
Четыре угла Михаила Гробмана
К моменту начала этих записок Миша Гробман уже десять дней как лежит на тель-авивском кладбище Ха-Яркон. Семья и друзья обсуждают форму могильного камня, который по еврейской традиции положено устанавливать на тридцатый день со дня смерти (шлошим). Все хотят что-то необычное. Не знаю, чем закончатся дискуссии, но я бы поставил максимально простой и стандартный камень – для лежащего под ним дух был важнее формы. Как и положено еврею.
За первые три дня после ухода Гробмана на встречу со старыми дружками – Яковлевым, Кабаковым, Лимоновым и компанией – более ста русскоязычных СМИ, включая все главные газеты и инфоагентства языковой метрополии, написали о смерти, наградив покойного, среди прочего, эпитетами «главного идеолога второго русского авангарда» и «выдающегося советского художника». Пресса 1939-го (года гробмановского рождения) наверняка написала бы – «большая утрата постигла русскую культуру». Количество выразивших соболезнование и сказавших добрые слова в социальных сетях исчислить невозможно, многие тысячи.
Попытаюсь выбрать из тридцати лет дружбы и регулярного общения с Мишей и Ирой Гробманами самые интересные детали.
Коллекция
То, что Гробман был собирателем искусства, знает каждый. Про его коллекцию ходили легенды, в полном объеме она никогда не выставлялась и очень немногим знакома в деталях. В начале 2010-х мне повезло участвовать в процессе фотографирования коллекции, когда сотни папок были открыты и все работы, одна за другой, вынесены под софиты. Безусловно, это выдающееся собрание. Составленное в основном в 1950-60-х годах, оно включает самые ранние работы практически всех участников «списка Гробмана» – главных фигур второго русского авангарда. Таких Яковлева, Нусберга, Кропивницкого, Смирнова фон Рауха, Штейнберга мне не доводилось видеть ни в музеях, ни в альбомах. Притом что «второй авангард» – это только ядро коллекции, вокруг него залежи русского дореволюционного и советского искусства, книг, рукописей, артефактов.
Коллекционирование
У Гробмана был особый стиль коллекционирования – он собирал «без денег». Мне он рассказывал, что иногда в 1970-х, уже будучи в Израиле, покупал что-то интересное у эмигрантов из СССР, но это были исключения из общего принципа. Все остальное добывалось методом обмена, получения в дар, «подбора выброшенного» и тому подобными странными, если смотреть из нашего времени всеобщей монетизации, способами. «Менялой» он был упорным, вдумчивым и креативным, получив отказ, предлагал новые варианты и, как правило, добивался своего. Я не раз высказывал Мише сомнения в целесообразности траты стольких сил и времени на собирательство. Он отшучивался, было понятно, что коллекция – ребенок не менее любимый, чем картина или стихотворение, и в итоге оказался прав – умер равно большим художником, поэтом и коллекционером. Очевидно, что во всех трех ипостасях он останется в истории. Не могу припомнить подобных примеров.
«Четвертый угол»
Живопись, поэзия и коллекционирование – только три угла «квадрата Гробмана». Четвертый – его неутомимое (в неразрывном тандеме с женой Ирой) культуртрегерство, простиравшееся от журнала «Зеркало» до «салона на Нес-Циона». Думаю, что последнюю четверть жизни большая часть его общественного и творческого темперамента уходила именно на это. И вновь, как и в истории с коллекционированием, готовность столько времени уделять малознакомым визитерам казалась мне неоправданной, отвлекающей от «главного» – живописи, стихов. Я даже пытался искать рациональные аргументы: «Лучше бы потратил время на подготовку большого альбома-каталога. У всех есть, только у Гробмана нет». Но выбранная им жизненная стратегия и здесь оказалась безошибочной.
«Зеркало» отразило много примечательного в русской культуре 20-го и 21-го веков, а дом в переулке Нес-Циона мало кто из культурных героев нашего времени обошел стороной. В «болтовне» за водкой и чаем рождались писательские, издательские, выставочные проекты. А что до монументального альбома, то уверен, количество людей, увидевших работы Гробмана у него дома, существенно превышает тех, кто листал глянцевые репродукции в роскошных изданиях его коллег.
«Человек мира»
Круг дружеского общения Гробмана поражал разномастностью. Для русско-израильской богемы, которую он по всем внешним параметрам, безусловно, представлял, это необычно. В обеих странах культурная тусовка четко маркирует «своих» и «чужих», выстраивая соответствующие лагеря. У «салона на Нес Циона» этой маркировки принципиально не было, точнее, она совершенно не смущала хозяев. Поэтому здесь бывали правые и левые, коммунисты и антикоммунисты, сионисты и антисионисты, традиционалисты и авангардисты, ортодоксы всех религий, всех цветов радуги и всех видов транквилизаторов. В итоге идеолог второго русского авангарда получил звание почетного члена Российской академии художеств из рук Зураба Церетели, и это совершенно не выглядело «предательством».
Часто высказывая резкие политические и культурные претензии к «обеим Родинам» – Израилю и России, – Гробман продолжал упорно хранить верность своим собственным «источникам и составным частям» – русскому авангарду и еврейской мистике. Поэтому на мой вопрос: «Так к какой же культуре ты принадлежишь?» – он каждый раз отвечал по-разному и выходило, что сиденье на двух стульях его вполне устраивает.
«Об огнях-пожарищах, о друзьях-товарищах»
Злословие и чревоугодие называют главными пороками нашего века. Гробман отдал дань обоим. В «молодые годы» за круглым низким столом у Гробманов водка текла рекой, а любимыми презентами из Москвы были сало и копченый омуль с Дорогомиловского рынка. Что касается «злословия», то всю жизнь он вел подробные дневники, записывая, как «…ходили с Яшенькой за кефиром» и какой «… художник Х – непроходимый идиот». Вышедшие к сегодняшнему дню два увесистых тома этих дневников (а предстоит еще столько же) стали идеальными свидетельствами его собственной «жизни и судьбы», а также источником безжалостных оценок, выставленных автором сотням современников, среди которых немало «консенсусных» культурных фигур. Из дневников Гробмана практически никто не «ушел живым». Публикация таких откровений при жизни автора – поступок. Удивительно, что, вызвав большую прессу, опубликованные дневники не привели к обвинениям в «клевете» и скандалам. Гробман обезоружил всех «пострадавших» точностью деталей, прямотой и последовательностью своей жизненной линии.
«Список Гробмана»
Из дневников Гробмана, однако, не так просто понять, кого из своих коллег по второму русскому авангарду он по-настоящему ценил. За много лет общения могу назвать только три фигуры, в адрес которых я ни разу не слышал язвительных замечаний. Первая, это, конечно, Владимир Яковлев, которого Миша считал гением, любил как сына и постоянно вспоминал. Второй – Илья Кабаков, о котором Миша всегда говорил с почтением, совместным альбомом графики «Гробман-Кабаков» гордился, звонками «Илюши» из Америки очень дорожил, особенно в последние годы. «Кабаков вчера звонил, больше часа говорили», – докладывал он и начинал пересказывать интересные детали из разговора.
Третьим художником, получавшим от Гробмана только похвалу, был Лев Нуссберг. Его он считал настоящим новатором, создателем собственного художественного направления, оказавшим влияние на очень многих. Когда я пересказывал Мише московские выставки 2000-х из наследия кинетистов и показывал каталоги, он очень возмущался, что Нуссберг оттеснен в них на второй план, а на первый выдвинуты фигуры вторичные и неинтересные, те, кто, по его словам, «…за Левой хвостом ходили и в рот заглядывали».
Мы много раз обсуждали с Мишей «список Гробмана», я пытался его «подкалывать» на тему спорности выбора имен – «А что здесь делает Брусиловский? А Воробьев как в приличную компанию попал?». Он отбивался, апеллируя к тому, что «ранний Брусиловский хороший», а «Валька Воробьев много смешных баек насочинял» в книге про московских художников 1960-70-х. Как-то заговорили про Эдуарда Штейнберга, которого сам Гробман часто называл «Малевичем для бедных». На мое недоумение, зачем он его в список включил, Миша выложил как аргумент папку прекрасных фигуративных работ Штейнберга конца 1950-х. Точно так же он ставил ранние реалистические работы Немухина выше его более поздних абстракций.
В целом, из разговоров про «список» было понятно, что художественный уровень его участников не являлся единственным основанием для включения. Учитывались и принадлежность к «своим», и степень нелюбви к «совку», и общая преданность «святому делу свободного искусства».