МЕМУАРЫ

НЕБЕЗЫЗВЕСТНЫЙ ФОРМАЛИСТ

Григорий Островский

Случилось это давно, но тот весенний день 1949 года в памяти не изгладился.

Для лекций и семинаров профессора Н.Пунина обычно выделяли самую большую на факультете аудиторию, однако мест все равно не хватало: на лекции для студентов-искусствоведов приходили филологи, историки, философы и даже физики-химики. 38-я аудитория была полна, когда вошла секретарь деканата Лидия Леонидовна и объявила, что очередное занятие семинара Пунина не состоится. На кафедре истории искусства сгрудились взволнованные преподаватели. Лаборантка Валя по секрету шепнула, что Пунина арестовали; через несколько минут об этом узнали все.

Вероятно, это можно было предвидеть: уже года три, как Пунина били, что называется, прицельно и в упор. В 1946 году его увольняют из Всероссийской Академии художеств, где он преподавал около пятнадцати лет. Кажется, в 47-м в Университет приезжал А.Жданов и я сам слышал, как он клеймил Зощенко и «блудницу и монахиню» Анну Ахматову, упомянув при этом, что «в числе ее мужей были и враг народа Гумилев, и небезызвестный формалист Пунин». Травили грубо, по-хамски, безграмотно: космополит, формалист, низкопоклонник перед Западом, идеологический диверсант… Н.Пунин и А.Эфрос возглавляли перечень имен, в котором состояли О.Веский, В.Костин, молодой тогда А.Каменский и некоторые другие художественные критики. Особенно подличал Владимир Серов, бывший тогда председателем Ленинградского Союза художников. Поскольку еще с середины 30-х годов Пунин был практически отстранен от художественной критики, под обстрел была взята вышедшая накануне войны «История западноевропейского искусства». Для Вп.Серова и других гонителей учебник стал «вещественным доказательством» идейного и морального падения Н.Пунина как его редактора и основного автора.

Но в Университете, не зависимом ни от Академии художеств, ни от Союза художников, Н.Пунин еще читал лекции по истории западноевропейского искусства, вел семинар «Анализ художественных произведений», работал над докторской диссертацией об Александре Иванове. И вдруг — арест. Никто не хотел верить, но был суд и был приговор: десять лет строгого режима. Надо сказать, что в те годы состав кафедры истории искусства был на редкость сильным: многие преподаватели, начинавшие еще приват-доцентами Санкт-Петербургского университета, были учеными европейских уровня и известности. Но и на их фоне Николай Николаевич Пунин выделялся как блестящий лектор, крупнейший знаток искусства XX века, обладавший знанием не академическим, книжным, но опытом личного участия в его создании и развитии. Нас, студентов, поражало, что на лекции по советскому искусству — с укором и явным неодобрением — рассказывали о заведующем Петроградским ИЗО Наркомпроса Н.Лунине, установившем в 1918—1922 годах «диктатуру левых», а в тот же день и в той же аудитории мы слушали лекцию самого «диктатора» о Джотто или сравнительный анализ натюрмортов Шардена и Сезанна… И хотя временная дистанция между «тем» и «этим» Пуниным измерялась всего-то 25 годами, он казался нам пришельцем из легендарных эпох.

Высокий, стройный, в темном и, как сейчас вспоминается, весьма поношенном костюме, с красиво посаженной головой и очень подвижным, пораженным нервным тиком лицом — таким запомнился Николай Николаевич Пунин. В нем сочетались очень непростой характер и обаяние ума и эрудиции, страстность подвижника и горечь безмерной усталости, доброжелательность и скепсис по отношению к людям. Держался он несколько отчужденно, замкнуто и к неформальным, как бы сейчас сказали, контактам не был склонен. Но любовь и студентов, и коллег к нему была безграничной. Историю западноевропейского искусства он читал на старших курсах, не всегда удавалось сбегать со своих занятий на его лекции, но впечатление было огромным. В самый разгар жданов-щины, когда едва ли не все западное искусство начиная с импрессионистов объявили враждебной «буржуазной идеологией», Пунин рассказывал — и как рассказывал! — о Ван-Гоге и Гогене, Матиссе и Пикассо, об экспрессионизме и конструктивизме.

Особенно запомнился семинар по анализу художественных произведений, который он вел уже на нашем курсе и который был прерван его арестом. (Между прочим, еще в 1919—1925 годах Н.Пунин преподавал «Историю художественных форм» в «Петроградских Свободных мастерских», а в Институте художественной культуры возглавлял лабораторию по «изучению закономерностей пластического формообразования и восприятия художественной формы»). Ничто не напоминало опостылевшие университетские семинары: все было необычайно, захватывающе интересно, ярко, своеобразно. Занятия вели сразу двое: Пунин и его жена Голубева (забыл ее имя-отчество), выступавшая, кажется, в роли его ассистента. Как правило, они являли слаженный «дуэт», но случалось, в чем-то расходились и тогда начинался спор, за которым мы следили с замиранием духа. Анализы Пунина были острыми, иногда парадоксальными, всегда очень точными и неординарными. Это был критик и искусствовед, наделенный абсолютным художественным зрением и почти болезненной реакцией на любую фальшь. Банальностей не терпел, патетику, равно как и «философские» разглагольствования вокруг да около, а тем более «партийные» спекуляции пресекал, неукоснительно требовал очень конкретного анализа и непредубежденного, честного — с глазу на глаз — диалога с картиной или скульптурой. О Ван-Гоге или Пикассо, Кандинском или Татлине, не говоря уже о Джотто или Мазаччо, в конце концов мы могли что-то узнать из книг — но то, что давал нам Николай Николаевич, было много больше, чем передача какой-то суммы знаний. Он «ставил глаз», учил искусству видеть, понимать и различать «что такое хорошо и что такое плохо», воспитывал чувство художественного качества. Не знаю, хорошими ли мы были учениками Пунина, но его уроки остались в памяти на всю оставшуюся жизнь.

Николай Николаевич был человеком сложным, нередко раздражительным, быть может, и недоверчивым, но нескольких студентов выделял; мне посчастливилось оказаться в их числе. Нередко провожал его из Университета, таская за ним тяжелый портфель с книгами и стеклянными диапозитивами; бывал и у него дома.

Один раз он устроил своего рода вечер воспоминаний, рассказывал о Луначарском, Ленине, Зиновьеве, Троцком и других. (Дзержинского, к слову, Николай Николаевич видел в 1921 году на Лубянке, только он, Пунин, бывший тогда ближайшим сотрудником Луначарского, сидел там в подвале, а чекисты его допрашивали с пристрастием. Впрочем, это могло быть и в Петроградской ЧК — я уже запамятовал. За что и как долго сидел, почему отпустили — в это Пунин не вдавался). Другим вечером звучали стихи Ин.Анненского, раннего Маяковского, Хлебникова, Гумилева, Блока, Цветаевой, Мандельштама, Пастернака — многих хорошо знал, со многими дружил, о некоторых в свое время писал. Самыми интересными были его рассказы о героической эпохе русского авангарда. К.Малевич, В.Татлин, П.Филонов, Н.Альтман, М.Матюшин, П.Кузнецов, К.Петров-Водкин, В.Лебедев и многие другие представали живыми людьми со своими достоинствами и слабостями, близкими друзьями и сподвижниками, но всегда крупным планом как большие художники. Рассказчиком Николай Николаевич был удивительным: точность сжатых характеристик, выразительность колоритных деталей, острота наблюдений, богатство лексики и интонаций, неожиданные повороты сюжетов покоряли, и сейчас остается только сожалеть, что в свое время не догадался эти рассказы записать.

* * *

Нам еще предстоит узнать Н.Пунина, что называется, в полный рост. Большинство работ 1910-х— 1920-х годов, наиболее интенсивного и плодотворного периода в его творчестве, рассеяно по труднодоступным журналам, книги, в том числе «В.Татлин» и другие, стали библиографической редкостью. Изданный в 1976 году сборник трудов Н.Пунина слишком «осторожный» и к тому же не во всем достоверный: включенный в него монографический очерк о П.Кончалов-ском ошибочно приписан Н.Пунину. И тем не менее благодаря этому сборнику мы впервые познакомились с остававшимися в рукописях монографией о П.Кузнецове, статьями о М.Сарьяне и К.Петрове-Во-дкине, главами из капитального труда «Александр Иванов и русская художественная традиция», над которым Н.Пунин работал в последние два-три года перед арестом. Еще более интересно было бы прочесть начатую в 30-х годах и так же незаконченную книгу воспоминаний «Искусство и революция». В.Петров, автор предисловия к сборнику работ Н.Пунина, сравнивает ее с «Охранной грамотой» Б.Пастернака и «Шумом времени» О.Мандельштама: «…рождался новый жанр мемуарного повествования, пронизанного философской мыслью и наполненного живым и острым ощущением истории».

Одна глава из этой книги — «Квартира №5» — была опубликована лет десять назад в альманахе «Панорама искусств». Речь идет о квартире художника Льва Бруни, на которой в 1914—1916 годах часто собирался кружок молодых художников, поэтов, музыкантов. Помимо Л.Бруни и Н.Пунина постоянными завсегдатаями этих собраний были Н.Альтман, Н.Тырса, П.Миту-рич, Д.Митрохин, О.Мандельштам, Н.Клюев; можно было там встретить и В.Хлебникова, В.Маяковского, И.Пуни, И.Клюна, О.Розанову, Н.Удальцову.

«Мы жили «там», а время ушло в нас, — писал Николай Николаевич, — и то, чем оно ушло в нас, было настолько могущественнее нашей личной жизни, что теперь, вспоминая те годы, я явственно слышу гул времени, а голосов наших не слышу.

…У наших встреч и у всего, что связано с ними, были свои радости и свои обиды, свое честолюбие, своя гордость, свое высокомерие; в страстях — ненавидя и отрицая, в борьбе — отрицая преждевременно и нетерпеливо, самонадеянно веря в неизвестное и ничего решительно не зная о том, с каким будущим придется иметь дело — так мы жили «там» с горячностью, о которой странно вспомнить, побуждаемые молодостью, может быть, даже тщеславием, теперь совсем смешным; любили свои встречи, любили искусство и ревниво берегли его друг для друга.

…В те годы еще изобретали «из-мы», и менять направления было модно. Впрочем, в квартире №5 «из-мы» были осуждены сразу и навсегда; никто не покрывал ими своих работ; называли только те из них, которые имели достаточное содержание и без которых нельзя было обойтись: импрессионизм, футуризм, кубизм. Время футуризма истекло; никому из нас не хотелось скакать, рубя на ходу головы глиняным куклам. Бруни, правда, говорил об «убитой форме» — но это относилось к методу; под этим разумелся творческий акт; художник — это стрелок, форма — это реальность, художник может промахнуться, ранить или убить форму; произведение имеет хорошее качество только тогда, когда реальность убита сразу, одним ударом, как бы вбита и пригвождена к поверхности. Именно о методе чаще всего шла речь в мастерской Бруни; не нового искали —  искали средств, чтобы овладеть реальностью, приемов, с помощью которых можно было бы взять реальность мертвой хваткой… Художникам нужен был меткий глаз и тренированная рука, охотничий нюх, сноровка и повадка охотника… Во всем, что делалось тогда, во всех работах и поисках была суровость; люди были серьезны и честны; мы все устали от приблизительности, условностей эстетизма и не меньше — от рысистых испытаний футуристического дерби; искали искусства крепкого и простого, в той мере простого, в какой оно могло быть простым в те переходные и потрясенные годы».

В этом мемуарном отрывке видится зерно, проросшее сердцевиной последующей литературно-критической и научной деятельности Н.Пунина. Решительно отметая одиозный ярлык «формалиста» — в самом определении Николай Николаевич не видел и тени смысла, он не раз говорил нам о «новом реализме» —  искусстве «суровом и честном», высокопрофессиональном, свободном как от пассивного правдоподобия, так и от одряхлевшего эстетизма, обращенном к реальности мира и неотрывном от современности, о реализме XX века, возведенном на фундаменте ценностей —  истинных, а не мнимых, — художественной культуры нашего такого динамичного и противоречивого столетия. В устах одного из идеологов и лидеров русского авангарда, друга и единомышленника В.Татлина и К.Малевича, М.Ларионова, К.Петрова-Водкина и П.Кузнецова эти утверждения звучали особенно веско.

Однажды, — было это, если мне не изменяет память, осенью 1948 года, — я провожал Николая Николаевича, но не домой, а до Фонтанного дома и он пригласил меня зайти с ним к Анне Андреевне Ахматовой, с которой, к слову, постоянно жила дочь Пунина — Ирина Николаевна.

Встреча была без особых эмоций, но дружелюбная. Разговор на бытовом уровне, а если о более важных предметах, то для меня не вполне ясных. Ахматова спросила меня, пишу ли я стихи; покраснев до корней волос, я чистосердечно соврал, что нет, не пишу, и Анна Андреевна меня одобрила. Пили чай, потом Ахматова читала стихи, насколько мне помнится, это были переводы. Сейчас, спустя столько лет, мне трудно восстановить впечатления, но основное — королева! Казалось бы, держалась Анна Андреевна просто, и одета была в домашнее платье, и обстановка вполне семейная — чай с баранками, и тем не менее королева в изгнании — красивая, гордая, с царственной осанкой, не то чтоб надменная, но по праву высокомерная. Другой масштаб личности, и даже если тогда я этого не осознал, то ощутил очень остро.

На обратном пути Николай Николаевич кое-что рассказал мне об Ахматовой. Знакомы они были с детских лет, оба выросли в Царском Селе, почти сверстники (он всего на несколько месяцев старше ее), там же учились — Пунин в классической гимназии, директором которой был Иннокентий Анненский, Ахматова в царскосельской женской гимназии. В дальнейшем встречи и пересечения были частными и естественными: оба принадлежали к одной литературно-художественной среде. В годы революции пути их, видимо, разошлись, но когда Пунин, разуверившись в коммунистических утопиях, отходит от общественной деятельности и сосредотачивается на научной, музейной, критической, встречи возобновились. В 1926 году Ахматова переезжает к Пунину, квартира которого находилась в том же Фонтанном доме, бывшем тогда филиалом Русского музея. Брак этот существовал семь лет и распался в 33-м.

Разумеется, я никогда и ни о чем не расспрашивал Николая Николаевича, но столь же очевидно, что эти годы очень много значили и для него, и в жизни Ахматовой. В ее поэтических книгах слышны отзвуки драматической истории любви и ее крушения. Вскоре после разлуки, в 1934 году Анна Андреевна писала:

Я пью за разоренный дом,

За злую жизнь мою,

За одиночество вдвоем

И за тебя я пью, —

За ложь меня предавших губ,

За мертвый холод глаз,

За то, что мир жесток и груб,

За то, что бог не спас.

Через шесть лет — о том же: «Разрыв»:

Не недели, не месяцы — годы

Расставались. И вот наконец

Холодок настоящей свободы

И седой над висками венец.

Больше нет ни измен, ни предательств,

И до света не слушаешь ты,

Как струится поток доказательств

Несравненной моей правоты.

Наконец, в стихотворении, написанном уже в Ташкенте 42-го года (Пунин жил тогда в Самарканде) и вошедшем в цикл «Северные элегии»:

И голос мой — и это, верно, было

Всего страшней — сказал из темноты:

«Пятнадцать лет назад какой ты песней

Встречала этот день, ты небеса,

И хоры звезд, и хоры вод молила

Приветствовать торжественную встречу

С тем, от кого сегодня ты ушла…

Так вот твоя серебряная свадьба:

Зови ж гостей, красуйся, торжествуй!»

* * *

Недавно скончавшийся профессор Московского университета Виктор Михайлович Василенко был поэтом и ученым, одним из крупнейших знатоков народного творчества. Арестованный в 1947 году, он проходил по «делу» Даниила Андреева, обвиненного в заговоре с целью убийства Сталина. Свой срок Василенко отбывал на севере, в лагере, входившем в систему Воркутлаг, вместе с Н.Пуниным и известным философом Л.Карсавиным. Позднее он вспоминал о том, как в вечерний час между лагерной поверкой и отбоем два немощных старика, изможденные голодом и болезнями, поддерживая друг друга, ходили вдоль колючей проволоки, беседовали, иногда спорили — о японских или испанских поэтах XVII века… От Ахматовой в лагерь приходили посылки.

Николай Николаевич Пунин умер в лагере вскоре после смерти Сталина, так и не дождавшись реабилитации.

В биографической справке, приложенной к изданному в 1976 году сборнику избранных трудов Пунина и в которой нет даже упоминания о его аресте, сказано:

«21 августа 1953 года H.H.Пунина не стало. С его преждевременной смертью в расцвете творческих сил и возможностей советское искусствознание понесло тяжелую, во многом невосполнимую утрату».

На смерть Пунина откликнулась Анна Андреевна Ахматова:

Н.П.

И сердце то уже не отзовется

На голос мой, ликуя и скорбя.

Все кончено… И песнь моя несется

В пустую ночь, где больше нет тебя.

«Зеркало» (Тель-Авив)

Comments

No comments yet. Why don’t you start the discussion?

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *