ЗЕРКАЛО
Исаак Башевис-Зингер
Эта сеть — как ташлэх* и как паутина мягка, вся — в прорехах и дырах, а еще и сегодня нет надежней сети на свете. Устанет бес за вчерашним днем гоняться или в подветренных крыльях мельницы кувыркаться — устроится в зеркале, как в засаде паук, и сидит, и можете не сомневаться: муха в невод его попадется! Дал Бог женскому роду кокетство, особливо молоденьким и красотой наделенным, особливо ж — богатым и разумом не сверх меры обремененным, у которых к тому же пустого времени много, а развлечений — половицы считать от окна до порога.
Нашел я такую бабенку в Крашнике, городке захолустненьком, страшненьком. Отец деревом промышляет — по лесам разъезжает. Муж — в плаваньях: плоты в Данциг сплавляет. У матери на могиле ветры траву пропылили. Вот она, Цирл, так ее звали, и слонялась одна по дому, кругом старые сундуки, лари обитые кожей, альмер дубовый на ножках изогнутых, а в нем книжки в шелковых переплетах. Старуха-служанка глуха, а молодую горничную одна занимала повесть: всё с клезмером, с музыкантишкой то есть, сидит смехоёвничает — со смехом чаёвничает… Нет у Цирл подруг — и откуда бы вдруг, если в Крашнике женщины ходят в мужских сапогах, сами мелют пшеницу на жерновах, щиплют перо, варят юшку, беременеют, рожают мальчонку либо девчушку, тянутся стаями за похоронами этакими воронами. О чем было ей, Цирл, красавице, выросшей в Кракове, ценительнице искусств и книголюбке, — о чем было ей разговаривать с местными этими чучелами, с раками в юбке? Лучше раскрыть томик немецких стихов, сесть что-нибудь вышивать по канве бисером — Моисея с Ципорой, Давида с Вирсавией, Артаксеркса с царицей Эсфирью. Роскошные платья, напривезенные супругом, душнели в шкафу; бриллианты и жемчуг мерцали во мраке шкатулки; шелковых ее рубах, панталончиков с кружевами, даже под тугой платок убранных огненных грузных волос — никому видеть не довелось, вы скажете — супруг, но: днем — день, недосуг, а ночью — темно.
Зато была у Цирл своя комнатка на чердаке, «будуар» она у нее называлась, и висело там зеркало голубое — вода перед заморозью, перед тем, как стать льдом, — с легкой трещиной посередине, в позолоченной раме, украшенной львами, змеями, розанами, венцами и чудищами-пиперностерами. На полу перед зеркалом мохнатилась под босыми ногами медвежья шкура и стояло кресло с подлокотниками из кости, с плюшевым красным сиденьем. И что может быть сладостней, чем поидеть в этом кресле раздетой, голой, вороша боком ступни жестковатую шерсть и любуясь: вот какая ты есть! Кожа — атлас, груди — два упруго наполненных бурдючка, волосы — как в закат водопад, живот нежен и узок, ноги — стройные и высокие, как у индусок. Часами, бывало, сидит, наглядеться не может, и — хоть заперта дверь на крючок и задвижку — так и видит: входит в комнату принц. Или воин. Или охотник. Или поэт. Известно: все подспудное в мире желает вылезть на свет. Тайнам надоедает быть тайной, секретами. Любовь так и ждет, чтоб ее выдали, предали. Святость — белые разметавши воскрылья, ждет, чтоб ее осквернили. Небеса и земля поклялись, чтобы в мире что ни случалось — плохо кончалось.
Ну, я как набрел на эту красулю, сразу понял: моя. Только немного терпения. И вот — летний день, и опять она голая в кресле раскинулась, разглядывает свой левый сосок и вдруг в зеркале видит меня — черного, точно ком смолы, длинного, как лопата, уши ослиные, рога козлиные, нос как у хрюшки, рот лягушки, ниже рта — борода. Глаза у меня из одних зенков — без белков. И так она оторопела, что испугаться забыла. Ей «Шма Исраэль» кричать, а она, дуреха, смеется:
— Ой, какой же ты страшный!
— Ой, — из зеркала ей отвечаю, — как ты прекрасна!
Похвалка моя ей понравилась.
—Ты, — спрашивает, — кто такой?
— Не бойсь, — говорю, — я бес, но не полный. Я — леший. Пальцы у меня, видишь, без ногтей, рот — без зубов, руки — тягучки, совсем как лакрица, рога — мякушки, воском готовы пролиться. А сила моя — в сладкоречье. Я — бадхен, шут, беру шуткой да флиртом, штука я, как говорится, с вывертом. А желаю я отныне разгонять твое унынье, бо все время ты одна, мне печаль твоя видна…
— Где ж ты был до сих пор?
— В спальне у вас, за печкой, где сверчок свирчит, мышь сухой веткой лулэва** шуршит, трутся вечером сонно прутья вербы — хойшона…
— Чем же ты занимался?
— На тебя любовался.
— Ой, и давно?
— Да не очень. Со свадебной ночи.
— Хм… Любовался… Чем же ты там питался?
— Благоуханием твоего тела, сияньем волос, светом глаз, грустью лба.
— Ну ты и льстец, и подлиза! — говорит она. — И в кого ж ты такой уродился?
Тут я и рад, понаплел ей сплошь чушь: отец мой, вишь, был золотарь, мать — ведьма. Спаровались они, значце, в погребе, на мотке гнилого каната, чи проволоки. А я — выблудок их. Жил я поперву на горе Соир, в городке лапитутов, в кротовой норе. Но потом эти черти прознали, что отец у меня человек, и меня прогнали. И стал я скитальцем, бродягой несчастным. Ведьмам со мной не в охотку, бо на мне пятно — отблеск бен-одема, сына человеческого. А жены людские, дщери Евы, духа моего избегают. Собаки на меня лают, дети, стоит мне показаться, плачут. А что во мне страшного? Зла никому не чиню, и впредь не начну. Мне бы только смотреть на прекрасных супружниц, а если какая со мной освоится, свыкнется, — посидеть, поболтать с ней, словцом перекинуться…
— О чем? Умных женщин так мало…
— Умные в раю — скамейка для ног у красавицы.
— А моя ребецн учила меня наоборот.
Твоя ребецн врет. Да и то сказать — откуда ей знать? По книжкам? У этих писак вот такая вот головенка — как у моли или клеща! Только вторят друг дружке, с гороху треща и прелестниц пугая — настоящие попугаи! Ты меня спроси! Ум — это только здесь, до первого неба, а оттуда и выше — все красотой, всё желаньем и страстью дышит. Скажем, ангелы вот — совсем безголовый народ. Херувимы — не могут одолеть простой счет. Серафы — те возьмут совочек и играют в песочек. Оралимы — под Кисэ-хаковедом, перед Троном Господним пасутся, как стадо овец. Сам Бог-отец Кавиохл умом не силен. Усядется он и тянет левиафана за хвост. Слишком уж прост, дает себя быку Шойр-Харбойру лизать. А то сам начнет щекотать Великую Богоугодницу, между нами сказать — большую негодницу, и потом она яйца кладет: мириад штук в день, ну-ка — в год? Причем, многие из этих яиц — звезды…
— Врать-то брось ты! Потешаешься надо мной?
— Кто над тобой потешается, пусть у того потешка на носу вскочит и залупается! Был я потешник — весь вышел, теперь мое дело — либо все как есть говори, либо помалкивай да сопи в две ноздри.
— Ну а как у тебя насчет этого… насчет детей?
— Я, госпожа моя, — мул. Весь наш род собою замкнул. Но — бывает спросону и потянет к женскому лону. И очень даже могу, если кто из них рад, облегчить одинокую женщину — на свой, правда, лад. Бо извращенье, разврат — мое святодейство, молитва моя — богохульство, ересь — хлеб, вино и пьянство — священнейший стих, гордыня — мозг костей моих. Ну а вообще-то я умею две вещи: похабничать и кривляться.
Она засмеялась и говорит:
— Нет уж, не для тебя и подобных тебе родила меня мать. Ступай откуда явился. И лучше подобру-поздорову, не то приведу кишефмахера***, — говорит, он тебя заговорами вытурит.
Я говорю:
— Турить меня незачем, обойдемся без знахарей. Я не из тех, кто навязывается: сам уйду. Прощевай…
И моя рожа рассеялась в зеркале — как дым.
2
Семь дней не показывалась Цирл в своем будуаре. Я сидел себе в зеркале и дремал, ждал, когда любопытство возьмет возьмет в ней верх. Сеть раскинута, жертва уже на подходе, никуда ей не деться. Позевывая, я обдумывал впрок то один, то другой будущий фортель. Можно в брачную ночь отнять силу у жениха. Можно трубу в синагоге забить. Или у магида, проповедника из Триска, субботнее вино окислить — пусть не ездит! Или у той благой девы из Лудмира колтун на голове заплести. Или в шофар забраться, а как начнет в него бал-тойкей трубить… Или чтоб у хелмского хазана глотка вдруг отказала — только он распоется… Да мало ли дел у беса, а уж в канун Йомим-Нораим, когда даже рыба в реке трепещет, от страха дрожит… Подремываю я так, грежу, всякая, как говорится, лунная накипь в голову лезет или семя индейского петуха, и вдруг — фу-ты ну-ты, ха-ха, входит моя раскрасавица! И глазами ищет меня, но меня, конечно же, нет. Смотрит в зеркало, но я, понимаете, сдох. «Примерещилось, — слышу, бормочет, — привиделось… Сон наяву…» И сбрасывает с плеч халат и остается в чем мать родила.
А я знаю, что муж ее в город попустовал, или лучше так: с утра хворост попу сдавал, а до этого ночь с ней свою справу справил, она еще загодя в микву сбегала. Но как в Гемаре писано: жену злоохочую, как желоб дождем, не наполнишь…
Ах, ей скучно, этой Цирелэ-Рейзелэ, ей меня не хватает, глаза полны грусти. Моя! Моя! Уже в преисподней розги готовят, огонь под котлом разводят, черт-истопник, сам не грешник, собирает щепу и валежник. Все на месте: вот сугроб снега, вот груда углей; вот крюк подъязычный, а вот щипцы для грудей; вот мышь, печень грызущая; вот глиста, желчь сосущая. А певчая моя птичка порхает, судьбы своей близкой не знает, ей и во сне не приснится такая жуть — и сидит она, и поглаживает то правую, то левую грудь. Ниже взор опустила — разглядывает живот, еще ниже — свой медальончик, тот самый, вот-вот, еще ниже — ах, что за пальчики на ногах! Чем бы заняться, думает, немецкую книжицу, что ль, почитать? Ногти пилочкой пополировать? Можно волосы распустить, как у феи у дикой. Муж ей духов понавез — и несет от нее розовой водой и гвоздикой. А вот и последний его подарок — коралловая нитка на шее. Да ведь что есть Ева без Змея? Что благовония Рая без вони? Солнце — без тени? Бог — без Сатаны? И очи у Цирл желанья полны. Она вожделеет, алкает. Меня призывает. День такой солнечный, долгий, а в сердце — томленье, ожиданья осколки. Вновь и вновь ищет меня и зовет, и глазами, как курва, играет, и — ах, вот оно что! — она и заговор знает: ветер-ветр, лети со склона; черный кот, приляг у лона; лев всех рыб сильнее в мире; плоть мою возьми, Берири****. Только она это имя произнесла — я перед нею. Лицо ее озаряется светом и радостью.
— Так ты не ушел?
— Ушел… Сейчас вот вернулся.
— Где ж ты был?
— А где перец черный растет. В замке шлюх, рядом с дворцом Ашмодая.
— Опять надо мной смеешься?
— Глаз моих светоч, ты не веришь мне — отправимся вместе! Сядешь мне на плечи, ухватишься за рога, а я крылья раскину и понесу тебя над горами и долами, а?
— Да я голая.
— А там одетых и нет.
— Муж не будет знать, где я.
— А он и сейчас не знает.
— Слишком долгое, наверное, путешествие. 5
— Короче мгновенья.
— Когда ж я вернусь?
— Туда кто попадает, возвращаться назад не желает.
— Вот как? Чем же я буду там сниматься?
— Сидеть на коленях у Ашмодая, заплетать косички в его бороде, есть миндаль, запивать медком.
— А потом?
— Станцуешь ему, на щиколотки подвесят тебе колокольца. Лапитуты закружат тебя в вихре…
Вижу: хочется ей, да колется. Не нажимаю, мечтательно так продолжаю.
— Понравишься моему господину — сам возляжет с тобой, а нет — отдаст тебя слугам-рабам, они за ним ходят толпой по пятам.
— А утром?
— Утра там не бывает.
— И ты тоже по…будешь со мной?
— Возможно. Если только ради тебя. Обсосу косточку, как говорится.
— Бедный ты бедный. Правда, мне тебя жалко, бес. Но все равно никуда я с тобой не отправлюсь!.. Ишь ты, понравлюсь я его господину — или не понравлюсь!.. Да у меня есть муж! У меня есть отец, золото, серебро, жупицы, шубы, туфельки на каблуках — самые высокие в Крашнике!
— Жалкие вы все святоши… Жалкие грешники…
— Да! Я — дочь и жена!
— Все ясно… Прощай!
— Постой… А что я должна?
— Во-о-о… Вот это разговор. Приготовишь корж из белой муки. Вобьешь в тесто яйцо, чтоб желток с кровинкой. Добавишь сальца топленого да свиного жирка, да рябиновой, покрепче, настоечки. Испечешь все это на углях в субботу. А когда случится у тебя нечистая ночь, подманишь его, муженька, к своей коечке, того-сего, а после всего дашь отведать ему пирога. Скажешь: ешь- ешь, купила, мол, втридорога. Да вином раззадорь, а потом усыпи его. Как уснет — отстриги ему полбороды и правую пейсу. Ты не бойся. Все золото выгреби, векселя сожги, кетубу***** в клочки разорви.
Украшенья свои и камешки под окно подбрось гою — местному свинобою. Это и будет мой свадебный подарок месье Сатане. И сразу ко мне. Путь наш проляжет от Крашника до пустыни — над полями поганок, над лесами вурдалаков; над руинами Содома, где змеи возносят Творцу свои гимны, а гиены, заслушавшись; вертят задами; где вороны проповедничают, а разбойники добродетельничают. В той пустыне уродство — красота, кривизна — прямота, злодеяние — благом вознаграждается, милость — карается. Там пытка, страх и судилище — театр, веселое зрелище. Мода — вянет быстрей травы. Авторитеты лопаются, как мыльные пузыри. Болтология там — синекура, тот пан — кто трепется ловко. А ценнее всего — пересмешка, издевка! Чуть что — рога соседу в бока: не зевай, не валяй дурака!.. Так что, красотка, поторопись: жизнь коротка!
— Мне страшно, бес, я боюсь…
— Все боятся, а к нам изволят являться.
Она что-то еще хотела спросить, отговорку или отсрочку себе испросить, но я — раз! и рожа моя пропала. Этот способ проверен и прост. А она прижалась губами к зеркалу и поцеловала меня — под хвост.
3
Отец плакал, муж рвал пейсы на обеих щеках, прислуга обшарила все амбары, дровяной сарай, погреб. Свекровь потыкала палкой в печной трубе. Балагулы и мясники отправились в лес, ночь жгли факелы, звали, кричали, а родичи навзрыд орали: «Цирл! Где ты, Цирл?» Эхо, взлетев, кувыркалось по верхушкам дерев. Заподозрили нашу красавицу даже в смертном грехе: а не в церковь ли подалась да и спряталась? Но поп Исусом поклялся, что: кхе-кхе, во храме не обреталась. Посылали за кишефмахером, посылали за старой гойкой-колдуньей, что на воске гадает, за мужиком, что показывает в черном зеркале: кто пропал, а кто умер. Помещик — дал собак, те пробовали взять след, но ежели я что забрал — того на свете нет! Я летел уже, крылья раскинув, Цирл что-то мне там физдипела, но я глухоухим прикинулся — про что еще говорить! Покружил над Содомом, повисел над лотовой жинкой: три быка облизывали ей нос. Сам Лот в пещере сидел с дочерьми — бухой в стельку, как Лот! В мире призрачном, так называемом здешнем и грешном, все вокруг изменяется, но нас, мелухэ- хавулэ****** это никак не касается. У нас все остается как было, время застыло: Адам еще гол, Ева чего-то такого желает — сама не знает; Змей ее соблазняет; Каин Авеля убивает; потоп льется; слон в ковчеге с блохой спознается; евреи глину в Мицраиме месят; Иов коростой покрылся и в язвы ногтями лезет — так и будет чесаться до скончанья времен!
По обычаю — прежде, чем сбросить грешника в ад, устраивают игру, маскерад. Сгрузил я кралю свою на горе Соир, тороплюсь в сортир, а она мне: «Куда же ты, бес?»
Я ей:
— Стой и жди здесь!
Потом присел на вершине скалы, навроде дохлого нетопыря, и почем зря блещу двумя бельмами. Земля далеко внизу бурая, небо над нами желтое. Бесы, гляжу, хороводятся, стоят кружками, помахивают хвостами. Две черепахи целуются. Камень-самец и камень-самка похабно паруются. Появляется Шаберири, следом — Берири. Шаберири — этаким щегольком с погнутой шпагой, весь пышет отвагой, а сам дураком-дурак, на голове островерхий колпак, ноги гусиные, бороденка козлиная, нос под очками — клецкой, и говорит по-немецки. Берири — то он обезьянка, то попугай. То он крысой прикинется, то он — летучая мышь. Кыш! Шаберири кланяется всем в пояс, выступает вперед и поет:
Он хочет обнять ее, но Берири кричит:
— Не давай ему, этому пугалу, не давай ему воли — не оберешься вони! Под колпаком у него парша, а в штанах — ни шиша! Нужна ему бабенка — как выхолощенному мошонка. Он уже тысячу лет — аскет, покружит-походит, а потомства не воспроизводит. У него и отец был неспособный, и от этого очень злобный. А мамаша его еще девочкой поторговывала своей пленочкой. А дед у него — знаменитейший был Шел-Импот! Вот! — выбери лучше меня, я — Берири, у меня и своя избушка, и рядом — пивнушка. Бабка моя была прачкой у Прегрязной Наамы-виньетчицы. Мать ухажива ла за девкой Бел-Шема, когда та шла по большому. Отец, мир праху его, жил заложником у сего раввина за нужником.
Шаберири тянет ее к себе, Берири — к себе. Каждый как дернет — клок волос в лапе. Видит Цирл: попалась, зря не верила маме и папе. Как закричит:
— Рятуйте!
— Это что еще за шалэхмонэс-подарочек? — спрашивает Сын Огня сурово.
— Да так, бабенка одна. Корова.
— Голяком, как Вашти*******.
— Ну так уважьте!
Выскакивает оборотень:
— Ой, кто ж эта девушка, красоты такой необлядной?
Церемониймейстерша, вся распатланная, с луженой глоткой:
— Надо б ее на кошерность проверить, как у нее там с бадкой?
— Эй, могильщик, возьми у нее на пробу легкое или печень.
— Караул! — кричит Цирл.
— Нечего, нечего… С воплями, барышня, малость ты припоздала. Теперь тебе, как говаривал некий из Пизы гонец, конец: пойдешь на жаркое и на холодец.
— Мамочка! — плачет Цирл и таким ором заходится, что эхо по всей пустыне расходится. Лилит******** просыпается, сбрасывает с грудей бороду Ашмодая, высовывает голову из пещеры, глазея. Каждый волос — змея.
— Чего она, сука, глотку дерет?
— Да ей тут, видите пупок чуть оцарапали.
— И соли туда не забудьте… Ишь ты, пупок!
— И спустить ей немного жирок…
Тысячи лет этим играм, но они нашей братии не надоедают. Здесь все — свои роли знают. Каждый бес — имеет свой интерес. Каждый шут — со своим делом тут. Кто ущипнет, кто за ляжку рванет, кто перси царапнет, кто за передник, а кто за пердельник цапнет. С мужским- то полом вытерпеть грешнику еще можно; самцы — хоть и черти, и терзают, да не до смерти. А вот ведьмы когда подступают — те пощады не знают: голыми руками таскай им кипящие горшки с потрохами; не разгибая пальцев, заплетай косичку между рожками у мальцев; без воды стирай мерзкие простыни и наволоки с подушек; в горячем песке налови им лягушек; сиди взаперти, а гуляй в то же время снаружи; лезь в микву, а выйди оттуда сухой — как гусь из лужи; из камня им маслица взбей; бочку разбей, а вино не разлей! А надо всем этим — праведницы в раю сидят, задницу в высях греют свою, сверху вниз поглядывают и грешниц похаивают — каждая свою. А праведники — те в креслах плетеных расселись, как на балконе, обсуждают; чье именно семя у какой грешницы застряло в лоне?
Есть ли Бог? И в самом ли деле всемилостив он — Эль Рахум? И ему ли пришло на ум этот мир сотворить? И может ли быть, чтобы он дал Закон этот — Тору? Придет ли Мессия, а то разговору… Вострубит ли Илия на шофаре своем, на Масличной горе, возвещая с высот ее гордых тхиес-амейсим — воскресение из мертвых? Сразится ли Всеблагой с Нечестивым, зарежет ли Бог Сатану? Или правду сказал Самаэль, всех в бараний рог, мол, согну?.. Да ну, что бедный бесенок знает про то, кто чем заправляет? И то сказать, будешь много знать — не успеешь бока подставлять… Мое свойство: верю в ересь, в еврействе она называется «апикорсим» — эпикурейство. Так вот: ничего, кроме атомов, нет; дикий гриб — белый свет. Такая чернилка, в ней дырка-макалка; чернила пролились, клякса ползет — вверх, вниз, взад, вперед; клякса — притча, свиток бытия: глянешь этак — Эдем, глянешь сбоку — Голгофа; всё — в этой кляксе, от А до Я, то есть от Алефа до Тафа.
Время застыло. Эпоха сменяет эпоху, а Вселенная — все то же Тоху-вобоху*********. Впрочем; кто знает? Всяко бывает. Может, и праведен человек, и выберется из ямы? — когда-нибудь перед самым Концом Времен, перед Ахрит-Хайамим? Но пока что — командуем мы, так что, люди, лэс дин вэлэс дайен — несть законов, ни судей. Хоть ты трижды муку просей — полон помол отрубей.
Ну а я, бедный Мукце бен Пигуль, погань-срань невсубботняя, сижу себе опять в зеркале, не очень скучаю, новую бабочку поджидаю — жертву для дьявола, бо тую Цирл уже наша компашка схавала. Как говорит Иосиф де ла Рейна**********: покуда нет чистого, не выбрось нечистого… Бог — это вечное Тейке, вечный вопрос без ответа, Сомненье Сомнений. Ситрэ-Ахрэ — дьявол и злобные духи — мерзость, конечно, и быть тут не может двух мнений. Но у них сила и власть. Они назначают кару. Бойрэ вэшэмо — да, лучше уж так, чем совсем на авось. Я учился в хедере и знаю Гемару.
Перевод с идиш Льва Берикского
«Зеркало» (Тель-Авив)
* Ташлэх — молитва в день Рош-Гашана.
** Лулэв — пальмовая ветвь, обязательный атрибут праздника Кущей.
*** Кишефмахер — чудотворец, волшебник.
**** Берири, Шаберири — высокие чины в еврейской демонологии.
***** Кетуба (кесуба, ксуба) — брачный договор.
****** Мелухэ-хавулэ — царство нечисти.
******* Вашти — жена царя Ахашверош (Артаксерса). См. Книгу Эсфирь.
******** Лилит — имя праматери демонов.
********* Тоху-вобоху (тойу-вавойу) — довсе- ленский хаос.
********** Иосиф де ла Рейна (Иосиф делла Рейна) — испанский каббалист (XV в).