
Тель-Авивский мечтатель
Теперь, когда мы оплакали Мишу как доброго и мудрого человека, близкого и проницательного друга, можно начать с «другого главного» и всем очевидного: Михаил Гробман – выдающийся художник. Так сложилось, так совпало – особенности личного таланта и извивов биографии сложились в нерасторжимый пазл личности и мастерства. Гробман создал собственный вариант иудейской изобразительности. Повышенно символической, отзывчиво семиотической, фигуративно-абстрактной, иронически занозистой. Причем начал это Гробман делать еще в недрах сталинского СССР, возможно, поначалу даже и не предполагая, что станет одним из важнейших классиков современного Израиля.
Ты расколол свою судьбу
На две несчастных половины
Рыдай безмолвною слезой
Кусай небритую губу
Пред этой жизненной грозой
С ее печалями лавиной…
Счастливая догадка помогла Гробману соединить, «поженить», казалось бы, напрочь противоречивые материи – каббалистическую символику, напрочь бегущую фигуративности и советский концептуализм, особый извод подпольного модернизма, вполне себе, впрочем, соответствующего мировым аналогам. С их пристальным вниманием к индивидуальным мифам и персональным метафизикам. С их суггестивным головняком и странным (порой, «колючим», дегуманизированным) чувственным началом. Хотя с точки зрения «жанров» и «точных искусствоведческих определений» Гробман был тем еще беглецом да ускользателем. Почище Григория Сковороды.
Думая о «персональной стратегии» Гробмана как художника, ловишь себя на том, что деятельность его норовит убежать от четких дефиниций; ведь он из тех, кому с комфортом удается сидеть сразу на нескольких стульях. Фигура ренессансного качества и объема, а также «колоритный персонаж», а не только «фабрика искусств». Начать с того, что Гробман – русский художник, последние десятилетия работавший в Израиле, ставший классиком израильского искусства и при этом не отказавшийся от русского языка, участвующего практически в каждой его картине или артефакте.
Гробман не только живописец, но и скульптор, график, инсталлятор, осознанно разрабатывающий внежанровые пространства и наполняющий свое искусство трудноуловимым «веществом жизни». Это человек, в первую очередь создающий среду обитания, существующую вне и мимо артефактов: свой ближний круг, арт-кружок, с выставками и издательством, цементирующим интеллектуальную жизнь нынешнего Израиля.
Непонятно, что для Гробмана было важнее – сгустки работ, принесших ему всемирную известность, или жизнь, бушевавшая вокруг да около: свободный левантийский образ жизни, интернациональный салон, сгруппировавшийся вокруг имени и выставок, салон в их с женой Ириной Голубкиной-Врубель в уютной тель-авивской квартире. По крайней мере, приоритетами Мишиной жизни казались уют и расслабленное общение, а не маркетинг с рекламой и постоянные размышления о том, возьмут ли тебя в музей и, соответственно, в светлое будущее. Тем более, что в «музей» Гробмана взяли еще при жизни. В целый список первоклассных, первоочередных институций мира.
Лопнула крыша железная
Сморщилась ткань кулаков
Кончилась жизнь бесполезная –
Умер Илья Кабаков
……………………….
А над воздушною пробкою
Крылышком чуть колыша
Жизнь свою новую робкую
Пробует делать душа
Гробман, надо сказать, всегда был (и остается) человеком будущего, человеком из будущего. Характером своим – мягким, отзывчивым, эмпатичным, бесконечно конструктивным, а главное – визионерскими свойствами ума и зрения, способными обгонять время. Это позволило Гробману не только осознать ценность нонконформизма, своих друзей, чьи работы он коллекционировал, когда они ничего не стоили, а он собирал их и вывез «на Запад», но и сформулировать собственные творческие задачи. Причем, не только в пластике, но и в литературе, в стихах. Тексты его, конечно же, остаются в тени пластики, однако мало в чем уступают их оригинальности, остроумию, самодостаточности.
Стихи Гробмана, точнее, рифмованные тексты, вирши, в художественной форме иллюстрируют теоретические выкладки. Точнее, штампы идеологизированного сознания, доведенные до абсурда. Ведь не зря время от времени Гробмана величают концептуалистом. Ну да, работа с языком, с языками – культуры и общества, обыгрывание залежалостей, штампов и общих мест. Бодрые, приговские по духу речевки, в советскую форму которых вложено новое, постсоветское содержание.
Ты помнишь Абраша дороги военные
И наш боевой батальон –
Как шли нам навстречу арабские пленные
Понесшие сильный урон
Ирония отчуждает. Отчуждает, спасая. О самом тяжелом и трудном следует говорить, кривляясь и подначивая, перекрикивая тоску, делать чужой голос своим.
В предисловии к «Военным тетрадям» автор (Гробману нужно все объяснить, выдать законную, единственно верную интерпретацию) пишет: «За фольклорной оболочкой скрывается не только физиология общества, но и окончательное и безоговорочное отрицание всей современной нам поэзии. Литературу тошнит от поэтов. Пришла пора понять, что все нужное людям уже давно написано и есть только один способ спастись от одервенения – рубить сук, на котором мы сидим».
Фольклор, о котором он пишет, – моделирующие системы уже не второго и даже не третьего уровня, комментарии к комментариям, «густые металлургические леса», где уже давно нет ничего живого. И вся деятельность поэта (художника и делателя культуры) направлена на борьбу с одервенением.
Литературу тошнит от поэтов. Живопись тошнит от живописцев, от «окуните ваши кисти». Кино тошнит от бессмысленного самовыражения. Театр закрывается – нас всех тошнит, от себя и друг от друга.
Отныне для того, чтобы восприниматься как поэзия, стихи не должны быть стихами, картины – картинами, балеты – балетами. SMS вместо хокку, флешмоб вместо перформанса, адресная книжка вместо эпоса. Поиск еще незанятого пространства важен так же, как разрушение (деконструкция) старого, привычного.
Убаюкивающие поэтические размеры превращают стихи в болванки заготовок; сюжетные романы становятся недопеченными киносценариями; драматический театр корежит от фальши поставленных голосов.
Ирония и отстраненность уже не спасают – они, в свою очередь, давно стали штампами и поставлены на поток, став частью культурной индустрии, коммерческого искусства.
Куда ж нам плыть?
Разумеется, в непонятное будущее, обладающее максимальной опасностью, но и бесконечным, бездонным «творческим потенциалом».
Какие были прекрасные времена!
Господь Бог в сверкающей одежде астронавта
Выходил из большой тарелки
Крепко жал руку седобородому Моисею
Хлопал его по плечу
И они разговаривали о том
Какая будет завтра погода –
Неизвестно где похоронен Моисей –
Летают тарелки наполненные мёртвыми телами
Господа Бога –
Эксперимент продолжается
Именно так. Этот взгляд из будущего распространял вокруг Гробмана особую атмосферу дружественности, коллективной нежности и повышенной творческой активности (после встречи с Мишей и Ирой всегда хотелось творить, писать, «работать, работать и работать»), помимо прочего, позволив Гробману сформулировать явление «Второго авангарда», принятое теперь уже почти повсеместно, составить список причастных к нему экспериментаторов-авангардистов и правильно оценить друзей «с точки зрения историко-культурной перспективы».
Это самое «бытие из будущего» позволяет Гробману затевать особые шашни с временем и пространством, выпадать из них, вправлять себя в них обратно, понимать о ситуации (ситуациях) поболее окружающих, ну, и, разумеется, писать. То есть, творить сразу во всех жанрах и множестве дискурсов, создавая в себе, своем доме и вокруг него, теплую атмосферу специфического пространственно-временного континуума, куда люди входят, как на территорию чистой культуры и высокого искусства. В особую пору, когда искусство и жизнь смешиваются без возможности разделения и само существование, в каждую минуту его, оказывается художественным жестом, творческим актом и высказыванием, наделенным смыслом и дополнительной, трепетной суггестией.
В беседе с Мириам Тувии-Боне, приведенной в каталоге выставки «Понятное искусство» (выставка проходила в Музее израильского искусства Рамат-Гана, 1992–1993), Михаил Гробман говорит о своих работах, описывая в том числе и специфику коллажей: «Мы вводим и соединяем в одной работе разные стили, чтобы разрушить статику, возникшую как результат влияния одного стилевого вектора. <…> Время, соответствующее определенной художественной идеологии, выбранное по индивидуальной потребности художника, тоже участвует в создании статической ситуации. В наших работах происходит также конфронтация абсолютно разных общественных или психосоциальных позиций. Работа с временем как с сырьем требует и от зрителя подвергнуть сомнению общепринятые установки. Кроме того, производится попытка проверки самого понятия истины, подвергается сомнению возможность пользоваться истиной для различных пророчеств, само понятие которых доводится до абсурда».
Светлая будущность Гробмана отменяет любые границы и возраста, ссылки на грамотность/неграмотность, вовлеченность/невовлеченность, социальное положение и место в ранжирах и хит-парадах культурной инфраструктуры. Возможно, именно этот взгляд из будущего, с ощутимым заскоком вперед, как раз и позволял Гробману быть мудрым и особенно прозорливым. В нашу последнюю встречу речь зашла об эмиграции (ну, понятно), Миша не отшучивался, но, глядя в сторону и проницая пространство, неожиданно твердо сказал: уехать можно только один раз в жизни. Подобно пожару пережить эмиграцию можно однажды. Поскольку эмиграция – испытание сверхтяжелое, нужно пережить его только тогда, когда невозможно остаться. Повод к отъезду должен быть крайним, непереносимым. Я и запомнил.
Так на пороге двух миров
Живет душа-гермафродитка
И раздирает паразитка
Успокоения покров
Очень теперь боюсь, переживаю за Ирину Голубкину-Врубель, за Иру, верную музу и вечную подругу маэстро. Они же нераздельны, в делах и в жизни, в друзьях и в творчестве, став средостеньем культурного Тель-Авива (шире – русского Израиля), во многом благодаря великодушию Михаила и хлебосольной хлопотливости Ирины. Их квартирник, беспримерный (по проходимости и насыщенности) салон еще будет осмыслен и понят как важнейшая неформальная институция сказочного Средиземноморья. Там, где все фавны равны, теплолюбивы, дружественны и, среди картин и артефактов, поедают картошку фри, запеченную Ирой, в промышленных каких-то количествах.
Ира – сильная, Ира – мощная, несмотря на всю свою «мягкую силу», Ира выдержит и выдюжит, прогретая десятилетиями жизни рядом с Мастером (внезапно я очутился у них на золотой свадьбе в 2011-м, вот и посчитайте), общими хлопотами и воспоминаниями. Вмиг сегодня осиротели десятки, сотни, если не тысячи людей по всему свету, для которых квартира Гробманов на побережье, в паре кварталов от пляжа, всегда была магическим кристаллом притяжения с мечтой о вечном возвращении. Туда, где тебя любят (особенно если ты – большая собака) и реально ждут.
Десятки, если не сотни снимков, сделанных в их эмблематичной, мгновенно узнаваемой гостиной, появляющихся сегодня и всегда во всех соцсетях, запрещенных и пока не до конца поломанных, тому порука. Скольким людям помогли красота и уют этих выдающихся, щедрых и бескорыстных художников жизни! Гробман остался красивым до самого последнего дня, но особенно завораживают снимки из его советского периода и фото акций начальных израильских эпох. Красивый во всем, Миша Гробман умел и жизнь вокруг себя делать красивой, привлекательной, комфортной во всех смыслах. Не только интеллектуальном, но и в бытовом. В самом простом. Многое об этом могут рассказать жители Мишиной мастерской, начиная, разумеется, с Саши Соколова.
Натуральный футурист границы тысячелетий, ренессансный гений, если «судить по делам», Гробман реально казался мне вечным. Из-за количества дел и забот, друзей и знакомых, всех вовлеченных в его дела и его вовлеченности в дела других людей. Теперь, когда главное, про неповторимого, выдающегося художника, обозначил, можно ведь вспомнить про журнал «Зеркало» и про газету «Левиафан», про стихи, про салон, и про дневники и записные книжки, про собрание и собирание, архивные дела и текущие жесты да высказывания, политические, ехидные, вот прямо по повесточке. О теоретических выкладках вспомнить, развивающих идею «Второго авангарда» и о воспоминаниях да мемуарах, письменных и устных, словом, всего и не перечесть.
Ласковыми словами
В лесу говорю с зверьми
Крутят они головами
Прекрасны они вельми
Никак понять не могут
Откуда сей милый звук
А я беру недотрогу
За крыло или лапу вдруг
С каждой живою тварью
Говорю на её языке
Вот крашенная киноварью
Сидит на моей руке
Вот ляпис лазурь вот кадмий
А вот густой изумруд
И каждый крылатый рад мне
Что я оказался тут
Люблю вас птицы и звери
Я обожаю вас
В души пушистые верю
Чудные без прикрас
Вы тихие дети Бога
Дети нежной любви
Вам жить на земле недолго
Вы тоже здесь не свои…
При первом ощущении тотальной разбросанности (а у будущего нет границ), Гробман и был художником и человеком, сосредоточенным на сути и самом главном. Высокого творчества не существует без сермяжной повседневности, а самые необычные и остроумные персонажи еще заметнее на фоне обыкновенных людей. Тепло Тель-Авива становится внутренним топливом внешнего тепла и бесконечного дружества, раз уж к Гробманам можно было зайти почти всегда и с кем захочешь. Это бесконечный, бескрайний дар, казавшийся единственно возможным положением вещей, встреч, разговоров, баек и интернациональных, в сущности, посиделок. Гробман(ы) создали больше, чем обычное творческое высказывание, подняв с нуля и создав среду обитания, комфортную буквально для всех.
Казалось, Гробман был всегда. И тогда ведь логично, что всегда будет тоже. Во веки веков, раз уж ярко светил он задолго до того, как все мы тут оказались. Так странно теперь читать о смерти, хотя, чего скрывать, давно к тому шло. К тому, что однажды Гробман полностью переселится в будущее окончательно и бесповоротно. Так оно и произошло.