ЗНАМЕНОСЕЦ АВАНГАРДА ГРОБМАН
Михаил Яковлевич Гробман!
Какое звучное, громоподобное имя: Гробман – могильщик Кремля! Гробман – генерал авангарда! Гробман – глава семьи! Гробман – Левиафан! Гробман – самодержец!
Я всегда восхищался Гробманом, с первого взгляда в 60-м году. Он появился в тихом московском дворе с бревном на плече. Естественно, шапка, фуфайка, валенки – сказочный персонаж из букваря. А чувашский поэт Айги прошептал за плечом: «Да, это поэт Мишка Гробман».
У пожилого литератора Аркадия Акимыча Штейнберга читали стихи все кому не лень.Гробман вошел без бревна, но – руки в брюки, великолепная стойка бульдога, вцепится мертвой хваткой – не оторвать:
«На полигоне красоты / Я был загадками обстрелян».
«Душа серебряного неба / В туманах, птицах и снегах / – Она, как узник в день побега, / Таит тревогу, боль и страх».
Для начинающего недурственное футуристическое начало. Его пытался поправлять Женя Терновский, поэт мистического толка, но Гробман отбрил критика:
«Не морочь мне голову, я сам себе бюрократ!»
Двадцатилетний Гробман женился на поэтессе Ленке Минкиной.
Поселок Текстильщики, 3-я улица, дом 17, квартира 7.
Летом 60-го он устроил в своем деревянном доме свадебный сабантуй. Я привел отборных женихов из ВГИКа, но невест не оказалось. Женихи с горя напились и попрыгали с деревянного балкона в канаву. Коленки невесты целовал поэт Генка Айги. Гробман обнимал пару приезжих чувашек, и вышла богемная свадьба с мордобоем. За фанерной переборкой тряслись от страха мама, сестренка и брат – а вдруг явится милиция и всех заберут в тюрьму? На сей раз обошлось без арестов, но невестка Ленка Минкина не привыкла голодать и топить дровами печку. Зимой она сбежала к маме под юбку.
Мишка рос в семье среднего достатка. Папа – главный инженер завода Клейтук, мама Инна Львовна, брат Захар, сестра Баська, квартирка в бревенчатом доме с печным отоплением. Все, как у людей. Увлечение литературой в этой семье не считалось преступлением. Маршак и Михалков достойно представляли советскую поэзию. Так мог бы и Мишка, подучившись у старших товарищей, но его жизнь пошла кувырком. Отец преждевременно скончался, Мишка связался с подозрительными типами, сочинявшими странные стихи, и домой приходил в стельку пьяным.
Кроме поэзии, он рисовал черным сапожным гуталином на оконном стекле диковинных зверей и зазывал к себе дружков и собутыльников. В Москве его принимали: сын знаменитого киношника Сашка Васильев, киновед, большой книголюб и фарцовщик, пианист изысканной барочной музыки Андрей Волконский и молодой композитор Вадим Столляр – все трое собиравшие картинки некоего Володи Яковлева, жившего у стены Бутырской тюрьмы.
На первый взгляд, гуаши Яковлева казались топорными, но чем больше взглядывался в них, тем глубже затягивало очарование. Смелый рисунок, энергичный мазок, решительная хватка. Московский гений с маху, в один присест, выдавал «цветок в стакане». Не пустой легкомысленный букет, а вещь, написанная обнаженным сердцем.
Ромашка в стакане – как приговоренный к казни.
Угрюмый и головастый живописец у них считался бесспорным гением изящных искусств и главой мирового авангарда.
Как я попал под эти знамена, объясню коротко – по бедности!
С четырнадцати лет от роду у меня был опыт платного натурщика и приживальщика на подхвате – сбегай в магазин, помой полы, погуляй с собаками. Первым человеком, открывшим мне дверь богачей, был скульптор Димка Шаховской, естественно – недобитый князь и зять гравера В.А. Фаворского. Сам Владимир Андреич вышел из поповской среды, но породнился с баронами Дервизами, богатейшими людьми России. В его доме постоянно крутился огромный очкарик, князь Илларион Голицын, кадривший внучку скульптора Ивана Ефимова; на чердаке жила молодая семья Жилинских, потомков польских магнатов; постоянно приезжали важные и титулованные гости – верхушка российской знати былых времен. Они все давно перемешались между собой, но ценили прямое родство с Рюриком и Чингисханом. Надо сказать, что тогда, в пятидесятые годы, отпрыски родовитых фамилий жили своей профессией и охотно принимали у себя разночинцев и пролетариев, соблюдавших их домострой «прогрессивных взглядов». У них я задыхался, они мне мешали жить и творить, и я укатился оттуда подальше в богему.
В кружке моих новых друзей царили непроходимая бедность, настоящая демократия и близкое моему сердцу равноправие. Никто не служил и не строил карьеру по старым стандартам. Там пили, но умеренно, ввиду полного отсутствия денег. На моей памяти было не более двух-трех случаев преждевременной алкогольной смерти.
У людей искусства, независимо от общественного положения, сами собой образуются «двор» и «дворовые». В Текстильщиках у Гробмана собирались люди, имена которых мне ничего не говорят: Тюков, Фанталов, Грибков, Коновалов, Богомолов, Семенов, Гуков, Слепков. Они несли к нему книжки, иконы, самовары, пластинки, картины, камни. Очевидно, его достойные и верные друзья, но я их не знал, их жизнь мне неизвестна.
Для меня там сиял один гений – Владимир Игоревич Яковлев!
Образцовый советский человек – домосед. Служба и телевизор. Пришел с работы, поел борща и смотри «голубой огонек». Так живут все, так надо строить коммунизм. Гробман с юных лет бродит, ищет, пьет, рисует, продает, покупает, меняет.
До меня дошли слухи, что он развелся с Минкиной, не вынесшей холода и голода. Новая жена, Ирка Врубель-Голубкина, в уличном киоске «Мосгорсправки» читала запрещенную литературу и курила гашиш. Если Мишка походил на карело-финна с топором, то его супруга – на Клеопатру, фаюмский портрет новой эры, восточная красота с поволокой в глазах.
К ужасу пугливой мамы их дом сын Мишка превратил в «открытый дом», по его словам, а на русском языке – в «проходной двор», куда в непотребном виде являлись представители всех советских республик, автономных краев и областей, и не по праздникам, а ежедневно – жить, ночевать, кричать, пить. Лохматые, бородатые, грязные, пьяные. Как их терпели соседи, уличный коллектив – уму непостижимо! А за ними потянулись поляки, чехи, словаки, итальянцы, якобы коммунисты, свой народ, а попробуй проверь, что у них за пазухой? Такой бешеный темп могли выдержать лишь лица крепкого здоровья, привыкшие к пьяным посиделкам и ночным бдениям.
В тарусской выставке московских авангардистов (1961) Гробман принимал самое деятельное участие. Он привез туда багаж, набитый шедеврами самого высокого качества. Картины Володи Галацкого, гуаши Яковлева, композиции Пятницкого, папку своих монотипий.
Список составляли следующие лица: 1. Борис Свешников, 2. Иван Митурич, 3. Лев Курчик, 4. Анатолий Коновалов, 5. Надя Гумилевская, 6. Вл. Галацкий, 7. Эдик Штейнберг, 8. Мишка Левидов, 9. Валька Воробьев, 10. Миша Гробман, 11. Вл. Яковлев, 12. Вл. Пятницкий.
Выставка получилась скандальной. Адепты «вечного реализма» постарались прикрыть обсуждение и осудить ее как вражескую вылазку и порнографию. Директора дома культуры уволили с работы, художников ловили поодиночке и беспощадно били. В избе поэта Аркадия Штейнберга, где хранились картины, перебили стекла в окнах.
В 65-м на богемном банкете в «сталинском доме» (квартира редактора детской литературы Ирины Васич) Гробман мне сказал, что наконец-то он прорубил окошко в Европу.
Были и отдельные неудачные попытки – Слепян, Белютин, Неизвестный – проползти на Запад персонально. Настоящее окно в Европу прорубил Гробман, используя чешских друзей. Он повел за собой весь табун авангарда, тридцать пять человек, как пастух тупых овечек.
Гробман победил страх. Мы все тряслись при стуке в дверь. Ситников, Зверев, Рабин, Кабаков, Шварцман, Плавинский, Харитонов, Мастеркова, но не он. Он шел напролом и с открытым забралом. Пылкий новатор не лег на подпольное дно, не спрятался в безопасной щели, как его предшественники, а пошел в наступление на два фронта. «Восточный» он засыпал рассказами, стихами и картинками, попадавшими то в печать, то в запрет, а «западный» – нелегальными выставками и первой информацией о деятельности московского артистического авангарда, вызвав гнев кремлевских владык.
В 67-м году мне довелось его слушать публично на собрании московских художников. Своим красноречием славился график Борис Алимов, но когда слово брал Гробман, он немедленно превосходил его в диалектике и силе свободного слова, вызывая заслуженные аплодисменты.
Прекрасный оратор и полемист, отлично чувствующий аудиторию, он не раз выступал в защиту гонимого искусства, где фаворитом всегда был Яковлев, и все попытки лягнуть это необыкновенное творчество разносил в пух и прах.
* * *
В середине 50-х годов спесивый Запад узнал, что советская Россия умеет не только бомбить Европу, но и рисовать. Эта загадочная страна то и дело меняла свои идеологические ориентиры, запрещая одно и восхваляя другое, но, как помещик Плюшкин, сохраняла в своем сундуке сокровища самобытий русской культуры. По первой просьбе международных выставок Кремль давал то, что просили. В 58-м на выставке в Брюсселе показали супрематические шедевры Казимира Малевича, казалось бы, ненужные советскому народу, но тщательно хранимые в музейных запасниках. Как только приоткрылась страна, любопытный иностранец кинулся на розыски эстетических сокровищ. Появление англичанки Камиллы Грей стало хрестоматийным фактом, а ее сумбурная книжка «Великий эксперимент» (1962) первым путеводителем для искателей художественных ценностей.
Наши польские и чешские друзья, пользуясь привилегией соратников по борьбе с мировым империализмом, смело шли на контакт с живыми людьми, без различия субординации и профессий.
Погрибный и Станиславский, Ламач и Падрта, Кукл и Шпильман, Халупецкий и Шетлик, Осиска и Дубравец, Кагоун и Конечный, Погорский и Козакова.
Зачем чешскому журналисту дом Гробмана с кривыми окнами?
Гробман – музей и ликбез, писатель и демократ.
Желанные братья-славяне с Запада сразу попадали в цепкие руки передового художника с личным телефоном и обширными связями.
Да здравствуют страны народной демократии!..
Да здравствуют вещи!..
А где деньги? – Денег нет!
В Москве Гробман занимал видное положение биографа. Он стал не только организатором «чемоданных выставок» в странах народных демократий, но и единственным писателем, грамотно излагавшим концепцию московского авангарда. Высокое положение в подпольном мире ставило его в сердцевину артистической элиты, в гущу московского модернизма.
Он бесстрашно сочинял обзоры квартирных выставок и публиковал их в журналах «Витварны праце», «Пламен», «Эспрессо».
В гнилом подвале эстонца Юло Соостера на Малой Бронной собирались по вторникам пить чай и водку. Не успел я войти, как хозяин, путая русский с эстонским, спросил: «Картины есть?» Я выдернул из кармана блокнот с зарисовками. «Отлично! Сейчас придет Ламач и заберет. Готовится очень важная выставка в Европе!» Ввалился толстый мужик в потертом пиджаке, с видавшим виды чемоданом. Отборные московские авангардисты, толкая друг друга в бока, забили чемодан картинками. Толстяк, как заправский кладовщик, переписал имена дарителей, вытер вспотевщую шею и скрылся с чемоданом в Европу.
Через полгода я с удивлением листал каталог на оберточной серой бумаге с бледными картинками москвичей и теоретическими заметками Гробмана.
Больного живописца Володю Яковлева считали чемпионом квартирных выставок, но это были неуклюжие показы без всяких объявлений, по слуху, для своих. То, что устроил для него Гробман 28 марта 1968 года в зале официального Дома художников в Ермолаевском, стало явлением публичным, с вернисажем, до предела забитым знатоками искусства и в присутствии самого мастера. Порядочного нейтралитета держался председатель столпотворения Д.Д. Жилинский. Картины горячо обсужали и осуждали, но равнодушных не было. «Это было большое событие, триумф гениального Яковлева», – вспоминает былое М.Г.
Дурдом – неотъемлемая часть русской культуры.
Подпольный художник, страдающий шизофренией, стал духовным вождем московского авангарда, а Гробман – его верным знаменосцем.
К сожалению, современное поветрие фальсификаций биографических данных не миновало художника Э.А. Штейнберга. Приглашенный на выставку Гробманом, никому тогда не известный живописец сегодня забыл о своем покровителе. В угоду русским толстосумам и западным властителям мира он вычистил из автобиографии лучших друзей своей нищей молодости, более двадцати лет тянувших его «в люди», но вырубить их из искусства у него и кишка тонка, и денег не хватит.
Гробман стоял и будет стоять на корабле современности.
В подпольном мире много пили, но еще больше работали. Правда, были случаи удивительного превращения трезвенника и спортсмена в богемного артиста и алкоголика. Расскажу о горькой судьбе нашего общего друга, могучего уральца Игоря Ворошилова.
Среди фаворитов М.Г. он занимал не последнее место в коллекции его нелегального музея.
Раз я заехал в Текстильщики. Комната и коридор были битком забиты картинками Ворошилова – от пола до потолка. Поэт и художник Гробман стал видным московским собирателем его работ. Тут же рядом, подстелив на пол газеты, дремал сам Ворошилов.
* * *
Жить с кем-то в одном помещении – не значит любить и дружить, но стены сближают.
Парень богатырского роста, с огромным кривым носом приехал из уральской дыры учиться в Москве. Он стал студентом модного института ВГИК, а в 58-м, когда я появился в его комнате по указке коменданта, он сочинял вальс, стуча по клавишам аккордеона. Примерно через месяц, пораженный видом моего этюдника с пахучими тюбиками масляных красок и щетинных кистей, он начал рисовать, сначала робко – в свою рабочую тетрадку, а потом на картонках остатками моих красок. Его страсть замазывать все, что попадалось под руку, росла на глазах. Выбираясь в московские музеи, мы бежали смотреть самых красочных французов – Ван Гога, Гогена, Сезанна, и по московским квартирам Васильева, Столляра, Гробмана, где главным был Володя Яковлев, постоянно попадавший в дурдом по просьбе родителей. Игорь благополучно получил диплом киноведа и службу в хранилище фильмов, Госфильмофонде. Там, вместо сочинения трактатов о величии советского кинематографа, он день и ночь рисовал картины, совершенствуя свой персональный стиль. В 62-м он показал свои первые опусы на квартире композитора Столляра и сразу стал знаменит. О нем заговорили в кружках знатоков как о самобытном и совершенном мастере. Потребитель его творчества Гробман всячески тащил его на мировую славу, однако продуктивно распорядиться таким расположением художник не мог и постепенно опускался в богемное пьянство. В 64-м я навестил его в поселке Белые Столбы, где он жил и работал. Вместо богатыря и спортсмена навстречу вышел заросший густой щетиной мужик, измазанный красками. Я что-то схохмил по поводу его вида. Он грубо прервал: «Не залупайся, старик, а тащи поллитру».
Тогда ничего не предвещало, что бравый спортсмен, музыкант, знаток кино и философии, ничего не пивший кроме молока, умрет от затяжного алкоголизма.
Потом мы встретились в Москве, в Ботаническом саду. Он опрятно приоделся и протрезвел. Я вел его свататься к богатейшей невесте Москвы, дочке сталинского лауреата по живописи Оксане Обрыньбе – с огромной квартирой на проспекте Мира. После первого стакана его воображение разыгралось, говорил он ярко и образно, невеста была очарована, и двери ее жилища распахнулись настежь и в любое время. Как-то я заглянул к ним и обомлел. Просторная квартира превратилась в трущобу нищих людей. Есть нечего, ни чая, ни хлеба. Горы пустых бутылок и одно спасение – персональный телефон. Склонная к полноте Оксана раздулась до неприличных размеров и требовала от сожителя свежего пива. Ворошилов звезданул ей по уху и с криком «Мирра, Миррочка, где ты?» вылетел на улицу.
Мой долг наставника и свата закончился самым печальным образом. И.В. действительно сбежал на Урал к любимой Мирре, потом снова появился в Москве. Кочуя с одного места на другое, он опускался все ниже и ниже, везде буянил и дурачился.
Забегал он и ко мне. Бросит пару картонок и просит трояк на поллитру. Его вид вызывал глубокое отвращение. Он ничего не ел и высыхал на глазах. Если у меня были деньги, то давал. Раньше мы говорили о Боге, Шёнберге, Пастернаке, а теперь он что-то мычал о злой милиции и трясся с похмелья.
В 70-м Ворошилов уже не годился для таких духовных бесед. Он напивался до скотского состояния, мычал, рыгал, бесился и мешал людям жить. Попытался обосноваться на Урале, не вынес провинциальной скуки, вернулся в Москву и умер на улице.
Большое количество его оригинальных произведений сейчас постоянно выставляется по всему миру.
* * *
Год 1967 – год Яшки. 27 марта Ирка родила сына, названного в честь деда.
«Олицетворение абсолютного добра и нежности», – как сказал папа Гробман.
О появлении Яшки на белый свет знала «вся Москва». Теперь Гробман показывал картины и сына.
Ребенок осветил холодную барачную жизнь, как солнечный луч глубокую тьму. М.Г. в постоянных разъездах и встречах, хлопотах и работе – собрать деньги для больного Яковлева, нарисовать афишу, поговорить с чехами о выставке.
У гнилого крыльца загудели вражеские моторы империалистов – англичан, американцев, греков, израильтян. К доносам Гробман привык. Доносили коллеги начальству Союза художников; соседи и конкуренты тоже доносили куда следует. Унылое советское болото.
Преступный сговор!..
Не обошлось без Г.Д. Костакиса. Он осмотрел впечатляющее собрание Яковлева и с горечью признался: «Да, я ошибочно считал его слабаком, а теперь вижу, что это художник Божьей милостью».
Высокий духовный взлет!
В 60-е годы национальные вопросы решались на уровне пародий легендарного «армянского радио» и неисчислимого множества еврейских анекдотов типа – «папа – рикша, мама – гейша, а сын – Мойша». На официальном уровне что-то писали о еврейских погромах в царской России (романы В.П. Катаева) и ни слова о шести миллионах евреев, истребленных в Катастрофе. По-моему, и сейчас, в годы безбрежной гласности, власти уклоняются от такой колючей темы.
Мой анархизм и вольтерьянство не мешали любить Библию и постоянно ее перечитывать, восторгаясь могуществом и мудростью царя Соломона с его царицей Савской и гаремом из семисот жен, чтить Будду за гимнастику секты дзен, лечащую от мигрени, удивляться Египту за колоссальные пирамиды, обожать православие за парную баню с березовым веником и католиков за остроглавые соборы до облаков, но лавировать между острыми камнями, как Вася Полевой ( Великая Украина), Сашка Проханов (Великая Россия ), Мишка Гробман (Великий Израиль) было нелегко.
«Мы окончательно решили переехать в Израиль» – сказал М.Г. в 1969 году.
Что значит переехать?
Купил билет и полетел!
Из советского рая с дровяным отоплением и атомной бомбой просто так никто не вылетал, да еще в капиталистический ад с горячей водой.
Вечная Россия, «святая Русь» – страна махрового, от народной гущи до кремлевской верхушки, расизма («черножопых на мыло!»), воинственного шовинизма («япошек шапками закидаем!») и примитивного антисемитизма («бей жидов – спасай Россию!») твердо стояла нерушимой вековой крепостью. Лозунги мировой революции, указы большевиков о равноправии наций ей были как об стенку горох.
Выбраться из такого рая было не так просто. Выпускали после пыток на износ. Вынес – прорвался, нет – сдохни в раю. Кремлевские режиссеры нашего либерального времени нехотя выпускали комсомолок, прикадривших в московской общаге вождя африканского племени, зубрившего марксизм, и попадавших в благословенный гарем.
Танцор Рудольф Нуреев не вернулся с парижского спектакля. Пианист Владимир Ашкенази застрял в Англии в постели любимой девушки. Живописцы Олег Соханевич и Генка Гаврилов вплавь и без билета подались в Турцию. Писатель Аркадий Беленков, усыпив доверие товарищей, стал невозвращенцем.
Вот такими маневрами выбирались отчаянные одиночки из советской России в начале шестидесятых.
Спонтанно, но шумно – «отпусти мой народ!» – выступили советские евреи всех областей и республик. Их выпускали по выбору, обдирая как липку. Выездных виз не получали ученые люди: физики, инженеры, математики с хорошими мозгами. Они пытались штурмом брать самолеты и получали большие тюремные сроки за нарушение советских правил.
За год или полтора до эмиграции Гробман психологически разделился на две половины. Одна гуляла по парижским бульварам и широким американским дорогам, а другая рубила дрова в Текстильщиках. Мало этого, Ирка родила дочку Златку и прибавились заботы и проблемы жилплощади.
С получением вызова из ада – 17 марта 1971 года – начиналась бюрократическая пытка на износ под кодовым названием «оформление документов». На сцене появились персонажи Гоголя и Салтыкова-Щедрина вместе взятые. У стола так называемого Отдела виз и регистраций (ОВИР) после трех часов ожидания чин в синем мундире выдавал ничтожный листок бумаги с таким важным видом, как выдают банковский чек на солидную сумму. Эти синие нелюди употребляли все пыточные средства, чтобы притормозить дезертира райской жизни, то зловредно придираясь к каждой букве «анкетных данных», а то и с лицемерной улыбкой отфутболив вас к началу «оформления» – не того цвета чернила, неразборчиво заполнено, год и место рождения родителей ошибочны, нет справки с места работы, отсутствует печать профсоюза.
И, как водится, поток грязи от родни!
За женатым тунеядцем Гробманом, жившим вызывающе открытым образом, давно велось наблюдение. Его сионистские взгляды раскусили коллеги по рисованию и вовремя донесли. О его желании эмигрировать в Израиль не знала разве что курица во дворе.
С завидным хладнокровием он обошел все препятствия и получил разрешение на выезд из советской страны, устроил шумные богемные проводы в Текстильщиках, собрав большую толпу, и в канадском посольстве – для самых близких друзей.
В 1958 году М.Г. поднял знамя московского авангарда – Владимир Яковлев! – и не выпускал его из рук, отбиваясь от атак оголтелых академистов и консерваторов всех рангов и положений, лукавых и завистливых друзей. Ему удалось спасти творчество великого художника от гибели в советской коммуналке и вывезти ценный архив по искусству в Израиль.
* * *
Первоначальный израильский этап семьи Гробмана ускользнул от моего внимания, но его можно проследить по дневникам М.Г. Это: устройство на новом месте, освоение языка, первые легальные выставки, и организация художественной группы «Левиафан» с одноименным бюллетенем ручной работы.
Изображая в своей неповторимой манере марку «Левиафана», Гробман постарался. Черное (цвет вселенского могущества) на Красном (символ огня и жизни) безукоризненно по пластике. Рисунок стал фирменным знаком не только объединения, а всего русского авангарда. Теперь яркая марка гуляет по всем учебникам человеческой культуры.
В Израиле М.Г. оказался в положении возмутителя спокойствия. Русские репатрианты-деятели искусства держались консервативного реализма и бездушного ремесла. Песенки Симонова и Евтушенко считались последним криком русской словесности, в то время как Гробман предлагал культуре авангардный путь Велемира Хлебникова, барачные стихи Холина, заумные верлибры Айги. В живописи царил подобный же застой. Работы Яковлева никто не принимал всерьез.
Экспериментаторов нового московского авангарда М.Г. упорно толкал в народ и пробивал!
Далеко от Москвы он командует, учит и творит.
В 75-м в Москве я заглянул к поэту И.С. Холину. Квартира завалена вещами. «Это на обмен, а это на продажу», сказал он мне. Кресты и кадила, иконы и книги, оклады и картины, ковры и шубы. Поэт принял эстафету обмена вещей от Гробмана и умело действовал на этом поприще. Непрерывно трещал телефон, приходили и уходили странные люди с мешками на горбу, с тяжелыми чемоданами и свертками.
«А это подарок Гробмана», – сказал Холин, развернув голубые заграничные штаны.
Московских друзей новый израильтянин не забывал.
«По гроб ему благодарен, – пишет мне кинетист Лев Нуссберг. – Гробман выслал мне тринадцать, если не четырнадцать, израильских вызовов».
Подпольный очаг московской культуры, перекочевав в Израиль, действовал вовсю.
В 79-м году он спас в Германии (музей Бохума) выставку авангарда от позорного провала. В результате предательского бойкота парижского коллекционера А.Д. Глезера, отказавшегося дать картины, образовались экспозиционные дыры, немедленно заполненные гробмановским собранием лучших яковлевских работ. Сам спаситель, рисовавший в Москве темперы и монотипии, представил монументальные вещи, композиции большого формата в новой технике. Участник множества выставок, Гробман спокойно, как океанский пароход, плыл в будущее.
Мы дружески встретились после длительного перерыва, восстановили отношения и переписку.
Я получал от него рукописный «Левиафан» и отправлял с туристами в Москву, держал его в курсе скандальных парижских событий. Он описывал свои похождения.
В 84-м мне выпала честь выставляться с В.И. Яковлевым в Лондоне. Организаторы решили, что три русских «экспрессиониста» – туда ввели и А.Т. Зверева с подачи Костакиса – достойно представляют это устаревшее течение в передовой Европе.
Гробман написал короткую, но прекрасную характеристику Яковлеву, где были пророческие слова: «Картина Яковлева не украшение стены, а твой собеседник, соучастник и член семьи. Придет время и начнется бешеная погоня за его именем, за частями его души, рассыпанными по миру и доступными в своем величии только избранным».
Время пришло и Яковлев прославлен, но ни до, ни после никто не говорил о художнике так проникновенно.
Русскую политическую перестройку с радостью приняла вся эмиграция. Открылась навечно запертая страна. Первая радость немыслимых встреч была горячей и искренней, но и парадоксальной.С постаревшими московскими коллегами мы говорили на одном языке, пили, обнимались, но в слова и понятия вкладывали разное содержание. И в Париже, и в Нью-Йорке, и в Иерусалиме русские гастролеры думали о приватизации казенных квартир и постройке дач в Тарусе. Они набивали чемоданы шмотками и колбасой и улетали к себе ловить рыбу, в то время как эмигранты, потерявшие прошлое, разбегались по своим делишкам в противоположном направлении.
Атмосфера чужбины и вражды!…
Ох, эта Москва!..
Возвращение не всегда поражение. Вспомним победоносного Ленина на броневике!
На моих глазах начался авантюрный курс на Восток к истокам и большим деньгам. Известный художник Виталий Казимирович Стацинский добился французской пенсии в тысячу евро, купил дом на высоком берегу Волги и провел там счастливое «бабье лето», собирая в лесу ягоды и грибы. Стоило ему вернуться по делам в Париж, как сообщили, что дом его сгорел дотла, а в московской мастерской ночуют бомжи.
Возможно, это случайное совпадение, но я думаю, что жить везде и на всех стульях не получается даже у самых проворных и деловых людей.
К открытию в России всевозможных «центров», «винзаводов», «гаражей» надо относиться с большой осторожностью, никогда не забывая, что Россия – страна особого аршина и «умом ее не понять».
В начале 90-х супруги Гробманы принялись за издание иллюстрированных журналов: «Знак времени», «Звенья», «Зеркало», публикуя материалы исторического значения, как, например, беседы с Н.И. Харджиевым, поэтом Красовицким и Яковлевым. Я, сочинявший некрологи, с удовольствием писал для них рассказы о парижской богеме. Еще в 67-м проницательный ценитель Гробман открыл во мне литературные способности.
«Мы вместе со всем Израилем очень любим твои очерки, – писала мне Ирка Врубель-Голубкина, – и надеюсь, что будешь писать для нас».
От таких похвал волей-неволей возьмешься за перо вместо кисти.
После долгого перерыва мы увиделись в Израиле (октябрь 1995). Передо мной стоял не бородатый хиппи, а стриженый и помолодевший Мишка шестидесятого года.
Культ насилия, револьвера, китча и порнографии, поставленный на пьедестал злободневного успеха, не коснулся московского авангарда.
Знаменосец Гробман победил!
В.И. Яковлев официально, по всем русским календарям, признан ве-ли-чай-шим художником нашего времени. К сожалению, он не дожил до своего триумфа – в 1998 году умер в московской больнице 65 лет от роду, не побывав ни в Европе, ни в Китае, куда мечтал попасть в детстве.
О новом XXI веке, принесшем много сюрпризов, следует говорить отдельно. Свой гимн Гробману, знаменосцу русского авангарда, я закругляю на ХХ веке.
Бурные, продолжительные аплодисменты. Все встают.
7 декабря 2009 г., Париж