СКОРБНЫЕ ЛЮДИ
Идея Мити Ветрова. В тексте использованы фрагменты книги Фридриха Ницше «Так говорил Заратустра».
…И насчет немытого рыла не факт; сегодня немытое рыло, а завтра ты робко крадешься в сумерках наряду с другими соискателями, – и вот уж твое немытое рыло переходит в статус мифа. Но вот же какая тварь! Какая ущербная скотина! Тырит, тварь, чужое мясо из холодильника, когда этого холодильника – внимание! – еще нету даже в проекте! И там, где в будущем, возможно, станет холодильник, покуда только невесомый мусор и легкая плесень… зимние горы в серебряной пленке инея, о т р о г и, лиловые воздушные узоры, зимняя вишня, яблоки, блин, на снегу… И знает ведь, чует, что виновата, но прет, как и все они, глаза, как на поле Куликовом… Не знает она, где мясо, ха! И с каким это подано подтекстом…
– Где мясо?
– В магазине, где же еще. На прилавке. Как говорится – покупай не хочу…
И так каждый день, подсчитывая потери, отмеряя утраты, с натертым большим пальцем, напротив зияющей озоновой дыры, как перст, один– на– один, типа этих, были еще в одном кино, селенитов; пустыня, ледяной мрак, ни слова путем не разобрать, один клекот; так сказать, девушка и джейран – горская легенда для дураков-туристов; смешно, ей-богу, смешно. Нас, точно, держат за идиотов! Кто таков этот джейран? Если горный орел – это один разговор, а если просто красивый миф? Старики помнят, как горская красавица уронила в воду серебряный гребень, и на этом месте вырос целый лес серебряных гребней, нда… С тех пор (держитесь, финал уж близок) при виде орлов все девушки, очутившись в горах, закрывают свои лица какой-нибудь тряпочкой в память о несчастной красавице… Короче, терпение и еще раз терпение. С этой блядью Кувалдиной нету более никаких рецептов. Фантазирует, как Степашка, право; спокойной ночи, малыши, не спи, художник; а Кувалдина – тварь. Такова порода этих баб с каменной грудью; пользуются детским мылом, а выходит курам на смех; как говорится, та еще лилия долин.
Орет:
– Мясо он покупал! На сдачу от пива, что ли, мяса брал? Неандерталец, немытое
рыло.
Вася, голубиная душа, ей тогда сказал, не повышая интонации: «Я вегетарианец, дура. Слыхала о такой породе людей? Едят вообще без соли, как в Вербное воскресенье». Но Кувалдина ничего такого не слышала; а напротив, так распоясалась, что слюни забрызгали, как фонтан «Пятнадцать республик»; орет, дуреха, себя не слышит; это ее так мотивировало слово «вегетарианец»; говорит: «Раз вегетарианец – для чего мясо берешь? Голову морочишь, на дурачка решил проскочить, через негодование твое?!»
То есть какое с ней надо терпение иметь? Крепче желчного пузыря. Тут надо иметь такое терпение, как в шахтерском забое; не хуже дятлов. Она орет, а ты в ответ спокойно думаешь думу. Причем именно в такой последовательности. Люстру разбитую приплела, что к чему? Мол, в том еще сентябре выкинул он практически новую люстру из окна!
Врет, естественно, и вот вам аргумент: окно отсутствовало еще ранее сентября; это отсутствующее окно было, если угодно, результатом преступной халатности. А теперь, дорогие мои, включите логику: как можно хоть что-нибудь выкинуть в отсутствующее окно?! Это отдает парадоксом; это как снесла курочка яичко, не простое, а золотое (и так далее)!
– Из того, – орет, – двора приходили! Пялились на люстру, скотина. Недоумевали…
Но Вася – в какие-то минуты – тоже может возразить. Посмотрел на Кувалдину, не скрывая внутренней опустошенности, и спокойненько так выдал, что собирается брать энергосберегающие лампочки! Выслушав замечание, Кувалдина сделалась лицом, как свежая говядина (которую она же тырила из Васиного холодильника. Во всяком случае – по его версии). Стоит, темно-красная, как домашняя колбаса; баба не баба… Но главное, голос у нее пресекся – а без голоса что ж? Без голоса ты как небольшая рыба – плывешь, что называется, не разбирая дороги; темные глубины над тобой сошлись, океанский купол, солнце только в своей подводной версии, бледный солнечный раствор, типа марганцовки. Океан отворяет свой рот, и уж если ты вошел в эти ворота, то привыкай носить рыбий стеклянный глаз, учитывать рыбью скорбную повадку и невесомость, и влажный бег среди водяных столбов, и немое скольжение, и шелковые вериги воды, и бездны, даже и вплоть до Марианской впадины, лишенной солнца, но владеющей крупной звездой, озаряющей материнское лоно, и так далее, и выше, и глубже, и выше, и глубже.
…но опять же, – почему четверг? Был не четверг; в четверг Вася закапывал Пузатого; а была пятница – по-любому, не чета четвергу. Кувалдина еще дежурила в коридоре; зоркое око! Соколиный глаз. Точно и проницательно говорил Толян, что бабу нужно бить в глаз, как белку, иначе утеряешь достоинство. Торчит, право, это смешно! – будто фонарь на улице Пушкина. И свету нет, и провоцирует конфликтное столкновение; ну, такая порода! Таков в человеке яд, таков бездонный источник! Чудо-дерево, если выражаться по-русски. Такая баба в некотором смысле событие; тяжела, как бетонная плита – челюсти, что в одноименном кино… Ну, и стоит она в тот проклятый четверг, когда закопали Пузатого Леонида Евгеньевича, а эти идут… И даже не идут в традиционном плане, а скорее, плывут! Небесная челядь, тихие такие, кроткие и совершенно бесшумные! Как бы облака – но и не облака, а фантомы, причем самого натурального состава; один, второй, третий, пятый, двенадцатый… Если хотите знать, чтобы перечесть эти немые тени, требуется время, соразмерное общему ходу вещей. То есть это не так-то просто: один-два-три-четыре-пять… Небесные, что ли, барашки – катятся своим невидимым маршрутом, окраска бледная, как у выцветших обоев, линялый утраченный рисунок и ровный ход – небесный ручей в некотором роде; но это приблизительное сравнение. Кувалдина тоже стоит, вытаращив очи. Скудная баба, в сущности, но однако ж стоит, фиксирует… Потом отворила пасть и ляпнула по обыкновению сентенцию: Вася допился до немых фигур! Теперь окончательно (по ее версии) жизнь в квартире замрет. Потому что нету никакой мочи. Но тот же Вася не ваятель, не папа Карло. Он не лепил чудесные фигуры из пластилина, не выпиливал из фанеры; он, если вдуматься, точно такая же жертва, как другие безымянные жертвы нашей говенной экологии! При наступлении заката у него не зря начинается внутреннее жжение – но не изжога, нет; более напоминает фиолетовое пламя. «Пламя у него, – бурчит эта змея Кувалдина. – Слыхали – пламя? Зовите МЧС, не то сгорит наш герой Самоделкин!» И вот смешно, видела ли Кувалдина немые фигуры – неизвестно; но они ее не учитывали! Шли сквозь, шли навылет и утекали в пространство, что стены жилища сынам эфира? Когда Пузатого закапывали, с Васей случился приступ, он принялся смеяться, как под пулями – из-за горлового спазма! Уже вырыли нужную глубину, земля притом была хороша, он слизывал пот, но морда родила новый пот – работа есть работа; морда родит пот, как земля зерно. Тьфу, пакость ложная. Так в рот и лезет эта муть – из учебника, что ли, «Родная речь»? Это в 4-м классе читали: земля родит зерно. Не факт, далеко не факт. На этом участке, где копает Вася, а это западное крыло городского кладбища, упирающееся прямо в хилый лес, земля ничего не родит, кроме червя. Ну, а червя, естественно, родит! «Кого работаем?» – спросил напарник, тут Васю и приперло; он начал смеяться, и спазм длился почти до обеденного перерыва; увидел внутренним зрением дорогого покойника Пузатого, но еще при полном консенсусе, в кабинете, как он заведовал справками и носил морду широкую, как сковорода; но бабы его по-любому не жаловали, нагляделись на кухонную утварь дома – что ж! Такая морда, если хотите знать, дается человеку по совокупности заслуг, а не от балды. Такую морду ты должен выслужить, а потом отработать. Это как красное знамя в прежние времена: за все хорошее. Короче, Васька, дурень, сделался жертвой приступа – и так его, милого, приперло, так повело, развезло и приплющило, что пошел смех горлом и через уши, грубо говоря, сквозь все природные отверстия; стоит, право слово, как жених, и булькает, пенится, кипит! Живительный поток! Жизнь гонит скорби тень! Напарник – дурак, человек без опоры, молча вращает оком на Васю; ну а Вася замер, чтобы не расплескать дурное вино жизни, так жаль вдруг сделалось себя! В четвертом еще классе играл в шахматы, даже в шашечный кружок был записан… А ныне уже никаких шахмат, только немые фигуры идут сквозь него скорбным строем… Вот помните еще было такое затонувшее судно «Кармилхан»? Моряки с этого корабля вышли на пустынный берег и молча двинулись, игнорируя бесцельность похода, сквозь скалы, камни, под звуки морского кипения? Но «Кармилхан» – красивая легенда о сокрытых сокровищах, а эти фигуры что ж? Это также легенда о сокровищах – но о сокровищах, сокрытых в нас! А иначе толковать невозможно; иначе это нонсенс, похороны идей. Пусть, в конце концов, Кувалдина подавится мясом, которое сперла из его холодильника; котлета не поправит то, что отцы не доделали. Наблюдатель, блин, за его жизнью (за чужой жизнью!). Это от него тянет тленом? Скажите, какие тонкие «шанели»! Земля родит зерно, а что родит эта тварь? Потеет от усердия сжить его со свету. Это, между прочим, чистая правда: дух таков, что топор можно вешать (см. притчу «Каша из топора»). Нет, кроме шуток, Кувалдина источает. То ли наследственность у ней такая, то ли просто заурядная сволочь? И вот идет первобытный дух, предупреждая зазевавшихся соискателей? Неясно; да и плевать, строго говоря, на эту Кувалдину с ее мясом! У нас, милые мои, сегодня рыбный день, так что на мясо истинно плевать! Мы идем одной дорогой с рыбными стаями, синей дорогой реки, светлый путь, скольжение и трепет, ничего лишнего либо сиюминутного, а именно скольжение и трепет… Рыба молча творит свою судьбу, а мы смеемся в ответ на слезы и горечь, судьбе назло, заре навстречу и вопреки. В этом разница между человеком с заглавной буквы – или хотя бы не с заглавной, а с обыкновенной буквы – и животным, немым, но осмысленно скользящим вдоль потока жизни (вдоль русла).
…и вот смешно: фигурки движутся сквозь небеленые стены, минуя темный коридор и далее, во тьму или, наоборот, сквозь свет, там уж двери уборной со старым без колеса велосипедом; его еще чинил Толян, царство ему небесное! Он, впрочем, не помер, этот Толян – но что ж с того? Он светлый человек, просто ныне сделался затворник в своей квартире; пребывает человек (чтобы вам было понятнее) в анабиозе и временно недоступен. Ну а мужик кроткий и умелец. Он из этого велосипеда сделал бы птицу (птицу-тройку, шутка); то есть такие руки были у человека, что при случае высекали огонь! Если отсутствовали спички, Толян мог добыть огонь простым трением; как тогда на первое число – добыл именно трением огонь, еле потушили… Типа – дари огонь, как Прометей, – в высоком значении… А велосипед потерпел ущерб, потому что Толяна прервали, его отвлекли, и он повредил ногу.
– Дурак ты! – высказалась Кувалдина в адрес Васи. – Не ногу повредил, а руку. Потому и обездвижел.
– Что же, – едко уточнил Вася, – по-твоему, Толян ходил на руках? Как поганое насекомое?
Но Кувалдина на это замечание сказала коротко:
– Тьфу.
А более ничего прибавить не пожелала. Лишь назвала в запальчивости Васю черным археологом – хотя на деле он обыкновенный мастеровой, золотые руки; он, если хотите знать, закапывал того мэра, у которого было пять лет выселения по приговору; крепкий мужик был, даже и во гробе; как полено, красное дерево, так сказать… Тогда, у разверстой могилы (слышала бы Кувалдина), говорились такие речи, что этой дуре и во сне не приснится. Усопшего называли человеком дела; даже человеком слова и дела – подчеркивая его заслуги по эту сторону жизни. Вдова вдруг пала на колени и вскричала… Стоп, что же вскричала вдова? А вскричала она, милые мои, что-то про белы рученьки… Не очень логично, но в минуту скорби все увязывалось; баба же, опять-таки, – а откуда у бабы взяться логике? Ее логика – это женские ароматы (вот как у Кувалдиной, только потоньше); да и не одна вдова сокрушалась! Все, сколько ни было народу, поминали покойника как человека прямодушного, крепкого, незапорошенного; короче, если верить поминальным речам, покойника можно было хоть сейчас изымать из гроба и заново приставлять к делу. Как того далай-ламу, который был чудо-управленцем даже и после смерти.
– А пивзавод! – вдруг гаркнул какой-то мужик в галстуке цвета пионерской крови. – Как он пивзавод-то поставил! Рабочие места…
– Просто по-человечески вам, Александр Иванович, большое человеческое спасибо, – затянула неведомая незнакомка в темном нарядном костюмчике – хоть саму во гроб клади.
– Пивзавод – это памятник прекраснодушию покойника! – надрывался мужик в пионерском галстуке. А баба вторила:
– Человеческая душа Александра Ивановича – в некотором роде пример и завещание.
– Цветок-то в кабинете зачах, – шепнула одна дура. – Уж не менее пяти лет, точно в память о хозяине…
…Руки, заступ и свет небесный – вот его инструменты. Лег покойник в намеченное ложе –
и Вася, считай, выполнил свою сегодняшнюю миссию. А неизвестные пришельцы знай скользят, устремляются вдоль коридора с востока, что ли, на запад, либо с запада на восток; тут такая география, которая, ежели ты отвлечешься, выведет тебя прямым курсом в город подавленных душ; и уж тогда не претендуй и не сетуй; тогда ты сразу сделаешься жертвой внутренней гармонии, как Людмила Зыкина – народная, между прочим, певица… И хотя пела строго по инструкции, но представляла в некотором смысле снаряд нашей культуры; то есть нас в ту пору боялись, и правильно делали – но ладно, это прочь, мимо! Хуже, что Вася начал задумываться –
такая ему вышла епитимья. И даже не так чтобы задумываться в полном значении, а как бы уплывать мыслью по невидимому древу; рыба – не рыба… Короче, и напарник начал примечать: время уже закусить сделанную работу, а он, Вася, замрет этак, словно угадывает в пропастях земли перспективы. А у этого напарника имелась такая природная особенность: вечно что-то застревало в зубе. И вот он тянет из зуба, предположим, фрагмент морской капусты (это не более, чем пример) – а сам с озабоченным видом вглядывается в обреченную, насквозь скорбную фигуру товарища. Но будучи человеком деликатным, сразу не суется с вопросами, а приступает постепенно, говорит:
– Какую ныне капусту суют в банки. Это не морская капуста.
– А что же?
– Да что угодно. Дрянь какая-то, только не морская капуста.
Но Вася, во власти общей своей задумчивости, только пожмет плечами, бросит рассеянный взгляд в земляной котлован да отойдет прочь. Да еще добавит, поразмыслив:
– Бог сострадает своим жертвам.
Вот для чего, спрашивается, так выражаться? Неужели нет более простого способа человеческой коммуникации? Но если уж у тебя прорезался внутренний голос – то вот и результат: ты начинаешь выражаться самым ненатуральным образом, вкрапляя в свою природную речь какие-то искусственные добавки (усилители вкуса, шутка). Говоришь: все старые разбитые скрижали вокруг меня. Либо: человек не более чем перекресток чужих дорог. А кто ступает по этим дорогам. Ответ: по этим дорогам ступают все, кому не лень; ступают неслышные тени, отблески будущих либо прошедших людей; либо – что тоже не исключено – отблески жителей других планет, чей караванный путь лег сквозь твой темный коридор да и сквозь твою темную душу…
Васин напарник (а это простая, но отчасти приземленная душа) озабоченно глядит прямо на Васю, стараясь угадать причину его недомогания. Потом, аккуратно выбирая слова, замечает:
– Болезни тоже не навсегда. С нынешним-то оборудованием…
– Оборудование, – кротко отвечает Васька, – не стоит человеческого мизинца.
– Тут ты не прав! – говорит напарник.
– Это почему?
Но напарник не может объяснить – почему. Чует, видимо, что в логическое построение вкралась ошибка, но объяснить не может. И вот стоят оба напротив могильной ямы, безмолвствуют (а что тут говорить!); по небу медленно идут облака, а за облаками поспевают небольшие создания – без роду-племени, без примет; скользят немыслимые существа, наполняя нашу маленькую жизнь нездешним смыслом, у Васи – ибо Господь наделил его высоким градусом чувствительности, наделил больным нервом) – у него к горлу подступило темное вещество, так что человек даже заслонился рукой от легких, как перышко, пришельцев, скользивших между небом и землей.
– Ты, – говорит напарник, – с этаким-то чадолюбием до депрессии себя доведешь.
Но Вася заупрямился и возражает:
– До депрессии не доведу.
А у самого уже глаз закатился, стоит, шатаясь над пропастью, смеется, как дитя.
– Там еще морская капуста осталась, – бормочет напарник.
А Вася – как бы с подтекстом – говорит:
– Морская капуста – пища рыб. Корм.
Дома, вдруг вспомнив про морскую капусту, Вася впал в беспокойство и сомнения. Хотя дрянной продукт был не более чем поводом для сомнений. Вышел в общий коридор и, стараясь не замечать скользящих фигур, которые теперь двигались сплошным светлым потоком сквозь мутное пространство, шли и струились, наводя на мысль о небесных водах, стал среди коридора и, подняв голову вверх, крикнул, обращаясь к невидимому адресату:
– Убирайся в джунгли свои!
Кувалдина, естественно, выскочила из своей комнаты; распаренная, в бигудях – где вот она их берет? Уж и промышленность более не выпускает бигуди, а она все при деле… Поди, наследство от мамаши-покойницы; вместо кота в сапогах… Стала, таким образом, красная, горячая, как молох; шипит, слюной брызжет – а слюна тоже шипит, имитирует геенну огненную, будущее свое местожительство…
– Ты, – орет, – сам у меня в джунгли пойдешь. На три года, по приговору суда, за твое непотребство.
– За непотребство три года не дают.
– А сколько же? Вот не вороти морду, а скажи. СКОЛЬКО?
Но Вася тянет с ответом, так как наблюдает, как, повинуясь общему ходу вещей, движутся его безмолвные знакомцы, как с озабоченным и печальным видом спешат в свои невидимые приделы; быть может, их бледные сады вообще расположены на обратной стороне Луны, чтобы не лезть в глаза дикому человечеству?
Подумав, Вася спокойно высказался:
– За непотребство человека отправляют на базу отдыха «Журавлик». Максимум.
Тут Кувалдина аж затряслась вся, как спелая слива – проняло бабу, будто во время мужского нашествия. Орет:
– Вот тебе «Журавлик»! А вот еще «Журавлик»! А так не хочешь? И это тебе «Журавлик» на закуску! Пойдешь, сволочь, по статье!
А Вася – вот терпение у человека! Ангельское, можно сказать, терпение – взвешенно отвечает:
– Ты, что ли, статью напишешь? Лев Николаич Толстой.
И тут случилось неожиданное. Случилось, что словами о Толстом Вася одержал над очумевшей Кувалдиной нравственную победу. То есть русская литература наконец-то продемонстрировала свое главное гуманитарное значение. Как серебряная пуля! Услышав имя писателя, Кувалдина вдохнула, чтобы выкрикнуть в ответ что-нибудь подходящее к случаю, но поперхнулась собственной дурной слюной, и дыхание ее пресеклось. Она захрипела, закашляла, заплевалась сильнее прежнего; Вася отступил – ничуть не стыдясь этого своего отступления… Во время Бородинской битвы тоже молча отступали (еще вначале-то); ну а потом пошло-поехало… Так или иначе, Кувалдина заткнулась, скрылась за дверью в своей вонючей норе; и хорошо, правильно поступила. Тому, кто подобно Кувалдиной обречен жить за створками собственного духовного несовершенства; кто ходит тропинкой слепца, – лучше не переть в направлении дымящегося горизонта; это не его направление, чужой приют.
ЗНАМЕНИЕ
Они спят еще в пещере моей, вот в чем дело. Сны их бестолковы, запутанны и чудесны. Кувалдина – да и хрен с ней, что красна, как медь; лев тоже красен шкурой своей, и, возможно, эта шкура – солнечное знамя; мясо на зубах льва – это нормально, так и должно быть. Плевать зверю на то, чей холодильник; для него вся земля, весь мир – хранилище мяса; во снах его сколько хочешь мяса, пещера полна мяса!
Все очнулось и задвигалось в пещере моей; львиный рык поднялся до самой крыши и наполнил пещеру; она огромна, включает в себя и пропасти земли, и ее поднебесные сферы, так уж устроена моя пещера. Те, кто во чреве земли, мои дорогие покойники, некогда живые, а ныне неподвижные, но живые в душе моей, – также жители пещеры; но недостает мне моих настоящих людей! Но вот они составили шествие, высшие мои люди, и идут сквозь пещеру мою, сквозь зверей моих, сквозь меня самого, сквозь камень и мрак, и горечь, и смрад, и бездну, и верхний мир, населенный духами, и нижние жилища мира, населенные молчанием и равнодушными покойниками, и это длится не одну минуту и не один век, так как не существует для таких вещей времени – да и откуда взяться времени, когда эти идут да идут, светлое шествие, указание, видение и товарищи моего одиночества, неизбывной моей тоски, веры, надежды и любви в совокупности. Это мое утро; либо не утро, а полдень, вставай и иди, к счастью стремлюсь я, ищу своего дела, заступ – дело мое, но не только, дети мои близко, трепетное шествие, нет ему конца и не будет конца, оно движется сквозь пещеру мою, сквозь пещеру всего мира, и Он покинул пещеру свою, сияющий и сильный, в глазах стоит веселый чумной огонь, берегите лес от пожара, спасите наши души, спой мне песню, как синица, так не говорил Заратустра, так промолчал Заратустра.