ИЗ ИСТОРИИ

ЧЕРДАК ПОПОВОЙ ЛЮБЫ

Валентин Воробьев

«Я царь, я раб, я червь, я бог».

(Гаврила Державин, XVIII век)

В просторной комнате на Арбате меня приняли Наталья Сергеевна Домогацкая, Сергей Николаевич Холь-мберг и знакомая девица Варька по кличке Пончик. Так они представились, внимательно осмотрели с головы до ног и, глубоко вздохнув, выдали ключи от дачи.

— Ладно, живи, но тихо!

Загородный дом в сосновом лесу, в двух верстах от станции Звенигород, я разыскал по толково нарисованному плану, но сразу испугался: два холодных дома, большая голодная собака и ни одной живой души вокруг.

Мой приятель Борис «Борух» Штейнберг с женой, осужденной на семь лет тюремного заключения, и годовалым ребенком прятался по московским углам в томительном ожидании пересмотра приговора. На предложение вместе зимовать недалеко от Москвы он откликнулся с радостью, и когда я там появился с чемоданом, они уже основательно обжились.

В печках трещал огонь, Борух стучал на старом «ундервуде» абстрактные стихи, его молчаливая супруга выгуливала дочку и пса. Однако присутствие осужденной с безработным мужем, ребенка и художника без определенной прописки не упрощало, как это показалось сначала, а всем усложняло жизнь на даче. Возможно, власти не знали, где отсиживается беглая гражданка, но скорее всего смотрели сквозь пальцы — существовал закон, по которому приговоренная мать с младенцем имела право ждать окончательного приговора Верховного суда на воле, а не на месте заключения, — но постоянный страх в ожидании ареста преступной банды, дикая нужда и склоки совершенно отравляли существование в зимнем лесу.

Питались мы картошкой из хозяйского погреба, заправляя вонючим подсолнечным маслом. Раз за зиму, как привидение из фильмов Абеля Ганса, появилась теща Бо-руха с ведром квашеной капусты. Мои крохотные сбережения за иллюстративную работу разошлись раньше времени. В декабре 61-го года — помню, ударил очень крепкий мороз и кончились дрова! — Борух занял у меня последний четвертак и выбрался на поэтический суд к Анне Андреевне Ахматовой, слывшей тогда за крупнейшего авторитета русской поэзии. Не знаю, что сказала ему знаменитость, но из Ленинграда он вернулся голодным и мрачным. Абстрактные стихи он сжег в печке и сочинил прозаический очерк об архитектурных красотах Звенигородского монастыря, ко всеобщему удивлению напечатав его в журнальчике «Наука и религия».

Мне нравилось в нем отцовское чувство. К дочке Тане он относился с нескрываемой нежностью и воспитывал твердым, убедительным тоном. Он не давил на девочку, не лупил без толку, а часами высиживал рядом, подмывая и подкармливая с прибаутками. Его туповатой жене было чему поучиться.

Однажды, работая в отдельном доме, я услышал шум на чердаке. Поднявшись по крутой лестнице к наглухо забитым дверям чердака, я обнаружил невозмутимого Боруха с охапкой старых книжек.

—  Старик, откуда литература? — спросил я у приятеля.

— Из сундука, — ухмыльнулся он,

— там ее груды, не пролезть. Попробую показать Соньке Кузьминской, авось купит за трояк!

После скудной встречи нового 62-го года мы распрощались. Борух сдал жену в тюрьму, упаковал «ундервуд» и, взвалив любимую дочку на закорки, исчез в зимней пурге.

С первым солнечным днем на дачу приехал С.Н.Хольмберг. При встрече я невинно спросил хозяина:

— А что там наверху?

— Да там сплошная рухлядь! -выразительно развел он руками. — Чердак Поповой Любы!

Я исправно выполнял обязанности сторожа. Подолгу выгуливал черного пса по кличке Рекс, в двух домах топил печи и ловко кололдрова, вызывая восхищение хозяйки Натальи Сергеевны по кличке Стешка. Получив легальный пропуск к чердачной «рухляди», я тщательно изучил помещение. На чердачном окне, забитом большим кубофутуристическим изображением, висели березовые веники для парилки. Между гнилыми венскими стульями и шезлонгами, как драгоценные камни в навозной куче, сияли картины супрематизма и конструктивизма невиданной красоты. Музей Маяковского, где украдкой повесили наброски 20-х годов, казался жалкой карикатурой на то, что я обнаружил! В темном углу под стропилами стоял огромный сундук с кованной медью крышкой. Он был доверху набит потемневшими брошюрами, почтовыми открытками, каталогами, медалями, записками, исписанными блокнотами. Запустив руку по плечо, можно было выдернуть открытку с видом Эйфелевой башни 1910 года и письмецом на обороте, или книжку «Мистицизм и лирика» с надписью: «Сердечно уважаемому Павлу Сергеевичу Попову с сердечной преданностью от автора, Н.С.Арсеньева, 1917 год», или разрезать книжку Павла Флоренского «Мнимости в геометрии», 1922, М. с непонятным философским содержанием. Попадалось письмецо «председателя совета трудколлектива Вс.Мейерхольда» следующего содержания:

«Учитывая большое историческое и художественное значение работ Л.С.Поповой в Театре им. Вс.Мейерхольда, прошу вас не отказать в передаче музею по возможности всех материалов Л.С.Поповой», от 22 января 1925 года, Москва.

На фотокарточке хорошо освещенного драматурга М.А.Булгакова стояло размашистое: «Милому Пате от чрезвычайно благодарного Михаила Булгакова, Москва, 1935 год». Записка певца эстрады «Сандро» Вертинского, адресованная «глубокоуважаемой Анне Ильиничне Толстой»: «Когда-то журналисты называли меня „королем эстрады». Смею утверждать, что теперь на эстраде одна „королева» — Клавдия Шупьженко!» Подпись: 1946 год. Советы какого-то Ильи Голенищева-Кутузова, как лучше переводить легенды черногорских племен. Занятные сельскохозяйственные расчеты с обозначением цен на огуречную рассаду Анны Толстой от 1950 года. Паническая телеграмма какого-то Олега Толстого о краже «строительного леса» от 1952 года…

На дне сундука лежали расшитые подобно поповским ризам передники, шарфы, оплечья. Невиданные аллегорические изображения пиратских черепов, колонны в греческом духе, геометрические знаки, кресты, розетки, звезды.

Кому принадлежало это символическое шитье?

В «юбилейном издании» Льва Толстого (девяносто томов!), в известном романе «Война и мир» сказано: «Не желаете ли вы вступить за моим поручительством в братство свободных каменщиков?», и далее: «Великий мастер стукнул молотком, все сели по местам, и один прочел поучение о необходимости смирения».

Я задался вопросом: а не был ли членом этого эзотерического братства трудолюбивый Павел Сергеевич Попов, литературными работами которого был забит сундук?

С упоением изучая чужие письма, записки, печатные труды, я как в трясину погружался в чужие и красивые судьбы.

Мои культпоходы с Пончиком (Варварой Домогацкой) кончились тем, что я поставил ее на почетное пятое место «самых перспективных невест», сразу после Риты, Розы, Гали и Тамары. Перед тем, как предложить ей руку и сердце, я решил разнюхать, кому принадлежит дача на самом деле, почему картины Любы Поповой оказались на пыльном чердаке и есть ли возможность прописаться на Арбате.

Дабы не вызвать подозрений в подготовке грабежа, я старался не проявлять особого интереса к волнующей теме, но всякий раз осторожно ловил нужную информацию.

— Дачу строил тиран Попов, — указала Варька на плотно закрытую дверь, — с женой Анной Ильиничной Толстой, матерью Хольмберга.

По выходным дням, когда Стешка (моя будущая теща?) и Хольмберг (мой будущий тесть?) привозили рассаду на дачу, я отправлялся в Москву и кувыркался с Пончиком на перинах, приглядываясь, что творится на половине «тирана» Попова.

Отца Варька не знала. Ее нагуляла Стешка с проезжим воином, штурмом бравшим Берлин. Жили они в ужасающей тесноте в гнилом бараке на Божедомке до того знаменательного дня, когда к молодой и цветущей Стешке присватался дальний родственник, овдовевший профессор Попов. Замужество с пожилым богачом оказалось палкой о двух концах. В «сталинской квартире» со всеми удобствами Стешку вместо ласки и любви запрягли в постылое рабство, кухонную стирку и беготню по магазинам, с постоянной присказкой ненавистного старика: «Ты со своим выблядком мне по гроб жизни обязана!»

В одно прекрасное время в уютное пятикомнатное грездышко на Арбате постучался гражданин в лохматой сибирской шапке. После пятнадцатилетнего отсутствия на пороге стоял живой и невредимый давно пропавший без вести Сергей Хольмберг, законный сын Анны Ильиничны Толстой.

С мистическим явлением сибиряка немедленно образовался любовный треугольник, где у старого профессора оказался бледный вид. Каждый, как водится на Руси, обзавелся отдельным логовом и персональной кастрюлей на кухне. «Тиран» постепенно завшивел, питался по уличным столовым, но со свойственным ему методическим упорством собирал неопровержимые факты, компрометирующие пасынка.

Рассказывать о себе мой хозяин не любил. Из коротких, невразумительных реплик в саду, за самоваром, у телевизора я почерпнул следующее.

Сын обрусевшего шведского инженера и внучки Льва Толстого родился в 1910 году в родовом имении Гриневка, и великий прадед прискакал на лошади щекотать пятки первому правнуку. Папа сгинул в вихре гражданской войны, а мама, Анна Ильинична, вторично вышла замуж за бескорыстного труженика науки Павла Попова, из семейства просвещенных капиталистов. Кое-как закончив техникум, правнук Льва Толстого добровольно завербовался на стройки коммунизма (не ужился с отчимом или искал приключений?), откуда поступали скупые, нацарапанные химическим карандашом извещения о его местопребывании с очень широким географическим охватом: Беломорканал, Апшерон, Каракумы, Сахалин, Находка. Потом была мобилизация в Красную Армию («Призвали меня в Белостоке», — уточнял Хольмберг), бег-

ство из немецкого плена («Поиздевались над нами, сволочи!»), участие во французском Сопротивлении («Там я чуть не женился на француженке!») и возвращение на горячо любимую Родину, разумеется, через десять лет исправительно-трудовых лагерей («Не так страшен черт, как его малюют!» — утверждал Хольмберг).

Биография хозяина была не совсем рядовой для простого советского гражданина и в то же время прямой и героической, как отрывной численник. Мне казалось, что за ладной и солидной брехней советского патриота кроется глубокая тайна, раскрыть которую поможет «тиран», Павел Сергеевич Попов, «Патя» для своих.

Однажды в мае (1962), напялив на себя артистический декор — широкополую черную шляпу, замазанный краской этюдник и незаконченный холст, я нагло постучался в жилье Попова.

Из-за тяжелых штор выглянул старичок в подтяжках, с гордо поднятой головой, в старинном пенсне.

—  А я, признаться, не знал, что вы художник, — робко промычал таинственный «Патя», и видимость улыбки скользнула по его заросшему густой щетиной лицу. — К Варьке ходит одно ворье, бездомные проходимцы и негодяи. Я-то причислял вас к этой банде.

Вспомнив картину его сестры, висевшую под дачным корытом, я с восторгом о ней отозвался. Старик расправил плечи, засиял и потуже затянул засаленный галстук.

— Заходите ко мне, я покажу еще!

Мягкий, приветливый интеллигент старой закваски, а не жестокий «тиран» настежь распахнул двери.

Жилье интеллигента было запущено до предела. Три полукруглых окна наглухо закрывали коричневые шторы. Толстый слой пыли покрывал застекленные книжные шкафы, диван и груды ящиков, занимавших все комнатное пространство. На почерневших от старости стенах висело множество дагерротипов бородатых господ в шляпах и роскошных дам в перчатках. Письменный стол, заваленный журналами, газетами, карандашами, табаком, походил на крепость с высокой стеной. «Патя» развязал папку работ Любы Поповой, где вперемешку лежали проекты пролетарских костюмов, афиши футуристических выставок и шрифтовые лозунги типа «Ученье — свет, а неученье — тьма», закомпонованные в крестовину.

— Вы ему не верьте, — вдруг доверительно шепнул «Патя», — он все лжет! Хольмберг — нераскаявшийся враг народа, выдающий себя за несчастного зэка. Он не герой Сопротивления, а заслуженный эсэсовец! Он убивал людей! Он дважды пытался утопить меня в Черном море!..

Патриотическая, без сучка и задоринки, биография Хольмберга обретала зловещее содержание.

Летом 41-го года лейтенант Хольмберг добровольно сдался немцам на польской границе. В отличие от неопытных военнопленных, попавших в рабочие лагеря смерти, ему удалось обрядиться в немецкую форму дивизии «Березина», укомплектованной отборными головорезами, и попасть на западный фронт, где было тихо и тепло. Год он цементировал «атлантический вал» в Нормандии, где заслужил поощре-

ние немецкого начальства. Отпуск он проводил в ослепительном, несмотря на военные времена, Париже, разгуливая с русскими балеринами в офицерской форме. Есть большая разница между кутежами в русских кабаках и «прятался в церковном подземелье», по Хольмбер-гу. Его тяжелая пушка стреляла не по воронам, а по английским самолетам.

6 июня 44-го года «атлантический вал» сдался на милость союзников. Корабль, набитый советскими людьми в немецкой форме, доставили в Америку, в пересыльный лагерь Форт Дике. Когда же прояснилось, что вместо свободы всех дезертиров сдают в Совдепию, начались поджоги бараков и дикие самоубийства. Американские охранники травили восставших газом и, как бревна, грузили на итальянское судно «Монтичелло», отходившее в Европу.

Мой будущий тесть твердил: «Я думал только о возвращении на Родину», но редко кто возвращался домой в таком неудобном положении.

Портрет Хольмберга я рисовал в своем воображении не иначе, как в галифе с широкими лампасами и с моноклем в глазу.

Сложнее было с «Патей» Поповым.

Он искал союзника или разыгрывал дурака?

Кто этот старик на самом деле: пройдоха, тиран, темнила, сутяга, шизофреник?

Мне пришлось снова лезть на «чердак Поповой Любы» и наводить справки, перекапывая письма, записки, книги, снимки.

Посудите сами: человек, способный на сочинение кропотливого, с потрясающими подробностями «рапорта» на гражданина Хольмберга в 61-м году, да еще с изысканным адресом на обложке: «В Верховную коллегию Верховного суда СССР, Москва, ул.Воровского, д.13», мог составить подобный литературный шедевр и в 22-м — на своего наставника, психолога Н.Н.Баженова, а в 33-м, скажем, — на графа Ю.А.Олсуфьева, а в 46-м, скажем, — на коллегу А.Т.Габричевского.

В неуловимой, как змея, биографии «Пати» было не меньше темных пятен, чем у его пасынка. Его жизненные узлы плотно переплетались с судьбами известных и безымянных, со сливками русской учености и уголовного мира.

Счастливое буржуазное детство с постоянными наездами в культурную Европу и в обществе родителей, и по-студенчески отдельно. Отлично закончив юридический и философский факультеты Московского университета, он занялся истолкованием текстов Платона, Спинозы, Канта, пользуясь модным по тем временам стилем «религиозного мракобесия» с примесью «эстетического декаданса».

Его волновала педагогика Яна Амоса Коменского.

Обеспеченное происхождение и широкие связи открывали молодому ученому двери московских салонов, сект, издательств.

В 1913 году во дворце Маргариты Кирилловны Морозовой на Зубовском бульваре «Патя» читал доклад о средневековой общине моравских братьев (16 век). К этому времени относится его вступление в эзотерический кружок, «за поручительством» архитектора Федора Шех-теля (друга А.П.Чехова), на радениях которого он близко сошелся с сыном хозяйки «Микой» Морозовым (смотрите его замечательный портрет работы В.А.Серова) и рядом выдающихся лиц, оставивших заметный след в культуре России, таких как психолог Н.Н.Баженов, художник Сергей Виноградов, писатель Михаил Осор-гин, филолог А.Н.Шварц, граф Ю.А.Олсуфьев, философ Вал.Свенциц-кий, историк С.В.Бахрушин, профессор М.С. Фельдштейн, поэт Вячеслав Менжинский (будущий начальник ГПУ) и братья Трубецкие… Коротким пребыванием в «метафизическом сообществе» отметился философ Павел Флоренский, издав на средства М.К.Морозовой свой шедевр «Столп и утверждение истины».

Неясно, на какой кофейной гуще клялись московские любомудры, какой «кодекс чести» их связывал, но решительно все шестьдесят членов тайной, а позднее и антисоветской организации проскочили ухабистую русскую революцию без единой царапины и благополучно поумирали в глубокой старости.

Старшая сестра Люба увлекалась пластическими искусствами.

В их родительском особняке на Новинском бульваре (бывший дом боярина Грибоедова) бушевал молодецкий салон художественного авангарда: братья Веснины, сестры Прудковские, Ал.Грищенко, Вера Пестель, Петр Вильяме, Вера Мухина, Борис Терновец, Иза Бурмей-стер, Борис Фонэдиннг.

В то время, как русские мистики занимались расшифровкой древних оккультных откровений, а молодые футуристы спорили о форме и цвете, Кремль заняли «большевики». Как снег на голову, посыпались обыски, голод и холод.

Великолепный  дом М.К.Морозовой, где мирно собирались оккультисты, захватила банда до зубов вооруженных красногвардейцев. Обездоленную хозяйку, без картин Гогена и Ренуара, прогнали в темный подвал, где талантливый «Мика» Морозов замерзшими чернилами написал монографию о Вильяме Шекспире.

В декабре (1918) настала пора пострадать и Поповым. У них конфисковали текстильную фабрику и уплотнили московский особняк, подселив приблудных китайцев.

Передовые футуристы разбежались по деревням.

На советскую Россию надвигались мор, вши и сатана.

Образованный юрист «Патя» Попов пайку хлеба и охапку дров отрабатывал в конторе Международного Красного Креста, где коротко сошелся с сестрами милосердия, спасавшими интеллигентов и сектантов от братоубийственной войны —Ксенией Родзянко, Таней Шальфус и особенно Анной Толстой, ставшей его женой.

В пропагандной большевистской брошюре от 28-го года синим карандашом подчеркнут один абзац:

«Гражданин Попов злобно и бессовестно обманул доверие, оказанное ему как эксперту организации».

За такое, наверное, убивали без суда и следствия, но увертливый «обманщик» Попов как ни в чем не бывало работает консультантом великого режиссера Вс.Мейерхольда.

Уравниловка, пайки, примус, трамвай, террор — стали всеобщим злом революционной страны. В начале 20-х годов мы находим «Патю» на самом левом фланге русской культуры, в театральном лагере футуристов. Иначе было нельзя. У власти были «левые коммунисты».

Талантливая Люба с мужем (историк Борис Фонэдиннг) и новорожденным сыном весной 19-го года попытались прорваться в Европу через Новороссийск, где скопилось пол-России. В одном месте, под Воронежем, поезд московских беженцев забросали бомбами, в другом банда донских казаков ограбила пассажиров, в третьем у них отобрали пальто и сапоги, и московские утописты пришли в пьяный и буйный Ростов босиком.

В «белом стане» творилось нечто невообразимое.

Бывшие помещики штурмовали товарняки. Солдаты кормили вшей. Знаменитые артисты торговали табаком. Писатели грузили уголь на корабли союзников. И все вместе, с багажом и порожняком, ломились в порт, куда пропуска выдавались по большому блату. Пробиться на броненосцы союзников Любе с мужем не удалось. Бориса Фонэдиннга свалил сыпной тиф. Он умер на ростовской улице в 35 лет.

От неминуемой гибели в безумном краю Любу, ребенка и старую няню спас киевский врач Михаил Булгаков. Он лечил «красных» и «белых», сочинял пьесы и мечтал о Москве.

Пробравшись в осажденную столицу поездами и на перекладных, Любовь Попова, пожалуй, оказалась первым «возвращенцем» с того света.

Разрушения коммунизма неисчислимы.

Русский гений с необыкновенной силой вылился в конструктивизме, капитальном явлении мирового искусства, насильственно прекращенном кремлевскими реалистами. Универсальное по охвату творчество — театр, архитектура, живопись, книга, дизайн, текстиль, кино, мелкая пластика — оказалось чуждым советской власти и надолго вымарано из человеческой памяти.

От абстрактной живописи, непонятной кремлевскому пролетариату, Любовь Попова бросается в производственное искусство, создает первый текстильный институт, строит театральные постановки, рисует книжки и плакаты, учит молодежь. Ее преждевременная кончина (1924) от скарлатины, прихваченной от шестилетнего сына, потрясла культурную Москву.

Безграничная любовь коммунистов к Льву Толстому (опять мистика) предохраняла его многочисленных потомков и последователей от суровых репрессий. Его дочке Александре Львовне прощали такие выходки, как «антисоветский центр», объединявший не вегетарианцев и сектантов, а зубров антикоммунизма, не желавших сотрудничать и молиться за советскую власть.

Опасных заговорщиков прогнали за границу. Трижды Георгиевский кавалер, неистовая Александра Толстая покинула Россию последней, в 1928 году.

Жизнь нашего «Пати» неотделима от Анны Ильиничны, беспокойного пасынка и больных родителей. Сквозь гнет, террор, унижения они проходят, как фокусник через стенку.

Дальновидный «Патя» Попов не был вульгарным идеалистом, влюбленным в советскую власть, он не лез на рожон и не рвался к власти, но из подлой советской действительности выжимал все прелести жизни, не пачкая чести и совести.

Поповы, особенно щепетильная Анна Ильинична, не допускали литературного хулиганства в духе Коли Эрдмана: «Раз ГПУ, зайдя к Эзопу, схватило старика за жопу», или еще хлеще: «Спят все люди на земле, лишь один товарищ Сталин никогда не спит в Кремле!» От подобных шалунов они держались подальше.

И.В.Сталин ему не звонил!

Английский сатирик Бернард Шоу, лауреат Нобелевской премии (1925), навестивший Россию в 31-м году, оставил на память книжку «Мой конфликт с Толстым» с потрясающей надписью: «Дорогой Павел Сергеевич, спасения цивилизации мы ждем от России». Ответственный секретарь «Общества Толстовского музея» «Патя» Попов был вторым после товарища Сталина человеком, с благодарностью пожавшим руку знаменитому англичанину.

О непорочном творчестве и безукоризненном гражданском поведении Михаила Булгакова слагают легенды. Великий и неизвестный Попов не менее десяти лет был особо доверенным лицом опального писателя.

М.А.Булгаков с его творческим подпольем «вечного реализма» полностью соответствовал поповской линии поведения. Врач Миша Булгаков спас Любу Попову от вшей и голодной смерти, он был не социально далекий, как, скажем, Демьян Бедный или Михаил Голодный, а «свой», дворянская косточка и русская глубинка.

Красивая жизнь в тени!

Энциклопедист Флоренский погиб не потому, что состоял в «монархическом центре» или утащил пару икон при описи сокровищ Троицкой лавры, а потому, что читал лекции в черной поповской рясе… Как мог себе позволить образованный и чуткий философ издеваться над властью народа?

Постепенно я убеждался, что опытный оппортунист с очень прочными связями в обществе не доносил на графа Олсуфьева и филолога Габричевского. Доносы на этих деятелей надо искать в других сундуках.

Необъяснимая круговая порука, верность в дружбе и взаимная помощь долгие годы, в самые жуткие годы торжествующего зла, когда летели головы самых великих и видных, работала бесперебойно!

А как, не пачкая рук и совести, получить «сталинскую квартиру» с хрустальной люстрой, дачу в сосновом лесу, личный автомобиль, прислугу, шофера?

Если приезжие жулики и двурушники вроде Демьяна Бедного и Михаила Голодного жили в Кремле с удобствами, то внучке Льва Толстого сам Бог велел жить в хоромах, а не в пролетарском подвале? Чтобы получить такое блаженство, надо было нажать на нужные кнопки, замолвить словечко, и ордер за подписью товарища Моло-това (В.М.Скрябин) лежал на столе.

В 37-м году, после ликвидации эфемерных футуристических музеев, «Патя» Попов спас картины сестры, выброшенные на помойку как вещи, «не имеющие музейного значения и продажной ценности».

Кое-что он оставил для украшения московской квартиры, все остальное отправил на дачный чердак, где удивительный товар русского авангарда годами томился под замком до варварского приезда Олега Толстого, отчаянного репатрианта с парижским прошлым. Отличник соцреализма, постоянно работавший с бутылкой водки в этюднике, раз обнаружил отсутствие «поверхностей», как выражаются живописцы, и полез на «чердак Поповой Любы» на поиски картонок. Не моргнув глазом, он сгреб пачку «абстракций» и лихо закрасил их лирическими мотивами с подмосковной природы. В творческом раже парижанин испортил не один шедевр и, как водилось у настоящих советских профессионалов, побросал мазню на месте преступления.

Почему же «Патя», эстет, писатель, музыкант, маститый педагог МГУ, пропадавший на даче, не отрубил террористу руки?

Профессор, искренне любивший сестру, в сущности, был далек (а его супруга А.И.Толстая еще дальше) от беспредметного художества. Тяжкие годы приспособленчества обкатали безразличие к современному искусству.

В начале 50-х годов Попов осиротел. Умерла Анна Ильинична. Ряды верных друзей редели на глазах. Оставались «Ученые записки МГУ», одряхлевшие вдовцы В.В.Виноградов, Н.К.Гудзий, «Сандро» Вертинский, архитектор Л.З.Чериковер и вдовы — Булгакова, Вильяме, Лазарева, и беда — беспощадный пасынок, как символ преждевременной смерти.

Летом 62-го года я наконец-то сделал великое открытие — свой первый донос П.С.Попов написал в семьдесят лет!

От него компетентные органы власти знали, что «уголовник» Холь-мберг добровольно перешел к немцам, захватил у профессора дачу и незаконно присвоил художественное наследие Л.С.Поповой.

Старик напрасно старался. «Враг народа» Хольмберг был амнистирован по всем статьям и тогда отделался легким ушибом. Участковый милиционер попросил его удалиться с арбатской квартиры за нарушение паспортного режима. Оказывается, мой «хозяин» жил там без прописки!

Теперь Любовь Попову знает весь культурный мир как самобытного и прекрасного художника двадцатого века. Ее показывают в лучших музеях и галереях, ее высоко ценят, на ней наживаются, а еще вчера о ее существовании знали считанные единицы, листавшие книжки 20-х годов. Десяток ее произведений, рассыпанных по запасникам советских музеев, не выставлялись с 1925 года. В комиссионных магазинах — единственное легальное место торговых встреч, — продавлись рисунки Малявина, этюды Коровина, жанры Соломаткина, но композиции футуристов боялись принимать бесплатно!

Советская власть упразднила частный заказ и свободу творчества. Лучшие мастера авангарда жили впроголодь. Безбедное существование профессионалов соцреализма, рисовавших подвиги вождей мировой революции, походило на сумасшедший дом. Лучшими считались те, у кого было больше орденов, грамот и премий, а не картин, скульптур, гравюр.

В конце 50-х годов возник жалкий подпольный рынок «трояков» (бутылка водки), где, естественно, первенствовали не безымянные фанатики, а люди с доходными иностранными связями.

Грек Георгий Костаки служил завхозом в дипкорпусе — пост, куда, как сами понимаете, не впускали с улицы! — и под воздействием американского знатока Альфреда Барра, посетившего Москву в 56-м году, скупал запрещенное искусство, а не наброски доступных реалистов из «комков».

С позволения «тирана» Попова и с благословения «эсэсовца» Холь-мберга я твердо решил спасти творчество Любы Поповой от забвения на дачном чердаке.

Почему Георгий Дионисович Костаки? Что, на нем свет клином сошелся?

Год я ухлопал, убеждая интеллигентных и состоятельных друзей — киношников, артистов, юристов, писателей, физиков, врачей — приобрести картины Поповой не в розницу, а оптом. Мои дорогие адепты «трояков» даже не изъявили желания поторговаться, а мой будущий тесть так жадно присматривался к посетителям мастерской, покупавшим мои несовершенные картинки.

Драгоценный клад Любы Поповой был недоступен московским эстетам.

Таинственная жизнь Г.Д.Костаки достойна монографии.

Это был не рядовой собиратель «картинок» и «досок» вроде Сашки Васильева, Соньки Кузьминской или Бори Марушкина, а настоящий айсберг с подводным основанием. Лишь при условии полного и всестороннего освещения «темных сторон», без опостылевших общих мест, возможна достоверная книга о крупном дельце, меценате и просветителе.

С Костаки в феврале 60-го года меня познакомила Люся Зверева, несчастная жена богемного гения. С тех пор я изредка набивался к нему в гости поглазеть на картины Родчен-ко и отведать американского виски. Иностранный рынок в Москве он монопольно держал в своих руках. Вторжение туда щипачей из ресторана «Националь» (дело Яна Рокотова, 1961) закончилось расстрелом главарей и ссылкой подчиненных. В опасных условиях «черного рынка» выживали проверенные люди под покровительством Кремля, Я лично видел упругий кошелек Костаки, где в одном отсеке покоились рублевые купюры, а в другом приветливо зеленела твердая валюта.

Много лет подряд квартира грека была единственной подпольной «галереей», где любопытный иностранец мог купить картину запрещенного художника, но постепенно стали попадаться смелые туристы, успешно выходившие на прямую связь с человеком с улицы.

Так, еще в 58-м году английская галерейщица Камилла Грей, надумавшая писать книгу о русском искусстве, совершенно случайно в курилке публичной библиотеки встретила культурного советского искусствоведа Олега Прокофьева (сына знаменитого композитора), ставшего ее мужем и верным гидом по заповедным чуланам, подвалам и баракам Москвы. В лабиринтах советской культуры англичанка открыла не только барачных поэтов и подпольных художников, но и залежи русского авангарда 20-х годов, недоступные греку. Ее проворный соотечественник Эрик Эсторик сумел без помощи Костаки пролезть в семьи гравера В.А.Фаворского и живописца А.Л.Каплана. Эти адреса, без всякого преувеличения, ценились на вес золота.

Конечно, такого афронта Костаки не прощал непрошеным конкурентам и по возможности ставил палки в колеса.

Иностранных смельчаков я тогда не знал. Главным меценатом страны для меня оставался Костаки.

На мои неоднократные и настойчивые просьбы он отшучивался: «А вы не ошибаетесь? Братья Веснины и сестры Прудковские мне сказали, что картины Поповой давно пропали», а летом 62-го года он решился навестить П.С.Попова на Арбате.

Старик затолкнул нас в кабинет и раскрыл папку с работами сестры.

Костаки брезгливо оглядел мрачное помещение с гигантской люстрой, упакованной в грязную простыню, потом уселся и аккуратно пересчитал афиши, шрифтовые лозунги и модели декоративных тканей.

— Дорогой Павел Сергеич, от большой любви к вашей способной сестре я возьму эти наброски оптом, но где же «Земля дыбом» и «Великодушный рогоносец»?

«Тиран» развел руками и признался, что театральные эскизы сестры сдал в музей имени Бахрушина, а картины покоятся на даче, захваченной «врагом народа», господином Хольмбергом.

Костаки побледнел при таких словах, но забрал всю графику и, к величайшему удивлению профессора, приплатил лишних триста рублей.

К этому времени я стал официальным женихом Пончика, передвинув ее на первое место лучших невест, с будущим тестем перешел на «ты», но уломать его на встречу с Костаки было не так просто. Он считал, что почин, исходящий от молодого бездомного сторожа, не стоит внимания, а главное — он не верил, что в СССР есть человек, готовый купить абстрактную картину без позолоченной рамы.

Миновал Новый год (1963). Для молодежных журналов я рисовал с натуры химзаводы Прибалтики, Молдавии, Ленинграда. Будущая теща, думая о карьере зятька, свела меня со своим братом Дмитрием Домогацким, работодателем крупного издательства. Наконец сдался и Хольмберг.

— Ладно, возьми картину и покажи богатому греку!

При виде «контррельефа» 15-го года, над которым я долго потел, подправляя разбитые временем формы, у Костаки задрожала челюсть.

«Когда я увидел эту вещь, — вспоминал позднее Г.Д., — то подумал: я не буду Георгием Диони-совичем, если упущу эту королеву супрематизма!»

За «контррельеф» русского авангарда Костаки заплатил шестьсот рублей, деньги по тем временам хорошие, половину которых я честно выложил Хольмбергу, покрасневшему от счастья, а половину присвоил за хлопоты.

На этом мое посредничество закончилось.

Каталоги Любы Поповой, Малевича, Кандинского, Ларионова, украшавшие мою личную тумбочку, перебрались в общий сундук. С большой кубофутуристической композиции мой будущий тесть снял корыто и протер тряпкой. От Пончика и Стешки я знал, что он не раз звонил Костаки с воказала и посетил его на проспекте Вернадского.

Стоял душный июльский день, когда на лесной дороге показался черный американский автомобиль Костаки с женой Зоной (Зинаидой Семеновной) и кругленькой внучкой, одетой с иголочки во все иностранное. Встретились они, как старые знакомые. Хольмберг, оценивший гостеприимство грека, семьянина с твердыми правилами, увлек его в прохладную гостиную с мягкими диванами.

В начале 63-го года в Москве тайком продавали увесистую, изданную по-английски книгу Камиллы Грей «Великий эксперимент». Несмотря на существенные недостатки в изложении материалов, автор сочинения перечисляла все работы Родченко, попавшие в архив или «фонд» Альфреда Барра (старого наставника Костаки), упомянула галерейщика Эрика Эсторика, поимевшего «Малевичей» от щедрых советских друзей, сердечно отблагодарила 22 опытных консультантов и ни словом не обмолвилась о коллекции Костаки, словно ее не существовало на белом свете!

«Лакеи Уолл-стрита! Проклятая фарца! Растратчики национальных сокровищ! — возмущался главный меценат Москвы. — Все, что я собираю, надо сохранить для России!»

Мне было безразлично, где будет находиться Люба Попова — у лакеев Уолл-стрита, в квартире Костаки или в «фонде» Альфреда Барра, Главное — спасти от забвения и разрушения отечественный гений! Для меня Костаки был не пронырливым торговцем, а спасителем отечества!

После пустых фраз о «чудной погоде», Г.Д., сам владелец загородного дома в Баковке, оценил образцовый порядок в саду, обещавший богатый урожай, расхвалил малиновое варенье Стешки и почти свел на нет предстоящую торговую схватку.

— Дорогой Сергей Николаич, если не секрет, то скажите: есть ли у вас заветная мечта? — поглаживая круглое, как барабан, пузо, завелся драгоценный гость.

—   Ну как же, есть! — потупил взгляд Хольмберг. — Я давно мечтаю приобрести автомобиль!

—  Грек Георгий Дионисович слов на ветер не бросает, да вот и Зона (Зинаида Семеновна) не даст соврать, в этом сезоне будет у вас автомобиль.

Заранее разоружив противника, Костаки принялся за деловой разговор с глазу на глаз.

К вечеру вся великая «геометрия» Любы Поповой, сто пятьдесят работ и семейный архив очутились в импортных ящиках нового владельца. Обезображенные Олегом Толстым «поверхности» Хольмберг приложил бесплатно, в сердцах очернив родича «бездарным подонком», его отца — «вором, укравшим с дачи шезлонг», а отчима Попова — «соучастником преступления».

У Костаки нашелся «племянник», очистивший картины от лирической мазни, и творчество королевы супрематизма снова засияло полнокровной живописью.

Так на моих глазах и при моем посредничестве у дачного самовара свершилась сделка века, в результате которой спасли большого художника от гибели на темном чердаке русской дачи.

«Пате» Попову не удалось победить «эсэсовца» Хольмберга. В 64-м году он скончался от разрыва сердца. С Хольмберга сняли судимость и поражение в правах за службу в немецкой армии. Он быстро купил автомобиль «Запорожец» и дикарем укатил в Крым. Выдающийся меценат нашего времени Г.Д.Костаки начал разбазаривать «национальное богатство», как только уединился.

Грек любил сочно и густо врать, но в парижской газете «Русская мысль» за январь 1993 года его прорвало на покаяние: «Картины уступил канадцам», «Коллинз купил», «Мур купил», «Хаузер купил и перепродал музею Модерн-арт». «То ли деньги ему нужны были, что ли?» — печалится правдолюбец Костаки.

Навсегда покидая дачу, я навестил опустевший «чердак Поповой Любы». У печной трубы по-прежнему гнили девяносто томов «юбилейного издания» Льва Толстого. На стропилах пылились банные веники. Плетеные стулья и расписного деревянного коня сожгли в печке. На полу я подобрал растерзанную амбарную книжку с занятным подзаголовком «Книжка записи прихода и расхода дачных сумм» с восхитительными рецептами солений и варений. Автора замечательных записок о вкусной и здоровой пище может определить лишь опытный графолог.

«Зеркало» (Париж)

Comments

No comments yet. Why don’t you start the discussion?

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *