку рубашек с цитатами оттуда. Встречая в пестрой толпе собственные подчас сумбурные мысли (придуманные на скорую руку, иногда и в нетрезвом состоянии), он недоуменно отшатывался, не зная, смеяться или плакать.
Идея «Привет, я подсяду?» пришла к нему спонтанно. Он планировал назвать рубрику солидно: «Разговоры о вечном», но бронебойный пафос, содержащийся в этом заглавии, подсознательно его отталкивал, и он все не решался, пока случайно не подслушал беседу двух молодых проституток с крашеными волосами. Из всей болтовни он разобрал только «Привет, я подсяду?», остальное тонуло в многоэтажном сленге и спорадических всхлипываниях (к концу беседы обе дамочки, обнимаясь, рыдали (дальнейшее подразумевало то, что они вместе или прыгнут с пирса или застрелятся, увы, возник золотозубый клиент и увлек одну в карету, вторая, пошатываясь, побрела в таверну, откуда вскоре донесся ее заразительный хохот)).
Пилотные выпуски (к слову, объем выдали минимальный: не более двадцати полновесных предложений) посвящались углублению и расширению той статьи и той речи. Он сразу заявил, что его неправильно поняли и сейчас (это «сейчас» он с намеком всячески подчеркивал) делать ничего не нужно, дабы не спугнуть общего врага, не привести его силы в боевую готовность («все мы знаем, что Россия, увы, обладает и ядерным потенциалом», «простым наскоком ее не взять», требуются «хитроумные стратегии, коими я, по мере выхода новых выпусков, буду делиться с тобой, мой терпеливый, мой ласковый друг»). И раз за разом подводил читателей к мысли, что выжидательная позиция – единственно возможная на данный момент.
Ни коем случае нельзя, восклицал Кирилл Леонидович, как предлагают некоторые безмозглые господа, наводнять страну шпионами с фотоаппаратами. Царская жандармерия работает безупречно. Они будут разоблачены и убиты. В ответ Россия усилит зверства.
В действительности он боялся, что шпионы не найдут никаких фактов каннибализма, и тогда его с позором выставят из солнечной Испании. Не в меру часто расхваливал Кирилл Леонидович себя, утверждая, что с ним испанцам повезло. Он идеальный источник сведений о России, потому как «не умеет врать» и «обладает бесценными знаниями».
Постепенно он (с облегчением, понимая, что ступил на скользкую дорожку; ведь он не умеет не то что врать (как раз этой способностью обладал с лихвой)), а юлить и пудрить мозги – отложил политические разговоры в сторону и занялся тем, чего от него (как регулярно доносили социологи) ждали испанские обыватели – описанием кровавых ужасов людоедства. Его воспринимали как автора злободневных ужастиков, тем сильнее щекочущих нервы, что он подавал их под соусом всамделишной реальности. «Привет, я подсяду?» превратилась в описание способов членовредительства, а порой скатывалась в негласную кулинарную рубрику «Что бы приготовить из человечинки», и так он сочно и смачно описывал те или иные деликатесы, что у самого рот обильно наполнялся слюной.
Линейка трикотажных товаров под брендом «привета» расширилась, к откровенным цитатам добавились изображения гнусных преступлений режима – залитые кровью дети, отрезанные ноги (неизвестно, откуда производители брали неприглядные картинки; Кирилл Леонидович порой воображал цех по созданию фальшивых конечностей, скрытый в недрах местной фабрики, а в депрессивные минуты – камеру, где ублюдки мучили живых людей ради эффектных снимков). От мала до велика саламанцы щеголяли в них, меряясь, у кого страшнее.
Были и другие товары. Игрушки, ювелирные изделия. Особенным спросом обладали серьги в виде обезглавленных ангелочков, наполненных красным маслом, так что если надавить на брюшко, выплескивались капли крови.
* * *
Кирилл Леонидович теперь был персоной, по влиянию равнозначной городскому главе, а в смысле популярности давно его затмившей. Ощутив свою власть, он как-то неловко уволил редактора (краснея как вареный рак и низко кланяясь за все, что тот сделал), отменил нелепое разграничение между газетами, объединив их в одно издание (находчиво переименовал в «Пора пера»), лишенное стилистических предрассудков – писать дозволялось как угодно, потому что директором был он сам, в компаньоны пригласил Вударда, впрочем, старых журналистов, исправно работавших здесь годами, оставил писать так, как они привыкли, отчего часть статей выходили длинными, часть – короткими, но это было совсем неважно, потому что его собственная колонка шла на первой странице, дальше нее, как правило, никто не читал.
Сперва он работал над ней лично, никому из сотрудников не позволяя даже устной критики или исправлений опечаток, затем утомился от монотонного труда и вот уже над рубрикой «Привет, я подсяду?» корпели с десяток профессионалов, умеющих подделаться под любой стиль, а он лишь вычитывал итоговый текст и чаще всего одобрял (потом обленился от сытой жизни и даже вычитывать перестал, радуясь, что работа идет без него). Сначала спецы логично продолжали его дело, но отсутствие строгого контроля привело к тому, что они стали изгаляться, стараясь перещеголять друг друга в описании столь сочных подробностей, что самому К.Л. такое не приснилось бы и в кошмаре.
Параллельно в его типографии (по молчаливому требованию общественности) вышли такие издания как «Каннибализм для самых маленьких», «Что нужно знать домохозяйке о расчленении трупов» (научно-популярное), «Мой первый стейк» (биографическое), «Филе из Анечки» (детективное), «Людоеды будущего. Часть первая: Кибермясо» (фантастическое), и пр.
В будничной жизни города происходили скромные, но по своей сути довольно значительные новшества. Начитавшись и наслушавшись ужастиков, дети играли в каннибалов. Мальчики бегали друг за дружкой с разделочными ножами, улюлюкая, и после поимки символически (с громким чавканьем) поедая конечность врага. Девочки в песочницах стряпали куличи с глазами бабушек и варили похлебку из ребер матерей (использовались цветные стекляшки и, соответственно, веточки).
Как ниоткуда появились психически нестабильные личности, которые гордо именовали себя российскими каннибалами и нападали на соседей или родню, отчего полиция была вынуждена постоянно работать на выездах.
Ужесточение законов (принятое почти сразу после того, как возникли первые случаи спонтанного людоедства) не помогло справиться с нездоровым интересом.
Прекрасно понимая, что полный запрет на все, связанное с этой темой, только подогреет к ней интерес, мэр города сделал незначительные послабления в надежде, что единожды распробовав сей запретный фрукт (ну как фрукт…), народ одумается и вернется к привычной размеренной жизни. Может быть даже – металась его мысль – стрелочка сдвинется в противоположную сторону и предметом заботы саламанцев станет вегетарианская кухня. Отныне мизинец на ноге (у горожан, достигших совершеннолетия) являлся вполне «отъемлемой» частью. Закон был принят под шумок и особо не афишировался, а вот параллельно ему шла мощнейшая кампания по созданию образа врага – люди российской империи на плакатах, развешенных повсюду, имели вид голых, покрытых грязью одичавших животных с окровавленными ртами, откуда торчали кости младенцев.
На эспланадах бродячие труппы разыгрывали спектакли, чаще всего начинавшиеся с мирной сцены из российской глубинки: дряхлый дед в преувеличенно больших очках качается в кресле (отчетливо видны забинтованные конечности), его дочь за перегородкой замешивает тесто (одной рукой, вторая по локоть отрезана), обезноженная внучка сидит перед святыми символами какого-то древнего культа и безумно бормочет: не надо меня есть, не надо меня есть… «Надо! – обыкновенно кричали весельчаки из толпы. – Сожрите тварь! «И когда сбывалось то, что они страстно ждали, взрывались аплодисментами.
Вместо того, чтобы утолить больной интерес, послабления в законах лишь распалили оный. Мизинцами теперь торговали не только на черных рынках (где давно уже можно было достать и кое-что посерьезнее), но и в простых лавках. «Женский мизинец в собственном соку» продавался в запечатанных сосудах. «Мизинчик маринованный с острым перцем!» – выкрикивали ушлые азиаты. Спросом пользовались мизинцы в шоколаде, мизинцы без косточек, мизинцы на палочке, покрытые сладкой глазурью (детский вариант), и даже имитированные мизинцы из куриного или говяжьего мяса (пальцев быстро стало недоставать).
Наступил день, когда мизинцы из распространенной пищи сделались редчайшим деликатесом. Возмущенные жители собрались возле мэрии и, потрясая кулаками (а также прихрамывая по вполне естественной причине), стали требовать, чтобы законодатели позволили и безымянный пальчик откушать, на что испуганный мэр отреагировал своеобразно – сварганил закон, согласно коему все пальцы на ногах могли легально стать предметом кулинарной гордости, а сам, пока обрадованные горожане налево и направо чикали ножницами, орудовали топорами и стилетами, в страшной спешке тайно сбежал в неизвестном направлении.
Вудард убедил Кирилла Леонидовича (к тому времени тот стал фактически правителем, но слишком изнеженным и развращенным разными, порой недоступными ему прежде, ласками, чтобы осознавать реальность) отдать ему бразды правления («в скучных вопросах я сущий дока») и, как безотчетно мечтал сыздетства, отменил табу на каннибализм, напротив, поощряя его социальными программами: «Поменяй ногу на мешок золота! Ограниченное предложение».
Магазины наполнились свежим мясом, улицы – стенаниями. Добыча человечины никак не регламентировалась. Гурманы прибегали ко всем возможным способам – от нападения исподтишка до опаивания жертвы каким-нибудь наркотиком.
Вудард отныне питался только людьми. Сперва он не был разборчив и ел все подряд, в сильном волнении расхаживая по кабинету. К разгару всей катавасии он настолько стал брезглив и придирчив к пище, что вкушал лишь нежное мясо маленьких мальчиков особым образом приготовленное, и то мог отказаться, если замечал, что кусок не из филейных областей, а из бедренной части.
Кирилл Леонидович проводил время с веселыми дамочками из кабаре, коря себя за то, что много лет упускал из виду сей естественный способ получения удовольствия.
Один раз из любопытства съел запеченный мизинец, и ничего не сказал, однако больше к подобному блюду не притрагивался. Другой раз по ошибке (приняв за окорок) обсосал бедренную кость молодой служанки. Сперва положительно оценил ее вкусовые качества, но едва узнал о происхождении, немедленно побежал в сад и там его вывернуло. Он блевал до головокружения, а потом заплакал как ребенок.
«Пора пера» давно закрылась за ненадобностью (а с ней и рубрика), зато с бешеной скоростью работала типография, производя листовки, постеры, брошюрки, где русский мир представал в негативном (и сравнительно гипертрофированном) облике. Если в Саламанке с утра съедали десяток женщин, то возле мясного магазина появлялся плакат с нарисованной Россией, полной чудовищ, которые (облизываясь кровавыми языками) пожирали не меньше миллиона стонущих крестьянок. Если на рынок в выходные выволакивали полсотни замороженных детских тушек, то над ним же вывешивалось широкое полотно: оголтелые русские рвут на куски миллиард собственных деток.
Рачительные домохозяйки брали по три, по четыре тушки, еще и походя обсуждали секреты приготовления, и охали, оглядываясь на картины злодейства (слава богу, у нас не так, у нас так никогда не будет, мы ведь цивилизованное общество).
* * *
Почти слово в слово именитые профессора повторяли эти незамысловатые тезисы на симпозиумах, открывавшихся в тот период ежедневно (как будто прежде чем зачахнуть, организм города неистово фонтанировал всеми формами активностей). Причем то, что происходило в Саламанке, они (чаще всего – невольно) представляли экспериментом по борьбе с российским людоедством, методом привнесения гуманных основ в дикий край медведей и гармошек.
Один доктор наук ухитрился в короткий срок написать и издать монографию «Постметаканнибализм», где утверждал, что людоедство в гомеопатических дозах полезно для «социальной плоти», оно позволяет «вырастить и закрепить могучую основу либеральных ценностей», «являет собой яркий пример человеколюбия и милосердия, способный смягчить черствейшие сердца». «Что если, риторически восклицал он, больные необузданные люди обратят внимание на нашу спокойную, здоровую страну, увидят, как мы весело и легко живем и куем счастье в промышленных масштабах (хотя проблемные места у нас все-таки есть – они с нескрываемым удивлением заметят сходство испанских и российских бытовых противоречий) и захотят измениться, чтобы стать похожими на нас. Будет непросто! Придется отказаться от страшных наклонностей, каленым железом выжечь укоренившееся в душах зло! (Если не получится, мы быстренько Россию прихлопнем, достаточно одну кнопочку нажать, в скобках ехидно добавлял он). Но они преодолеют собственную природу и станут лучше, чище! И вот тогда уже откроются границы, начнется взаимный обмен любезностями, и мы задумаемся над тем, чтобы взять их в наш международный альянс (сперва, конечно, наблюдатели тщательно исследуют страну и убедятся, что жуткого гастрономического порока у россиян уже нет).»
В теоретический части профессор разбирал каннибализм как особую форму языка, отмечая его семантические и парадигмальные слои. Он делил к. на два внешне похожих, но по строению кардинально отличающихся вида – звуковой (Российская империя) и письменный (Испания). Звуковое людоедство испокон веков считалось приоритетным и подавляло письменное, которое (и только оно) отражает реальное положение вещей и тайно пронизывает всю грохочущую звуковую структуру. Далее он разделял каннибализм и людоедство, утверждая, что эти практики радикально отличаются, что видно, в частности, на примере фонетики. В первом случае нас встречает детское отрицание (КанНИбализм: Ни! Мямячька, я ни буду пративное мяско), во втором ждет экстаз пожирания плоти (ЛюдОЕдство: Оу-е! Да-да, положи мне еще!).
Несчастный начал писать эту книгу будучи на костылях и по мере того, как она увеличивалась, уменьшался он сам, и соответственно, изменялось содержание: с гей-патриотизма автор перешел на сложные рассуждения, все более запутанные, а к концу скатился и вовсе на бессмысленные камлания (головной мозг его, видимо, постепенно съедали, и дописывал он уже спинным, на рефлексах, конвульсивными рывками единственной руки).
Глава одиннадцатая
Новое тело Вударда
Постепенно Вудард стал экспериментировать со все более экзотическими формами приготовления людей, и когда перепробовал уйму невероятных вариаций и остался недоволен, (то ему казалось, что вкуснее всего стариковский копчик, то вдруг вожделел к маринованным ушам младенца), принюхался к собственной плоти, которая была весьма соблазнительна.
Ученый сперва приготовил мизинец (благо, имелось немало изысканных рецептов), и нашел его значительно вкуснее, нежели чужое тело. Распробовав и другие пальцы, он пришел в совершенный восторг, и подумал, что дело даже не в том, что своя рубашка, скажем, ближе к телу (если тут уместна эта пословица), а в том, что именно его драгоценное тело обладает великолепными гастрономическими свойствами. Может быть, это как-то связано, блуждала ленивая мысль, с тем, что я много лет занимался книжными науками, и организм впитал приятный типографский аромат.
Он нанял молчаливого японского повара, и вместе с ним проворачивал кулинарные экзерсисы. Сперва отсек наиболее простые части туловища, не ущемляя его подвижность и гибкость, как-то: мочки, мясцо с предплечья, пухлые сегменты животика. И оставшись неудовлетворенным (хотя супец получился нажористый), рискнул отрезать по колено левую ногу. Окорок вышел столь отменный, что на следующий же день Вудард отпилил вторую ногу, но уже под корень.
Приглашенный на раут Кирилл Леонидович сперва отказывался попробовать, но когда уступил слезным мольбам единственного друга, то совершенно безобразным образом облевал ковер в гостиной и поспешно ушел, оставив хозяина в недоумении (плескалась в нем и подспудная радость: мне больше достанется).
Мало-помалу Вудард лишился рук и основной части съедобных фрагментов тела, отчего мозг соображал вяло, но капризный желудок по-прежнему требовал пищи.
Повар, уставший смотреть на мучения господина, предложил купить конечности и пришить на место культей. А они приживутся? – пробормотал ученый. «Вот и узнаем!» – со значением произнес повар и принес мешок замороженных органов. Вудард долго выбирал, опасаясь дать маху, облизывал, требовал выложить подноготную бывшего носителя, ибо планировал соединиться с благородным пэром, а не с каким-нибудь замухрышкой.
Спустя пару дней, после быстрой и грязной операции (повар работал спрохвала, образуя кривые стежки холщовых ниток; несколько раз отдирал и заново пристраивал, ворча на несговорчивого пациента), Вудард уже бегал на лужайке перед домой и размахивал новыми руками.
Сначала непослушные, члены исподволь обретали гибкость и точность, он заново учился танцевать кадриль, ловить сачком непоседливых бабочек и выводить пером завитушки в альбоме. Пришитые ноги и руки только на первых порах казались непривычными, вскоре Вудард двигал ими бойчее, нежели старыми – и раз за разом натыкался на забавные диссонансы. Так, правая нога принадлежала, по-видимому, спортсмену и могла без устали проходить десятки миль (о чем свидетельствовала и массивная голень), левая была ампутирована у хлюпика и уставала через пять минут интенсивного бега. С руками было ровно наоборот: одна могла выбить дух из крупной лошади, другая испытывала склонность к занятиям художественного толка (в чем Вудард находил положительную сторону, открыв в себе, впрочем, бессмысленную теперь, способность к созданию живописных полотен).
Едва швы сгладились, Вудард закатил грандиозный пир, отняв одномоментно все четыре конечности. В этот раз он потребовал, чтобы повар достал кое-что еще – печенку, сердечко. Заодно вынут был мозг (с удивлением рассмотрел нелепую серую массу, призванную якобы представлять «я» и генерировать понимание вещей). Вкусив сердце, лежащее в гарнире из мидий, Вудард испытал острейшее наслаждение, но главное удовольствие ждало в конце торжественного ужина, когда повар поставил на стол чугунную сковороду и, объявив: «жареные мозги!» открыл крышку.
Наутро ученый вновь перенес операцию (раздраженный кухарь орудовал иглой так неловко, что ступня оторвалась, едва пациент попытался встать) и к полудню уже прохаживался по травке, прислушиваясь к новым ощущениям. Конечности на сей раз соответствовали друг другу, а вот мозг, кажется, принадлежал нездоровой личности: в голову лезли омерзительные мысли.
К вечеру Вудард лег на кухонный стол. Повар, скривившись, заткнул его рот тряпкой, и быстро отрубил то, что полагается для лакомых блюд. Ученый велел выпотрошить себя основательно – язык, глаза, потроха, все было неаппетитной массой свалено в кровавый таз. Хмуро покосившись на это зрелище, повар подумал, что ему надоело собирать паршивца, и решил улизнуть в Японию, где ждали детки и субтильная жена.
Прежде чем отчалить, он создал кулинарный шедевр, точную копию прежнего Вударда. Тот был как живой, в смокинге из черного и белого шоколада, в белых ботинках (один растекся в кухонной духоте). Тщательно прожаренные и заправленные специями органы находились на анатомических местах, даже костный скелет он кропотливо сформировал (из нежного зефира) и зубы (миндальные орешки) расставил на вареной челюсти. Работа заняла месяц. Повар бы огорчился, если бы люди так и не увидели его творения, и, послав пригласительную открытку Кириллу Леонидовичу (коего он уважал как представительного господина, кроме того состоявшего в хороших отношениях с блюдом), навсегда покинул дом.
Глава двенадцатая
327. Гибель Саламанки
Каждый из нас сталкивается с гнусными житейскими мелочами: то беспардонный гвоздь распорет брючину, то голубь наложит на котелок, то последняя капля борща предательски скользнет с бороды и напрочь испортит вечерний смокинг. Реакции наши, хотя и бурны, подчас даже слишком, но все-таки спустя короткое время (когда проблемы решены) мы забываем об этих досадных происшествиях.
Кирилл Леонидович неожиданно для самого себя примкнул к когорте иных людей, для которых капля на рукаве не минутная незадача, а явление сравнимое с нашествием инопланетян или обвалом горной гряды над небольшой деревенькой. С детства он проявлял в известной мере характерные особенности педанта, но по-настоящему все началось с того дня, когда молодой человек ошибочно вкусил человечинки, его вывернуло и часть сей уже совсем не аппетитной массы попала на брюки, часть запачкала белоснежные ботинки. В панике Кирилл Леонидович выкрутил краны на полную мощность и принялся отмывать испорченное. Через пару минут одежда и обувь были чистые, но ему казалось, что какая-то скрытая грязца еще таится, в темных, что ли, тенях, и продолжал шоркать до первых петухов, затем в изнеможении заснул на кушетке.
С тех пор он так яростно и ревностно осматривал свои воротнички, перчатки и прочие предметы гардероба, что непременно находил какие-нибудь досадные пятнышки (и всегда чудилось, что это детская кровь (молва о том, что малышей специально выращивают для плова, ходила в народе регулярно; горько усмехаясь, Кирилл Леонидович понимал, что слухи недалеки от истины).
Чем сильнее в городе вскипала кровавая буча, тем усерднее происходили в его особняке помывочные работы. Все время ему чудилось, что запах крови распространен повсеместно (так и было). Кирилл Леонидович заколотил форточки, забил паклей малейшие щели (к слову, особняк правительства, который он занимал с недавних пор, был отлично укреплен (закрома полнились продуктами) и стоял несколько поодаль от городского хозяйства, так что его обитатель был немного отстранен от всего происходящего, к коему изначально испытывал брезгливость)), и все равно какой-то тлетворный дух витал в воздухе, отчего он постоянно тревожился и раздражался.
Утро он начинал с того, что гладил свою рубашку и заново натирал (натертые с вечера) ботинки, на коих тут же находилась пылинка. Он подставлял их под струю воды, не способной, видимо, отмыть мелкое загрязнение, и едва ставил обувь на место, как тут же бежал проверять – все ли с ними в порядке, и опять обнаруживались крапинки и пятна, и так до вечера Кирилл Леонидович проводил в ванной, пыхтя и ворча (порой исторгая грубые трехэтажные конструкции) и не знал усталости. Вселилась в него неуверенность в своих силах (часто озирался по сторонам, опасаясь, что сзади (за торшером, за шторой) притаился мужлан с топором; и тут бы ему кликнуть слугу – да почти всех выгнал).
Возникло ощущение непоправимой беды, оно было связано с тем, что предметы стоят не на своих местах, часто проверял, затем перепроверял, и все-таки добился того, чтобы хотя бы в его кабинете получилась идеальная расстановка. Когда Кирилл Леонидович туда входил, у него падала тяжесть с плеч, настроение улучшалось. Стоило выйти за пределы – замечались мелкие несообразности, негармоничные, неправильные структуры. Он подскакивал к какой-нибудь массивной вазе, где торчал мертвый кактус, двигал на пару миллиметров назад, пока напряжение в душе не отпускало, потом таким же макаром работал с ковром и картиной, но понимая, что предметов слишком много (например, книжный шкаф от пола до потолка полнится хаотично расположенной макулатурой) ретировался в кабинет и, чтобы успокоиться, считал расположенные там объекты (всего их было (включая шляпные иголки) триста двадцать семь, и это число (если до него добраться, взбираясь по круче меньших чисел) дарило чувство радости и надежды.
На улицу выходил редко – опасался не того, что хулиган проломит ему череп, а того, что сам не сдержится и вонзит нож в шею какого-нибудь благородного господина, чтобы впоследствии разделать тушку и вкусить с кунжутными семенами и лавровым листом. И коли уж случалось оказаться в толпе (допустим, на пути к гостеприимному дому Вударда), стиснув зубы, считал все, что попадется на глаза. Этот лихорадочный ритуал помогал справляться с тьмой, лезущей из души.
Он знал наверняка, что и на улице (в тех пределах, какие доступны в данный момент) предметов окажется ровно триста двадцать семь, но не успевал досчитывать до конца, сбиваясь из-за всяких непредвиденных обстоятельств (мельтешили пролетки, дальние крики заглушали мысленный голос).
Он мало интересовался тем, что происходит в городе, а в нем свершались дела, прямо скажем, нешуточные. Ходячие инвалиды доедали лежачих, вооруженные банды безногих мачо с тесаками (в живых остались только шайки и осторожные одиночки с кастетами и двустволками) ездили на колясках, выцеливая жертву, или же совершали рейды по хибарам и хостелам. Набив брюхо, наливались водкой и хором горланили проклятия Российской империи.
В любое время суток они выходили на демонстрации (подчас такие шествия заканчивались драками; победители разжигали костры и с удовольствием употребляли в пищу тех, кто не сдюжил), проносились через дворы и дворики Саламанки и вставали на большой площади.
Хрипатый оратор начинал с пересказа пропагандистской брошюры, направленной против России (перевирая и так достаточно далекое от реальности содержание), затем простирал руки и со слезами умиления восклицал: «Ах, Испания! Благословенный отчий край! Вот что у нас есть! Разве не чудо? Оглянитесь – как прекрасно все, что видим мы! И это сделали мы сами – вот этими руками! Так давайте же сохраним и преумножим наше богатство! Докажем России – на контрасте – как чудовищны их злодеяния! Пусть даже через тысячи километров слышат они детский смех!»
И принимался истерически хохотать, следом неистовым хохотом взрывались люди (прежде поднимали своих отпрысков и те звонко смеялись, но чад не осталось).
Было сожжение русского флага (красное полотно, атомная бомба перекрещена с березкой), а также выкрикивание нарочно исковерканных российских фраз.
Некий юродивый (их всегда парочка найдется в любой толпе) изображал бесштанного Ваньку, от которого ушла красавица (Испания). Он забавно ползал за ней (зрители в него плевали и швыряли камни) и смешно корчась, «умирал» со словами: бололайкя…
Также спонтанно, как начались, демонстрации прекратились. Сказалась нехватка народа и общий упадок сил. Социальные формы деятельности (фабрики, магазины, клиники) были остановлены, нормальная еда закончилась, человеческого мяса оставалось все меньше, волнами катились эпидемии смертельных болезней. Те, в ком сохранилась хоть капля здравомыслия, перебрались в менее либеральные города отчизны. Прочие бесчинствовали и наслаждались «победой над каннибализмом в России», точнее, грабили и сжигали дотла то, что попадалось под руку.
Саламанка превратилась в пылающий костер, только самые знатные дома пока не трогали, опасаясь ответного удара от неких (мифических в действительности) войск, но рано или поздно очередь дошла бы и до них, поэтому Кирилл Леонидович удесятерял и усложнял ритуалы, призванные задержать или вовсе остановить нашествие. Каждый далекий угол, каждая потолочная балка несли в себе мистический смысл, и чем быстрее он совершал расчеты или произносил особые слова (вряд ли значимые в контексте бытового использования), тем быстрее угол и балка кооперировались между собой, производя мощную защиту.
Отогнув край занавески, он видел лишь зарево огня и то, как порхают по воздуху черные клочья пепла – сгоревшего города. Едва ли он знал, что в живых никого не осталось, кроме десятка обрубленных стариков, схоронившихся в гнилых щелях и влажных потайных местах, и там доживающих свои дни.
Едва ли мог предполагать, что золотые монеты лежат повсюду, что ветер треплет брошенное в спешке шерстяное сукно, что последний ребенок плачет на сенном тюке в коровнике (куда его зашвырнула мать, спасаясь от мародеров), и завтра умрет от голода.
Кирилл Леонидович с невиданной прежде скрупулезностью изучил дом правительства, и потратив гигантские усилия (и два незаметно промчавшихся месяца), превратил его в подобие кабинета. Цифра 327 (по сути, бессмысленная, вряд ли он понимал, почему за нее уцепился и если бы ему задали вопрос: в чем ее скрытая власть? – отпрянул бы в испуге) отныне царила во всех залах и коридорах.
Он сделал так, что предметов везде было ровно 327 и больше не занимался подсчетом, но мог окинуть взглядом пространство и почувствовать плотно натянутую струну гармонии. Если же хотя бы одна вещь каким-то образом пропала, начинал нервничать, хвататься за голову, и тогда устраивал пересчеты (к счастью, подобный случай в его заколдованном королевстве был единожды за полгода – сквозняк уронил вазу с сухой гвоздикой).
На улицу не выбирался, там его заклинания не действовали с такой же непреложностью, как в доме.
Большую часть времени Кирилл Леонидович находился в настороженном состоянии, готовый на любой резкий звук или вспышку направить обоймы правильных слов, которые сами собой рождались в его уме, теснились, собираясь в сложные конструкции, выталкивали друг друга, борясь за его расположение.
По утрам он выходил на балкон и глядел на мертвый город, раскинувшийся перед ним обугленными (весьма живописными) строениями, и думал лишь о том, что тут поселилась угроза, и долго считал, постоянно сбиваясь, шпили, окна, булыжники.
* * *
Когда появилась весточка от Вударда, Кирилл Леонидович сразу отправился в гости, но едва вышел за порог, его начало мутить. Пахло жженым мясом и палеными тряпками. Липкая грязь засасывала идеально начищенные туфли, в которых он, быстро перебирая ножками, пытался проскочить на относительное чистое место, и тотчас замечал, что коснулся пиджаком обожженной деревяшки, отчего спину (в случае везения – рукав) покрывали маркие угольные пятна.
Дышать становилось трудно – из глубин города прилетал горячий дым. Там до сих пор тлели соборы и гостиницы. Милостивый дождь, неустанно ливший всю последнюю неделю, не погасил огонь. На площади Кирилл Леонидович остановился и вдруг подумал, что забыл закрыть дверь. Он ринулся обратно и убедился, что дверь плотно закрыта. Наставил на нее рогаткой два пальца, трижды сплюнул, затем произнес: закрыта, закрыта, закрыта, рыктазы, тазкары, картазы… картузы, с облегчением произнес он, картузы, — это слово сейчас означало непреложную запертость. Кирилл Леонидович стремительно удалился, боясь, что не успеет дойти за час – чара рассеется, дверь снова может быть открыта. Он бежал, расплескивая жидкую грязцу, в ней переливалось тусклое солнце полудня, и вот вступил в знакомые места. Они были обезображены. Лавки снесены подчистую, продукты растоптаны, покрыты плесенью, кое-где чудились ему фрагменты человеческих тел, но он убеждал себя, что это разделанная баранина, и брезгливо перешагивал, на всякий случай оставляя на мешанине из костей и плоти травинку или камушек.
Город был вызывающе негармоничен, давил диссонансом бесконечного числа. Механически, по привычке, считая все, что возникало перед ним, Кирилл Леонидович давно перевалил за несколько тысяч и задыхался от непосильной арифметической ноши и пуще того от неумения выстроить эти цифры в строгий ряд, где, например, малые предметы составляют начало структуры, и далее числа увеличиваются сообразно размерам вещей (как устроено в его идеальном дворце). С нагромождением чисел что-то менялось и в нем, тонкая пленка рукодельной магии не могла сдерживать то страшное, что всегда таилось внутри. Кусая кулак, и стараясь на зарыдать от нахлынувшего отчаяния, Кирилл Леонидович бежал к дому Вударда, оступаясь, падая в мерзкую жижу.
Он поднялся по пригорку и уже издали заметил красное зарево. Могучий забор был снесен, особняк и все пристройки догорали. Он знал, что виноват во всем сам – не сумел организовать город таким образом, чтобы получить заветное 327. Рыдая, бродил по развалинам, чтобы найти прах доброго друга и отдать ему должные почести. Но видел лишь ящерок, взбирающихся по обгорелым бревнам, и треснутые кувшины, откуда слабыми толчками выливалось старое вино.
Для проформы покричал имя товарища, прошел в тлеющий закуток, сел на обломок стула, перевернув его на бок для пущего равновесия. Перед ним была спальня с белыми занавесями (вспыхнули и вдруг рассыпались черными хлопьями). Полоса огня делила стену надвое, расползалась космами и завитками. Стена трещала и тяжко двигалась, как бы стараясь имитировать поднятие занавеса (вас ждет удивительный спектакль!). В одно мгновение провалилась назад, распахнула горящий коридор.
Кирилл Леонидович привстал, стараясь рассмотреть что же там такое. А там клубился серый дым, в нем плавала мелкая пепельная взвесь (из горелых книг?), и одна за другой падали стены, пока не открылся сквозной вид на городскую площадь. Кто-то сзади коснулся его спины и голос совсем не похожий на человеческий пробулькал: Доброго здоровьечка, Кирилл Леонидович! Обернувшись, он увидел Вударда.
* * *
Японский кулинар, создавая изысканный деликатес, неосознанно (или вполовину осознавая свое могущество) применил знания, полученные во время операций над докучливым господином – способность так складывать фрагменты тел, чтобы они обретали известную витальность.
По замыслу новый Вудард должен быть исключительно декоративным, прежде всего оттого, что добрую часть жизненно важных органов занимали муляжи из сладостей и снеков, или же эти органы (свою роль сыграло и витиеватое азиатское мышление) были сложены из таких же органов – так, сердце (анатомически точное в целом) состояло из элементов, выдранных из разных сердец, а оба желудочка он, любуясь забавной рифмовкой, создал из желудей. Мозг состоял из двадцати пяти кубиков, вырезанных из туш, приготовленных для пиршества.
Повар даже предположить не мог, что едва он плотно соединял кубики, формируя будущий мозг, как они тут же начинали переговариваться, обсуждать, что вообще такое происходит. Умноженный многократно внутренний голос был похож на сильное эхо какого-нибудь слова, шепотом произнесенного в пещере. Кубики он лепил как попало, не заботясь о том, чтобы в компанию ученых людей не затесался олигофрен, чтобы среди нежных благородных девиц не возникла беспутная девка, – и в голове слепленного существа шли нескончаемые споры.
Кусочек мозга самого Вударда тоже присутствовал (основную часть повар с усмешкой выбросил в выгребную яму), но слишком незначительный, не больше сантиметра, поэтому не мог оказать влияния на иных насельников его головы, и если подавал голос – тот был такой тихий, что его тут же заглушали голоса тех, чьи куски были крупнее.
Особенно громко орал тот, кто при жизни работал в газете и столь неистово исповедовал патриотизм, что ни одна демонстрация не обходилась без его выступлений, где он высказывал идеи по мнению масс бессмысленные, а то и вредные, – и так всем надоел, что его одним из первых расчленили и отправили в морозильник центрального универмага. Теперь же, чувствуя, что стоит ему заговорить, другие голоса становятся тише, принялся с новым жаром убеждать всех, что Испания пусть и продвинулась дальше прочих стран на пути воспитания каннибальской России, но еще недостаточно утерла ей нос. Нужно сотворить нечто эффектное и масштабное, дабы россияне поверили в могучую силу любви и доброты и перестали хулиганить.
Ему пробовали возражать, дескать, в его новом положении Россия – меньшее из зол. Однако он громовым криком подавил воли остальных кубиков, сам себя назначил главнокомандующим и произнес торжественную речь (поражаясь тому, насколько чисто и ясно стало думаться с усеченным мозгом).
Сперва высказал давно лелеемую мечту (прибыть в Россию с миссией мира), затем «обрадовал» всех тем, что нашел способ обойти пограничные препоны: используя знания местного профессориата (так он слегка презрительно выразился), нужно из кусков расчлененной плоти («повсюду валяется, тухнет почем зря») создать огромную голубку с оливкой в клюве – символ мира и надежды – и используя ее как воздушный плот (отъявленный журналюга зловеще играл словами) полететь в Россию. Русские увидят прелестную птаху и одумаются (может быть даже заплачут от умиления), станут приветствовать их балалаечной музыкой и каяться в прегрешениях (а смотреть как человек кается – величайшее наслаждение). Только вот куски надо брать посмачнее, позеленее, с этакой каемочкой кровавой, с плесенью… чтобы до самых тугих дошло, что мы несем мир, любовь, невинность и радость.
* * *
Двигался Вудард осторожно, опасаясь развалиться из-за того, что часть костного состава его сработана из зефира. Часто отдыхал, тряся головой, гудящей от бесчисленных голосов. В полночь, когда веселые мародеры с канистрами бензина проникли в дом, он тихонько улизнул через черный ход и, ощущая себя хозяином города, бродил до утра по хрусткому пеплу, пугал сытое воронье и пытался собрать куски плоти, что выходило весьма неловко – одни сразу вываливались из убогих рук, иные не мог пронести достаточно далеко.
И все это время мозговые кубики, скооперировавшись, отчаянно костерили газетчика. Если бы они научились думать в одном ключе, то сумели бы повлиять и на действия туловища. Увы, возрастные, расовые, половые различия, а также условности воспитания и ментальные предубеждения мешали образовать гармоничное единство, так что они только кричали на все лады – остановись, негодяй! – пока журналист, с каждым движением рискуя остаться без пальцев или вовсе разломиться надвое, как диетический хлебец, пытался соорудить фундамент для мясной голубки.
Потерпев сокрушительную неудачу (мармеладный большой палец не выдержал и лопнул), он печально пошел назад, чтобы назло шепчущим завистникам (впрочем, уже притихшим от безысходности) войти в пламя и хотя бы на мгновение стать огненной птицей – не спасение России, но тоже эффектно.
В красном зареве он заметил некоего господина. В нем Вудард опознал лучшего друга – и не преминул сообщить газетчику, желая просто похвастаться, что знаком с влиятельным лицом, а вышло так, что журналист немедленно образовал новую идею: Кирилл Леонидович создаст птицу по его инженерному прожекту.
Уговорить российского подданного оказалось задачей не из легких: во-первых, Вудард (направленный парламентером) не горел желанием подчиняться истеричному тирану и хотел бы сказать Кириллу Леонидовичу: так и так, приятель, ситуация ерундовая, уноси-ка ты свои ноги отсюда как можно скорее, – к сожалению, мысли его слышало все сообщество кубиков; во-вторых, именитый россиянин зациклился на совершении защитных ритуалов и внешний мир воспринимал только в качестве угрозы.
Достучаться до него было трудненько даже для самого близкого человека. Вудард ходил за ним по пятам и лепетал: ну что тебе стоит, мы прославимся, тебя назовут Мирилл Голубкидович Оливкин, женщины и дети будут осыпать цветами. Как попало? – морщился К.Л. Отнюдь, возражал Вудард, начинавший понимать состояние ума своего больного приятеля, в строгом геометрическом соответствии… Успокоенный и отчасти воодушевленный (успокоили его, тем не менее, не убедительные речи визави, а особая конфигурация пылинок на обшлаге рукава последнего) Кирилл Леонидович взялся за создание воздушного плота в форме птицы.
Глава тринадцатая
Спокойно, Вудард!
Эжен Блэйлер по мере развития кровавой вакханалии в Саламанке претерпевал психологические преобразования: в самом начале он испытывал презрение к социальным экспериментам, но даже не называл (и не считал) их опасными, надеясь, что дурачки (как он с тех пор именовал Вударда и его прихлебателей) набесятся и остынут, затем, когда стало ясно, что все происходящее зашло слишком далеко и не является простой игрой с обществом ради рейтингов и богатства, почувствовал определенную тревожность, но так как давно замкнулся в четырех стенах и сведения о том, что творится, получал лишь обиняками, на хвосте сороки, то вполне благополучно глушил тревожность морфием и валерианой и забавлялся сочинением детской книжки (с довольно расплывчатым сюжетом – под конец он уже сам перестал понимать о чем пишет, однако творчество помогало забыться). На крайней стадии безумия в Саламанке сороки не довольствовались хвостом и приносили страшные вести в когтях и в клювах.
Блэйлер совершил несколько тайных ночных вылазок в город и осознал, что все гораздо хуже, чем он мог предполагать в наиболее его пессимистичном настрое, и захотел немедленно бежать, куда угодно, лишь бы остаться живым.
Другая мысль – более важная – будоражила не меньше: как можно скорее дать правительству знать о том, что происходит в этом тихом когда-то городке. И тут же возникали сомнения: конечно, оно в курсе и наверняка предпринимает меры (ведь год прошел!), а то, что отсутствуют результаты – явление временное. В наш век, век парового электричества, быстрой печати, аэростатов и космических ракет, любое событие превращается в информацию и передается со скоростью света. Por eso, опыт нашего городка давно зафиксировали, изучили и выслали подмогу… А что если они нашли его положительным? – усмехался Блэйлер, – что если где-нибудь в Мадриде высокие особы одобряют и поощряют… и ученые видят в том пользу.
Но я ведь тоже ученый, – прокрадывались нехорошие мысли, – и вижу здесь кошмар и злодейство.
Дальнейшие раздумья привели к тому, что он заочно (не дожидаясь фактов, подтверждающих или опровергающих) потерял веру в свою нацию и в западных людей как таковых (могли бы и американцы подсуетиться, думал в иные тяжкие минуты, – распылить какой-нибудь газ умиротворения, чтобы народ впал в счастливый ступор, или, напротив, – растворить в радиоволнах пилюли тоски, дабы ступор был гнетущий), и решил куда-то сбежать (не в Россию, конечно: если уж в Саламанке такая катавасия, то в этой дикой стране могло быть что угодно, что угодно, – мерзость, по сравнению с которой каннибализм покажется детской игрой в догонялки) – в Сицилию или в Индию.
Он приказал укладывать вещи, но слуги не успели наполнить и второй сундук, как вдали показалось шествие инвалидов с факелами. Улюлюкали и направлялись явно к его особняку. Блэйлер заметался. Было жаль добра, нажитого непосильным трудом папаши, но жизнь свою он (впервые) оценил еще выше, поэтому скомандовал устроить максимальную оборону (и тем самым обрек слуг на истребление), тихонько вышел на задний двор и сделал ноги.
Он (впервые) бежал с такой прытью, что не заметил, как миновал городские постройки и приблизился к золотой (в закатном солнце) полоске реки. Рядом был вполне еще функционирующий (в нынешних обстоятельствах!) вокзальчик, полный суетливого люда с баулами, а возле касс образовалась значительная очередь из напуганных саламанцев.
Кое-кто из дам рвал на себе рубашку с криком: «Я же мать! Пропустите!» Для вящей убедительности она поднимала орущего яжеребенка.
Иной, более опытный, притворялся больным, кряхтел, стонал, но на фоне инвалидов в колясках, которые, кстати, вели себя на диво спокойно, выглядел блекло и не вызывал сочувствия.
Сумасшедший в рубище гундел о последних днях, приказывая всем вернуться обратно и мужественно принять свою участь, как заповедано его зловещим богом.
Шныряли и беспризорники, нацеливаясь на карманы.
Поодаль стояли, склонив снулые морды в ожидании подачки, грязные псы.
В основном здесь находились обеспеченные горожане с многослойно груженными тележками. Впрочем, большинство было собрано кое-как, впопыхах, нечесано и небрито, так что сословные различия скрадывались.
Величественный пароход покачивался на волнах, и те счастливчики, кому уже довелось взять билет, прохаживались по палубе расслабленно, будто перебрались в зону безопасности, и с сочувствием смотрели на бесноватые очереди.
Отстояв полчаса (и потеряв надежду попасть на битком набитое судно), Блэйлер наконец прошел в каюту, где кроме него находились две женщины (мать и дочь, судя по одинаковой форме челюсти) и старик, погруженный в книгу. Блэйлер покосился и увидел, что это совершенно неуместный при нынешнем положении дел сборник дамской поэзии.
Не любитель стихов, он, будучи помоложе, нередко листал такие сборники, сплошь состоящие из сотен неизвестных и невзрачных имен (словно дамы только и делали, что принимались писать стихи, едва вылезали из пеленок) и таких же тусклых и незапоминающихся текстов, с обязательным присутствием эмоциональности (читай: ненависти ко всем и вся) и так называемой «телесности» (то бишь при каждом удобном случае упоминание отличительного органа… (с глуповатой улыбкой озирается: ой, а в своем ли я уме, не надают ли по щекам?!)), поэтому испытал к деду нечто вроде сочувствия.
Он хотел вздремнуть, чтобы дорога скорее прошла, и когда с могучим гудком судно отчалило, привалился затылком к деревянной переборке, прикрыл глаза, но сон не возникал – верно оттого, что в душе еще бушевали отголоски недавних событий – и Блэйлер вышел прогуляться.
Моросил дождь, похожий на влажный туман. Город стремительно уменьшался. Издалека были видны башня дома правительства и два подъемных крана – как два гигантских доисторических ящера застыли они среди всполохов пламени. На мгновение Блэйлеру подумалось, что краны совсем неуместны тут, словно прибыли из какого-то другого времени.
Когда он вернулся в каюту, заметил, что произошла перегруппировка – вместо дам сидели два молодца экзотической внешности (иностранцы?). Прямые стриженные под горшок черные волосы, окладистые бороды, красные мясистые носы (точно разбухшие от неумеренного возлияния их хозяев). Старичок же заснул и даже качка (постепенно усугублявшаяся), не могла вырвать его из объятий Морфея.
Блэйлер откинулся на переборку, намереваясь все-таки поспать, и в этот момент понял, что оба новых пассажира беззастенчиво изучают его своими колючими глазами. Он неуверенно улыбнулся, пожал плечами, хмыкнул и уставился в пол, надеясь, что незнакомцы утолят любопытство и займутся более продуктивными делами. Не тут-то было. Они продолжали сверлить его взглядами. Возмущенный Блэйлер воскликнул (так ему казалось, в действительности голос звучал чуть ли не шепотом):
– Что вам нужно, господа?
– Спокойно, Вудард! – сказал один из них с сильным акцентом и наставил на него дуло пистолета.
Глава четырнадцатая
Депрессия
Сначала обнаружили, что верный слуга и его (вряд ли верная) женушка безмятежно почивают мертвым сном. Одно это вызвало чудовищный переполох. Хлопали ставнями, свистали собакам, шныряли по дальним комнатам в поисках новых трупов или трусливо притаившихся во мраке врагов.
Сам Леонид Семенович растерянно катался взад и вперед по коридору и то и дело хватал за рукава нерасторопных помощников – ну как? – на что получал отрицательные ответы, приводившие его в состояние еще большей взвинченности, и когда вскрылось, что пропал Кирилл Леонидович, он как-то весь затрясся и помчал к дочерям.
Мрачные, подавленные, они сидели рядком в гостиной и слушали, как нарастают шумы на верхнем этаже, где уже перетряхивали шкафы, вываливали барахло из сундуков, чтобы найти сумрачный след младшего сына или кровавые отпечатки бандитов, и бледный вид папаши не предвещал добра. Он лишь резко мотнул головой, словно у него появился тик, хотя отродясь никаких тиков не было, и взяв холодные пальцы Виктории Леонидовны, прижал к щеке и забормотал: душенька, ничего не понимаю… Виктория Леонидовна, кокетливо изогнувшись, лобызнула его в морщинистый лобик и подумала, что никогда в таком неуравновешенном состоянии не видела своего строгого папу.
В этот щепетильный момент вошел мальчишка-слуга и, глуповато-радостно хлопая ресницами, объявил, что звездная комната открыта, Майя пропала…
Леонид Семенович с такой силой сжал ладонь дочери, что она едва выдернула руку и стала отряхивать ее, будто обмахивалась веером, он же с недоброй усмешкой продолжать сжимать кулак, точно ухватил муху, за которой гонялся полтора часа и уж сейчас-то пересчитает ей все косточки (едва ли у мухи есть косточки), и все порывался что-то сказать, но слова застревали на полпути, и он только тяжело дышал, оставаясь с распахнутым ртом на протяжении пары минут, пока мальчишка стоял по швам и ждал дальнейших указаний. Убирайся! – наконец шикнула на него Варвара Леонидовна, и он весело удрал, довольный тем, что можно приступить к личным делам – то есть крутиться возле комнаты Евсейки, подползать между ног жандармов и смотреть на то, что там необычного происходит (следственные мероприятия).
Согласно регламенту, Леонид Семенович должен был немедленно распорядиться о заключении под стражу звездочета всех, кто принимал участие в охране егозы Майи и тем или иным способом прислуживал ей, однако новость о пропаже любимицы настолько вывела его из колеи, что он даже забыл о существовании каких-то там правил, и укатив в собственный кабинет, велел никакого не впускать, пока срочно не придумает идеальный план ее спасения (в том, что – жива, не сомневался).
Мысли Леонида Семеновича быстро перескочили на тему возможных казней, и он решил, что не готов рисковать лучшими слугами во имя соблюдения бессмысленных, по сути, условностей (в прежние годы ритуал проходил успешно, и намеков не было на то, что неудобный пунктик правил когда-либо может быть задействован).
Казнить нужно только одного человека, того, кто похитил ребенка и укокошил семью Евсейки, и это, с мрачной решимостью подумал Леонид Семенович, мой сын Кирилл Леонидович, очевидно, втюрившийся в беспутную девицу и ударившийся с ней в бега, по пути застрелив несчастного и самоотверженного деда, который пытался помешать.
Он тотчас отрекся от беспутного Кириллки, пообещав себе не пустить слезу, когда того будут поджаривать на костре. Почему-то припомнились детские прегрешения сыночка: то стянет сливы с праздничного стола, то закатит скандал, возжелав воскового ангелочка с рождественской елки, и весь он был какой-то елейный… В тихом омуте… Я был другой, открытый… Не значит ли это, что прижила его женушка, например, с Васькой-конторщиком… – задумался Леонид Семенович, начиная прозревать в прошлом немало темных пятен, и уже костерил себя (там – не одернул вовремя, тут – не вызвал на дуэль), как вдруг без спроса ворвался мальчишка и объявил, что жандармы тщательно обыскали окрестности и нашли, что к преступлению причастны испанские головорезы.
Ну конечно! – ухватился за эту идею Леонид Семенович, – при чем тут мой драгоценный, мой любимый Кирюшка… Видна безжалостная рука испанцев! А его похитили вместе с девочкой, чтобы запросить двойной выкуп. Говорят, в соседней деревне украли всех баб, а потом каждую обменяли на ведро золота.
Жандармы закрыли безнадежное дело, как всякий раз случалось, если возникали иностранные вмешательства. Леонид Семенович чувствовал себя виноватым – дескать, не уберег Майю, и постарался, использовав все возможные связи, выйти на след похитителей еще до того, как посыплются письма с требованием выкупа.
Его люди прочесали окрестные леса, нашли следы подков явно не российского производства и по ним, а также по еще некоторым меткам испанского происхождения, как-то: надушенный платок с вензелем, слоновый обломок спички, – вышли на определенную (известную по ряду неприятных делишек в ближнем городке) группировку. Попросив у хозяина соизволения (прежде всего финансовой поддержки) на то, чтобы тайком отбыть в Испанию – отбыли незамедлительно, пока Леонид Семенович катался взад и вперед по кабинету в ожидании весточек от внучки или ее похитителей.
Ежеутренне проверял свежие письма, привычно ругая наши расхлябанные дороги, по коим каурая (или в яблоках) лошадка с ценным известием не могла добраться вовремя, а то приказывал найти пролетку и катил на почту, где подчас околачивался до закрытия, пытаясь то угрозами, то уговорами что-то выведать относительно внучки, и всякий раз уезжал ни с чем, убежденный, что письмо ему послали и оно столь страшное, что работники почты предпочли его сжечь, дабы не волновать пожилого инвалида.
Он расстраивался и беспокоился день ото дня все сильнее (после того, как прошел назначенный срок для возвращения команды, убедил себя в том, что ее истребили испанцы), пока не потерял веру в благополучный исход (впрочем, веру потеряли и остальные домашние: справили поминки и даже вырыли символические могилы, как ни сопротивлялся Леонид Семенович).
Он замкнулся в себе, стал хиреть на глазах, редко выходил из спальни, где в основном спал, иногда печально наигрывал на рояли нечто из Глинки.
В его очах застыло грустно-удивленное выражение человека, которого обидели до глубины души, но и спустя годы не удосужились перед ним извиниться.
К еде почти не притрагивался. Отменил и торжественные рауты, где порой сиживали гости из удаленных уголков света. Пышные костюмы, в кои раньше любил наряжаться, хотя и ездил на коляске, оставил пылиться в сундуках. Книги открывал для того, чтобы, загадав что-то туманное, прочитать на случайной странице ответ. Со слугами общался междометиями или жестами, раздражаясь при виде живого существа. Ванны принимал редко и неохотно. В зеркало не смотрелся и за волосами не ухаживал, отчего со стороны был похож на лесное страшилище. Лежал уставясь в потолок, и лицо у него было унылое и вытянутое.
Сестрицы, попереживав две недели, вернулись к своим привычным ролям (романтической, интеллектуальной и т.п.). В комнатах зазвучал заливистый смех, что было невыносимо для Леонида Семеновича. Он закрывал уши подушками и стонал: Майя, о Майя… Я тебя сгубил…
* * *
Сердобольная Виктория Леонидовна вызвала докторов. Первого он прогнал, запуская в него один за другим предметы чайного сервиза, второй пришел уже тогда, когда у Леонида Семеновича не было сил шевелиться. Померил температуру, прописал касторовые притирания и в недоумении удалился.
Третий доктор (столичное светило Р-ский) был более дотошен. Поднимал больному веки, изучал корень языка, стучал молоточком по локтям и коленям, задавал (порой неприятные) вопросы, и постоянно на разные лады повторял так-так или тэк-тэк, будто в него были встроены часы, и в назначенный срок где-нибудь на лбу откроется крышечка, вылезет кукушка и запоет.
Диагноз он поставить не решился. Догадки насчет того, чем болеет Леонид Семенович были у него очень уж мрачные и неправдоподобные, и он хотел высказать их на консилиуме.
Прежде чем удалось созвать консилиум, прошло четыре месяца. Р-ского (известного фантазера) всячески избегали. Помогло лишь то, что он нашел на пятке больного покраснение, похожее на «грустный смайлик» и воспользовался фотокамерой. Медицинский истеблишмент, увидев снимок, забил тревогу.
Спустя сутки Р-ский входил с докладом в огромную залу.
Я утверждаю, начал он с шокирующего заявления, что у больного К.Л. развивается депрессия. Зал содрогнулся от страха. Кто-то на галерке истерически захихикал.
Да, депрессия, жестко повторил Р-ский, она же депра, depressae, болезнь воли. Последний раз вспышка этого заболевания была зафиксирована в XI веке и с тех пор о нем не было ничего слышно. Как мы помним из учебников истории, депра появилась из ниоткуда и бушевала девяносто лет, поставив человечество на грань исчезновения, а потом внезапно ушла, оставив после себя руины искалеченного мира и множество старинных литературных памятников, где описывалась в таких терминах как «летучая печаль», «бледная немочь», «невидимая смерть». Те, кто еще помнил о днях, когда царила депрессия, называли то время «проклятым» и изо всех сил увещевали молодые поколения не допускать повторение распространения смертоносных спор.
Хотя в давнюю эпоху существовало вполне определенное представление о том, как она распространялась, мы далеко не все можем принять на веру, скажем, сомнительную идею того, что депрессия изначально была сотворена неким «издыхающим» богом. Сходя в область, заповедную для простых смертных, он сказал: хы-ы! Священный выдох ледяными волнами якобы потек по миру, заражая людей и скотину.
Изучая кости погибших от депрессии, современные ученые сумели выделить ее ДНК. По структуре она разительно отличается от генетического материала даже таких зловредных вирусов (а то, что депрессия – вирус, доказано еще в 16 веке (Арбрамс, Дэйч)) как ВИЧ и люэс. И прежде всего отсутствием двойной спирали. Вместо нее микробиологи обнаружили грустный смайлик – объект, не поддающийся химическому разложению и дальнейшему изучению.
Согласно основной на сегодняшний день гипотезе, депрессия впервые самозародилась в организме человека (некоторые маргинальные ученые утверждают, что вредоносные споры прилетели на обломке метеорита), подверженного сильному влиянию различных угнетающих факторов, как-то: низкая заработная плата, плохое здоровье, неблагодарные дети, сварливая жена, давка в автобусе, очередь в магазине, ремонтные работы у провайдера, отключение горячей и холодной воды. Конечно, все мы в той или иной степени каждодневно подвергаемся стрессовым ситуациям и ничего подобного депрессии в нас не заводится.
Первый заболевший человек, считают исследователи, был изначально чем-то подточен – врожденной инвалидностью, например. Бытуют две гипотезы: слепца и глупца. В первой сказано, что это был слепой от рождения человек, видимо (!), низкого социального статуса. Проводил свои дни в коридорах городского коллектора, умирая от истощения, и сам не понял, как что-то в организме поменялось. Вторая, наоборот, гласит, что то был чрезвычайно богатый изнеженный человек, страдавший умственным расстройством.
Боксерская теория говорит, что спирали (ударенные кулаком стресса) опали в изнеможении, случайно создав тот самый злополучный грустный смайлик).
Согласно другой (более тревожной) теории, грустные смайлики всегда находятся в клетках человеческого тела, только в неактивном состоянии (поэтому недоступны для наших приборов). Внешние факторы провоцируют их выход из спячки.
Зараженный человек начинает грустить, думать о смерти, перестает заниматься привычными делами, бросает работу или выполняет ее механически, делая кое-как то, что раньше получалось у него с легкостью, теряет интерес к семье, не ухаживает за собой, не прибирается (возле него скапливается мусор), много спит, после пробуждения жалеет, что нельзя отключаться на двадцать четыре часа.
Уголки рта слегка опущены, взгляд затравленный. Ходит медленно, часто озирается, хотя никакой опасности нет. Если к нему обратиться, будет смотреть как бы сквозь тебя и скорее всего пройдет мимо. Коли догнать и потребовать общения, что-то невнятно пробурчит, будто крайне занят и вообще весьма важная персона, и постарается отойти в сторону, чтобы остаться одному. Одиночество он ненавидит. Но коллектив терпеть не может еще больше.
На начальной стадии заболевания у него формируется (чаще всего на пятке, хотя бывает и на кончиках пальцев рук) покраснение в виде грустного смайлика, которое по мере развития болезни становится все более отчетливым, пока не превращается в выпуклую коросту соответствующей формы.
Тогда больной начинает плакать. Обычно он размазывает кулаками слезы по лицу и кому-то вполголоса жалуется на свои жизненные неурядицы, переходя на невнятное бормотание и всхлипы. Такое состояние длится неделями, пока он, как ему кажется, не «выплакал все слезы», после чего у больного (к тому времени полностью неподвижного и скорбного) начинается кашель.
Депрессия передается воздушно-капельным путем (этим объясняется то, с какой скоростью были поражены европейские народы). С кашлем споры (а это именно вирусные споры, о чем далее) depressae разносятся во все стороны, моментально поражая того, кто попадет в их поле. Действуют они значительно быстрее, нежели активизированные изнутри.
Так, словоохотливый сосед, сангвиник и любитель сальных анекдотцев, зараженный по неосторожности, через два часа теряет желание жить и травить байки. Лежит на лавке и горестно стонет о том, как несправедливо мироустройство. Через сутки у больного формируется зрелый грустный смайлик, больной заходится приступами кашля, заражая всех вокруг.
Споры депрессии также активны в отношении любых видов живого – от колорадского жука до гималайского мишки.
Домашние питомцы являются активными разносчиками заразы. Заболев, кошка – некогда игривое и мурчливое создание – поджимает хвост и ложится в угол. У нее свисают усики, а мордочка становится столь печальной, что у всякого навернутся на глаза слезы при виде несчастной Мусеньки.
Попугай Гоша, зеленый красавец, перестает сыпать ругательствами и повисает вниз головой на жердочке, словно нетопырь.
Верный Рыжик уж не юлит возле хозяина и даже отказывается от косточки, забившись под кровать, откуда торчат лишь нос и грустные глаза.
Затем они практически синхронно начинают покашливать, увеличивая количество опасных спор.
Чем отличаются споры от вирусов? Первые могут поражать не только клеточные организмы, но и объекты неживой природы, например, дуршлаг или шифоньер. Да все что угодно подвержено воздействию депрессии. Взять шифоньер. Вирус депрессии внедряется в него до субатомного уровня.
Заболевание развивается чуть медленнее, но с точно такой же симптоматикой: он уже не поскрипывает радостно, когда ты тянешь руку за пиджаком, а что-то глухо бормочет (в шелесте его дверок и тряпичных внутренностей можно различить звук, напоминающий «пшлвн», порой – «свлч» – звук как бы намекает, чтобы шифоньер оставили наконец-то в покое). Потом он начинает всхлипывать (смолкой проступает слеза) и где-то с исподу образуется грустный смайлик из вспухшей древесины, и легкий почти неслышимый кашель (несложно принять за дребезжание расшатанных дверец) распространяет новые споры…
Так заболевают не только люди и звери, но и все предметы в доме, и сам дом, и фундамент, на коем он стоит. В считанные недели депрессия поражает города – несется над ними сплошной стон да бурчанье.
* * *
И ведь это только срединная стадия заболевания! То, что происходит дальше, с трудом поддается логическому объяснению (nota bene: с точки зрения вирусоведа – нормальные клинические процессы). Грустные смайлики продолжают набухать, покрываются коркой, и когда она трескается, из них прорастают «хрущевки» (от слова «хруст») – серые кирпичные пятиэтажные дома со множеством окошек (по ночам зажигаются голые желтые лампочки), но без дверей.
Хрущевка может вырасти и размером в несколько миллиметров, например, если поражено мелкое насекомое (причем пропорции сохраняются неизменно (в том числе количество этажей и окон)), и с полноценный дом, если споры поразили большой участок земли. Растут они и на пятках, и на пальцах, и на листьях тигровых орхидей, лишая больных естественного функционирования (впрочем, на том этапе оно им давно ни к чему, несчастные погружены в вязкий сон).
Миллиарды, триллионы хрущевок.
Материал, из которого созданы дома, внешне имитирует то треснутый кирпич, то вездесущую грязь, то пыль, то мох – то есть оставляет впечатление самого обычного земного обиталища, – в реальности его нельзя разложить на элементы, и единственное что можно про него сказать – он идентичен материалу грустного смайлика.
* * *
Самое странное происходит в хрущевках. Там живут некие «люди 2023 года», существа из далекого будущего, серые, печальные и испуганные. Они все время смотрят в окна, будто кого-то потеряли или ждут. Такой глубины грусти, конечно, нет у самых стародавних жертв депрессии (никто не может вынести взгляд обитателей хрущевок; говорят, что если не отводить глаз в течение хотя бы пяти минут, можно увидеть, как лицо человека 2023 года медленно становится грустным смайликом) – эти существа высосали всю тоску из объекта и только из одной ее и состоят.
Среди них встречаются дети, старики, есть даже коты, столь же унылые, но больше всего мужчин средних лет в трениках, натянутых на белую майку. Что они делают, кроме смотрения в окна, осталось неясным. Формально люди 2023 года вряд ли имеют отношение к 2023 году (спектральный анализ их останков, проведенный древним умельцем, показал данный период – увы, у нас нет оснований ему доверять), но мы привыкли к этому названию.
Уже на данном этапе всяческая жизнь в пределах заражения депрессией оказывалась парализована, а ведь существует еще и финальный период болезни, когда люди 2023 года сыплются как горох из окон (иные умирают в мучениях), подрагивающая масса слипается в огромные (многокилометровые) грустные смайлики, будто они еще не все доказали и хотят продемонстрировать что-то небу. К счастью, мы не знаем, что будет происходить дальше. Мы и этот-то период реконструировали на основании (иногда сомнительных) рассказов старинных авторов, свидетелей и жертв того, как Землю охватила депрессия.
Зато нам известно, что предпринятые людьми способы защиты не помогли.
Сначала строили депразории – бараки, куда сгоняли больных и пытались «лечить» экспериментальными средствами а ля минеральные ванны или гипноз, что, напротив, лишь ускоряло течение недуга. Затем стали их там закрывать и сжигать вместе с одеждой, кошками, и всеми, кто с ними контактировал, причем набирали по нескольку тысяч человек, чтобы эффект был максимальный.
И это также не дало результата.
Обезумевшие люди ломали предметы, жгли землю, ползали на коленках перед аптекарями, умоляя изобрести лекарство, но каждую секунду кто-то заболевал депрессией и отравлял воздух ядовитыми спорами. Был изобретен противогаз и специальные стерильные костюмы, только это не помогало – споры селились на противогазе и у него наступала депрессия, переставал подавать чистый воздух… Кто-то покончил с собой (особый род сангвинического восславления радости: умру, но не дамся печали), большинство же устали сопротивляться и ждали, когда в них войдет грусть.
Известный поэт Игназиус Оганеций создал басню «Муравей и кукушка» (дошедшую до нас с многочисленными искажениями), где муравей бежит от депры и умирает в муках, а потом все равно на его теле прорастает хрущевка. Кукушка же, сразу принявшая свою участь, печально говорит:
Не то зовется подвигом у нас,
Когда б без всякой цели страдал дикобраз!
Непонятно, причем тут дикобраз, коли речь все-таки шла про муравья – возможно наложились аберрации переводчиков. Или действительно в древности муравей (предок наших мелких поганцев) был точной копией дикобраза, так что звать их не возбранялось то так, то этак.
До самого конца эпидемии функционировала газета «Пари, перо!», хозяева которой исповедовали принципы непротивления злу насилием и изо всех писчебумажных сил старались успокоить граждан, предлагая заняться медитацией вместо того, чтобы вешаться.
По мере того, как наборщики и сами писаки поддавались чарам депрессии, бодрые изначально тексты передовиц со множеством восклицательных знаков теряли эти фаллические знаки, затем выпадали запятые, и наконец слова получались недописанными, а предложения незаконченными, как будто наборщик печально составлял фразу, осознавая бессмысленность сего занятия в контексте мировой и – шире – вселенской несправедливости. Последние выпуски представляли собой белые листы с грустными смайликами.
Депрессия подкосила мир сильнее, нежели чума в VI веке. Затихли проявления сознательной жизни. Все давно смирились с тем, что человечество ждет бесславный конец.
* * *
Внезапно болезнь отступила – так же быстро, как возникла.
У нас нет единой теории, которые бы объясняла неожиданное исчезновении депрессии. Англичане говорят о влиянии солнечного света (ультрафиолет-де вреден для людей 2023 года) (Райтман, Босс). Японцы утверждают, что депра столкнулась с другой болезнью, смертельной для спор грустного смайлика – с ветрянкой (по мнению Лю Нагатори) (в скобках заметим, что его извечный враг, Эс Такамори, продвигал версию раковой инфекции).
Провокативные поляки считают, что депрессия никуда не ушла, просто она достигла своих целей, стала нами, и то, что на сегодняшний день сделано «выжившими» людьми, в действительности плоды рук мутировавших грустных смайликов.
Американцы верят, что депрессии не существовало, что она относится к разряду старинных мифов и сказок. Любые свидетельства для них – шулерская игра словами, любые факты – подделка.
Российская гипотеза выгодно отличается уникальностью и ярким видением проблемы. Согласно А. Б. Богомолову, депрессию сожрала иная болезнь, неопасная для нашего вида, зато смертельная для спор depressae, в частности, краснуха. «Чудовищная эта зараза никогда не возродится, ибо, как и всякое зло, в глубине души труслива», – наизусть процитировал Р-ский известные каждому медику заключительные строки из монографии Богомолова.
– Конечно, – добавил он в конце выступления, – я верю, что мои выводы относительно пациента ошибочны, и уважаемая комиссия в два счета (кхе-кхе, покашлял лектор в кулачок) их опровергнет, найдя у него какую-нибудь незнакомую мне африканскую чесотку.
Р-ский снова закашлялся, на этот раз сильнее, и с недоумением глядя на то, как зал постепенно пустеет, развел ладони, словно собирался воззвать к толпе, пытавшейся проникнуть в двери (там уже образовалась давка), а потом махнул рукой и бессильно привалился к кафедре, чувствуя, что ему уже все равно на то, что происходит вокруг. Приступ кашля напал снова. Р-ский закрыл глаза и понял, что лень их открывать: бессмысленно перед лицом вселенской тщеты.
Почему-то припомнились детские обиды, начиная с пятилетнего возраста, когда у него взрослый мальчик отобрал самокат, покатался и вернул сломанный. Нервно сглотнул, припомнив Наталью, которая в восьмом классе отказала ему и предпочла скучного NN. Вспомнился и гимназический препод. Напомаженный старик донимал дополнительными вопросами и с явным наслаждением ставил неуды (с особой язвительностью произнося сие мерзкое слово). И то, что происходило дальше – отчуждение от семьи, нелюбимая супруга, наглые и ненужные дети, увольнение с кафедры, ненавистные пациенты, крошечная зарплата, проблемы с зубами, геморрой, простатит, смерть. Картинки мгновенно пронеслись в его уме, и он грустно покачал головой: да уж, да уж…
До позднего вечера Р-ский не поднимался и переживал внезапно нахлынувшую печаль. Вот уже не мог думать, лишь постанывал, как больная собака. Ночью на нем выросло три хрущевки – одна на пятке, две на веках.
* * *
Штамм депрессии, вселившийся в Леонида Степановича, отличался более высокой скоростью распространения, чем все известные ранее разновидности. Те, кто находился в зале, заболели спустя несколько минут. Кто-то не дошел до дверей своей квартиры, и развалился на улице, в липкой пыли, горестно размышляя о бесполезности наших жизней в контексте увядания вселенной. Иной корчился под пышным одеялом, заразив семью и всю мебель в доме.
Несмотря на то, что тревога была поднята моментально, до сих пор не существовало средств защиты от депрессии, и она постепенно накрывала каждый метр российской земли.
Правитель отдавал лихорадочные распоряжения – проверить то одно, то другое на скорую руку сработанное изобретение. Зараженный объект накрывали стеклянной конструкцией, похожей на теплицу, но грустные смайлики проступали в стекле, там же вытягивались плоские как лист хрущевки.
Пробовали и способ А.Б. Богомолова (почуяв, что пахнет жареным, профессор сбежал в Испанию), заражали депрессию краснухой. Под микроскопом было видно, как молекулы краснухи замедляют движение, скукоживаются, после чего на них растут хрущевки.
Как грибы после дождя возникали продавцы чудодейственных средств. Популярностью пользовались: ягода арбуз, бальзам Звездочка (якобы из Поднебесной) и обыкновенная моча (по уверению создателя данного способа, особой эффективностью обладает детская, утреннего сбора).
Несмотря на то, что история депрессии была известна, если не всем россиянам, то многим, они наступали на те же грабли: точно так же в панике пытались бежать, совершали суицид, занимали огромные очереди в поликлинике в надежде, что терапевты чем-нибудь да помогут (а те, коли еще не покрылись с ног до головы грустными смайликами, прописывали глицин (пропавший моментально из продажи) и физические нагрузки по утрам (неясно, почему магические «утра» так действуют на наших шарлатанов).
Каждую минуту где-нибудь вырастала хрущевка (пьяный забулдыга безуспешно пытался отыскать в таком доме дверь и подумал, что сошел с ума).
Все произошло так быстро, что почти никто не успел уехать.
Горы людей, обросших хрущевками, лежали вповалку на вокзалах, на пристанях.
Стон и плач неслись отовсюду.
Кто-то (редчайшие экземпляры) находил в депрессии удовольствие и нарочно обмазывался спорами, чтобы как можно быстрее погрузиться в вязкое болото тоски.
Появилось много юродивых (в ходу была теория, пущенная, кажется, из Испании проф. Богомоловым, что безумие спасет от депрессии, и некоторые граждане натуральным образом разбивали себе головы молотком или нанюхивались паров клея до состояния полного разжижения мозгов – от простых больных они отличались тем, что хихикали, прежде чем отключиться (хихиканье звучало уныло – не как полноценный смех, а как измененная форма плача).
Некий шутник (бывший ставочник) основал газету «Пари пера», но кроме названия не успел сделать ничего – сотрудники загрустили уже на подступах к своим кабинетам.
Важное отличие новой эпидемии депрессии (замеченное безногим проф. Богомоловым) заключалось в том, что она не пыталась выплеснуться за пределы Российской империи, метр за метром поглощая русскую землю и останавливаясь возле пограничных столбов, будто за ними заговоренное, неподвластное ее спорам, пространство. Испугалась ли депрессия свирепых рож пограничников, или по ту сторону не было нужной питательной среды, во всяком случае она целиком покрыла Россию и дальше не распространилась.
* * *
За считанные недели большая часть населения нашей страны превратилась в неподвижных меланхоликов, обросших хрущевками. Едва ли в них сохранилась осмысленная жизнь. Хрущевки поддерживали пламя существования людей ровно настолько, насколько им хватало для того, чтобы добывать из организмов питательную тоску, считает проф. Богомолов.
Города и веси пришли в запустение. Дикие травы выросли на пшеничных полях. Заводы и фабрики застыли тоннами бесполезных железяк. Безнадзорный термоядерный реактор густо гудел два месяца, гоняя электроны по камерам, пока не иссякли дополнительные генераторы электричества. Погасли магазинные вывески, почернели садовые фонари.
Все в стране, лишившейся человека, пришло в запустение, потеряло яркость красок и медленно приобретало сероватый оттенок, присущий самим хрущевкам, которых было так много, что со стороны Россия стала похожа на проект безумного архитектора – широкие дороги (в лучшие годы ими славилась страна) сменились на узенькие тропки, где не разминулись бы и двое отнюдь не широкоплечих прохожих.
Петляя, юркая в какие-то канавки, они вели от одной хрущевки к иной, как будто люди 2023 года часто ходили друг к другу в гости и протоптали дорожки. Некоторые хрущевки висели наискось в воздухе, зацепившись за солнечный свет (отчего он делался холодным и сероватым) и ночью с грохотом падали, рассыпаясь в серую пыль, и постепенно ровным слоем покрывая Россию. Там и сям образовывались огромные грустные смайлики в потеках крови людей 2023 года. Эпидемия депрессии вошла в финальную фазу.
Не будем кривить душой, говоря, что никто из населения нашей многострадальной страны не выжил. Нескольким счастливчикам удалось избежать опасной хвори.
Произошло это в начале распространения депрессии, когда страна еще беспечно покачивалась в гамаке, наслаждалась двойным эспрессо, резала свистульки для малышни, устраивала шашни и сладко грезила о мировом господстве. Как только поднялись первые порывы паники, и парами ядовитого дурмана потекли слухи, на улицах сделалась давка (народ не понимал как действовать и беспорядочно носился туда и сюда), тогда же в особняк Леонида Степановича постучались два человека с чрезвычайно озабоченными лицами – звездочет (в полном облачении) и пастырь (с непременным чемоданчиком в руках). Сестрицы пустили пришлецов. Те тотчас приказали подниматься наверх и прятаться в звездной комнате, «если хотите выжить». Больше ничего не объясняли и торопливо шагали вверх по лестнице. Виктория Леонидовна, Наталья Леонидовна и Варвара Леонидовна семенили следом, переглядываясь и шепотом обсуждая, что же такое произошло. С ними увязался мальчишка, также смиренно пристроилась пара старинных слуг (прочие работали во дворе или в дальних пристройках и не было времени их окликнуть). Собственным ключом звездочет замкнул дверь и торжественно объявил, что они «спасены», а «все остальные умрут».
Глава пятнадцатая
В плену. Лиза Алеф
Несмотря на то, что Блэйлер возмущенно (в большей степени, впрочем, смущенно) возражал на то, что его так лихо переименовали в Вударда, бандиты не обращали внимания на его слова, сочтя их дешевыми отговорками. Под прицелом пистолетов он просидел до полночи. Когда пассажиры заснули, предводитель шайки посмотрел на часы и кивнул: пора. Блэйлера вывели на палубу.
Ясная луна, испещренная какими-то чуть ли не варикозными сочленениями пятен и линий, освещала бескрайний океан. Он был пуст, тих и совершенно черен.
Блэйлер не сразу заметил лодчонку, прибившуюся к боку корабля.
Его подвели на край, грубо скомандовали прыгать. Понимая, что если попробует поднять тревогу, его моментально застрелят, пленник осторожно перевалил ноги через борт, поболтал, как бы нащупывая почему-то там не оказавшуюся твердую поверхность, и, глубоко вдохнув, прыгнул, почти тотчас ударившись о водную гладь (на редкость прочную) и потеряв сознание. Профессиональные бандиты, будучи еще и профессиональными пловцами, выловили и закинули вялое тело в лодку.
(Пропажу незначительного пассажира заметят через полтора месяца монотонного и тошнотного пути, но после этого не обратятся в полицию, решив, что его смыли волны, пока он имел неосторожность прогуливаться в неспокойный вечерок (неприятности никому не нужны) или сошел в порту какого-нибудь Коста-Рику, внезапно изменив план путешествия).
Он бессознательно провалялся полчаса и лишь после того, как дали нюхнуть нашатыря, открыл глаза. Впереди стояло другое судно, похожее на рыбачий баркас, куда они вскоре поднимутся, и где он наконец-то (пусть и в связанном положении) сумеет выспаться.
***
Сон продлился до полудня следующего дня. Блэйлер проснулся с ноющей головой в тесной каюте. Над ним нависли трое вчерашних обидчиков и незнакомый мужчина с седой окладистой бородой. Не давая ему толком прийти в себя, принялись излагать суть дела. Периодически Блэйлер смачивал губы горьким пивом. Кувшин стоял в изголовье постели (хотя постелью эту низкую лавку с наброшенной на нее тряпкой трудно было назвать). Здесь же была тарелка с отварной рыбой (не притрагивался) и краюха черного хлеба (пощипал).
Он с трудом воспринимал ломаную испанскую речь, и ему терпеливо повторяли, если на его лице возникало беспомощное выражение – какое бывает у нерадивых студентов после того, как экзаменатор, усмехнувшись, скажет: ну хорошо, давайте хотя бы на троечку вас вытянем – и округлым почерком набросает на клочке бумаги математическую задачу со множеством греческих символов, похожих то на диких лисиц, колотящих хвостами в колокола, то на детскую горку современного образца.
Удалось понять, что похитители прибыли из России (досадный оборот событий, подумал Блэйлер и захотел заново заснуть), где снискали славу головорезов и выполняли криминальные поручения влиятельных персон, за крупные деньги устраняя конкурентов, утихомиривая строптивиц, возвращая неверных жен и обезглавливая предателей.
У некоего Леонида Семеновича пропала девочка, уволокли из звездной комнаты (а это вдвойне тяжкое прегрешение, дыша перегаром, говорил бородач). Тщательно проведенное расследование показало, что ниточки от похитителей тянутся к Испании, «омерзительной либеральной клоаке, где антироссийские настроения – не прихотливый заскок ума утомленного массажами аристократа, а образ жизни целой нации», точнее – к богохульным идеям Вударда, который измыслил извратить великое таинство звездной комнаты, для чего написал книжку о каннибальских якобы мотивах в постконфирмационном ритуале и пытался похитить русского ребенка, чтобы обнаружить «на нежном челе следы зубов испорченного священства» (если Блэйлер правильно понял. Но он уже, после того, как принял тот факт, что его настойчиво называют Вудардом, воспринимал слова старца сквозь какой-то иронический туман, так что ничему не удивлялся) – дабы эту информацию достать, потребовалось перелопатить уйму сведений, посыпавшихся на них со всех сторон.
Едва они прибыли в Саламанку, свидетели (верно, под страхом смерти) утверждали прямо противоположные вещи: кто-то говорил, что видел девочку и не раз – в обличье нищенки шныряет по предместьям и просит хотя бы один эскудо в надежде скопить на билет до Родины, иной возражал, дескать, Вудард нашел ее бесполезной (читай: непожеванной), прикончил и похоронил у Запруды (вариант: у Заставы), третий говорил, что Вудард, исследуя тщедушное тельце девчонки, открыл внутри нее звездную комнату (за ухом защелка, потом с мелодичным звоном музыкальной шкатулки отпахивается зад) и от такого неожиданного открытия тронулся умом.
Проникая в хитросплетения этого запутанного дела (заодно изучив биографию Вударда), они нашли весьма интересными отношения между Вудардом и неким Блэйлером, его одногруппником, бесталанным, завистливым и тупым как пробка (тут Блэйлер встрепенулся и напрягся).
Да, тупым, практически идиотом, повторил похититель и посмотрел на него искоса.
Этот Б. делал все, чтобы помешать В. реализоваться в качестве ученого – срывал лекции (крякал под партой), крал конспекты, заходился кашлем в момент вдохновенного выступления своего врага, и так разошелся, что даже стал одеваться в его одежду (к слову, у них были неотличимые физиономии) и творил безобразия: воровал в магазинчиках, задирал юбки девицам, плевал в полицейские патрули и стремглав уносился.
Вскоре однако выяснилось, что Вудард (как впрочем, многие ученые) страдает психическим расстройством – раздвоением личности и всю жизнь рыл сам под себя, и компромат создавал сам на себя, потому что тайком себя ненавидит, но покончить с собой не позволяют подсознательные установки (интерпретация Богомолова, перемолотого в фарш).
Этим и объясняются странные, подчас деструктивные действия В. – как только хорошая сторона личности возьмется за благое дело (например, прославление мудрости России, возродившей прекрасный ритуал звездной комнаты), плохая сейчас же все коверкает, вводя в него, допустим, бессмысленное и ниочемное людоедство. Действует и обратная связь: едва Б. начинает свои грязные затеи, В. пытается их исправить.
Так было с девочкой из России, повысил голос похититель. Снаряжая бандитов, Б. и В. отдавали столь противоречивые приказы, что выкрав жертву, те потеряли ее, не довезя до пристани, а сами вместе с лошадьми и каретой упали в воду, после чего, продрогшие, разбежались по бескрайним русским лесам и сгинули там бесследно. «А версию про то, что Вудард это Блэйлер, вам тоже Богомолов нашептал?» – робко спросил Блэйлер, спонтанно подумав, что проф. Богомолов – единственный источник информации для них – и, как видно, не ошибся, поскольку старец нахмурился и пожал плечами, а остальные закричали: неважно, переходи к главному!
Так вот, Майя пропала в густых рощах и чащах Родины. Казалось бы, задача упростилась – мы знаем каждый кустик в тех лесах и нам ничего не стоит отыскать девчонку, да вот беда, как выяснилось недавно, наш недальновидный хозяин скончался от депрессии, что нанизала на себя Россию, как шампур – индейку, практически ничего не оставив от великой страны.
Скромный аванс, выданный им, впрочем, по большой нашей просьбе, давно исчерпан. Мы вынуждены промышлять унизительно мелкими кражами, рискуя здоровьем и свободой. Наша гильдия сильно поиздержалась, были потрачены запасы, предназначенные на черный день.
В конце концов – мы долго оттягивали это решение, признавая былые заслуги Леонида Степановича – в конце концов, когда стало ясно, что деньги с него (или с его поверенных) взыскать не получится (а нашу работу мы выполнили безукоризненно), мы сделаем так, что девчонку вообще никогда не найдут.
* * *
Нет, мы не станем подсылать наемных убийц или, тем паче, добренькую старушку с трясущейся головкой и цианистыми булочками в корзине. Для наших целей годится добровольческая организация Лиза Алеф (от китайского alliefi: да пропади ты пропадом!). Образованный в 1846 году, этот поисково-терятельный отряд четыре десятилетия занимается пропажей потерянных детей.
Вижу на вашем лице недоумение. Сейчас поясню. Отряд был назван по имени девочки Лизы, которая в девять лет и три месяца в одной рубашонке и стоптанных тапочках ушла из дома в неизвестном направлении, но к сожалению, вернулась спустя несколько дней – почему к сожалению? – потому что она была такая сволочь, так трепала всем нервы, что когда ее не стало – пусть и на короткое время – родители вздохнули с облегчением.
И вот опять объявилась и взялась за свои штучки, то начинала противно ныть безо всякой причины, то плаксиво требовала заморские сласти, то задавала глупые вопросы, то вертелась возле взрослых, когда им хотелось побыть наедине, то избивала младшую сестру (застенчивую тихоню), то ставила медицинские опыты над бедной кошечкой. Родители делали вид, что счастливы видеть ее живой и невредимой, а сами же думали, как устроить снова ее побег – оставляли ключи на видном месте, не запирали двери, просили ее сходить в дальний магазин с крупной суммой денег.
И достигли своего. Лиза ушла в неизвестном направлении. На сей раз ее отсутствие продолжалось почти месяц. В комнатах царило умиротворение, из запертой спальни слышались звонкие поцелуи, сестренка вдохновенно музицировала, кошка растянулась на софе, томно прикрыв глаза. Полиция поздравляла хозяйку дома с потерей девочки. Со слезами радости та принимала поздравления. На званый вечер собралась вся родня, даже дед-паралитик (которому эта пигалица проткнула барабанную перепонку) приехал в инвалидной коляске и всюду разбрасывал конфетти.
Когда вносили пышный торт (на нем розовым кремом выдавлено количество дней без Лизы), в гостиную вбежала потерянная девочка с криком: мамочка, я нашлась! Ой, какой вкусный тортик! А можно самый большой кусок? Мама упала в обморок. Были притворные вздохи и фальшивые объятия. Утром родители уединились и о чем-то долго разговаривали. В тот же день они подали объявление: требуются крепкие молодые люди для сопровождения потери ребенка (и дальнейшей, все более трагической, его утраты).
Все затаились и стали ждать, когда Лиза вновь убежит. Теперь за ней пристально следили, подкладывая во время ее прогулки (если она оказывалась перед особо темными и оттого соблазнительными тропками) умилительных щенков или монетки, а то издавая разные интересные звуки из густых зарослей. Она ни на что не велась, с наслаждением изводя домашних, будто за период отсутствия истосковалась по мукам своих ближних. Добившись того, что все вокруг стали вздрагивать от любого скрипа, что с их румяных лиц исчезли ненавистные ей улыбки, она опять пропала, захватив мамин кошелек, только на сей раз за ней издалека наблюдали.
Вот она покаталась на карусели, зачем-то отвинтив голову бронзовой лошадке, после чего пришла в кафе и купила десяток стаканчиков с мороженым, но полакомилась только одним, остальные стала исподтишка бросать за шиворот посетителям, радуясь тому, что вокруг разгорается нешуточный сыр-бор. Никто ее, конечно, не обвинял, ведь она все делала незаметно, а сама из себя была розовая прелестная девочка. Лиза гаденько улыбалась, указывая то на одного, то на другого мужчину: он кидался! И после того, как ни в чем не повинные дядьки сцепились в разъяренной буче, расхохотавшись убежала топтать цветы на клумбах и вырывать перья у голубей.
Но вот и это надоело, и пришло в голову Лизе уйти в далекий лес, свести дружбу с медведями. За ней следовали, каждый ее шаг фиксировали. Никаких медведей, конечно, в городском парке (впрочем, достаточно просторном, чтобы там проходить пару дней), комично почитаемым глупой девочкой за дремучий сказочный бор, не было, зато в изобилии водились близкие ей по духу опустившиеся существа – цыганки, бездомные, запойные пьяницы.
Одну особенно мерзкую цыганку, видимо, знакомую, она звала мямячкой (по-детски коверкая славное слово) за то, что та давала ей несложные задания по типу облапошить на деньги вон ту румяную даму с тремя детьми и собачкой, или соблазнить старичка с нездоровым цветом кожи, и когда у него начнет пошаливать сердечко и повалит изо рта пена как у бешеной лошади, убежать, не забыв обшарить карманчики его обшарпанного сюртука, где ведь не только монпансье для ласковых деток и письма почивших любовниц, а и банковские купюры.
У пьянчуг Лиза пробовала самодельный спирт. По вкусу он был как прокисший кефир. После такого питья у нее болела голова. Девочка дожидалась, когда собеседники напьются, затем творила с ними что угодно – заставляла ползать, по-волчьи выть, подговаривала снять штаны и в неприглядном виде выскочить из-за кустов перед почтенным семейством, а сама хихикала и хлопала в ладоши.
С бродягами ночевала на лавках, в мусорных кучах, в недрах городского коллектора. Ей нравилось рассматривать струпья и кровоточащие культи (почти все бродяги были в той или иной степени больны), спрашивая – а какая это степень разложения? А ты скоро помрешь? И в ответ на вопрос, зачем тебе знать, говорила, что хочет посмотреть, как в трупном мясе заведутся милые-премилые червячки.
Досыта наигравшись с людьми, она заторопилась домой – и вот тут в действие вступил отряд Лиза Алеф, единственной целью которого было сделать так, чтобы она никогда не нашла дорогу обратно. Он справился с задачей блестяще.
Из отчета: «Мы перегородили выход. Девчонке пришлось идти из парка обходной дорогой, где лес становился все гуще. За ночь мы увеличили количество стволов и таким образом направили дорожку, чтобы она привела Лизу в настоящий лес, расположенный по соседству. Оказавшись в нем, девочка не на шутку струхнула и побежала, а беспорядочное бегство, как известно, лишь усиливает степень потерянности.
Вместо того, чтобы выйти к людям, она забредала все дальше (мы же изображали разговоры случайных грибников, завлекая ее в нужную нам сторону), пока не подошла к соседнему городку. Там мы водили и крутили ее так, что Лиза прошла и его, погрузилась на судно, ведущее в Африку, и по нашим прикидкам сейчас проживает в жаркой стране, найдя среди бесстыжих обезьян и безжалостных крокодилов родственные себе души (впрочем, вряд ли у животных есть души).
Дело Лизы ознаменовалась несомненной удачей, но крепкие мужчины, набранные по объявлению, не ожидали, что станут востребованы и, отпраздновав с родственниками Лизы ее чудесную пропажу, планировали расходиться, как вдруг (сарафанное радио работает в тех краях превосходно) к ним пришла женщина и слезно умоляла потерять ее ненавистного пятилетнего сына, ушедшего из дома n дней назад. Что ж, надо помочь, сказал командир. Они бросили все силы на пропажу ребенка. В кратчайшие сроки мальчик был потерян окончательно.
Отряд приобрел необычайную известность. Количество волонтеров увеличилось до нескольких десятков тысяч. Подразделения Лизы Алеф существуют во всех крупных городах Родины. О нем пишут такие периодические издания как «Парии пера» и пр., отмечая полезную деятельность на благо общества: «не покладая рук, трудятся наши молодцы на привольной ниве детских потерь. Ни один ребенок не будет найден, уверяют они, и глядя на их сплоченную, самоотверженную работу, мы склонны согласиться».
Нам не нужна зарплата, утверждают члены организации, отвергая финансовую помощь, главное для нас – знать, что потерянный малыш, которого мы искали неделю, месяц – все-таки потерян окончательно, что он канул в небытие и никогда не вернется к обезумевшим бы (в случае его возвращения) от горя родителям.
* * *
Последние слова Блэйлер слышал сквозь снова накатившую дремоту и не мог ручаться, что их не присочинил какой-нибудь фантазматический соавтор внутри его расслабленного разума, зато, к огромному облегчению, понял наверняка, что его не собираются убивать.
Старец словно почувствовал радость пленника и дыхнул на него перегаром, возвращая из темного забытья к беспощадной реальности: мы бы обратились к помощи Лиза Алеф, однако до нас дошли сведения, что жизнь на территории Родины прекращена в связи с эпидемией, и отряда больше нет, и вот тут нам попадаетесь вы – виновник наших бед! – случайно (по наводке, естественно, проф. Богомолова).
Грех не воспользоваться таким моментом и не послать вас в Россию (с этими словами старик надел на рукав пленника ленточку с размашистой надписью Liza Alef и головкой рогатого чертенка), чтобы вы искупили вину перед нами, устроив пропажу потерянной девочки на манер известного отряда – как вы это станете делать, нас не касается, но коли попытаетесь бежать иль не справитесь с заданием, вас ожидает медленная и поучительная смерть.
Верно, прозвучало «мучительная», да Блэйлера еще мутило и в уши как будто затекла вода. Паучительная, повторил седобородый, нажимая на «а». Блэйлер, поежившись, представил яму с полчищами арахнид.
– А воздух в России ядовитый? – зачем-то спросил он.
– Ядовитый, – хмыкнул старик, – а может уже выветрилось. Проверишь.
– А если Майя умерла? – продолжал он задавать детские вопросы.
– Тогда задание считается выполненным, – ответил старик.
– А если пропала?
– Ищи. Время у тебя не ограничено.
– А если я не имею отношения к этому делу – просто случайный человек, схваченный вами по чистому недоразумению? – попробовал Блэйлер использовать last chance, как говорят опытные сценаристы.
– Тогда тебе не повезло, – буркнул собеседник.
Глава шестнадцатая
Хрущевки
Через пару дней вязкого и тошнотного пути показались отдаленные и потому весьма расплывчатые берега Родины, как называли Россию его похитители. С ним они больше не говорили, сидели в основном у себя в кубрике, время от времени заливаясь каркающим смехом и (подберем тот же глагол) заливаясь «бодяжкой», как любовно они называли дешевое пойло.
Для чего им требовалось каждую минуту быть если не в состоянии сильного подпития, то уж в легком опьянении наверняка, Блэйлер не понимал и наблюдал за ними меньше чем, скажем, за увлекательной жизнью вертких океанических рыбок, то и дело подплывающих к поверхности, так что казалось, их несложно зачерпнуть ладонью, но то была мнимая простота, потому что едва даже не пальцы, а тень пальцев начинала маячить над водой, рыбок охватывала какая-то дрожь (отчего серебристые спинки многократно взблескивали), и они тотчас растворялись, виляя хвостами наподобие грозящих перстов: ни-ни!
Блэйлер не имел никакого желания попадать в отравленную и мертвую страну, но еще меньше ему улыбалось желание утонуть (или стать утопленником поневоле при слишком ретивом отстаивании собственного мнения), отчего он проводил часы в сонной инертности, втайне надеясь на какое-нибудь чудо, так героям античной пьесы является «deus ex machina» в наиболее драматичный момент действа и переносит персонажа, стоящего на краю пропасти, в край обетованный – полный озерных нимф и глиняных амфор с прохладным нектаром. Вот и за ними (русские наверняка накуролесили не в одной стране) пущена погоня, если не на подводной лодке или дирижабле, то на скоростном судне, и вооруженные гарпунами полицейские гарпии дадут предупредительный выстрел, а потом…
Его выволокли на палубу так резко, что Блэйлер сперва подумал – вот он «бог из машины», и приготовился к томным улыбкам ангелических дев, но перед ним была лодка.
Дальше не поплывем, сказал старец, греби сам.
Пленник осторожно перебрался в дряхлую и чавкающую посудину, опасаясь, что она развалиться от резкого движения, и осознал, что ему с собой ровным счетом ничего не дают.
Он сгорбился и уже взялся за весла (ручки были скользкие, будто их натерли маслом), и тут в спину что-то стукнуло – фляга, к счастью, не с ромом, а с питьевой водой, порядком нагревшейся в солнечной духоте. Баркас стоял неподвижно, неподвижные взгляды не сводили с Блэйлера и бандиты. Он, с трудом нажимая на весла, поплыл, иногда оборачиваясь и замечая, что корабль отдаляется очень медленно, словно тихонько следует за ним, хотя это была иллюзия, и когда в очередной раз Блэйлер обернулся (интуитивно он полагал, что ему обязательно в какой-то неожиданный момент пустят пулю между лопаток – и вся история про девочку сочинена ради злой хохмы), то увидел, что баркас совсем далеко – точкой чернеет на горизонте.
Было недосуг размышлять над тем, почему в обход законов физики, которые ведь учат, что все должно происходить медленно и поэтапно, случился геометрический казус – игра несоразмерностей. Блэйлер греб все сильнее, ибо его относило в сторону. Быть вынесенным в безбрежную пучину, когда рядом пусть отнюдь и не милый, но все-таки берег, хотелось меньше всего, и не особо полагаясь на силу своих рук (комнатные питомцы, они привыкли валандаться в карманах шелковых шароваров и налегать со всей мочи на гусиное перо, а не на обтесанные дровишки, как он тут же иронически повеличал весла), он действовал лихорадочно – то греб, то привставал, оглядываясь по сторонам – прежде всего желая убедиться, что берег все-таки приближается, во вторую очередь Блэйлеру хотелось понять, нет ли рядом какого-нибудь ялика с отзывчивым доброхотом на борту.
Океан был мертв и темен, как на знаменитой картине Лифиса Сэюля, а возле берега (что по мере прибытия стало вырисовываться со всей зловещей очевидностей) было что-то не так. Прямо из воды торчали многоэтажные дома, их было много и они густо покрывали прибрежную полосу, то вырастая на пять этажей над уровнем воды, то едва показывая черную, облитую гудроном, крышу, что он, оттолкнувшись от края лодки и пуская тем самым ее в обратное путешествие, прыгнул на крышу и, ощутив себя Гулливером в очередной чудесной (пусть и смертоносной) стране, неторопливыми шажками зашлепал вперед.
Он не знал, как быстро развивается депрессия – сразу ли ему сопрет дыхание и остановит сердце, или начнется с покалываний в икрах… Но пока не чувствовал абсолютно никакой хвори, даже дышалось на удивление легко, будто оставив далеко позади хмурых русских убийц, он наконец мог вздохнуть полной грудью.
* * *
Чем ближе была Россия (он почему-то думал, что находится в пограничной зоне, и настоящая Родина наступит только после того, как он сойдет на берег – что, впрочем, должно было произойти с минуты на минуту), тем сильнее пространство вокруг – и крыши и причал, и пара лодок вдали на привязи, – покрывалось серостью (неотмываемой, как вскоре убедится Блэйлер), состоявшей из мелкого слоя влажного порошка, похожего на прах, с примесью песка (тоже, безусловно, влажного). Прыгая по крышам, как по огромным плотам, он попал на берег, и увидел, что серость (теперь он мог с полным на то правом именовать ее уважительно – Серостью) господствует повсеместно, не только налипая на вещи, но и скрадывая перспективу сереньким туманцем, так что, оставляя отчетливые следы на всем, куда наступала его нога (на доски ли, штабелями сваленные, на куцую травку), побрел по наитию вдоль насыпи – смутная надежда увидеть живую (и полную положительных человеческих качеств) персону не покидала его, несколько раз он для проформы покричал: Эге-гей! Россия молчала.
Россия, Россия – что это слово значило для него? Да, по сути, ничего не значило. Гимназический преподаватель каждый раз презрительно кривился, едва доходило до р-темы, но кроме кривляний и многозначительного: все очевидно, господа! сказать ничего, что бы прояснило сущность этой страны (демоническую, что ли) не мог.
Отец, напротив, в компании за ужином с наслаждением перебирал косточки российскому правителю, пока на него не начинал кто-нибудь шикать.
В институте российскую опасность признавали (за исключением пары чудаков, свято верящих в богоизбранность России), но вместе с тем она сделалась немного игрушечной, ее затмили множество иных увлекательных для студенчества тем.
Сам он примыкал то к одному, то к другому лагерю, а вообще старался не думать о ней, считая эту тему слишком затертой и вдобавок крайне унылой.
Теперь же он увидел, что в России действительно все не так, и воздух пах по-другому, и сила тяжести действовала иначе (клонила его вперед и вниз, плечи сами собой опускались), и везде, куда ни кинь взгляд, росли странные однотипные дома, что придавало стране угрюмую футуристичность.
Поднявшись на пригорок и перейдя железнодорожные рельсы, Блэйлер вступил на мост и вдруг замер: внизу была тридцатиметровая грустная рожица – круг лица, губы подковкой, глаза двумя точками – сперва он улыбнулся в ответ, подумав, что дети в этой стране очень креативны и добры, и тотчас оторопел, заметив, что выложена рожица из трупов.
Жить ему хотелось до жути. Не желая попадаться тому, кто сотворил такую чернуху, побежал в противоположном направлении – и не останавливался, по крайней мере, полчаса, а когда энергия закончилась, встал, уперев руки в бока и долго не мог отдышаться. За ним, перед ним и даже иногда над ним росли серые кирпичные домики, куда было невозможно зайти, потому что дверей Блэйлер не отыскал, подумав, что это сомнительное архитектурное решение, и еще более сомнительным было решение властей воспроизвести их в таком количестве.
Почти всегда перед ними, если позволяло пространство, были выложены улыбчивые рожицы, туда он старался не смотреть, и коли доводилось проходить через дворик, то аккуратно с закрытыми глазами перешагивал трупы, но все равно (а может как раз поэтому) поскользнулся и заляпал локти и колени в сероватой (от налипшей пыли?) крови.
Солнце неохотно цедилось из неоглядных серых туч. С подступающей тревогой он заметил сходство физиономий у трупов, но немного помешкав, все-таки счел это своеобразным национальным типом – так для жителя европейской страны все эскимосы на одно лицо, для эскимоса успешно действует наоборотное правило.
Хрущевки (как он успел поименовать эти вездесущие домики за нутряной хруст, который раздавался то из одного, то из другого здания) росли беспорядочно, даже не складываясь в какой-нибудь мало-мальски приличный лабиринт с принцессой в своем устье (усладу прихотливого ума кровожадного хана) и уж тем более не создавая городской ландшафт, где логика правит балом, – они высились на манер буреломной чащи, затмевая обзор.
Проблуждав несколько ошалелых часов, Блэйлер как будто возвращался все к одним и тем же домам, даже потертости на стенах были как будто те же, и те же слова написаны тем же нарочито детским неряшливым почерком (но именно что нарочито детским, в нем чудилась какая-то мерзкая подделка, так бездарная актриса считает, что у нее замечательно выходит пубертатный мальчуган, в действительности зритель отчетливо видит вместо пацана румяную и толстую напомаженную кривляку пятидесяти с чем-то лет).
Там и сям, впрочем, были припорошенные серым прахом следы понятной ему цивилизации – намертво ставшая карета, согнутый, как вязальный крючок, фонарь, вывеска москательной лавки (с соответствующими иллюстрациями мозга и тела), обросшая как амфора моллюсками – мелкими домиками (что было, в целом разумно и даже подчеркивало некий общий замысел сбрендившего дизайнера, буде таковой в реальности разукрасил Россию, лестью, связями и прочими махинациями победив, например, в тендере на строительство).
Звуки (ветра, шагов или его же бормочущего что-то голоса) слышались приглушенно, только хруст хрущевок, хотя и довольно редкий, звучал сочно, будто кулаки великана с треском хрупали чью-то голову. Изначально Блэйлер надеялся, что проблуждав немного (как часто бывает в сказочных историях), все же выйдет к лесу и тотчас между стволов заметит голодную и злую бродяжку, но хрущевки не кончались, и он к собственной же досаде понял, что заплутал и не сумеет отыскать хотя бы выход назад к океану.
Ноги уже гудели, во рту спекалось от жажды (флягу он давно опустошил и выкинул), и общая серость стала сгущаться и хотя она не превратилась в темень и спустя часы по-прежнему стояла равномерным фоном, Блэйлер почувствовал, что знатно завечерело.
В этот момент, как бы подтверждая его догадку, во всех домах одновременно зажглись тоскливо-желтые лампы, чей свет был едва различим на фоне непрерывного серого свечения небес, которое, к внезапному облегчению Блэйлера (оказалось, он терпеть не мог паранормальщину) за считанные минуты сменилось кромешной чернотой с искусными вкраплениями звезд, и вот тогда огни выступили явственно, окружая Блэйлера, ощутившего себя внезапно пленником однообразного пространства, сетками перекрещенных желтых пятен.
Усилился ветер, подгоняя ученого, спешившего найти укрытие на ночь (кто знает, думалось ему, какие звери выходят на Руси в темное время суток, может быть медведи, которыми пугают в сказках, суть жалкие прототипы настоящих тварей, приспособленных жить в этой тягостной атмосфере холода и праха, допустим, гигантских червей с отростками кальмаров и розовыми головками сонных младенцев).
* * *
Большинство окон были открыты, и он загодя решил проскользнуть в квартиру на первом этаже, изучив хорошенько перед тем с какой-нибудь песчаной кручи внутренности комнаты, чтобы не нарваться на пованивающего бодягой крикливого хозяина с мухобойкой или в худшем случае с мясницким тесаком, но неким чутьем, впрочем, понимал, что людей там нет, так что заглядывал не слишком ретиво, да и увидеть удавалось немногое – кусок холодильника, дальнюю стену с пришпандоренным (иначе не назовешь) календарем (за 2023 год, как будет ясно далее) и серыми наполовину содранными обоями с невнятным узором.
Подтянувшись на руках, Блэйлер плюхнулся животом на край подоконника (удивляясь неожиданной силе в своих казалось бы давно не дававших о себе знать мускулах), и попал в кухню. Он был уверен, что за каждым горящим окном точно такое же расположение предметов.
Прежде всего Блэйлер удивился тому, что тщательная проработка обстановки (а она была на редкость подробная) по мере удаления от окна блекнет, и наконец комната лишается подобия пригодности для человеческого жилища – открываются щели в полу, фрагменты недостроенных стен, расколотые кирпичи, и что-то еще вязкое, склизкое, с трудом поддающееся даже описанию, а уж понять, для чего это служило, нельзя никак. Зато само окно было аккуратно убрано прозрачной ажурной занавеской.
К нему впритык (впрочем, оставляя достаточно пространства, чтобы можно было приблизиться к подоконнику) стоял колченогий столик (одна ножка каким-то образом, возможно на уровне заводской конструкции, если представить слегка пьяного проектировщика, была ниже остальных), застеленный клетчатой клеенкой, на нем – железная кружка, на дне – остатки мутноватой жидкости, (едва ли пригодной для употребления, принюхавшись, подумал Блэйлер, – пахло чем-то резко химическим) и в них же (верно, помещенная туда одурманенным дизайнером интерьера, побратимом проектировщика) плавала мелкая муха.
Рядом с кружкой – тарелка, полная прогорклой и комковатой овсяной каши, настолько остывшей, что пронизывающий холод чувствовался даже если просто поднести руку, и наполовину открытый спичечный коробок (спичка там была всего одна, и та обгорелая).
Тут же холодильник, украшенный аляповатыми магнитиками с изображением золотых куполов. Обрадовавшись, что можно чем-нибудь поживиться, Блэйлер распахнул дверцу (раза с пятого, она как будто приклеилась, агрегат ходил ходуном, пока ученый бешено дергал ручку), но там ничего не оказалось – лишь на нижней полке (обляпанной чем-то типа давно застывшего кетчупа) лежала колбасная шкурка.
Здесь же была плита, где стояла кастрюля с каким-то вряд ли съедобным варевом (по легкому налету плесени догадался Блэйлер). Между ржавых конфорок, испугавшись человека, проворно бегал толстый рыжий таракан с белесым яйцом, что, впрочем, дало ученому надежду найти кое-кого покрупнее – например, полицейского, и тут же он хлопнул себя по лбу, осекшись: читал, тараканы способны выжить после ядерного взрыва, что уж там говорить о какой-то депрессии.
Больше всего он заинтересовался радио, оно висело на гвозде за холодильником, иногда издавало треск, шепот и еще пару трудно идентифицируемых звуковых групп. После того, как Блэйлер покрутил единственную крутилку сверху, замолчало совсем. Тогда он раздраженно ударил по нему кулаком, и бодрый голос диктора с неожиданной, больно резанувшей по ушам, громкостью, произнес:
А теперь новости! Сначала коротко: мобилизации не будет, утверждает пресс-секретарь администрации президента. Одиннадцатилетняя девочка стала наложницей двух таджиков. Взбесившийся лифт раздавил мать троих детей. В результате автомобильной аварии погибли пятеро студентов. Пожилой мужчина провалился в канализационный люк. Первоклассники погибли, надышавшись неизвестным веществом. Тринадцатилетняя школьница выбросилась из окна десятого этажа.
И далее в таком духе, только все более нажористо, что ли, так что количество смертей стало доходить до полусотни человек за одно происшествие, а голос диктора, сперва вялый, теплел и как будто радовался, все энергичнее перечисляя бесконечные смерти, вот в нем уже открылось второе дыхание и он чуть ли не пел, переходя на какие-то вкрадчивые нотки, словно обращаясь к невидимому слушателю, диктор подмигивал: то ли еще будет.
Внезапно радио замолчало и никакие удары не могли вызвать к реальности хриплого диктора (хотя Блэйлер, проникнутый злым настроением и мечтавший дослушать до апогея (захлебываясь от хохота диктор чешет: метеорит прекратил жизнь на Земле), лупил что есть мочи).
Он вышел в коридор, но комнат не оказалось, были пустые недостроенные пространства, будто ученый попал в огромную конюшню, где печальные лошадки вот-вот появятся, не было даже лестниц, чтобы подняться на следующий этаж, только какие-то непонятные железные скобы там и сям торчали из кирпичных блоков.
Блэйлер врывался во все возможные проемы и всегда выходил на кухню, практически ту же самую, с небольшими вариациями – муха валандалась в кетчупе, магнитики попадали на пол, плесень наросла слоем в палец толщиной.
Диктор же больше не включался, будто выполнив свою миссию, откланялся и отбыл отдыхать с фигуристыми любовницами.
Только в одной, возможно, угловой комнате, радио угрожающее зашипело, затем из него потекли звуки странного пения – певица не могла взять нужную ноту, постоянно сбивалась и переходила на обычную речь, пытаясь таким образом донести смысл нехитрой вульгарной песенки. Аккомпаниаторы тоже, видимо, плохо представляли себе, что такое гармония, и вразнобой колотили по разным барабанам и издавали пилящие звуки на инструментах, явно для музыки не предназначенных.
К счастью, быстро заглохло, и больше Блэйлер не пытался вернуть радио к жизни.
* * *
Под столом в одной из комнат (с неохотой признаваясь себе в этом, Блэйлер настойчиво искал хоть какую-то пищу, и был готов уже на свой страх и риск продегустировать бурду из кастрюли) он с изумлением обнаружил небрежно брошенную (отчего листы были приоткрыты и растрепаны) книгу вполне современного (для 19 века) образца с не внушающим доверия заголовком «Приключения Пепе. Том 4» – обычно такие книжки пишут скучающие дамы, все они развиваются по шаблонам и в конце счастливая маленькая героиня обнимает маму (кошку, старого хрыча привратника) со словами: мне кажется, я повзрослела.
Однако открыв на середине (полистав и пропустив чрезмерно длинное предисловие), Блэйлер так зачитался, что даже не сразу понял, что это его собственный роман (конечно, ни о каких четырех томах в его случае не могло идти и речи, публикацию он также не планировал – всего лишь развлекся, поставив гнусную довольно-таки девчонку в щекотливые обстоятельства, и звали ее благородно – Лиза, а не этой противно-лягушачьей кличкой Пепе, зачем-то вынесенной в заглавие).
Обрывался текст на том самом месте, что и рукопись Блэйлера. После событий на маяке Пепе и Арвид, спасенные лисой-хитрулей, возвращаются в город. Их развозят по приемным семьям и больше никогда они не встретятся, проживая ничем не примечательные жизни. Широкими мазками автор описывает (тут Блэйлер снова насладился своем стилем – сочным как виноградная гроздь и слегка вычурным) торопливое взросление, годы учебы, мимолетные влюбленности в каких-то негодников и негодниц, пока судьба снова не сводит их вместе на площади Трех Роз (вкралась изящная опечатка: Трех Поз).
Используя литературные ухищрения, автор стремительно миновал эпоху бурных слов и свиданий, робких поцелуев, но страстных объятий, и всего того, что детям, конечно, противопоказано, и поженив этих уже не совсем молодых людей, принялся расписывать их немудрящий быт (на этом моменте Блэйлер и закончил, посчитав, что раз у него самого сводит скулы от скуки в момент писательства, то читатель и подавно если и не заснет, когда Арвид и Пепе будут, как птички, клевать какую-нибудь изюмистую булочку за кухонным столом, то плавно переключится на занятие поинтереснее, например, велосипедную прогулку).
Книга обрывалась резко, на недописанном слове, и приносила (как впрочем, и рукопись) больше вопросов, чем ответов, зато далее следовало объемное послесловие, написанное автором (тут Блэйлер насторожился, вспоминая, не мог ли он в развлекательных целях набросать нечто публицистическое, а потом забыть об этом), и его-то ученый, то и дело с изумлением вскидывая брови, принялся читать более тщательно.
* * *
Судя по обилию восклицательных знаков, автор был человеком эмоциональным, даже несдержанным (на последнее указывали явные и завуалированные ругательства в сторону некоего абстрактного оппонента), и в целом пытался раскрыть не просто свой замысел, как раз, напротив, текста предлежащей книги он касался едва-едва, но основное творческое кредо. Так если чрезвычайно мнительному и мстительному человеку выделить пять минут эфирного времени и попросить его ответить на простейший вопрос, он, сделав вид, что вопроса не услышал, начнет жаловаться на врагов и закончит тезисами о том, как правильно жить.
Автор, видимо, впервые дорвавшийся до свободного письменного волеизъявления (еще бы, основной текст-то написал я! – проворчал Блэйлер), назвал послесловие (в формате небольшой статьи) «Литература как разрыв коммуникации» и яростно спорил с чуждым ему высказыванием, что, дескать, художественный текст – это способ коммуникации, и тот человек, которого только и можно назвать настоящим писателем, всегда знает, что он хочет сказать, и делает это в максимально конкретной и прямой (пусть и по литературному изящной когда надо) форме.
Тот же, чьи тексты сложно идентифицировать в качестве высказывания (а мы напомним, что в данном контексте легитимных высказываний всего два типа: социальное и отношенческое), тот, кто производит туманную бодягу с уймой запутанных повествовательных линий или (еще хуже) с длинными предложениями, в которых растворяется всякая (особенно жизненная) конкретика – либо ушлый мерзавец, замысливший зло (так иной маньячелло, поглаживая нож в кармане, ведет завлекательную беседу по касательной), либо слабоумный дурачок, и в любом случае – графоман. Если тебе нечего сказать, цитирует автор гипотетического оппонента, не марай бумагу.
В действительности искусство (в том числе и литература, отчасти и сновидения) – сложный, технически трудоемкий способ ничего не сказать (Блэйлер представил, как автор взобрался на кафедру и, непреднамеренно плюясь в слушателей, выкрикивает эти слова).
Попробуйте ничего не сказать. Да вы не сможете! Ваше молчание будет интерпретировано женой как грустное настроение из-за плохого секса (супа). Междометия вызовут подозрения у соседа (недоволен правительством, что ли, подумает оный).
Вы попробовали – и не смогли!
Коммуникация окутывает нас повсеместно, превращая наши движения и звуки в единую прочную сеть, в которой нет ничего живого, нежного, милого и прекрасного, сплошной шум (этот момент показался Блэйлеру натянутым).
Вот пример из области музыки. Существует связь между звуками окружающего мира и мелодией. Нас постоянно обступают те или иные шумы – гудение ветра, шлепки шагов, шелесты и трески неизвестного происхождения, даже в самой тихой комнате, мы все равно будем слышать шум – стук сердца, трение наших пальцев друг о друга (отнюдь не символическая плата за обладание органами чувств).
Для того, чтобы оборвать назойливый шум, люди изобрели музыку. Вы приходите в концертный зал. Садитесь на первый ряд. На сцене – фортепьяно, в оркестровой яме – скрипачи (из-за кулисы выглядывает какой-нибудь очкастый театральный мальчик, сын директора, то и дело прыскает в кулак, взирая на таких-то идиотов – присочинил, впрочем, Блэйлер) – зал ерзает, вздыхает, почесывается, кашляет, и вдруг звучит шум совершенно иного качества, отчетливый, яркий – пианист нажимает клавишу, – затем происходит чудо: шумы организуются в мелодию. Вы начинаете следить за ней, за взлетами и падениями, трепетанием особенно высоких нот, не понимая, отчего вам так хорошо. Ясно одно – отныне нет назойливой какофонии, существует лишь красота, биение крыл красоты.
Такая же связь между литературой и шумом окружающей коммуникации. Для того, чтобы образовалась литература (то самое биение крыл), коммуникация должна прекратиться, и книга суть способ ее обрыва.
Подойдем с другой стороны, радостно продолжал автор, уверенный в блистательности своих аргументов, погруженный в хорошую книгу человек похож на аутиста, он недоступен извне и пребывает в мире грез. Попробуйте его выковырять оттуда (шумом коммуникации нарушая гармонию словесного строя) – получите если не тумаков, то крепкое словцо наверняка (так и писатель сочиняет текст, пребывая в сложном гармоническом молчаливом трансе, а не как базарная бабка визгливо коммуницируя).
Негодяй, называющий писателем того, кому есть что сказать (подразумевая, естественно, оскорбление власти (вариант: восхваление)), и унижающий того, кто сочиняет вещи туманные, запутанные и бессмысленные, похож на вандала, который врывается в концертный зал с мусорным ведром на голове и начинает по нему лупить палкой, разрушая гармонию классической музыки. Да только вот коммуникации у нас и так полно (а для искусства отпущены жалкие полтора часа, пока звенят струны и колеблются занавеси). Скоро концерт закончится, слушатели в тихом вдохновении выйдут из поля красивейшего чистого – без стыков – молчания в пористые, сырые и грубые пространства несогласованных между собой уличных шумов (тут было аж пять восклицательных знаков).
Отсюда следует, что тексты, в которых писателю есть что сказать, к подлинно художественной прозе не относятся, подвизаясь по ведомству журналистики (низший и наиболее худший способ употребления слов) – и во всяком случае являются хулиганством, а не творчеством.
* * *
До Блэйлера стал смутно доходить смысл послесловия: автор задним числом оправдывался за то, что роман вышел рыхлым, неясным и незаконченным. Он даже мысленно поаплодировал ему…
Но то, что было написано дальше, ввергло ученого в ступор. Используя площадную лексику, автор набрасывался на читателя, запрещая подлецу даже и думать о том, чтобы хоть одно плохое слово где-нибудь намеренно или случайно черкнуть о «Приключениях Пепе». Представь, <бранное обращение>, ты строишь дом, тратишь на это все силы и деньги, радуясь тому, какой он вырастает могучий, как высоко уходит в небеса и, конечно же, предвкушая достойную зарплату и восторги заказчиков (с ними договорились: платят постфактум), проходит полгода, год, и вот строение готово, твердо стоит на земле… Ты весь больной, руки скрючены ревматизмом, спина не разгибается из-за грыж, ковыляешь потихоньку к заказчику. А он говорит: дом дрянь, платить не буду, да и не собирался, хоть собор мне отгрохай. Ты поработал в свое удовольствие. Награда тебе – это удовольствие. Намажь его на хлеб. Ты возражаешь: а таджики на стройках тоже в удовольствие работают (вообрази реакцию таджиков!)? Причем тут таджики, хмурится он, ты криворукий дебил, ничего не умеешь, а себя с таджиками сравниваешь! Иди в свой дом, запрись в дальней комнате, стены оклей звездами, чтобы не скучно было. И медитируй.
Это и есть современная литература. Мало того, что пишешь непонятно зачем и для кого, так еще всякий норовит мордой в навоз макнуть. А просто так, потому что подставляешься. Отрицательный айкью – важнейшая характеристика нынешнего писателя.
Вот что, господа. Хватит с меня, пишите сами. Можете роман закончить или высказать то, что обо мне думаете.
* * *
Ниже было с десяток пустых страниц. Начиная догадываться, что книга все-таки не имеет отношения к современности, а предисловие и вовсе написано человеком 2023 года (коли судить по разного рода англицизмам и непривычной для его уха резкости в выражениях), Блэйлер вяло полистал эти пустые страницы в надежде обнаружить в конце какой-нибудь любопытный кунштюк, например, все объясняющее обращение к нему самому с непременной припиской «прости за глупую шутку. Твоя Л.» (одна из любовниц), и нашел, что на странице приблизительно пятой один за другим идут детские карандашные рисунки, выполненные, очевидно, либо очень юным, либо напрочь бездарным ребенком.
Каракули изображали не сцены из книги, как следовало ожидать, а были посвящены медицинской тематике, только очень уж гипертрофированной: вот доктор со вставшими дыбом тремя волосинками вздымает огромный, крупнее него в три раза, шприц; вот пациент (скорее пациентка – мелкая штриховка волос спускается ниже острых плеч) с тревожным ноликом вместо рта (призванным, видимо, отображать крик) распластался среди корявых четырехугольников – не то могильных камней, не то больничных постелей; было много сложно идентифицируемых почеркушек, то мелких, то размашистых, будто рука двигалась в судороге, или художник находился в нервическом состоянии.
Последние листы, в подтверждении гипотезы про невроз, были и вовсе разорваны. Блэйлер кое-что заметил на них – рукописный текст, запросто читаемый, если слегка разгладить страницу, но понял он только то, что это, по-видимому, чей-то дневничок. Перечислялись будничные события (интересные разве что самому автору). Читать его было откровенно скучно, единственное что почему-то останавливало взгляд – часто упоминавшееся имя Лиза. Лизе нельзя. Лизе можно. Лиза здесь. Лиза там. Лиза, Лиза…
Почему его так странно тревожит это имя, Блэйлер не понимал, отчего-то ему казалось, что он слышал его множество раз, и оно имеет важное касательство до него самого, но вот что именно означает, никак не мог сообразить – у него не было знакомых Лиз, может быть в детстве на рождественском рауте мельком назвали по имени большеротую соседку по стульчикам (так бывает – зацепит твою брючину в пять лет случайная веточка, а в пятьдесят, если образуются такие же обстоятельства, вспомнишь и себя пятилетнего, и блеск влаги на древесном стволе, и то что прошел дождь, а тебе в новеньких сапожках было нипочем, даже напротив, с удовольствием забрался в свежую лужу под патронажем равнодушной няньки).
«Лиза это моя… моя…» – почему-то подумал он, содрогаясь от прикосновения к какой-то жаркой тайне и мысленно усиливая звук я, превратив его наконец в йя, громко сказал: «Мойя Лиза. Лиза мойя».
И тут у него страшно, помимо его воли, заскрипели зубы. Блэйлер подумал, должно быть, хрустит хрущевка (рано или поздно обязана захрустеть), но в точности не мог определить источник звука – он исходил не из глубины комнат, не из каких-нибудь дальних недр, не из пустот за стенами, а как бы отовсюду сразу, причем основную часть шума ученый вроде бы производил сам – у него скрежетали зубы, хрустела шея, трещали, противно подламываясь, колени – и звук усиливался, разрывая его изнутри, как если бы он оказался в космическом аппарате, несущемся среди бескрайней черноты, и вдруг лопнуло бортовое стекло…
* * *
Оставив книгу там, где ее нашел (нет, запихнув еще дальше, в какую-то щель, откуда бил ослепительный белый свет), Блэйлер побежал к окну, чтобы покинуть здание тем же путем, которым туда попал (не дай бог обрушится), но голова закружилась, едва посмотрел вниз – он находился на высоте пятого этажа, хотя отчетливо помнил, что по лестницам не поднимался.
В замешательстве Блэйлер пошарил рукой за окном у карниза. Он надеялся, что это оптическая иллюзия, вызванная, к примеру, причудливой геометрией двора. С карниза упал кусок строительного мусора и, проделав длинный путь, растворился внизу.
Ученый выбежал в коридор (правильнее его будет назвать залом) в поисках какого-нибудь скрытого прохода, куда спервоначала забрел по случайности, и ничего не обнаружил, кроме ровных проемов кухонных дверей. Стал в них врываться – и выяснилась странная вещь: он каждый раз оказывался на разном этаже, более того, менялся и пейзаж за окном (несмотря на его однообразие, можно было заметить, как площадка с грустным смайликом (назовем ее условным центром) оказывается левее или правее, как внезапно распахивается вид на боковой проход между домами, или прямо перед окном вырастает стена с рядами бледно освещенных кухонь).
Логическому объяснению это не поддавалось. Блэйлер (его вдруг накрыло приподнятое, несколько даже торжественное настроение) подумал, что стал свидетелем уникального эффекта хрущевок – фрактальности: не существует множества отдельных зданий, а есть только одно, искривленное во времени и пространстве таким образом, чтобы наблюдателю чудилось – вокруг него множество хрущевок.
Стоит попасть внутрь, как он оказывался в гигантском фрактале, где каждая, условно говоря, комната находится сразу везде, во всех точках объекта (и едва ли имеет предназначение жилища, и вряд ли обладает тем, что мы называем «внешним видом» (есть ли внешняя сторона у ленты Мебиуса?), и вероятно, растет в зависимости от передвижений Блэйлера, пульсирует, – роились теории, тем более смелые, чем быстрее ученый (он же не зря – ученый!) носился туда-сюда.
Как веселый мальчишка играет в только что придуманную игру, так он старался своими перемещениями что-то изменить внутри хрущевки, так наладить ее баланс, чтобы открылись более сложные эффекты (а она уже представлялась жидким флюидом, и даже еле слышно побулькивала, обволакивая незримыми потоками его лодыжки, и в окнах – не совсем стекла, а скорей вертикально установленные неким умельцем водные поверхности), не замечая, что хруст и скрежет продолжают медленно наращивать обороты в его теле – теперь не просто скрипели суставы, но каждая клеточка как бы сворачивалась набок, будто голова гуся, после того, как с ней поработал опытный живодер, и в какой-то момент Блэйлер потерял сознание, растянувшись в дверном проеме.
Но почти тотчас пришел в себя. Встряхнул волосами, поднялся и настороженно посмотрел по сторонам – что-то забыл, необыкновенно важную вещь. Перед ним налево и направо расходились провалы залитых светом комнат, зачем это нужно, ученый не понимал, он неуверенно шагнул в проем, схватился за дверной косяк.
Голова кружилась, в воздухе плыл легкий звон, оставшийся, верно, после недавнего хруста. Выглянул на улицу. Серый снег тонким слоем покрыл весь ночной мир. Там было так пусто и голо, и такими большими хлопьями, и так неспешно спускался снег, что ученый скрючился на подоконнике, не понимая, что он такое и какой следующий алгоритм действий. Йа, – произнес он что-то забытое и заметил на своем рукаве ленточку с надписью «Лиза» (и дальше что-то полустертое, неясное).
В бликующем зеркале оконного стекла он увидел девушку: длинные давно не мытые волосы, зло поджатые губы. Он повернул голову – и она повернула, он моргнул – и она в точности повторила его движение, отчего Блэйлер сделал вывод, что каким-то образом – если не воображать очередной хитрый план по выводу его из умственного равновесия некоей могущественной организацией, хрущевка попросту (если можно назвать простым этот наверняка костоломный процесс) изменила его облик, обратив полноватого и тяжелого на подъем господина в худенькую девчушку лет по большей мере четырнадцати.
Он ощупал прежде всего собственную грудь, поразившись неприятному открытию (естественно, в контексте злоключения), ощутил непривычную пустоту между ног, с почти волчьей тоской прошелся по кухне, глядя как силуэт подростка перемещается по стеклу и наконец намотал сальную прядь на палец и дернул так сильно, что помимо воли у него вырвался тоненький, совершенно девический писк.
Мысли сделались не такими последовательными и строгими, как раньше. На ум взбредали только практические идеи. Стоило начать думать о смысле соматической метаморфозы, теории гасли, не вырастая ни во что солидное. Зато отчетливо захотелось куда-нибудь лечь, закрыть глаза и зареветь. Так он и сделал, с удивлением обнаружив, что немедленно стало легче и пребывание в новом теле показалось испытанием (коли не дурным сном), по завершении которого ему если и не вернут обновленное мужское тело (как возвращают, допустим, костюм из химчистки), то вручат чек на миллион.
Чувства были непривычно обострены. Как маленький зверек, он видел дальше и слышал яснее. В нос бросились сотни не замечаемых до того запахов – прогорклая вонь из тарелок, ароматы протекшей канализации, еще что-то кисловатое, резкое…
С обостренной чувствительностью он ощущал и свое тело, прежде носимое им словно незначительное украшение на могучем торсе его души, оно со всех сторон то натирало, то покалывало, то вдруг отдавало предчувствием боли, от колен почему-то расходились волны жара. Этак жить-то невозможно! – с веселой обреченностью подумал он, шагая в широкий сумрак коридора.
Издалека на него уставился незнакомый мужчина. Сперва Блэйлер принял его за домашнее животное, искаженное далекой перспективой и, с неприязнью к самому себе ощущая порыв умиления и лепеча что-то наподобие «кис-кис», пошел навстречу, как внезапно остановился и даже не пытаясь вглядеться в лицо того, кто смотрел на него не мигая, инстинктивно попятился, повернулся и пустился наутек, благодаря создателей дома, что коридор, в сущности, бесконечен и кухонных проемов в нем зияет немало.
Эхо шагов чужака гулко разносилось по зданию. Тот двигался нехотя, с ленцой, словно знал, что выхода из хрущевки нет и рано или поздно он поймает девчонку, которая, к слову, порядочно напуганная открытой на нее охотой, затаилась в одной из кухонь, с глубоким облегчением впервые подумав про себя от женского лица – «я боюсь», и отчего-то бояться ей нравилось.
Блэйлер все меньше думал о себе, как об ученом, словно его недавние мужские мысли возникали лишь по инерции, и решил, что после свершившегося с ним преображения уютнее и удобнее всего мыслить как девчонка, и единожды начав, уже не мог остановиться, покуда его старая личность испарялась и истончалась – до той точки, когда он уже не мог вернуть Блэйлера даже если бы захотел.
Мужчина в основном наблюдал за ней, не приближаясь, и это несколько успокоило Лизу (как она себя называла, прочитав имя на рукаве): в его намерения не входит меня убивать, возможностей было предостаточно, он не воспользовался ими.
Однако мысли были наполнены странным преследователем, Лиза забыла, почему очутилась в хрущевке и каков ее дальнейший путь – едва просыпалась, начинала играть с ним в таинственную игру с не до конца понятными правилами: то смотрела на него из-за угла, то, оглядываясь, перебегала в новую кухню, пока он неспешно шествовал следом и о чем-то очевидно раздумывал.
Порой он казался похожим на ее отца (хотя Лиза не помнила никого из семьи, прошлое было как в тумане, но «если бы отец появился, они бы непременно имели сходство») и тогда она хотела броситься в его объятия, чтобы разрешить мучительное напряжение, давно установившееся между ними, и тут же одергивала себя – нельзя, опасно… Все-таки в нем была какая-то странность, нечто трудноуловимое, будто их сближение невозможно по законам природы, будто они одинаковые полюса магнита.
Лиза никогда не поймет, что она и преследователь – один и тот же человек и зовут его (вернее, звали) Эжен Блэйлер.
В современной фантастической литературе существует определенного рода тренд на высмеивание или даже наоборотное переиначивание классических произведений такового жанра. Берется, к примеру, великая сага Герберта Уэллса «Марсианские хроники» и так препарируется, что выходит, будто не пришельцы, закинув на Землю свой кокон в виде консервной банки, собрались ее захватить, а напротив, земляне всей многомиллиардной массой пытаются устроить захват этого (абсолютно безобидного) кокона размером с палатку для влюбленных, для чего стягивают войска, оцепляют местность на тысячи миль (параллельно терпят крах мировые экономики, с трудом перестраиваемые для обслуживания армии) и медленно подползают к объекту X, медленно начинают его захватывать, ставят какие-то свои отметки (здесь был рядовой К.), вешают флаги (погрязая в междоусобицах), носятся вокруг, потрясая ружьями – и глядя на все это с небес, до колик хохочут зеленые марсиане, похожие на наших ласковых пони.
Другой пример – роман Ромуальда Гриффина «Праздник непослушания», о безумном профессоре, который изобрел способ перемещения во времени, и пропадая то в одной, то в иной эпохе, совершал злодеяния – мелкие кражи, прелюбодейство, и т.п. Модернисты перетолковали текст произведения так, что выходило, будто не профессор перемещается во времени, а само время совершает путешествия в его, по-видимому, вместительном организме – в пяточном нерве, скажем, римская эпоха с ее бриджами и подстаканниками, в позвоночном столбе ползет палеозойская эра. Проходило всего мгновение, но за этот миг чужая временная эпоха что-то мелкое и несущественное крала: пару венок, мешок лейкоцитов – пока он, не сумевший остановить вредные эксперименты, не стал инвалидом.
Создавалось впечатление (конечно же, иллюзорное, но оттого не менее потрясающее), что сама хрущевка (или ее гипотетические инженеры) в таком же духе проработала роман братьев Стругацких «Солярис» – про далекую планету-океан, способный исполнять желания.
Хрущевка делала так, чтобы желания ее жильцов и посетителей никогда не сбылись. «Не верь в себя, ничего не получится» – так можно обозначить ее девиз. Верно считав (по частоте дыхательного ритма или по мельтешению нейронов в головном мозге) желание Блэйлера как можно скорее потерять ненавистную девчонку, она сделала так, что ученый не потеряет ее никогда – то есть превратила его в нее (далекое и близкое совместились). Идею преследования же вывернула наизнанку, (выходило – Блэйлер сам за собой гонится (здесь мы бы отметили своеобразное чувство юмора: у неодушевленных предметов оно бывает порой ярче, чем у среднего обывателя)), какими-нибудь тенями или аберрациями в мозгу Лизы застив тот факт, что за ней крадется ее отражение (или коряво сгенерированный Блэйлер номер два).
Хрущевка, видимо, не понимала, что психика подростка хрупка и постоянное пребывание в напряжении вредно для нее скажется (или скорее всего, очень хорошо понимала), так что спустя неделю игры в кошки-мышки Лиза вышла в открытое окно пятого этажа (через миг следом за ней рухнуло что-то крупное, серое, недопеченное) и заняла место в грустном смайлике.
Глава семнадцатая,
таинственным образом пропавшая из начального варианта романа и восстановленная нейросетью из обрывков моих сновидений
Отправляясь в путешествие с бесноватой девчонкой, Майя рассчитывала, что их путь продлится месяцы, а лучше годы (к тому времени про нее забудут или милостиво выпишут амнистию за побег, найдя какие-нибудь особенные достоинства в ее биографии), но проплутали по лесу они только две недели, периодически забуриваясь в опасные болотистые места, и не отошли далеко от окрестностей особняка.
То и дело она видела знакомые контуры сенных амбаров (где будучи летами младше наблюдала разного рода сцены между кухаркой и неким офицером, случайно затесавшимся в их гостеприимные края, – сцены пробудили в ней отвращение, и она была рада, что смотрела в щель под окном, отчего видимая область сильно сужалась, хотя влюбленные настолько были заняты собой, что можно было спокойно встать в дверном проеме и разглядывать в подробностях, еще и похлопывая в ладоши за какой-нибудь удачно исполненный маневр), однако не решалась прекословить Лизе.
Спутница все более нервничала, заводя Майю (по собственному же мнению) в края чуть ли не заморские, и говорила с Кроном уже вслух и сама отвечала странно изменившимся голосом (якобы к беседе снисходит таинственный дух), что было забавно и даже весело, может быть, в первые несколько дней, затем стало грешить однообразием и напрягать.
По сути, реплики (с обеих сторон) отличались бессвязностью и простотой, но Лиза находила в этом огромный (и недоступный для Майи) мир, так что пообщавшись с ним ничего не значащими междометиями (с закатанными глазами и сжатыми до побеления костяшек кулачками), долго и страстно принималась объяснять, как удивительно ловко он обстряпал очередную затею – скостил им путь, отменил солнцепек, – и вот сейчас финальные мили перед грандиозным главным местом, которое (как и личность самого Алекса Крона) в воображении Лизы менялось неоднократно (то требовалось спрятаться на затерянной полянке (ежели та маячила неподалеку), то спуститься в дальние логи, полные прилипчивых мошек, то чего-то ждать возле дуплистого дуба, – потом приходили новые указания и она тащила Майю все дальше, то весело, то злобно ее понукая), прежде чем застыть в окончательной форме Маяка, куда они якобы должны как можно скорее прибыть для немедленного развоплощения.
«Мы с тобой книжные герои, – сквозь зубы бормотала Лиза, – нам нет места на этой Земле среди существ из плоти и брови, он приблизил нас к себе и вернет туда, откуда мы прибыли – в толщину». И тому подобные патетические речи.
Сбежать Майя не могла. Бродяжка за годы странствий поднаторела в добывании пищи буквально из ничего: находила редкие, но крайне вкусные грибы, могла сходу определить съедобна ягода или нет, и даже орлиным, вероятно, взором видела монетку в пыли на проселочной дороге, и в целом с ней было загадочно и страшно (а пугаться Майя любила), кроме того барышня иногда верила, что когда они прибудут в конечную точку, произойдет что-нибудь сверхъестественное.
И оказалась крайне удивлена тому, что контуры знакомых построек стали вырисовываться все тщательнее, а едва между пожелтевшей листвы проглянули резные наличники хором Леонида Степановича и круглой башенкой выросла надстройка над библиотекой, Лиза потянула ее живее, восклицая – маяк, маяк! Почти пришли! Да какой же маяк, возражала опешившая Майя, это мой дом, вот башня звездной комнаты, – но спутница только ускоряла шаги. Впрочем, по мере приближения она сделалась очень осторожной.
Шел праздник. Дым от большого костра долетал за пятьсот метров, смех и ритуальный плач сливались в тихий гул. Девушки крались как разумные крысы, балансирующие на задних лапках меж ловко расставленных мышеловок. Майя уже сама стремилась вернуться – а там будь что будет, наговорю какого-нибудь бреда, если у них есть хоть капля жалости, меня не сожгут, может быть, просто подпалят, мыслила она, уставшая от непрестанного кружения по лесным дорожкам.
Вышло гораздо лучше, чем чудилось даже в наиболее удачном раскладе: по случаю охоты большинство домашних было в разъезде, хозяин дремал в спальне, накрыв голову листом испанской газеты с портретом орущего правителя, слуги тайком присоединилась к празднику.
Держась за руки, девчонки проникли во двор. Майя ненавязчиво руководила вторжением, делая вид, что исполняет план Лизы, и так как великолепно знала округу, с легкостью обошла препятствия типа собачьей будки и хлева, и даже – миновав парадный вход с его оглушительным колокольчиком и скрипучими ступенями – провела спутницу через черный ход, известный лишь старым насельникам дома.
В коридорах все осталось в точности таким же – те же напольные часы с подкрашенным купидоном, те же портреты (вместо насупленного сановитого предка, что оседлал строптивого жеребца, висел, впрочем, неизвестный господин с надменным выражением лица и блестящим моноклем).
Спутница ее, преисполнившись томного, если не сказать величественного молчания, сияла торжественной красотой, и чем выше поднимались (пестрели уже книжные корешки), тем сильнее уходила в себя и не реагировала на спорадические оклики – осторожно, не споткнись!
Что они будут делать, если дверь окажется заперта (в чем была уверена пессимистка в ней), Майя себе не представляла, зато с явным злорадством хотела увидеть потерю самообладания (хотя бы на сотую часть грана) у наглой и напористой Лизы – как она растерянно всплеснет руками и заплачет (и тут Майя, конечно, поддержит).
Однако еще на подъеме заметила приоткрытую дверь. Он ждет, убежденно сказала Лиза (последние слова, произнесенные ею в жизни).
Ослепительного бога в звездной комнате не оказалось: все то же нехитрое убранство, сундук, трон. Майя устроилась на троне, набросила на голову накидку и на мгновение подумала: никто не заметил ее исчезновения, значит, ничего дурного не произошло, – может быть я отсутствовала два-три часа, и вот-вот ворвется противный Кирилл Леонидович со своими глупыми вопросами, – но поверить в эту чушь было нельзя, и она, прикидывая, где спрятаться на случай появления агрессивно настроенных священников, поднялась, внимательно осматривая темные углы, и не сразу заметила, что Лиза стоит в стороне, почти сливаясь со стеной, и не двигается.
Пробовала с ней заговорить, но подруга молчала, причем ее глаза (теперь в них застыла звериная непроницаемость) были устремлены вверх, будто она общалась с кем-то высшим посредством мыслей, и допустив, что у нее снова короткая аудиенция с Кроном, Майя оставила бродяжку в покое, но та не вышла на контакт и через час и стала напряженной неподвижностью напоминать восковую куклу, и тогда раздались шаги и взволнованный шепот. Не зная, куда деваться, Майя сдвинула сундук и залезла в темную нишу за ним. С неожиданной яростью подумала: поделом Лизе, пусть ее Крон спасет.
Глава восемнадцатая
Возвращение. Улыбки. Звездная комната. Пожар.
Кирилл Леонидович больше всех, пожалуй, волновался и накручивал себя (если тут уместно это выражение – мало кто знает, впрочем, что изначально оно принадлежало не любовным романам, где ныне вольготно разлеглось, а было шуткой для узкого круга из переписки царствующих особ; правители Испании и России, когда еще находились в теплых отношениях и периодически потчевали друг друга приятными письмами на ароматизированной бумаге, этой фразой описывали очередной надоевший вояж: накручивать, то есть быть «на круче», в частности, на песчаной, с голубым окоемом; позади порыкивают тигрицы, впереди новая крепость, там ждут краснокожие туземцы, но пресыщенному царю хочется покоя и тени – «снова и снова накручиваю себя, а зачем, не ведаю»).
Вудард, напротив, вошел во вкус, в нем проснулся лютый инстинкт командира, и когда птица была готова (а оливка в ее клюве жирно поблескивала), первым забежал на крыло, где был установлен импровизированный капитанский мостик и перильца на случай сильного заветрения, и в нетерпении закричал Кириллу Леонидовичу (тот мялся вдали, не решаясь приблизиться на расстояние вытянутой руки): поторопись, дружище!
И вот наконец птица тяжело махая крылами (с помощью сложной механо-гидравлики), оторвалась от пепельно-серой, почти сгоревшей дотла Саламанки, и так быстро взмыла над городом, что Вудард восторженно запел, подключив оперного тенора, случайно затесавшегося в ряды его множественного мозга, а Кирилл Леонидович, испытав острый приступ головокружения, схватился за перила, зажмурил глаза, медленно осел набок и прилег под свист ветра и громовое пение. Будучи пессимистом, он предполагал, что полет (если вообще произойдет) продлиться от силы секунд пять, затем они рухнут.
Момент убийственного приземления он лицезреть не желал, поэтому довольно долго держал веки закрытыми, а кулаки стиснутыми так сильно, что побелели костяшки.
Ничего плохого, впрочем, не происходило, только стало значительно холоднее, и когда он все-таки рискнул посмотреть, что происходит, увидел бескрайнее небо, прожилки облаков и спокойный океан, служащий как бы огромным зеркалом (наверняка какая-нибудь небесная красавица по утрам глядит в него, сонно щуря сурьмяные очи, каждое величиной с приморский городишко).
Саламанки не было и в помине, лишь кровавая грязь, налипшая на его ботинки, свидетельствовала о том, что еще недавно он бродил по городу победившей свободы.
Море казалось ему дурным произведением природы, потому что считать на нем было нечего, облака – тем паче, какая-то часть, возможно поддавалась счету, но они так скоро изменяли форму, так незаметно разделялись на дополнительные, более маленькие фрагменты, что совершенно не вписывались в понятные структуры, и оттого вызывали тревогу, утолить которую он пытался воспоминаниями о том, как идеально был устроен его кабинет в доме правительства, и даже в какой-то миг (медитируя, как бы мысленно порхая вокруг особенно ладного уголочка стола с правильно уложенными ряд в ряд писчими принадлежностями) почти сумел себя убедить, что реальность под его контролем.
Тут птица сделала крутой вираж (с управлением баловался Вудард) и вышла на такую оглушительно высокую скорость, что уши действительно заложило, а все вокруг слилось в хаотическое сплетение пятен, причем товарищ не переставал петь, только уже значительно тише и явно не тенором (его перебивал забулдыга – вокал звучал с характерной алкоголической хрипотцой), время от времени призывая Кирилла Леонидовича присоединиться, да и вообще привести себя в порядок, оправить складки на воротничке, прилизать непослушные пряди, ибо, по наиболее скромным подсчетам Вударда, прибыть они должны самое большее через час, растянувшийся, впрочем, до вечера.
Птица давно вернулась от экстремальной гонки к неспешному туристическому облету скудных достопримечательностей (мало кто знает, что слоновое слово это встречается в опусах Набокова 157 678 раз, и он однажды, по словам биографов, в споре с коллегой по ремеслу, обронил, дескать, «его изобрел мой любимый поэт Достоевский на пару с Примечателевым, непримечательным (во всем остальном) публицистом» – это был блестящий, как и всегда, ответ на реплику, что данное слово придумали обезьяны, пытаясь подражать звучанию имени и фамилии знаменитого зоолога Сосо Метянен).
Вудард, скорбно поджав почему-то губы, и высоко вздернув подбородок, как Наполеон на поле боя, стоял на капитанском мостике. Кирилл Леонидович, устало свесив голову, сидел на скамейке, поэтому не сразу заметил, что его спутник торжественно поет и дирижирует неким невидимым оркестром: Россия!
Не сразу и сориентировался, что нужно делать (почему-то захотелось сигануть в воду – возможно, на берегу встретят палачи звездочета и прямо там превратят в обугленный фарш).
Он подползал, подползал к особо крутому залому крыла, и прежде чем выглянуть, пробормотал внезапно пришедшие на ум строки:
Была ты и будешь. Таинственно создан я
из блеска и дымки твоих облаков.
Когда надо мною ночь плещется звездная,
я слышу твой реющий зов.
Ты – в сердце, Россия. Ты – цепь и подножие,
ты – в ропоте крови, в смятенье мечты.
И мне ли плутать в этот век бездорожия?
Мне светишь по-прежнему ты.
(в первоначальном варианте последняя фраза звучала так: «мне светят Бобры-Жнемуты» – родное село автора называлось Бобры-Жнемуты, и это стихотворение прежде всего признание в любви к родному краю, к Жнемутам и жнемутинцам, но редактор счел сей топоним неблагозвучным и лично заменил на маловыразительный фонетический аналог, – о чем Кирилл Леонидович не узнает никогда).
То, что он увидел, заставило его присвистнуть от удивления (да и Вудард давно не пел, растерянно и мрачно уставившись вниз): вся видимая площадь от берега до горизонта, тающего в белесой дымке, была застроена прямоугольными домами.
Меж ними иногда встречались гигантские грустные рожицы, будто безбашенные архитекторы мало того что поиздевались над недотепой-заказчиком (слишком ленивым для того, чтобы проконтролировать излишне ретивых исполнителей какого-нибудь наверное совсем простенького проекта наподобие сооружения полицейской будки), так еще и не были удовлетворены причитавшейся им суммой, и творчески выразили негодование.
* * *
Птица медленно опускалась. Кирилл Леонидович настоял, чтобы они летели к его фамильному особняку, и как можно тише, хотелось разглядеть изменения, произошедшие за время его отсутствия.
«Это точно Россия? – спрашивал Вудард, – не могло ли так быть, что мы неверно настроили приборы и завернули в неизвестную область Испании?» Но Кирилл Леонидович уже узнавал то, что осталось от леса (посыпанного будто мелким сереньким снежком), некогда роскошного пруда с лебедями, превратившегося в лужу между двумя кривыми зданиями, и утоптанной полянки, где стояла белоснежная беседка, что использовалась по назначению – для томных бесед, – и не сдерживаясь, зарыдал. Вудард, словно получив сигнал, подал птице приказ спускаться.
Тут произошла вопиющая странность (для каждого, кто не углублялся как следует в депрессологию) – грустные смайлики начали трансформироваться в веселые. Будто гусеница, которую задели веткой шебутные мальчишки, линия рта выгибалась, образуя широченную улыбку – и это происходило не просто с парой особенно восприимчивых или генетически больных смайлов, но повсеместно, с миллиардами грустных смайликов, успевших наплодиться там и здесь, еще скрытых или находящихся в завязи, мелких, недоступных человеческому глазу, и больших настолько, что взгляд попросту не мог окинуть их площадь – все они буквально за считанные минуты стали улыбаться, затем сделались анимированными – глазки открылись, улыбки разинулись, обнажив белейшие зубы. Смайлики скорчились от хохота и закачались, моргая длинными ресницами.
Мясная голубка висела над Россией. Веселые анимированные смайлики смотрели на нее, смеялись и не могли остановиться. Что развеселило их? Обратимся к монографии проф. Богомолова. За отсутствием явных или косвенных свидетельств, он не изучает вопрос веселых смайликов непосредственно, однако нередко в той или иной главе затрагивает эту тему, называя ее «логичным следствием из всего вышеописанного» и «финальной фазой заболевания».
<…> в состоянии грусти смайлики пребывают бесконечное количество лет, знаменуя неспешно-летаргическое течение депрессии, пока внешнее событие (по какой-либо причине показавшееся им смешным – что мы знаем о чувстве юмора вирусов?) не заставит их расхохотаться, и тогда уже ничто не спасет пораженную страну. Они будут смеяться все звонче, анимация будет все динамичней, пока от мириад мелких колебаний (сравнимых с опаснейшими землетрясениями) в мелкую пыль не истолчется все, что существует в стране и еще не до конца покрылось штаммом депры.
Или нет, чушь собачья. Не то хотел… после того, как депра заражает страну, она погружает ее в глубокую печаль. Царят Неподвижность, Уныние и Серость. В таком состоянии страна может находиться вечно. Лекарств от депрессии нет. Однако зараза эта легко может пройти сама по себе, если (такова моя гипотеза) как-то ухитриться перевести грустные смайлики в смайлики веселые, проще говоря, заставить их расхохотаться. Нам еще неизвестно, что для этого требуется (что можем мы знать о чувстве юмора болезней? Реагируют ли они на скабрезные анекдоты? Хихикнет ли грипп, если ему шепнуть про альковные похождения поручика Ржевского? Прыснет ли в кулачок коклюш (гомерически смешной сам по себе), когда будет пролетать мимо солдатской палатки, где матерые бойцы, отдыхая от боя, забавляют друг друга неприличными подколками? Где заправский шутник, который будто бы есть в любой компании и при произнесении им фирменных шутеечек якобы все ложатся на пол от хохота, держась за животики? Что он скажет, встретившись с лейкемией? Пошутит про лейку Мии?) и сработает ли мое предположение (я ведь всего лишь человек, пусть и превращенный в прекрасный мясной пирог), но кое-какие опыты были нами предприняты, и результаты нас не разочаровали <…>
На этом оптимистическом финале книга проф. Богомолова обрывается, видимо, пирог был употреблен по назначению.
Можно предположить, что мясная голубка выглядела действительно очень смешно – кое-как собранные куски плоти, нелепая оливка вместо оливы, смехотворные постройки на крыльях, – тут и мертвец бы расхохотался, что уж говорить про вирус депрессии.
Веселые смайлики лихо раскачивались, создавалось впечатление, что над ними трудится невидимый сварщик: во все стороны сыпались пиксели счастья. Россия мерцала, сияла, потухала и разгоралась, будто великий фейерверк, размазанный по земной поверхности.
То, чего касались пиксели счастья, возвращалось в прежнюю форму – зеленела трава, вбирались в себя хрущевки, скатывались, съеживались, исчезали в воздухе с тихим чпоканьем, вырастали постройки, испорченные кирпичными стенами, поднимались люди, с недоумением глядели вокруг и шли по своим делам, стряхивали серую пыль деревья и начинали шуметь листвой, вновь текли ручьи и речки, мелодичным журчанием возвещая приход радостных дней, пропадала ржавчина, высыхала слизь, обретала цвет серость.
За какие-нибудь пару часов страна вернулась к прежнему состоянию, словно и не лежала только что в пыли и паутине, покрытая, как прыщами, мерзкими хрущевками.
* * *
Родная обстановка, еще и подсвеченная невесть откуда взявшимся ярким солнцем, подействовала на Кирилла Леонидовича чудесным образом – он перестал тревожиться по всякому пустяку и производить сложные расчеты, вместо этого (а голубка уже стояла на земле и вдалеке собралась стайка любопытных ребятишек, не решавшихся подойти вплотную к небесной пришелице, и подталкивавших друг друга под сконфуженные смешки) бойко прохаживался по округе, разминая затекшие ноги и как заправский гимнаст вращая плечами.
Вудард же сидел на мостике, раздумывая над тем, в какую сторону двинуться – везде было интересно и солнечно. Впрочем, его, мучительные по-видимому, размышления прервал Кирилл Леонидович, предложив пройти к собственному особняку, благо он был неподалеку: виднелась башенка, похожая на маяк.
Отдав птицу на растерзание ребятишкам (так мнилось Вударду, который предположил, что эти русские зверьки накинутся на летательный аппарат, если его оставить без охраны, но он ошибался: дети наконец-то поняли, из чего состоит голубка, и с криками разбежались), они неспешно зашагали по главной улице.
Кирилл Леонидович с жадностью всматривался в знакомые ему сыздетства старинные постройки, с удовольствием внимая пробуждению ностальгических ноток в душе.
Вудард с неменьшей ретивостью искал приметы огульного людоедства и удовлетворенно хмыкал, не обнаруживая оных, дескать, не зря я испытывал недоверие к «правдивым сведениям наших секретных агентов о страшных преступлениях российской империи».
И так с полуулыбками, кое-где и переглядываясь друг с другом (повод был один и тот же – Кирилл Леонидович думал, что приятель намекает на его еще недавно казавшиеся столь реалистичными рассказы о русских каннибалах, и уже готовил отговорки наподобие «я просто пытался выжить в чужой стране», – Вудард же был восхищен предприимчивостью Кирилла Леонидовича, который сразу стал ему еще ближе (как более удачливый двойник его самого), они приблизились к фонтану, где покамест не было никого из домашних (обыкновенно в это время при нем собирается целая толпа, подумал К.Л.), зато вода текла удивительно чистая – виднелись затейливо уложенные разноцветные камешки на дне и золотистые рыбки (много лет назад кто-то сказал ему, что они исполняют желания, для чего надо выловить на рассвете самую бойкую и откусить у нее голову – проверить он, конечно, не решился, но поверил безоговорочно).
«Какое тихое место! – воскликнул Вудард, какое спокойное! Да, Россия оказалась другой, совсем другой, – он помрачнел, вспоминая, что произошло в Саламанке, – Россия – тихий рай с золотыми рыбками, – пробормотал он, – цветочный сад с полосатыми шмелями, много парного воздуха, тепла и еще больше бездонного яркого, кружащего голову неба… Это и есть, наверное, Родина… Я начинаю понимать… – он потрепал спутника по плечу, – а то, что в Испании мы все неправильно поняли, перековеркали – это исключительно наша вина. И немного твоя, – он хохотнул, – да не напрягайся так, дорогой Кирилл Леонидович, не будь среди наших столько идиотов, твои вполне невинные истории (вполне художественные истории!) сгодились бы в качестве идей для импотентного писаки, не более того».
Кирилл Леонидович осознал, что его внутренняя легкость вызвана не в последнюю очередь тем, что ему не нужно скрываться. Теперь вряд ли кому-то есть дело до его незначительного (в контексте природного катаклизма) прегрешения.
Юношу распирало от желания узнать, что за катастрофа произошла пока он отсутствовал, да спросить было не у кого, поблизости бегали разве что дети, но стоило ему призывно махнуть или кивнуть какой-нибудь девчушке с желтыми цветиками в косах, как она пряталась за высокими кустами, и вскоре оттуда раздавались приглушенные смешки по меньшей мере трех малолеток.
* * *
Он решительно направился к дому, уже заранее покрикивая: а вот и я! Сюрприз! Однако никто не отозвался. Дверь почему-то была не заперта. Кирилл Леонидович, кликнув Вударда, который подошел и с интересом из-за его плеча уставился на убранство прихожей, проник в собственный особняк, выглядевший так, будто К.Л. никуда и не отлучался на долгие месяцы (разве что отдельные картины переставили местами и добавили совершенно бездарный портрет), но никого не было, по крайней мере в пределах прямой видимости, разве что мухи (возможно, те же самые, что вились над изголовьем его колыбели) кружились над подсохшей пивной лужицей, сделанной явно тупой и нерасторопной девкой.
Вудард не слишком высоко оценил отделку и наполнение комнат, подумав, что и Саламанке было чем гордиться, зато с восторгом воззрился на библиотеку и хотя он немедленно хотел приступить к поискам какого-нибудь редкого книжного сокровища, Кирилл Леонидович потянул его еще выше, говоря, вон же она, звездная комната…
Дверь была закрыта. Сияя тихим восторгом, Вудард трогал ее гладкое красное дерево и не обращал внимание на то, что Кирилл Леонидович бормочет, нет, тут что-то не так, тут что-то не так, испанцу чудилось, что он подошел к финишу своей жизни, и вот сейчас все и разрешится дивным образом – в подтверждение написанной им книжицы про аутизм – выйдет психически здоровый индивид и как-нибудь этак ухмыльнется и покрутит пышный ус (или как там демонстрируют душевное здоровье).
Кирилл Леонидович уже ерзал возле замочной скважины и как-то вдруг странно застонал, будто его укололи иголкой, так что нетерпеливый Вудард отпихнул (ставшего совсем безвольным) русского юношу и сам приложился к отверстию. Сперва глаза привыкали к темноте. Виднелись мутные очертания чего-то белесого, рябизна, синеватые блики (оказавшиеся безобидными продолговатыми оконцами), когда же Вудард отчетливо увидел, что творится в звездной комнате, его объял ужас.
Стены были вымазаны кровью, и в центре пола и в углах, и на троне – обглоданные части человеческих тел. Судя по их количеству, людей здесь съедено было не меньше десятка. С трудом можно было сказать, кому принадлежали отъеденные конечности, впрочем, несколько погодя он заметил несомненно женский туфель с недогрызенной ступней в нем, нежное девичье ушко со следами зубов, безымянный палец с обручальным кольцом, и содрогнулся в пароксизме отвращения.
Из него все полезло наружу – с хлопаньем порвались бычьи жилы, служившие основой его прямохождения, и он буквально сложился пополам, разваливаясь на мелкие компоненты, из коих его слепил кудесник-повар – спелую вишню, кусочки зефира, анатомические органы старух и младенцев. Через мгновение никакого Вударда не было. На пятачке перед дверью осталась липкая, плохо пахнущая кучка разномастной снеди, где даже сложно было различить голову.
Но главное, что он не успел заметить, скрывалось, вероятно, по ту сторону поля видимости и проявилось позже, когда Кирилл Леонидович, преодолевая не менее сильные позывы к тошноте, и еще не полностью осознав, что произошло с его другом, вновь прильнул к щелке.
Звездочет беспорядочно ползал по звездной комнате и с чавканьем жевал (особенно сильными казались его челюсти, как муравьиные жвалы в канун рабочего дня они что-то постоянно перемалывали). И вот свет лег в точности на его рот: оттуда торчала толстая кость с лохмотьями кроваво-красной плоти. Растерянно проблуждав глазами по комнате и (со слезами) найдя на сундуке разорванное и подплывшее кровью платье Майи, Кирилл Леонидович дико закричал: да что же ты делаешь!
В ответ раздался бесноватый хохот. Звездочет залез на трон, бил себя по лицу и улюлюкал (он был абсолютно голый). «Вот и сбылось пророчество, – отдышавшись, хрипло прошамкал он, – вот и сбылось». «Какое пророчество, – зашептал Кирилл Леонидович, – пожалуйста, перестаньте…»
Он и сам не знал, что несет, но рассудок после увиденного у него вновь слегка накренился, а еще юноша просто не понимал, как разговаривать с кошмаром, какие слова сказать, чтобы тот рассеялся, предварительно, конечно, исправив все, что натворил…
* * *
– Сбылось пророчество! – пророкотал звездочет, подойдя вплотную к щели, куда глядел Кирилл Леонидович.
В его руках неожиданно возникла книга, та самая, с маяком на обложке, откуда он начитывал свои молитвы и черпал обрядовые тонкости.
– Не зря я годами изучал его симфонический символизм и гармонический спектрализм, копаясь, копаясь, но так и не сумел разобраться в основе основ, и все-таки краешком-то ума ее задел. Шифрованное послание предсказало все. С самого начала, заключая мерзкую Эм в комнату ритуала, я знал, что ее украдут и обменяют на два мешка золотых монет. В пророчестве написано: в богоносный четверг Комната защитит тех, кто в нее попадет, от яда небесного. Вот оригинал, только ты, дубина, не поймешь, это сложный древнегреческий диалект шестого века:
Ви диаболина пятуниццэ комнатуэ убивауте наипаче хто в нее приидете иные бо вымруть от йаудэ небясня
– Ваше появление она тоже предрекла, – произнес звездочет, – и даже предсказала что делать (мой перевод): вскоре придут два мужа. Один странного вида. Ни в коем случае не открывай. Бери со стены свечу и подожги эту книгу, положи в сундук, к ней же добавь накидку и пару тряпок. Сим спасешься.
Привожу оригинал:
Ай нэ-нэ да ай нэ-нэ!
Чупакабра нэдо ай!
Ой ли так ли что саурон
Что сарай
Что пасаран
Все едино
Был пацан
– Нет-нет, – замотал головой Кирилл Леонидович.
– Да-да! – зловеще захихикал звездочет.
– Зачем вы всех съели?! – в отчаянии выкрикнул юноша.
– Голод не тетка, – серьезно ответил звездочет, – вообще-то это не планировалось. Я рассчитывал, мы перекантуемся в ЗК пару дней, максимум неделю – а там что-нибудь расшифрую еще из моей книги, но как-то застрял немного… А кушать хочется. Сначала дам слопали, у них сопротивляемость пониженная. Потом и пономаря пришел черед. Нет, это невкусно, ничто не сравнится с малиновым вареньем моей бабушки, – голос его сделался мечтательным, – так, бывало, старушка поймает меня и потчует, потчует, пока из ушей не потечет…
Он еще долго бормотал, но Кирилл Леонидович не слушал, в отчаянии бегая по дому в поисках ключей или лома. В дамской спальне нашел Леонида Степановича, тот был в стельку пьян и что-то на пальцах объяснял собственному отражению в рифленом стекле графина.
Едва юноша вывез отца из дома, из окон башни заструился тяжелый густой дым с вкраплениями прядок пламени. Вскоре она, ярко запылав, с грохотом обрушилась на огороды. Следом занялись и нижние постройки.
Спустя несколько минут (Кирилл Леонидович безучастно сидел возле отца и бросал в фонтан камешки) каким-то черным понизу пламенем горел уже весь дом, в нем иногда что-то громко лопалось и постоянно что-то хрустело, и совершенно черный дым валил в небеса, так что полицейские дирижабли давно могли заметить и дать сигнал тревоги, однако народ до сих пор не пришел в себя после депрессивно-летаргического периода, и особняк за ночь сгорел – не то, чтобы дотла – сложно назвать «тлой» крупный уголь, образующий на вид массивные черно-белые структуры, обнаруживающие свою хрупкость, стоит к ним прикоснуться.
Глава девятнадцатая
История звездочета. Судьбы. Майя.
В действительности (если уместно это слово в нашей с вами многоликой реальности) история ритуала звездной комнаты насчитывает не сотни лет (о чем рьяно писали западные исследователи, не в последнюю очередь обведенные вокруг пальца отсутствием нормального сношения с Россией), а едва-едва подбирается к десятку. Наш звездочет был единственным на всю страну, кто носил столь высокий титул, и прежде всего оттого, что именно он-то и затеял всю эту катавасию.
Родился он в семье бедной, далекой от служения высшим сферам. Отец работал водоносом, мать когда-то воспитывала барских детей, но по состоянию здоровья ушла на покой и занималась исключительно домашним хозяйством. Помимо Гришки (так звали будущего гуру), у них было пятеро детей, задиристых, веселых, энергичных, иначе говоря, обыкновенных. Гришка явился в поздний зимний месяц и может быть поэтому сильно болел – то прицепится к нему простуда, то ветрянка. Мать выхаживала его как могла. Был он болезненный, плохо разговаривал, плохо кушал, мало двигался и много спал.
Но добил его все-таки лишай. К тому времени он уже ходил в третий класс сельской школы и худо-бедно начал контактировать с одноклассниками, пробовал драться и по-другому выражать характер, что матери и отцу чрезвычайно нравилось – нормальный стал, как все, хвастались они знакомым. Гришка где-то подцепил чесучую болезнь, лишился волос и полгода провел в постели. Сверстники, прослышав про это, прибегали под окно и хором кричали: Козел лишайный! Он, конечно, хмурился и еще пуще замыкался в своем мире (но что был за мир, давайте порассуждаем гипотетически: можно ли считать уютным то место, куда доступ открыт только одному человеку? Не форма ли ада есть сие?).
После выздоровления он отказался посещать школу. Матери пришлось кое-что продать, чтобы нанять для него учительницу, бледную старушку с трясущейся головкой, как бы растущей из кружевного воротничка, и жирно напомаженными губами. Учила она, впрочем, вполне достойно, и Гриша, получив нужные документы, пошел было по линии сельского хозяйства (поддался влиянию отца, который настаивал и наставлял палец в мозолях на голую как орех голову юноши), но сбежал прямо из экзаменационного кабинета, увидев под каким-то неожиданным ракурсом звездное небо.
(Шел поздний вечер, звезды были особенно крупные, с голубиное яйцо, что ли) – он медленно двигался по дороге, будто сквозь молоко, смотрел вверх, как если бы ему заклинило шею (был, впрочем, легкий туманец, возможно, поэтому парню что-то померещилось) и шептал то, что как бы свыше приходило на язык – не то заклинания, не то поэтические строфы.
В ту ночь домой он не явился. Нашли его на сенном тюке в сорока верстах от дома. С тех пор сделался Гришка чудной, себе на уме. С родителями стал дерзок, с погодками – нетерпим и зол. Подолгу оставался один и писал что-то в тетрадках, когда же отец посмотрел в его записи, то увидел каракули какого-то не нашего, вьетнамского, что ли, языка, и с уважением подумал, что сын возымел лингвистические наклонности. Начал обивать пороги смутно знакомых бар, чтобы найти протекцию для поступления на языковеда – филфак пользовался особым уважением в среде студентов, просто так на него не брали – но связи не понадобились: в один момент Гришка ушел из дома.
Изначально со своими тетрадками он скитался по области, время от времени собирая народ и проповедуя диковинные идеи (идущие вразрез с современным христианским учением, и оттого привлекательные для впечатлительных граждан). По его легенде выходило, будто звездное небо заговорило с ним, в знак особой милости сделав посредником между звездами и людьми. Учение было путаное, несистемное (некоторые собиратели записей Гришки пытаются представить их как систему – однако в них сплошные самоповторы и темные места), лишенное логики и, главное, конечной цели (так, в большинстве религий обязательно присутствует единая цель – счастье всех людей, единение с богом, достижение Нирваны), он и сам не знал, ради чего все это затеял, твердил только, что на небе среди нестрогих звездных структур обнаружил откровение и оно (на то оно и откровение, что нельзя облечь его в слова) связано с тем-то и тем-то (детали постоянно менялись, пока, приблизившись к своему тридцатилетию и обретя кое-какую – весьма неожиданную – власть, Гришка не остановился на образах и рисунках из детской книжки «Приключения Пепе» – к тому времени он, видимо, окончательно сошел с ума, перестал отличать вымысел от яви). Остается неясным, где Гришка ее впервые прочитал – с юности ли вдохновлялся воображением автора или, как иногда бывает с вечно возбужденным, но очень уж разжиженным умом, нашел на слякотной дороге (выбросила в окно кареты капризная богатая девочка), увидел привлекательную картинку маяка и решил – сие тайный знак. Больное сознание выстроило вокруг книжки (немедленно ставшей новым священным писанием) подобие теории и практики священнодейства, куда входили элементы и кельтского и макельтского и даже бокельтского обрядов (краем уха Гришка все-таки слышал об этом, не более того, вряд ли он был способен на серьезное изучение монографий).
За ним уже тогда ходили толпы. Некоторые безоговорочно верили всему, что изрекал звездочет (себя он объявил звездочетом – и как-то враз сама по себе вокруг него выстроилась своеобразная иерархия, где начальником и властелином всего был он, следом шел пономарь (видимо, единственный, с кем у него сложились приятельские отношения), далее неравномерные ряды приближенных, а потом все остальные, блохиндеи и грубцы, как он величал неверующих. Снова обратим внимание на то, что тогда верить было не во что – в учении не было ни цели, ни идей, вообще ничего, кроме «трепетной красоты звездного неба» (возьмемся за руки, братья и сестры, и воззримся в заоблачную высь).
Испокон веков к любым сектам власти российской империи относились с нулевой терпимостью, видя в них, скорей всего, соперника «единственно подлинной и легитимной» христианской вере – в случае же со звездочетом и его учением сыграло свою роль и то, что сам Гришка оказался весьма хитрым (насколько позволяло безумие), ярким оратором, способным заставить толпу позабыть про здравомыслие и скандировать какую-нибудь чушь, и то, что учение его обладало аморфным характером, и не претендовало на конкуренцию с официальной верой, но было как бы боковой, весьма соблазнительной при этом виньеточкой на ее просфорах и кадилах. Грубо говоря, он давал некий стиль. Пикантный вкус. Вроде бы блюдо тоже самое, но ощущается иначе.
Рук звездочету не сковывали, кое в чем и помогали, и он, тщась оправдать возложенное на него доверие, усердно продвигал свой культ. Дело двигалось довольно вяло, пока ему не пришла в голову идея звездной комнаты с этими бедными отроковицами, насильно лишенными слуха и зрения. Не спрашивайте – зачем, едва ли он знает, просто подумал, что это – как выражаются нынешние крестьяне – «прикольно», почему бы и нет.
Не менее странной была фиксация на подростках, возможно он страдал так называемой эфебофилией, проще говоря, был извращенцем (что среди сектантов встречается сплошь и рядом), или же Гришка пытался на свой лад развить сюжетные ходы «Приключений Пепе», где встречалась и таинственная комната и, конечно, подростки (данный вариант даже более правдоподобен, потому что свидетельств того, что он предпринимал насильственные действия или оказывал какие-либо знаки внимания отпрыскам своих импровизированных прихожан, не найдено).
Как бы там ни было, идея звездной комнаты внедрилась в наше сознание необычайно быстро, но приняли и полюбили ее в основном богатые люди (а так как только они сейчас, к сожалению, в полной мере называются людьми, есть резон говорить о всероссийском приятии) – так состоятельные бургеры с охотой принимают приятное нововведение эксцентричного попа, разнообразившее их скучную жизнь. В деревнях по-прежнему служили классические молебны и местные непродвинутые священники даже морщились, едва заходила речь о церемониях в барских поместьях. Гришка постоянно модернизировал комнаты (недавно добавил вращение трону).
В разъездах по губерниям таскал с собой детскую книгу и глядя в нее бросал туманные, все более многозначительные намеки насчет смысла церемонии, что-то про Маяк. Самый ее текст он давно превратил в священный язык (как-то наоборот, что ли, переиначивая слова). Психика его была нестабильна и без должного лечения с каждым днем регрессировала, пока он окончательно не потерял человеческое лицо и не совершил акт каннибализма (внушив себе, а заодно группе запуганных женщин, что окружающая среда заражена, лишь в комнате спасение).
Самосожжение стало естественным исходом его безумных идей. Единственное, о чем стоит жалеть в данной ситуации (не считая загубленных жизней) – о плохой развитости психиатрических институций в нашей стране (и слабой сознательности граждан). Ведь если бы Гришку подхватили под белы рученьки в тот самый день, когда нашли в сенном тюке что-то бормочущим, и увезли в казематы клиники по исправлению душевных болезней, и недолго думая огрели бы дозой какого-нибудь галоперидола, то ничего бы не произошло – ни смертей, ни очевидных многолетних мучительств несчастных девиц, ничего бы не было. Счастье, свет, радость – вот что царило бы всегда!
Впрочем, шучу. Если бы Гришка умер при родах, наверняка нашелся бы еще кто-нибудь, и даже более дикий и бесшабашный, а если бы не человек – то уж природа бы точно постаралась, наслав град, молнию, болезнь, и прочее – всегда, абсолютно всегда происходит какая-то гиль, господа. В наших ли силах ее отменить или хотя бы уменьшить ее количество – не знаю… Не уверен.
* * *
Одно мне известно доподлинно – судбы выживших персонажей этой истории сложились весьма благополучно. Леонид Степанович, словно заранее предчувствуя трагедию, хранил большую часть денежных средств в банке, а не в домашнем сейфе, как делали некоторые его приятели, и купил другой дом, значительно более скромный, без фронтонов и куполов, зато с уютным садиком. Там он и проживет еще пятнадцать мирных лет до своей кончины от того, что в 2023 году назвали бы лейкемией, но он этого так и не узнает, считая, что мучается от застарелой подагры.
Кирилл Леонидович первые годы будет при нем, страшно сокрушаясь насчет сестринских страданий, и виня себя в том, что не успел вовремя вернуться. Мало-помалу боль его утихла, он стал против обыкновения весел, выезжал в свет, и на рауте у одной дамы, познакомился со своей будущей женой, миловидной и застенчивой англичанкой, с которой они сойдутся, чтобы не расставаться уже никогда. Для того, чтобы обеспечивать супругу, он кончит юридический курс и в этой суховатой науке найдет свое призвание.
Леонид Степанович (испуганный, впрочем, ложными, видениями ужасного одиночества), откажет ей от дома и пригрозит сыну полным отречением, коли тот не бросит ее. Кирилл Леонидович сначала снимет городскую квартиру, потом, когда уже в его карманах будут позвякивать деньжата, купит и розовый домик с мансардой за пределами столичного центра, обустройством коего и станет заниматься всю дальнейшую жизнь.
В адвокатской практике он не достигнет вершин, но приобретет репутацию надежного и верного помощника (с особым удовольствием берясь за убийства, совершенные безумцами, словно раз за разом надеясь полностью искупить свою вину и все-таки не искупая до конца).
С супругой они поссорятся дважды – первый раз она ему изменит с смазливым офицером (Кирилл Леонидович легко ранит его на дуэли), второй (спустя сорок лет) – не вспомнит фамилию его двоюродной бабушки. Он умрет в своей постели от аневризмы сердца в шестьдесят девять. Англичанка (обрусевшая настолько, что вряд ли смогла бы прочитать страницу из внеклассного чтения шервудских пятиклассников) переживет его на шесть лет. У него родится сын – игрок и страшный кутила. К тридцати, впрочем, перебесится, и будет жить припеваючи.
Что касается Саламанки и ее обитателей, то выживут только те, кто уехал. Между Саламанкой и иными городами Испании никогда не было связи, поэтому никто не узнает о том, что там произошло (а рассказам, конечно, никто не поверит – ведь уже Жак Деррида блестяще доказал, что слова – это пыль), и когда спустя пять лет инспекция все-таки нагрянет, то увидит заросли диких трав, пышные леса и превращенные в прах постройки какой-то (возможно, древней) цивилизации – что вызовет кривотолки, дюжину статей (с противоречивыми сведениями и подчас противоположными выводами), пару поэм (одна, весьма недурная, начинается так: «И перекатывает ветер прозрачные камни стекол», а заканчивается: « И светится земля после упавшего солнца»).
Майя будет скрашивать одиночество Леонида Степановича, все более проникаясь тем, что ему довелось пережить, и внимательно слушая его рассказы про депрессию (и всякий раз замирать от сладкого ужаса, когда речь зайдет о превращении лиц в смайлики). В девятнадцать выйдет замуж за богатого графа Л-ского и после его смерти (в тридцать пять; господин не справится с норовистой лошадью и расшибет лоб) заново станет супружницей, на сей раз дворянского предводителя N. У нее родится пятеро деток, все они выживут и благополучно доберутся до старости. Сама же она полюбит разъезды и фуршеты, ветра заграничных пространств, и чаще будет исследовать пляжи и палаццо Испании, чем узкие улочки заштатных российских городков. И преспокойно доживет до девяноста лет (пережив многих политиков).
Что вы сказали? Умерла? Съели заживо? Лично мне все равно, что было написано выше. Я люблю Майю и хочу, чтобы у нее все было хорошо. Логика повествования? Да какая разница? Если логика требует смерти – мне не нужна такая логика. Я отменяю ее собственной могущественной волей. Любителям логики лучше читать техническую документацию, а не художественную прозу.
Отдельно нужно сказать и про сестричек. Все трое благополучно разлетелись по разным областям империи. Прожили тихие или бурные жизни (в соответствии со своими склонностями), оставили бойкое потомство и в целом (касательно достатка и здоровья) служили предметом зависти и пересудов среди менее счастливых соседей.
Что еще? Попугай Леонида Степановича долго радовал старика исковерканным французским (и сдох один в один по зоологическому учебнику, предписывавшему этому сорту птиц «продолжительность существования» в полвека), а кошки (также, как и пернатое, вышедшие невредимыми из подпаленного дома) не в пример более строптивые (или, скорее, попугая ограничивала клетка) нашли себе другого, расточительного на ласки и нямку, хозяина в близлежащей усадьбе.
Что еще? Что еще? Так сходу сложно вспомнить. Меня мучает изжога и аллергия. Надо бы сделать снимок простаты – да никак не дойду до больницы. Нет денег. Просто нет.
Что же еще, что же еще добавить…
* * *
Ладно, хватит.
На самом деле все это перечисление того и сего – затянувшееся попытка отложить неминуемое признание. Профессор Богомолов был прав, когда писал, что <смайлики> будут смеяться все звонче, анимация будет все динамичней, пока от мириад мелких колебаний (сравнимых с опаснейшими землетрясениями) в мелкую пыль не истолчется все, что существует в стране. За считанные минуты страна и все, кто там пребывал, превратились в ничто (и никаких жарких событий не произошло).
Вот реальность, читатель. То, что на самом деле было (здесь рекомендую использовать капслок для акцентирования смысла). Хотел же? На, получай! В лицо! С вертухи!
Оптимистическую концовку я придумал сам, чтобы мне не было грустно жить. И так все плохо. А тут еще и вот такое.
Ну а Майя, конечно, выжила. Что хочешь думай про меня, но все равно выжила. Ей вообще по барабану – землетрясение или пожар, она проходит через мир как солнечный луч.
И надо бы соорудить что-то для финальной сцены – привратника или, там, кошку. Первый вариант, однако могут понять превратно (оцени, дружок, мой каламбур), поэтому киску я сделаю – возьму немного атомов, нейронов, клей «Момент», начну свое кропотливое ремесло, упорядочу хаос, создам скелет, мягкие ткани, усики, нежные звуки – сделаю я киску, назову Мусенькой и пущу бегать по лужайке.
Прикрываясь рукой от слепящего закатного (лучше – рассветного) светила, откуда-нибудь из леса выйдет Майя, слегка помятая, с хвоинками в волосах, но вполне бодренькая, и не зная, кому пожертвовать нежность, отчего-то скопившуюся в ней за годы странствий, зачерпнет (как свежее молоко столовой ложкой из банки) кошку за мягкую шерстку, прижмет к груди и воскликнет: «Мне кажется, я повзрослела!»
Что еще, что еще… Да уже ничего. Готово. Конец.
Кладу рукопись под стол. В стоптанных шлепанцах (точнее назвать их шарканцы) подхожу к окну и долго смотрю на улицу. Падает серый снег, он заметает все. И лицо мое медленно (с отчетливым хрустом костей) трансформируется в грустный смайлик.
Закончено 19 ноября 2023 года.