Смело можете называть меня романтическим авангардистом
Интервью для журнала «Дехак» брали Иегуда Визан (главный редактор и основатель) и Тино Мошковиц
Мой первый роман перевел профессор славистики Карл Проффер. Он же с благословения Владимира Набокова опубликовал его в своем издательстве «Ардис». Сначала на русском, в 76-м, а через год на английском. Тогда мой английский был так себе, и судить о качестве перевода я практически не мог. Прожив несколько лет в Штатах, я снова просмотрел его и обнаружил ряд несоответствий и неточностей. Карл знал русский великолепно, но он не вполне ориентировался в реалиях текущей российской действительности.
К такому же выводу пришел его коллега и мой приятель Александр Богуславский. «Школа для дураков» настолько увлекла его, что он переложил ее сначала на родной польский, а затем на английский. Его вариант оказался более удачным, чем профферовский. Ведь Богуславский рос и учился по соседству с Россией, знал тонкости ее культуры и быта, а также язык с детства. К тому же по ходу работы он консультировался со мной по части стиля и лексики.
Второй роман – «Между Собакой и волком» – вышел на русском в 80-м. Я отправил экземпляр Александру. Вскоре он позвонил мне и сказал приблизительно следующее. Я был, мол, уверен, что владею русским довольно основательно, но теперь, читая твою «Собаку», вижу, что глубоко заблуждался, я положительно ошарашен, я ощущаю себя утлой лодкой в бурном потоке. Тем не менее, он решил перевести и «Собаку».
К тому времени мы оба были опять женаты. И оба – на американках. Причем удачно. Во всяком случае, с лингвистической точки зрения. Его жена – серьезная филологиня, спец в области викторианской словесности, знает массу невероятно возвышенных выражений. Тогда как моя знает кучу гадких и неприличных, поскольку выросла в нехорошем квартале. Обе любезно согласились консультировать Александра, а я подвизался в роли подмастерья.
Перевод занял несколько лет. Дружа семьями, мы регулярно съезжались то там, то тут. Наши застолья напоминали творческие семинары. Александр излагал накопившиеся проблемы, и мы всей компанией подыскивали лучшие решения. Те вдохновенные и веселые мозговые штурмы – мой единственный переводческий опыт.
Богуславский работал неспешно, тщательно и справился с задачей лучшим образом. Его интерпретации моих книг представляются вполне адекватными. Успех предприятия объясняется просто. Александр на редкость незауряден. Знает штук шесть языков. У него удивительное чувство юмора, абсолютный музыкальный слух, отличное лексическое чутье. Он редкостный трудоголик, однако при этом мечтатель, эксцентрик, свободомысл. Моим потенциальным переводчикам могу посоветовать: будьте, как Богуславский. А все остальное приложится.
Русская переводческая школа считается превосходной. В стране издается множество зарубежных авторов. Чуть ли не век существует ежемесячный толстый журнал «Иностранная литература». Там публикуются ведущие поэты, прозаики, критики, ученые. Круг читателей «ИЛ» достаточно широк. И польза этого издания в деле просвещения общества несомненна.
Лев Толстой переписывал иные страницы своих романов до девяти, если не ошибаюсь, раз. Я тоже, знаете ли, жертва собственного максимализма: порой переделываю какой-нибудь упрямый абзац часами. Но оно того стоит. В ходе медленного письма появляются дополнительные возможности, образы, смыслы. «Школа» сочинялась в общей сложности года три.
С тех пор как поставил в рукописи последнюю точку, мое отношение к этому тексту не изменилось. Сомнений в его значимости у меня никогда не было. Обычно я ощущаю его как довольно уравновешенный, ровный по энергетике, хотя иногда некоторые эпизоды кажутся более удачными, чем другие, более яркими. Впрочем, такое мерцание свойственно многим художественным вещам, если не всем. Некоторые тексты со временем меняются до неузнаваемости.
Желающим амортизировать культурный шок при чтении «Школы» рекомендую следующие процедуры. Расшевелить в себе остроумие. Раскрепостить воображение. Освежить свои представления о дадаизме, ар-брю, экспрессионизме, примитивизме, дзен-буддизме. Послушать футуристическую оперу «Победа над солнцем» и посмотреть сюрреалистический балет «Парад». Проникнуться музыкой Эрика Сати, Джона Кейджа, Дмитрия Шостаковича, Софии Губайдулиной, Арнольда Шонберга, Альфреда Шнитке. Зануд и любителей бульварного чтива просят не беспокоиться: им ничего не поможет.
Карябал я с детства. Сначала рассказики, потом стишки. И те, и другие никуда не годились. Учась в универе, сотрудничал с газетами, составлял статьи, рецензии, репортажи. Те были довольно сносными, что и понятно: годам к двадцати я слегка поумнел и старался выбиться в профессионалы, освоить конкретное ремесло. После нескольких лет службы в разных изданиях осознал, что пора заняться серьезной прозой.
Хотелось сочинить что-нибудь большое и замечательное. Но было ясно, что, работая в редакции, большое и замечательное не сочинишь. Ведь газетная служба высасывает из тебя все лучшие соки. В некий прекрасный весенний день я уволился, поехал в одну знакомую местность на Волге и, имея кое-какой охотничий опыт, устроился егерем. Жил на лесном кордоне. Эта служба не напрягала никоим образом.
План романа у меня был, но в процессе творения он, естественно, менялся. Муза – девушка прихотливая, указки не терпит и регулярно навязывает автору собственные вариации. Некоторые столь соблазнительны, что отказаться невмоготу. Приходится соответствовать. Случаются такие удачные часы, когда, по слову Эрнста Хемингуэя, текст пишется сам. Там, на кордоне, таких часов было много. Писалось как дышалось, как думалось: в привычном стиле свободного парения в эмпиреях.
Не секрет: сочинитель – создание мнительное, нервическое. И все-то ему мешает: и в быту, и в творчестве. Но оно же, это самое все, – помогает. Весь жизненный опыт. В том числе лингвистические умения любого толка. Да, определенные навыки в стихосложении у меня имелись. И какую-то роль в данном деле они, вероятно, сыграли. В деле-то есть создания этой проэзии. Но куда более важным был журналистский опыт. Особенно тот, что я приобрел в еженедельнике Литературная Россия. То была школа строжайшей дисциплины письма.
Отличие прозы от поэзии напоминает отличие ходьбы от бега. Пешеход постоянно заземлен, а бегун то и знай отрывается от земли, то есть фактически воспаряет. Выражаясь наукообразно, беговой цикл включает в себя фазу полета, чем и прекрасен. Обычная проза нередко раздражает меня своей заземленностью, неуклюжестью, обилием лишних слов, недостатком экспрессии. То ли дело стихопроза, или, если угодно, стихи в прозе. Тут тебе и лаконизм, и изящество, и вольный полет фантазии.
Стихами в прозе сложены многие народные сказки. Ими же написана эпическая поэма двенадцатого столетия «Слово о полку Игореве». Имелись мастера стихопрозы и в недавних веках. Российские школьники многих поколений учили наизусть знаменитый патриотический стих Ивана Тургенева:
Одно из моих любимых стихотворений в прозе создано выдающимся декадентом Валерием Брюсовым, чьим именем назывался Литературно-художественный институт в Москве:
О закрой свои бледные ноги
Да-с, всего одна строка, да и та без знаков препинания, но до чего выразительная. Короче, начинающему прозаику со скосом в поэзию было у кого поучиться. Ну хорошо, а в чем же отличие проэзии от стихопрозы? Возможно, оно не принципиально, однако для имеющего уши вполне существенно. Насколько я понимаю, а лучше сказать – ощущаю и слышу, проэзия несколько энергичней, раскованней, образней. Скажем так: она более экспрессивна. Или эдак: фаза полета у нее более явственна.
Сравним две хрестоматийные вещи: «Зеркало» Шарля Бодлера и «Молитву» Артюра Рембо. Обе равно хороши, но, как говорится, почувствуйте разницу. «Зеркало» – типичное стихотворение в прозе, а «Молитва» – образчик проэзии. А поток сознания как стилистический прием, конечно, можно использовать в проэтических текстах, почему бы и нет.
Оскар Уайльд сказал, что большинство людей ничего не замечают. Я бы добавил: и ничего не слышат. Включая интонации собственного наречия. Отсюда их неумение читать и понимать мелодично организованные тексты. Как выразился бы Владимир Маяковский, им нужны тексты простые, как мычанье. А вещи вроде моих массовому читателю совершенно чужды. Утешаюсь тем, что понят и принят в филармонических сферах. Чувствую себя там почти своим человеком, почти композитором. Ведь язык это тоже, в сущности, музыка, пусть и особого рода. Относятся с пониманием, уважительно: дескать, ну что, все пописываете, все сочиняете? Ну-ну.
Некоторые подозревают, что я сочиняю так гармонично ради своеобразия слога. На самом деле никакой сверхзадачи у меня нет. Пишу как умею, как слышу, не задумываясь о стилистических приемах. И что получается, то и получается. Не без моего, понятно, пригляда, но как-то само собой. Сюжета из всей этой музыки не выкроишь, да он и не особо заботит: возникает – хорошо, а не возникает – и ладно. Не в сюжете ведь прелесть.
Богуславский и другие западные специалисты пристегивают меня к англо-саксонской традиции, чтобы хоть как-то заинтересовать читателя необычной, непривычного стиля книгой, дать намек на нечто ему знакомое и нестрашное, добро-старо-английское.
Стерн, Джойс, Джером К. Джером – какой же нормальный авангардист не любит этих завзятых весельчаков. Я осознал себя таковым с младых ногтей, то есть именно нормальным, естественным. Выражаясь по-ленински, данный мне в ощущениях мир всегда был нелеп, бестолков, неправеден, но поскольку смешон, постольку терпим. И моя авангардистская душа восприняла этих островитян довольно взволнованно. Но раньше и больше порадовали и впечатлили Гоголь и русские футуристы: Мариенгоф, Северянин, Каменский, Маяковский, братья Бурлюки. По духу и письму мне ближе всех Пастернак и Андрей Белый.
Тех из футуристов, кого прозвали заумниками, – имею в виду, отдаю им должное, понимаю их озабоченности, но не более того. Как-то они не очень цепляют. В целом. Хотя вот у Алексея Крученых есть стих, который обеспечил автору мое нижайшее почтение и нишу в колумбарии вечности. Одно из главных достоинств этого пятистишия в том, что оно не нуждается в переводе, ибо его лексические единицы не несут смысловой нагрузки. Что, впрочем, нисколько не напрягает.
Закрыть жанр романа в масштабах планеты мне почему-то не удалось, но сам я после «Астрофобии» отношусь к нему скептичнее прежнего. В данном случае я совпал с Эдуардом Лимоновым. Тот написал удивительное количество романов, но к концу жизни понял, что наступила пора, которой эта форма повествования не подходит. Он изъял из своей домашней библиотеки всю прозу и заявил, что самый современный жанр сегодня – эссе. На нем и сосредоточился. Эдуард всегда стремился шагать в ногу с эпохой, быть во всем модным, популярным у молодежи и ни в коем случае не стареть.
После исчезновения железного занавеса и тем более с наступлением глобализма говорить о литературной и вообще культурной эмиграции не приходится. Да я и прежде не считал себя по-настоящему, в полном смысле эмигрантским писателем. Помнится, годами не созванивался и не переписывался с московскими друзьями. Но даже тогда не чувствовал отрыва от них, от страны. Я сознавал, что там по-прежнему ценят слово, по-прежнему много читают, и ориентировался на ту аудиторию.
Внимание западных критиков, славистов, издателей тоже было и остается важным. Что говорить, печататься на разных языках – дорогого стоит. Но подстраиваться под вкусы малообразованной публики, писать проще, в духе азбучного реализма я никогда не планировал. Мой приятель Василий Аксенов, переехав в Штаты, старался делать именно это. Не помогло: его новые, так сказать, адаптированные произведения были внятны американскому читателю не более прежних.
Антон Чехов советовал писателям ездить третьим классом. Его хороший знакомый Викентий Вересаев, тоже сильный рассказчик и тоже врач, соглашался с ним: мол, сочинитель, особенно начинающий, обязан не только наблюдать явления и события, но и сам в них участвовать, жить жизнью своих персонажей. Вообще говоря, если ты выбрал путь литератора, готовься к бесконечным хлопотам и невзгодам. Естественно, ты должен, что называется, расширять круг своих интересов, искать впечатлений и приключений, старательно предаваться мечтам, эмоциям, размышлениям.
Ты, ясное дело, должен читать классиков, учить наизусть их стихи и прозу, штудировать словари и пособия по родному наречию. И, конечно, будь любезен регулярно творить и всеми фибрами верить в свое светлое литературное будущее. Но кто же может тебе его гарантировать?
Не исключено, что обстоятельства будут складываться не лучшим образом. Например, окажется, что для создания чего-то большого и замечательного все как-то не достает таланта. Или же выяснится, что таланта вполне хватает, но все не хватает усидчивости. Но вот, наконец, хватило и того, и другого, большое и замечательное сочинилось, но публиковать тебя никто не хочет, ты попадаешь в разряд отверженных и делаешься безнадежным desperado. Возможно, рано или поздно найдется некто влиятельный, который примет в тебе благосклонное участие, твои нетленки начнут печатать и ты станешь знаменит и богат. Но вероятно, что ничего подобного не случится и тебя признают лишь postmortem. Короче, можно расстараться и быть отличником в тех приготовительных классах, но, по слову Федора Тютчева:
Действительно, последователей и учеников, в основном заочных, у меня немало. Некоторые из них, будучи под обаянием моих новаций, идут путем усложнения письма. А другие, наоборот, стараются опроститься, что называется, просветлить палитру. Вторые, конечно, практичней, они держат нос по ветру, улавливают читательский настрой. Нынче читателям и издателям ни Буало, ни Платон не указ. Прекрасное должно быть отнюдь не величаво: а примитивно. И романы, дабы их хоть несколько покупали, должны быть компактны и просты, как репа, как рэп.
В перспективе наиболее ходовыми жанрами станут разного рода миниатюры: виньетки, зарисовки, скетчи, афоризмы, анекдоты. Минимализм воцарится и в поэзии. Снова будут популярны куплеты.
Процесс уже пошел. Один из самых заметных его участников – израильский русскоязычный поэт Игорь Губерман. Он складывает очень смешные и мудрые четверостишия. В России его тиражам завидуют иные детективщики. На его поэзоконцертах не протолкаться.
Заметьте, налицо серьезный разброс мнений. Одни ученые люди полагают меня модернистом, другие – пост-. Сам я, значит, воспринимаю себя простым, нормальным, средней руки авангардистом и, кстати, печатаюсь в тель-авивском журнале «Зеркало», где идеологом – не кто иной как Михаил Гробман, неувядающий ветеран Второго русского авангарда. Какой художник! А какой поэт! А вы, значит, подозреваете вашего корреспондента в романтизме. И правильно делаете. Ведь не случайно меня то и дело тянет в Севилью, а мой любимый московский театр – «Ромэн». В этом таборе я как дома. Так что смело можете называть меня романтическим авангардистом. Звучит не вполне научно, зато шикарно.