ОТРАЖЕНИЯ

КОМНАТА С АЛЛИГАТОРАМИ

Александр Гольдштейн

Чем привлекает бокс? Эта кровавая кулачная драка в перчатках, несколько облагороженная сдерживающими правилами маркиза Квин-сберри? Обычно ответ получаешь на интеллектуальном уровне поставленного вопроса, а потому многого в данном случае ждать не приходится. И все-таки мне хотелось бы произнести несколько слов едва ли что разъясняющей любви.

Может быть, он влечет нас к себе — тех из нас, разумеется, кто готов им прельститься,- самодовлеющей своей эстетикой. Свирепейшей имманенцией, как говаривал применительно к совершенно другим материям Александр Иванович Герцен. И определение «свирепейшая» получает здесь неожиданные и точные до предметной буквальности (или брутальности) коннотации. Кого-то серьезно притягивает простой мордобой — вещь сама по себе чрезвычайно занимательная и немеркнуще аттрактивная. Мы ведь любим смотреть, как крушат черепа и ребра, и недаром без зрелища профессионально спланированной потасовки не обходится ни один мало-мальски себя уважающий видеотриллер.

Но я о другом: о тревожной и красочной подлинности того зрелища, что открывается нам в огражденном канатами светлом квадрате. О том человеческом опыте, который я по привычке к готовым словесным формулировкам уже вознамерился было назвать экзистенциальным, потом устыдился и, вероятно, напрасно, поскольку подобного рода опыт поистине заслуживает столь ответственного наименования. Здесь, господа, если вам интересно узнать, я солидарен с Норманом Мейлером, не пожалевшим высоких слов для описания того, что, по его мнению, происходит с боксером на ринге. Я сейчас постараюсь воспроизвести в вольном и поневоле ухудшенном переложении некоторые из мейлеровских торжественных речений. Вот что пишет этот Мохаммед Али от литературы, прозванный так остроумными критиками, каковые имели в виду взрывную силу писательского темперамента и нередко бойцовскую тематику его вулканического словоизвержения. К тому же в оставшееся от браков, разводов и тысячестраничных романов свободное время Мейлер и сам был не прочь «помахаться» на ринге и даже, говорят, изрядно преуспел в этой мужской забаве. По крайней мере, я вспоминаю одну его фотографию в популярном журнале, запечатлевшую автора знаменитых бестселлеров в классической стойке — прикрыв волевой подбородок угрожающе сжатыми кулаками. Превосходная лепка головы. Колючий взгляд еврейского мачо. Незабвенный папа Хэм возродился на американской земле.

Разве что женщины, повествует наш автор, которые минуту за минутой выдержали мучения трудных родов, могут сказать, что им выпало на долю некое подобие боли и страданий, коими в избытке наделяет своих ратоборцев боксерский ринг. Или еще альпинисты, с такой настойчивостью выматывающие жилы из своего тела, что оно постепенно превращается в невесомую душу. Потому что два великих кулачных бойца (особенно если они тяжеловесы), сошедшиеся в непримиримом поединке, где один из них обязательно будет сломлен и выброшен прочь, вынуждены долго и тошнотворно, словно в дурном сне, плыть по реке истощения, взбираться на высокогорные пики агонии, ловить в глазах противника отблеск собственной близкой смерти (наподобие того, как, добавлю от себя, дьявольский игрок в рассказе романтика Грина видел в зрачках партнера отражение его карт), совершать последнее путешествие к губительным истокам кармических предрасположенностей и, поднимаясь в тяжелом похмелье нокдауна с пола, изо всех сил сопротивляться ласковым и обманным призывам полежать еще немного, раздающимся из бесчисленных катакомб забытья и забвения.

Мохаммед Али в толстой автобиографической книге под названием «Величайший» подробно рассказывает о том, что видит и слышит боксер, попадающий в комнату нокаута — он еще не сознает, насколько это фатально, и тщетно, отталкиваясь дрожащими руками от пола или цепляясь за канаты, пытается выбраться из сего наглухо затворенного помещения. Он видит бессмысленно-страшные блики неона — тем более страшные, что в этот момент он уже не способен чувствовать страха; он слышит визгливое завывание потусторонних саксофонов и шипящее пение аллигаторов. Короче говоря, он обнаруживает себя в комнате с крокодилами. Едва ли я погрешу против истины, если скажу, что он попадает в параллельное измерение, где находятся отвратительная бесконечность (вечность) и боксерский ад. Они ведь не обязательно должны быть пугающе-великолепными. Напротив того, скорее они напоминают знаменитую деревенскую баньку с пауками от Федора Достоевского, только пауков эксцентричный Али заменил шипящими аллигаторами. Я, само собой, преувеличил по поводу вечности, но время в этой баньке, в этой кромешной крокодильей комнатенке протекает на особый, жуликоватый манер: оно делает вид, что замедляет свой ход, и помраченному мозгу сбитого с ног бойца чудится, что тело еще успеет подняться, а рефери уже выкликает в обезумевший зал свое сакраментальное «аут!».

Джордж Формен, нокаутированный в историческом киншасском побоище (впервые два великих черных чемпиона из Америки дрались на африканском континенте, да еще в государстве под водительством колоритнейшего диктатора Мобуту с его триумфом мобутизма), потом жаловался, что судья считал слишком быстро. Я понимаю тебя, Джордж, ты прав, соглашался с глумливой, но отчасти и сострадательной ухмылкой Али. С теми, кто застревал в этой проклятой комнате, время играло зловещую шутку. Такова боксерская теория относительности, постигаемая исключительно эмпирическим путем, таковы неравновесные количественные соотношения, которые противники стремятся навязать друг другу.

«Я ощутил на себе дыхание монстра, я почувствовал его жуткую силу,— восклицал все тот же Али в своей книге, живописуя схватку с Форменом.— Но даже не это страшнее всего. Мой главный враг — число и время, слитые воедино. Мне приходится, дабы избегнуть ближнего боя, делать шесть шагов на каждые три шага Джорджа, а это означает, что я спекусь и упаду без посторонней помощи еще до окончания матча. Шесть против трех, лишь бы не дать ему подойти поближе, преодолев эту магическую дистанцию, которую до поры до времени создают отплясывающие ноги и бесперебойные, поршневые движения левой руки».

Еще в тренировочном лагере он до одури и отвращения заставлял себя всматриваться в кинопленку боев Формена, особенно того, где Джордж уже во втором раунде сделал отбивную котлету из чемпиона мира Джо Фрэзера. Наглядевшись на эти кулаки, он без большого труда уяснил, что шанс на спасение и победу заключается в обретении второй молодости, в возвращении времени вспять, дабы снова, как в двадцать и в двадцать пять, порхать, словно бабочка и жалить, как пчела. В Киншасе он окончательно убедился в том, что время линейно и невозвратно (по крайней мере, эти безотрадные характеристики оно получает в непосредственной близости от Формена), что он больше не может продолжать свой знаменитый круговой танец и необходимо подвернуть себя смертельному риску сплошного обмена ударами, каковая попытка Мохаммеду блистательно удалась. За несколько минут до начала матча его больше всего беспокоило, что напрягшийся организм отказывается помочиться.

«Мой черный брат,- обращался он в книге постфактум к Формену,-  ведь ты не отпустишь меня пописать, если мне приспичит, где-нибудь посреди боя, ну, допустим, в восьмом раунде, когда мы начнем настоящую мясорубку? Что же мне делать?»

Год спустя, после победоносного и феноменально жестокого боя в Маниле со старым противником Фрэзером, у обоих шла кровавая моча. Экс-чемпион Флойд Паттерсон, чернокожий любимец белого истэблишмента, говорил тогда с горечью, что почки у Али с Фрэзером полны кровью и что он ненавидит и жалеет этих людей.

Боксер, перенесший нокаут, становится другим человеком. Я бы назвал нокаут отрицательным посвящением, обратной, негативной инициацией, от которой бегут избивающие друг друга на ринге люди. Комната с аллигаторами, где иначе течет время, — это мужской дом древних посвятительных обрядов. Последние являлись вожделенной мечтой всех юношей племени: пройдя через болезненный ритуал, они обретали право называться мужчинами и получали свое настоящее, взрослое имя. В боксе, повторим, все обстоит прямо противоположным образом, и несчастливое попадание в крокодилью каморку сильнее, чем что-либо другое, способно поколебать твое славное бойцовское имя и незапятнанное прошлое. Формену, находившемуся в самом цветущем и агрессивном «файтерском» возрасте, понадобилось много лет, чтобы избавиться от последствий киншасского шока. Чуть ли не всеми позабытый, он внезапно снова вышел на ринг к сорока годам и опять пошел валить своими кувалдами без разбора.

Теперь я еще раз прибегну к помощи Нормана Мейлера, придумавшего в связи с боксом несколько ярких аналогий и содержательных смысловых ударов. Пускай он ненадолго послужит неким заочным Вергилием в моих дилетантских блужданиях по этой геометризированной преисподней. Наше столетие погрязло в словах, цифрах и символах, справедливо заметил американский автор. Но есть еще один известный нам язык, отличный от языка символов или языка природы. Это язык человеческого тела. Именно этой всеобъемлющей, виртуозно разработанной речью с ее богатым словарем и прихотливо-подвижным синтаксисом пользуются профессиональные боксеры, оставляя авторские росчерки и целые текстовые комплексы на теле своих собратьев по «нестерпимо трудному ремеслу» (взятая мною в кавычки ироническая формула Аркадия Белинкова относилась к его оппонентам из советского литературного цеха; примененная к боксу, она перестает излучать насмешку, концентрируя в себе доподлинную и непреложную реальность). Для иных великих боксеров это был единственно доступный вид письменного творчества: Сонни Листон, например, обладал богатым уголовным прошлым, которое надолго отвлекло его от овладения грамотой, и свои позднейшие дорогие контракты он по усвоенной в полиции и тюряге привычке скреплял отпечатками пальцев.

Бокс, таким образом, представляет собой телесную коммуникацию, полноценный и сложный диалог посредством тела, и навряд ли мы окажемся правы, утверждая, что объем информации, передаваемой столь нетрадиционным способом, будет беднее оттого, что в этом разговоре нет места привычным для нас языковым знакам и символам. И уж совершенно точно, что этот диалог пронзает говорящих до глубины души. Не каждый способен вынести такие весомые, ухающие и стремительные аргументы.

Телесность бокса в художественном и культурологическом смысле можно было бы по первому впечатлению соотнести с выпуклой, выпирающей античной телесностью, но античность не знает в своем искусстве боли, античная плоть, выставляя себя напоказ, озабочена собственной статуарностью, не болит и не страждет — в отличие от плоти иудейской и христианской, которая вся сплошная рана, крик, утеснение и душевная мука, ибо это душевная, а не телесная плоть. В Библии, по словам филолога, никто не стесняется говорить и кричать о своих страданиях. Карл Маркс, размышляя о преодолении фетишизма и отчуждения, говорил, что социалистическое общество должно стать обществом простого эквивалентного обмена человечности: любовь обменивается только на любовь, доверие только на доверие. Бокс тоже есть простой эквивалентный обмен — боль обменивается в нем только на боль, ничего другого. А что может быть человечнее боли?

Но тогда — что может быть человечнее бокса?

Телесная речь, язык телесной выразительности пришлись по вкусу черной американской расе, открывшей в боксе нечто глубоко соприродное своей расовой сущности и психее, открывшей в кулачном бое великолепную возможность сокрушения белого могущества, возможность отвоевания самозаконного телесного сегмента во враждебном белом мире. Начиная примерно с 50-х годов черные чемпионы повели фронтальное наступление на главнейшие весовые категории белой твердыни, привлекая к себе внимание масс-медиа, забирая у белых колоссальные деньги и все более активно вторгаясь в политику и черное расовое возрождение; Пат-терсон, Листон, Али, Фрэзер, думается, сделали для «черного дела» не меньше, чем Малкольм Икс и Мартин Лютер Кинг. Тем временем была создана особая, небывалая артистическая субкультура черной бойцовской репрезентативности, был разработан эффектный язык темной сомы, который, в телодвижениях ее наиболее одаренных и конфликтовавших между собой героев давал ощутимое представление о коллективном телесно-расовом потенциале. По всей вероятности, то был, наряду с джазом, второй из двух великих языков черных американцев нашего столетия, в той же мере, если даже не больше, чем первый, приспособленный к выражению неповторимо-своеобразного расового опыта и социального самочувствия.

В предисловии к сборнику тюремных писем Джорджа Джексона (погибшего узника тюрьмы Соледад, который, не будучи организационно связан с «Черными пантерами», стал жертвенным символом этой террористической группировки), Жан Жене писал, что негритянская литература современности, то есть 50-60-х годов, все решительнее преодолевает зависимость от белой культуры, ее доминирующего содержательного и интонационного репертуара. В голосах писателей от Ричарда Райта до Джексона, удовлетворенно констатировал вечный бунтарь Жене, мы уже с трудом в состоянии уловить эхо великих еврейских пророков или пресвитерианских проповедников.

Восставшие литературные внуки дяди Тома постепенно обрели грубый, непочтительный, природный язык, выработали свой голос, который они отныне не желали смешивать с голосами религиозного истэблишмента. Но в джазе и в боксе этот язык получил несравненно более самостоятельные и резкие очертания.

Концовку клочковатых заметок о боксе, конечно, имело бы смысл сделать решительной, как нокаут. У меня, к сожалению, ничего такого не припасено. Никаких шипящих аллигаторов или захватывающих эпизодов из истории. Да и о чем говорить, если в Израиле бокс удается посмотреть только по кабельному телевидению. Но это, наверное, даже к лучшему — у нас, как и всегда у евреев, есть немало других источников травм и волнений.

«Зеркало» (Тель-Авив)

Comments

No comments yet. Why don’t you start the discussion?

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *