ТЕМАТИЧЕСКИЙ МОНОЛОГ

Аарон Апельфельд

ЛИТЕРАТУРА — ЭТО ПРЕЖДЕ ВСЕГО СОДЕРЖАНИЕ

Я родился в 1932 году в Черновицах, которые тогда принадлежали Австрии. Моим первым языком был немецкий, вторым — идиш, на котором говорили дедушка и бабушка, третьим — украинский, на котором говорило местное население, а четвертым — румынский. На всех этих языках я говорил, но когда началась Вторая мировая война, мне было всего семь лет, так что все мое образование ограничилось первым классом. Я попал в гетто, после был переведен в лагерь на Украине, откуда мне удалось бежать. Начались странствия в одиночку, без родителей. С 44-го по 46-й год я кочевал по Европе с беженцами, с русской армией, до тех пор, пока не попал в Югославию, а оттуда в Италию. В 46-м году я приехал в Израиль по программе «Алият а-Ноар».

В 46-м году мне было четырнадцать с половиной лет, а образования не было никакого. На его приобретение мне понадобилось немало времени. В 1952 году я поступил в Еврейский университет на факультеты идишистской и еврейской литературы.

Я знал много языков, но ни один из них не был мне родным. Так что иврит стал моим первым родным языком, ведь весь мой «культурный багаж» ограничивался первым классом. Я начал писать на иврите. Сначала писал стихи, очень слабые — это был скорее крик боли, чем поэзия. «Изобрел» ли я свой собственный иврит? Безусловно, но ведь это происходит с любым писателем, идет ли речь о поисках собственного словаря, собственного ритма или собственной метафорики.

Что до «многослойности» иврита… Я знаком с еврейскими источниками, с ТАНАХом, с текстами Мидраша, хотя и прочел их довольно поздно (я ведь не посещал хедер, так как рос в ассимилированной семье, где не знали ни слова на иврите). Однако я не строю свои произведения на этих текстах, как это делал, например, Агнон. Мой язык функционален. Моя задача — найти «словарь» и метафорику, которые соответствовали бы конкретному произведению. Кроме того, я всячески избегаю внесения в мой литературный мир слов и выражений, которые не являются его органической частью. Так, я не стану строить свой текст на Мидраше, описывая ассимилированную еврейскую семью, как, например, в романе «Одновременно». В своих произведениях я пытаюсь с предельной точностью выразить то, что думаю и чувствую. Я не занимаюсь языковыми играми, меня интересует наполнение формы определенным идейным и эмоциональным содержанием. По моему мнению, литература — это, прежде всего, содержание. Я написал 15 романов, не считая сборников рассказов. Все они посвящены теме Катастрофы. В моем случае не стоит говорить о «выборе темы». Скорее — это тема «выбрала» меня. Я родился и провел свое детство в Европе. Это мое европейское детство оказало решающее влияние на всю мою дальнейшую судьбу. Будучи еще совсем маленьким, я остался без родителей. Скитался. Эти годы были для меня формирующими в самом болезненном понимании этого слова. Было очевидно, что начав писать, я обращусь к своему детству, к формирующему началу, к первоисточнику.

Я пишу о полуторавековом периоде еврейской истории, пытаясь показать в различных ракурсах жизнь еврейства на протяжении всего этого периода.

Я не автобиограф и не мемуарист. То, что было, является частью меня и теперь. Это сочетание прошлого с настоящим и есть, по моему мнению, произведение литературы. Я, как и многие другие писатели, пытаюсь создать свой собственный миф.

По этой причине я не воспринимаю антисемитизм, который составил тему многих моих произведений, как некое общественно-политическое явление. Для меня он явление природы (так я описываю его в своих рассказах, в частности, в «Охоте»), поэтому я никого не обвиняю. Нельзя обвинить гору в том, что она такова, какова она есть. То, что является частью природы, не может быть ни хорошим, ни худым.

Разница между мной и писателями моего литературного поколения заключается в том, что большинство из них родились в Израиле, тогда как моя биография была иной. И хотя моя первая книга была издана группой «Ахшав» («Ахшав» — литературный журнал, издающийся Габриэлем Мокедом с конца 50-х годов), между мной и начинающими молодыми поэтами и прозаиками, входившими в состав «Ахшав», стояла моя биография. Все они, как я уже сказал, за исключением, может быть, Орпаза и Мокеда, родились в Израиле. Я же попал в Израиль подростком. Несмотря на это, мой «творческий центр» — не культурный, а ментальный, если можно так выразиться, остался вне Израиля. Я смотрел на Израиль «оттуда».

Таким образом, израильская тема стала центральной в творчестве писателей моего литературного поколения. Они по большей части пишут об Израиле. Я же пишу о нем очень мало, несмотря на то, что провел здесь большую часть своей жизни.

В какой-то момент я ощутил необходимость обратиться к корням — как в личностном, так и в коллективном понимании. В конце концов, каждый третий житель Израиля родился за его пределами. Да и те, которые родились в самом Израиле, тоже причастны к другим традициям через своих родителей. Так что почти у каждого израильского еврея есть как бы две родины, два, если не больше, языка, два, если не больше, пейзажа. Все удвоено — не в поверхностном, а в глубинном смысле.

Когда меня спрашивают, являюсь ли я «израильским писателем», я говорю, что именно я являюсь им в полном смысле этого слова, именно потому, что в моих произведениях нашла свое отражение эта двойственность. По-моему, тот, кто не отражает ее, пишет не об Израиле, а о чем-то ином. Многие полагают, что быть израильтянином и писать об Израиле это одно и то же, но я придерживаюсь иного мнения.

«Шестидесятники», к которым относят и меня, взбунтовались против реалистической ориентации в литературе поколения Пальмаха. Меня же в тот период все это совершенно не интересовало. Передо мной стояла дилемма: примириться с собственной биографией или отречься от нее, изобретя новую и начав все сначала, как это сделали многие мои ровесники. Я не пытался освободиться от того груза, который привез с собой, не стал менять фамилию. Это не было идеологическим шагом. Я вообще человек вне идеологии и аполитичный.

Я преподаю на факультете еврейской литературы в университете Бен-Гуриона в Беэр-Шеве. В университет я был приглашен не в качестве ученого академической ориентации, а в качестве писателя, так же, как А.Б.Иехошуа, Амос Оз, Натан Зах.

Я веду курсы, посвященные творчеству Агнона, Фогеля, Гнесина, Бренера и т.д. Моей цепью является ознакомить студентов с самими текстами, дать им пример одной из возможных интерпретаций этих текстов, ввести их в мир, окружавший авторов изучаемых произведений, который подчас представляется студентам довольно далеким и чуждым. В своей интерпретации я, естественно, опираюсь на определенные литературоведческие теории, но преподавание теории самой по себе не увлекает меня. Научными исследованиями я не занимаюсь.

Что я думаю о сугубо научном литературоведении? Что ж, это одно из направлений в гуманитарных науках. Существует зоология, существует ботаника и существует литературоведение. Дает ли это что-то читателю? Думаю, что немного, но в глазах самого ученого эти исследования представляют важность. Другой вопрос, какова общественная функция литературоведения, оказывает пи оно формирующее влияние на общественный вкус? Я полагаю, что в нашем обществе его влияние малоощутимо, возможно, оно является косвенным.

Лично я охотно беседую с докторантами, которые пишут о моих произведениях, отвечаю на их вопросы, задаю им свои. Мне любопытно узнать, к каким выводам они пришли в своем анализе. Не думаю, что существует насущная необходимость объяснять уже написанное. Все, что я хотел сказать, содержится в самом произведении. Впрочем, когда меня спрашивают, о чем я пишу, я объясняю, ведь это не секрет. Интересным же является то, что писатель, как, впрочем, любой другой человек, не способен достичь предельной искренности в беседе, тогда как в произведении рассказано все — как то, что находится на уровне сознания, так и то, что относится к области подсознательного. Тот, кто умеет читать, поймет, тот, кто не умеет, останется на уровне голого сюжета.

Право на интерпретацию находится в руках самого читателя. С одной стороны, опубликованный текст уже не является собственностью автора, с другой же — существуют факторы, ограничивающие тотальную анархию в области интерпретации. Невозможно вывернуть текст наизнанку или извлечь из него то, чего в нем явно нет. Думаю, что лучшим примером «интерпретативной анархии» может послужить наш Мидраш. Интерпретаторы превратили ТАНАХ в нечто иное, перенеся древний текст в другой исторический контекст. Они прочли ТАНАХ сквозь призму своего времени. В данном случае интерпретаторы не вышли за рамки еврейского контекста, они просто перенесли текст из одного еврейского контекста в другой.

Да, интерпретация неизбежно изменяет первоначальный смысл произведения, но все хорошо в меру. Преувеличение в этой области превратит литературный анализ в вид самостоятельного творчества.

Какую литературу я люблю? В первую очередь, это еврейские источники, Танах и Мидраш, с которыми мне приходится много сталкиваться. Мне близка еврейская письменная и устная традиция. Не думаю, что еврейский писатель может существовать без этих текстов. Неважно, использует ли он их в своих произведениях. Я бы сказал, что они принадлежат к некоему пассивному слою в писательском сознании.

Я люблю писателей-модернистов, Кафку, Камю, Достоевского, из которого вышла вся современная традиция. В особенности интересует меня современная литература, писавшаяся евреями, так как, по моему мнению, модернизм в литературе создали евреи: Кафка, Пруст, Бабель и т.д. Неслучайно главным героем «Улисса» Джойса стал еврей Блум. Джойс превращает Блума в символ общечеловеческой ситуации в современном мире, потому что именно еврей лишен корней и веры; в этом он максимально выражает современность. Он все и ничто. У современного Вечного Жида нет никакого культурного багажа, он уже не верит ни в Тору, ни в «Зохар», он даже иврита не знает. Таков современный человек, герой современного романа.

Записала и обработала Лиза Чудновская

«Зеркало» (Тель-Авив)

Comments

No comments yet. Why don’t you start the discussion?

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *