ЖЕНИХ
Рассказ
Сейчас почти никто не пишет рассказов. Литература как-то сжалась и ушла в публицистику и в литературоведение.
В Париже на волне третьей эмиграции писателем Владимиром Марамзиным и поэтом и художником Алексеем Хвостенко издавался журнал «Эхо», в котором печаталась неофициальная литература послесталинского времени и появлялись ростки литературы эмигрантской. У журнала были свои взлеты и падения, но он был живой и в нем отразилась целая эпоха.
И как раз в этом журнале печаталось много рассказов. Некоторые авторы этих рассказов стали классиками, как Мамлеев, некоторые так и остались принадлежностью своего времени. «Эхо» почти не проникало за железный занавес», создатели которого считали, что литература — это сила.
Так что вся эта новеллистика практически не дошла до своего читателя, хотя была вполне того достойна. Сейчас мы восполняем этот пробел, печатая целую серию рассказов из журнала «Эхо».
Пелагея Андреевна Кондратова, суетливая женщина лет сорока пяти, в пуховом платке и обычных очках, потеряла дочку, первоклассницу. Дите было еще совсем неразумное, хоть и вкрадчивое. Раздавил ее на дороге, прямо против окон Пелагеи Андреевны, как раз, когда она пила чай вприкуску и смотрела на Божий свет, начинающий шофер Ваня Гадов. Ваня был очень труслив, никогда не пил и даже боялся ходить в клозет. Лето было жаркое, и он ехал на непомерно большом, точно разваливающийся дом, грузовике в одной майке и трусиках. Ваня думал о том, как он купит себе новые штаны.
Услышав что-то неладное, вроде писка мыши сквозь грохот мотора, он резко притормозил и, с папиросойй в зубах, выглянул из кабины.
Дитё уже представляло собой ком жижи, как будто на дороге испражнилась большая, но невидимонеобычная лошадь.
Мячик отлетел в сторону, и какой- то пузан, подхватив его под мышки, утекал со своей добычею в подворотню.
Гадов ошалел от страха: он тут же представил себе, как выбегут родители и будут его бить. Сердце прыгало так ретиво, что ему казалось, что оно выскочит через горло.
Отовсюду ему слышались крики. Сорвавшись с места, в одних трусах он побежал: скорее, скорее, только чтобы не видеть глаза людей.
Юркнул в подъезд и спрятался в пустующем подвале между старыми комодами.
Везде была тишина; но он всем сознанием прислушивался к ней: а не разорвутся ли где-нибудь далеко-далеко вопли.
Между тем на улице были и смех и слезы. Стадо любопытных, еле сдерживая внутренние смешки и пьянящий испуг, обступило мокрый комок и стояло, переминаясь с ноги на ногу.
Где-то в углу дюжие милиционеры связывали отца. Ведь он был как ненормальный и мог бы убить кого-нибудь. Мать, лежащую пластом, отхаживали на лестнице. Рыжая кошка лизала ей пятку.
Санитары из сумасшедшей белой машины совком сгребли остатки девчушки в медицинский мешок и увезли.
Очень скоро на улице стало как обычно, опять понеслись вперед автомобили, проезжая по темному, никому не заметному пятну на асфальте.
Только в доме Кондратовых творился переполох. Бабушка Анастасья совсем потерялась и считала полотенца. Откровенно говоря, ей на все было плевать: она так вжилась в собственную будущую смерть, что многое казалось ей естественным. Витя, семнадцатилетний брат покойной — если только можно считать комок покойницей, — так любил играть в футбол, что не понимал различия между смертью и забитым голом. Его еле-еле оторвали от игры в соседнем дворе и привели в дом чуть не за руку, подталкивая. Только Пелагея и ее муж — здоровый, пузатый мужик Петя — были не в себе. Кто-то из соседей советовал Пелагее, чтоб опомниться и не так переживать, принять слабительное и сходить несколько раз в клозет. «Прочисти желудок, Пелагея, прочисти!» — орала на нее здоровая рыжая баба со щеткой.
На следующий день в доме была мертвая тишина. Бабка Анастасия уехала в Белые Столбы за грибами. Витя сидел у стола хмурый и ковырял в носу.
Родители бродили по комнатам, как тени. Пелагея так ослабла, что не могла есть. Вечером приперся здоровый, розовощекий милиционер.
— Здорово, мать! — заорал он с порога.
Пелагея ничего не ответила, но только мутно посмотрела на него.
Служивый расположился за хозяйским столом, как у себя дома.
— Первое, поймали убийцу, мать, — сказал он, стукнув по стулу. — Сиротой оказался. Если заинтересуешься, приходи к нам… Второе, штраф плати. Твой-то, когда буянил, за нос укусил одного учителя. Нехорошо!
Пошумев, милиционер ушел.
Потянулись скучные дни. Кошмар вошел даже в суп, который они ели. Пелагея точно совсем онемела, и слезы заменили ей слова. Целыми днями она плакала и исчезала из одного пространства в другое.
Петя был сурово-молчалив; Ана стасья же сквозь платок с испугом заметила, что он спрятал в комод топор.
Молчание его было столь многозначительным, что Пелагее, хорошо знавшей Петю, казалось, что погибшая Надюша переселилась в него и он ее там в себе хоронит. Его тело казалось ей Надюшиным гробом и оттого — таким молчаливым и таинственным. Она боялась спать с ним в одной постели.
Наконец наступил суд. Ваня Гадов уже находился в тюрьме. Окончательно его добило то, что приходилось спать на жестком. Поэтому он громко, истерически рыдал на суде.
А по ночам — он спал в углу, у параши — ему виделись бесчисленные жалобные свои личики, то появляющиеся, то исчезающие в стене.
Кондратовы, как в тумане, видели во время суда его трясущееся лицо. Но все их внимание было приковано к нему. Прикинув, Ваню посадили на два года. Жалобного, в слюнях, его отправили в лагерь.
А Кондратовы приутихли, зажили своей Надюшей. Витя с бабкой Анастасьей, правда, шумели как по- прежнему, но теперь в их шум замешался бессознательный мистицизм. Витя даже голы забивал, как все равно молился Господу. А Анастасья, собирая грибы, осторожно обходила белые.
Может быть, суровое молчание Пелагеи и Пети подавляло их. Бабка Анастасья, бывало, за чаем, дуя в блюдечко, нет-нет, а вздрогнет.
— Петь, Петь, — спрашивала она, — зачем топор-то в комод среди белья положил?.. Ты чего?.. А?
Петя бессмысленно смотрел на нее и говорил:
— Для дела, мать… для дела. — И опять задумывался.
Пелагея часто срывалась с места и убегала в клозет. Оттуда доносилось ее жалобное, похожее на сектантское, пение.
Но вообще звуков было мало. В основном — молчание.
И вдруг среди ночи — Пелагея, теперь принимавшая огромный волосатый живот Пети за Надюшин гроб, спала на отдельной постели, но рядом с мужем, — вдруг среди ночи Пелагея, почуявшая, что муж тоже не спит и думает о том же, о чем она, но по-своему, тихо, выговаривала в пустоту:
— Петь, а Петь… а никак Ваня родной… Все-таки Надин убивец… Давай его возьмем к себе на воспитание… Ведь он сирота.
Петя долго, долго молчал. И вдруг в тишине раздался его свист: громкий, длинный, как из трубы.
Больше Пелагея ни о чем его не спрашивала: свист она оценила как согласие.
Недели через две смущенная, раскрасневшаяся Пелагея, хлебнувшая для храбрости сто грамм водки, с ворохом бумаг сидела перед последней инстанцией: ожиревшим, самодовольным гражданином- товарищем. Чин долго не понимал, в чемдело.
— На поруки хотим взять Ваню, на поруки, — рассвирепела наконец Пелагея Андреевна. — В семью убиенной…
— Если только в порядке общественности, — тупо сообразил чин.
— Как хошь, так и назови, — ответила Пелагея.
Чин, потирая жирную шею, соображал, как лучше нашуметь по этому поводу в какой-нибудь газетке. Осоловевшими от власти глазами он смотрел на свою руку, подписывающую: «не возражаю».
…А между тем Ване в лагере приходилось не сладко. Больше всего он жалел свой подвижный зад. Одурев от страха и жалости к себе, так что везде на него лезли видения, он начал с того, что стал предавать кого попало, вообразив, что от этого ему будет лучше. Он почти ничего не знал об окружающих его уголовниках и больше фантазировал, чем предавал. Начальство прямо остолбенело от его рвения. Остолбенели даже уголовники.
«Первый раз вижу такого ненормального Иуду», — говорил старый, порыжевший в лагерях каторжник. Уголовники от неожиданности даже не нашлись сразу убить его. А потом, когда Ваня даже сквозь дурость сообразил, что наделал, то прятался он в уголках, под ногами у начальства, в лазаретах. От страха перед возмездием он все время болел.
Единственным его наслаждением, за которое он судорожно, нравственными зубками, уцепился, было подолгу, присасываясь, испражняться в привилегированной уборной, куда ему — единственная плата за предательство — был открыт доступ и где могли испражняться только свободные люди. Около уборной стоял часовой с автоматом.
…После того как Ване, наконец, сообщили, о странной возможности выйти на волю, к Кондратовым, он, ночью, укрывшись с головой под одеялом, поглаживая родной зад, истерически думал: «Не пойду… Убить хотят… Заманить!»
Но после того, как он в полоумно-потустороннем страхе наделал столько нелепостей, предавая других, то, наконец, с большим опозданием холодный рассудок заговорил в нем. Правда, под аккомпанемент трусливого попискивания в сердце.
«Все равно меня тут прирежут, — думал он, размазывая для нежности слюни по животу. — Все равно прирежут… А там черт его знает, как обернется… Сбежать, однако, от Кондратовых не убежишь: ведь берут на поруки только в их семью, будь она проклята… А там черт его знает… Надо хоть мать повидать, поговорить».
Дня через два Ваню отвезли в подходящее место для свидания с Пелагеей Андреевной. Пелагея, когда подходила к месту свидания, думала только о своей Надюше. Наконец, она очутилась в комнате. Ваня вошел туда дрожаще-затурканный, с бегающими глазками и не знал, то ли ему закричать петухом, то ли подпрыгивать козлом. Перепуганный, он сел на скамейку рядом с Пелагеей. Мать убиенной смотрела на него ласково и внимательно. Молчание длилось очень долго.
— Ведь ты любил ее, Ванюша, — вдруг добреньким голоском пропела Пелагея.
Ваня остолбенел и хотел было выжать: «Да ведь я ее и не видел никогда, если только не считать кучки». А ведь кучку, как известно, трудно полюбить.
Но вместо этого Ваня вдруг робко взглянул в глаза Пелагеи и увидел там явно выраженное, тупое доброжелательство. Тогда он тихо выговорил: «Любил».
— Я так и думала, сынок, — спокойно и гордо ответила Пелагея. — Поедем в нашу семью.
У Вани слегка отнялась челюсть, и противоречивые мысли гадливо шевелились в нем. Он то с испугом, то с надеждой смотрел на нос Пелагеи Андреевны.
«Такая не схитрит», — говорил в нем инстинкт. Он очень выигрывал своим молчанием: ведь с языка его могло сорваться Бог знает что.
— Я подумаю, мам, — дрожащим голосом произнес он последнее жуткое слово и тут же блудливоиспытующе глянул на Пелагею. Та раскраснелась от радости.
— Я подумаю, — произнес Ваня и уходя, протянув длинную руку, схватил с колен Пелагеи узелок с провизией.
Его отвели в какую-то узкую одиночную камеру. Здесь на полу он пожирал пелагеины гостинцы: набивал рот до отказа яйцами вместе с конфетами й сыром… Сердце его радостно колотилось… Инстинктивно, еще не веря разумом, он чуял, что здесь кроется не месть, а что-то другое, непонятное для него, но в общем благополучное… А при виде того, что он опять заключен в мрачную и безысходную клетку, ему захотелось вскочить и завопить: «Я согласен! Я согласен!»
Еще больше сроднясь с самим собой, он в ужасе представлял, что его ждет страшный лагерь, где в каждой темноте нацелен приготовленный для него нож.
«Не хочу, не хочу! — дрожал он. — У Кондратовых-то прежде, чем погибну, хоть отъемся малость и посплю на мягком… А там кто его знает».
В тот же день Ваня дал свое согласие. А Пелагея между тем после свидания с сыном побрела в храм. И молилась так, как может молиться только раз в жизни простой, блаженный русский человек, если его пригвоздит самое страшное горе. Роняла про себя необычные, никогда ей не снившиеся слова.
— Господи! — говорила она, съежившись на корточках у желтой иконы. — Господи! Не может быть так жисть устроена, чтобы один человек был причина погибели другого… Не может быть… Ваня не убивец, хоть и убивал… Он только прикоснулся к Надюше и связался с ней раз и навсегда… Тайна, о Господи, их связала… Теперь для меня что Ваня, что Надюша… Таперича Ваня не убивец, а жених, воистину жених будущий Наденьки!
И она коснулась, своим легким, полуживым лбом горячего от пота и слез пола.
Наступил день встречи с Ванюшей. Кондратовы всей семьей вылезли на какой-то не от мира сего, пыльный вокзал.
Ваня вышел из поезда с тяжелым чемоданом, осторожно озираясь по сторонам, вобрав голову в плечи.
Пелагея бросилась к нему вперед со сдержанной, чуть застенчивой радостью. За ней с бессмысленным взглядом остолбенело трусил Петя. Анастасье же, живущей своей будущей смертью, было все одно: приезд убийцы она восприняла как приезд квартиранта или просто как повод для обычной суеты.
Один Витя, чуть отставший, был сконфужен и даже покраснел.
Наконец семейство окружило Гадова.
Ваня, ошалевший от страха и надежд, сразу же громко, на весь вокзал заговорил о погоде. В это время подошли корреспонденты, и после торжественной части Кондратовы с Ванюшей, закупив водку и закуску, в такси отбыли домой.
Дома за столом было шумно и непонятно. Ваня так перетрусил, что набросился не столько на жратву, сколько на водку. Особенно его пугали бессмысленно- доброжелательные глаза Пети.
Надувшись водки, как воды из- под крана, Ваня таким образом ушел от мира сего.
Непрерывно пил он и следующие дни, опоминаясь, только для того, чтобы доползти до бутылки с самогоном и сразу влить в себя самую дикую порцию. И опять тут же рядом неумолимо и тяжело засыпал.
Наконец после одного долгого беспробудного сна он очнулся.
Утренние лучи солнца играли у него на лице, и голос Пелагеи Андреевны около него прозвучал: «Сынок, милый, что же ты пьешь-то, как зверь». Ваня от страха почесался и привстал. Добрые, но уже с сумасшедшинкой, глаза Пелагеи смотрели на него.
Откуда ни возьмись вынырнула большая, в пуху голова Пети.
— Чай, чай надо пить, Ваня, — проговорила голова..
С ужасом Ваня заметил, что над его постелью висит огромный портрет Надюши. Это была действительно милая девочка с доверчивыми ясными глазами ребенка. В ее руках был мяч, тот самый, который под шумок украл толстопузый малыш. Озираясь, Ваня в одних трусах пошел к столу. Его нелепая трусливая фигура безразлично освещалась солнцем. Прислуживала Анастасья.
Узнав, что Пелагея спала с ним в одной кровати, Ваня чуть не упал.
— Пупок-то у тебя, Ваня, совсем как у Надюши, — сморщенно проговорила Пелагея, прихлебывая чай.
И мутно, чуть остановившимися, влюбленными глазами посмотрела в лицо Вани.
Ваня обмер. Глянул по сторонам. «А может, все в мою пользу», — появилась наглая мысль.
Наконец все, кроме Анастасьи, разошлись на работу.
Ваня пугливо бродил по дому, и ему казалось, что он все время натыкается на Надюшины вещи. (Пелагея по странности ходатайствовала даже, чтобы перенести Надину могилку им во двор; и место облюбовала: в огороде.
Потянулись легкие незабвенные дни.
— Ешь, сынок, ешь, — говорила Пелагея, пристально вглядываясь в его жующий рот.
По мере того, как Ваня чувствовал, что его не хотят убивать, у него разыгрывался аппетит.
Но срывы все-таки были. Правда, Пелагея больше не ложилась в его постель. И пугал-то его больше Петя. Он был совсем смирный, как, тень Пелагеи, но травмировал Ваню своим нелепо-бессмысленным доброжелательством.
Аккуратно из каких-то далеких углов приводил Ванюше худых, непонятных блядей. И только иногда Ване становилось совсем нехорошо, когда Петя, как морж, долго вглядывался в Надюшин портрет и потом тяжело переводил глаза на Ваню. При этом Петя неожиданно, враз, всем телом вздрагивал. Но потом опять опоминался.
А Анастасия мимоходом заметила, что топор из комода он выбросил далеко, за помойку.
Сама-то Анастасия относилась к Ванюше просто по-хозяйственному: иногда даже мыла ему ноги, запросто, как моют тарелки.
И этой же тряпкой говорливо обтирала Надюшин портрет.
Даже Витя, который сначала относился к Ванюше недоуменноздраво, чуть изменился и даже приглашал его играть в футбол.
— Хороший ты край, Ваня, — ласково говорил он ему.
Пелагея больше не молилась в храме, как тогда; реальность исчезновения Надюши и присутствия Вани была выше молитв. В ее мозгу появлялся образ Надюши, и тут же она переключалась на Ваню, жениха; он был рядом, он существовал; иногда даже она путала имена; когда Ваня уходил в уборную, она, по- тёмному улыбаясь, говорила иной раз в ошалевшее окружение: «А Надюша поссать пошла… Дай ей Бог здоровья!»
И Ваня обычно нервно передергивался, когда Пелагея впотьмах ровным петушиным голосом окликала его: «Надюша, Надюша!»
— Больно здоров Иван-то для Надюши, — усомнилась один раз Анастасия.
Очень любила Пелагея некоторые привычки Ванины. Особливо как он ел: аппетитливо, выжимая все соки из пищи и урча. Ей казалось, что тем самым он дает жизнь не только себе, но и погибшей Наденьке.
— А вот за дочку, Ванечка, — подносила она ему жирные, в луке, маслящиеся котлеты. — И первый кусок за нее… И второй.
Ваня жадно проглатывал все.
Иногда, расчесывая густые Ванины волосы, искала там Надюшины слезы.
— Много их у тебя, Ваня, — приговаривала она.
Справляли как-то день рождения Ванин. Единственное, что предложил Петя — так он чаще молчал, — это объединить день рождения
Вани и Надюши в один.
Пелагея за столом совсем распустилась.
— Ну признайся, Ваня, сукин ты кот, — сказала она, сомлевшими глазами осматривая сына, — ты ведь любил Надюшу… Ну признайся…
Этот день стал переломным. Ваня наглел с каждым часом.
— Ну, конечно, любил! — громко кричал он на весь дом. — Да еще как! — И рвал на себе рубашку.
После этого дня Ваня надел на шею медальон с фотографией Наденьки. Теперь убийца ничего не боялся. И жизнь его пошла как по маслу… Через полгода это уже был настоящий тиран в семье, маленький божок. Везде он паразитировал на Надюшиной гибели, смердел и нередко целовал ее портрет. «Малютка», — называл он ее теперь.
Работать он уже не желал, а хотел, чтобы Кондратовы его откармливали, да получше. С их помощью он приобрел даже документы о своем якобы слабоумии. И начал жить припеваючи: плечи у него стали сальные, гладкие, как у бабы, ел он до невозможности много и очень часто пьянствовал, сидя с распухшей, жирной мордой в радостно-лихорадочных пивнушках.
И лежа под одеялком, он не мог не нарадоваться на свою судьбу. А к «малютке» он почувствовал что-то похожее на благодарность и нечто вроде юродствующей любви.
На Кондратовых он уже так прикрикивал, что Витя сбег из дому. А когда Пелагея раздевала его, пьяного, в постельку, отмывая блевотину, то он ахал и для строгости вспоминал «Надюшу».
Ее имя стало для него вроде талисмана.
Иной раз он вспоминал ее и во время полового акта, когда вдавливался в пухлую женскую плоть.
Тепер, когда Ваню кто-нибудь спрашивал о жизни, о ее смысле, он всегда отвечал, что мы живем в самом лучшем из миров.
«Эхо» №13 (Париж, 1984 г.)