МЕЧТЫ И ЗВУКИ
Семен Бромберг
Если я и интеллигент, то, наверно, не в чеховском понимании. Например, позволил себе громкое замечание, которое более деликатным людям даже в голову не приходило. Я задал вопрос: почему в последнее время многие наши русскородящие писатели очень много рассуждают о литературе и своем месте в ней, но от теории совсем не переходят к практике?
Констатацией моей бестактности и ответом на мои сомнения стал выход в свет небольшой книжки под названием «Иерусалимский поэтический альманах». В сборник вошли стихи девяти поэтов. Один из них — Александр Бараш — написал программное вступление «Мы». Два филолога — Илья Серман и Александр Гольдштейн — добавили свои статьи, в которых делятся мыслями о данном литературном событии.
У меня тоже возникли мысли. Не без робости я попытался сопоставить их с оценками представителей науки. Увы, в статье профессора Сермана вместо анализа стихов я нашел много умиления, благодушия и поразился лексикону, который уже слегка подзабыл: «Все это проникнуто чувством причастности к удивительной стране, где они живут… Им близки те образцы уважительного обращения со словом, какие оставила ъ наследство поэзия XX века… Со страниц альманаха веет чистым воздухом поэзии, который всегда целителен». Его коллега Гольдштейн, целомудренно глядя в противоположную от текстов сторону, предупредительно замечает: «Я не знаю, в какой мере стихи из Альманаха удачны или неудачны… Я сознательно не хочу называть имен авторов». Читатели могут удивиться: зачем писать о книге, не оценивая ее и не упоминая авторов9 В качестве компенсации Гольдштейн сообщает им любопытную новость о том, что сегодня очень трудно писать стихи. Пожалуй, еще более оригинально его пророчество — дескать, в некоторых опусах «заметен уже некий путь к „новой прямоте» и отчетливости слова как жеста».
Так и не осилив последнюю мысль (впрочем, уже не впервые), я решил, что пора поделиться своими соображениями. Но тут в «Окнах» (10.03.94) появилась статья Евгения Штейнера «Иерусалимский поэтический альманах как воля и представление». Уловив в остроумном заголовке многообещающую иронию, я встрепенулся: уж искусствовед Штейнер, известный принципиальностью и даже резкостью, небось, выскажет все, что надо, и после него мне останется только одобрительно крякнуть.
Прочитал рецензию Штейнера и крякнул. От глубокой досады. Не потому, что у меня сложилось совсем иное мнение о «Иерусалимском поэтическом альманахе». К моему великому сожалению, я даже не увидел мнения, с которым можно было бы поспорить. Пугнув — как он это умеет — читателей и возможных оппонентов трескучей пиротехникой: «эксплицитное целе-полагание», «глоссолалическая невнятица», — Штейнер миролюбиво предается размышлениям общелитературного характера в некотором отдалении от предмета исследования. Свой комплиментарный запас он разряжает в одном абзаце: по его мнению, в сборнике нет надоевшей иронии, влияния Бродского, матюков, зато есть… мужество говорения от первого лица. Далее эти тезисы не только не конкретизируются, но сильно накачиваются воздухом, от чего превращаются в милые, парящие над землей шарики: «Авторам альманаха большей частью (? — С.Б.) удается балансировать между словом и чувством». «Сборник достаточно целостен и соразмерен при всей разности голосов участников». «Общность поэтическая выступает в альманахе как общность человеческая прежде всего. И пожалуй, это едва ли не самое привлекательное в книге».
Я не совсем уверен, что человеческая общность — это обязательно литературное достоинство. Но таков подход рецензента (я еще остановлюсь на этом ниже): главное — чувство локтя, плеча, колена. Недаром вдруг с удивлением улавливаешь… сержантские нотки: «Приятна интеллигентная ровность состава участников».
Я выскажу свое мнение о сборнике, которое вряд ли усилит мою «человеческую общность» с авторами. Был бы искренне рад, если бы кто-то возразил и переубедил меня, — но с текстом в руках, без «глос-солалической невнятицы».
Оценка стихов связана с определенной эстетической позицией оценщика. Разумеется, в области искусства невозможно избежать субъективизма. Но если говорить об искусстве, а не интеллигентском баловстве от безделья, то критерий может быть только один: соответствие авторских приемов обращения со словом тому уровню, который достигнут наиболее умелыми профессионалами в данный календарный момент. Опять же далеко не бесконечен диапазон этих соответствий. Стихи могут отставать от указанного уровня, опережать его или находиться на той же отметке.
Как пишет в предисловии к «Иерусалимскому поэтическому альманаху» Александр Бараш: «Мы не ставим точек над буквами. Я надеюсь, что через несколько лет, держа в руках несколько выпусков Альманаха, мы сможем повести разговор не только о социо-культурных аспектах, но и об отчетливом феномене, скажем, Иерусалимской Школы». Из этих слов, полных нескрываемой гордыни, совершенно ясно, что авторы сборника не только не считают себя любителями, но и замахиваются на высоты литературного Явления. По их замаху да судимы будут.
Уже оглавление сборника несколько настораживает вялой банальностью саморепрезентаций: «Песочные часы… Долгие проводы… На перекрестке ностальгии… Предчувствие осени…» Переходя к самим стихам, вникая в них внимательно и доброжелательно, находишь все ту же невзыскательность, неразборчивость в средствах коммуникации с читателем. Ему предлагаются тусклые, стертые от долгого употребления слова:
В кислородном морозе пьянящей любви
вижу губы, широкие очи твои,
и душа просыпается в боли.
И не хочется ей возвращаться на круг —
в наваждение слов и смыкание рук,
в кочевое сиротство неволи.
Процитированная Елена Игнатова достаточно давно пишет стихи, чтобы задуматься в один прекрасный день: много ли творческого интере-
са в нагромождении штампов, которые достаешь с полки, не глядя, как зубную щетку? А у кого из авторов, разместившихся с ней под одной обложкой, реквизит свежей и оригинальней? Вот, к примеру, пассаж из Анатолия Добровича:
Есть земля, где похоронят, где услышат — нет земли.
Сядьте, птицы, вот ладони, на которых вы росли.
Как проснулись, так усните; невеселый, но итог.
Лишь под выстрел не вспорхните, на свинца глоток.
Если здесь и есть что-то свое, то только сентиментальный соус, в котором никак не разогреешь невкусно-холодную вчерашнюю «образность»: птицы, выстрел, свинец, проснуться и уснуть… Когда у людей, пишущих стихи, нет спасительного ужаса перед подобной литературной пошлостью, то не приходится удивляться, что нередко ее черпают одной ложкой из общей кастрюли. Скажем, Елена Игнатова выискивает метафору попроще и подешевле: «Я выпала, как из кармана медяк». Разумеется, в ответ тенькает что-то столь же медное у Александра Бараша: «Можно плакать о том, что слеза — словно мелочь в дырявом кармане».
Катя Капович, также страдающая торопливостью и небрежностью, но при этом — человек живой и искренний, откровенно признает условность и ненужность используемых слов:
Тра-та-та-та-та-та, вы друзья и товарищи,
словно голуби хотят по снегу январские…
Вряд ли надо объяснять, что литератор, не желающий утруждать себя поисками собственной интонации, не только похож на всех поэтов сразу, но и сбивается на вполне конкретные чужие голоса. Исаак Розовский рубкой строки и рифмовкой обломанных слов ближе Бродскому, чем Маяковскому. Но, заявляя: «Мир — как большое ухо», — он мог бы припомнить о том, как «Вселенная спит, положив на лапу с клещами звезд огромное ухо». Илья Бокштейн, кропотливо сооружающий изысканные неологизмы и без особой цели развинчивающий строфу, воспринимается как некий нео-эго-футурист. Но из-за этой милой маски вдруг слышится нечто манделыитамовское:
про тебя, пиши, сломал карандаши
в ком скатаю клочья списанной души
свиток совести тебе преподнесу
сумрак повести в непонятом лесу.
Постоянный искус стилистически неустойчивых стихотворцев — звучащее в ушах прерывистое дыхание Пастернака. Когда-то Зощенко со своей лукаво-мрачной серьезностью рекомедовал писателям подражать классикам — подобно живописцам, копирующим старых мастеров. Когда читаешь у Бараша название стихотворения «Тюбинген», то, естественно, вспоминаешь «Марбург» — тем более, что «довольно похоже»:
Я себе не сказал ничего ни словца
принимая как жертва удары
этот город и реку и яму лица
и собор за спиной и фигуры.
Будучи уже несколько лет знаком с израильской русскоязычной прессой, я даже не сомневаюсь, что найдутся пламенные защитники «вечных ценностей», которые возмутятся моим подходом к стихам. Заранее знаю, что они обвинят меня в восхвалении бездумного штукарства, пренебрежении к духовной стороне поэзии и пр., и пр.
Предупреждая подобные нападки, сообщу, что считаю писание стихов духовной, а не физической работой. Но в том-то и дело, что не ощущаешь духовной энергии в механическом тасовании чужих клише! Механика — это физика. А область духа — это только поиски нового, самостоятельный бросок через неосвоенную территорию.
Если читатель легок на слезу, то никто не может помешать ему тренировать это качество, скажем, над строками Александра Верника:
Не окончится ничего, ничего,
Никогда не остановится вал
записи голоса твоего —
и мгновенные вспышки, когда тебя целовал.
Кажется, Аверинцев говорил: как можно быть столь самонадеянным, чтобы считать свои мелкие переживания важными для человечества! В эту мысль стоило бы углубиться и Михаилу Королю. Его цикл «Опыты резервистской службы» достаточно профессионален в том смысле, что автор умеет крепко сколотить строфу, да и язык неплох. Но вся эта ма-стеровитость уходит на утомительное бытописательство:
Сегодня было жарко. Командир
Не доставал нас, умница. В палатке
Лежали час и два, и три, и всё бананы —
Не фигли-мигли — поглощали. Шоколадки
Амхарским нас ругательствам учили.
Несмотря на усиленное педалирование иронии, дневниковость не переходит на какой-то качественно иной уровень. Пятьдесят житейских деталей адекватны пятидесяти деталям — и не более того. Это к вопросу о «духовности».
Возвращаясь к упоминавшемуся предисловию — манифесту, который дерзко обещает появление в ближайшем будущем феномена (!) Иерусалимской Школы, позволю себе заметить, что это заявление воспринимается не в литературной, а в психологической плоскости. Можно было бы обойтись без банальных упреков в нескромности, если бы… удивительно скромными не были литературные достоинства «Иерусалимского поэтического альманаха». Я не знаю, участвовали ли остальные авторы сборника в составлении манифеста. Но, по крайней мере, человек, поставивший под ни свою подпись, достаточно просвещен, чтобы осознать: все это творчество развернуто не в будущее, а в прошлое.
Можно ли в Израиле ожидать появления крупных произведений на русском языке и даже целых литературных школ? На мой взгляд, дискуссии на эту тему отдают схоластикой и провинциальной одурью. Еспи что-то появится, все будут рады. Но чтобы что-то появилось, необходима иная атмосфера — не в творческом, а попросту интеллигентном смысле.
Когда-то, читая переписку Мейерхольда 20-х годов, я удивился, что он — чья гениальность не была секретом ни для него самого, ни для окружающих — больше всего жаловался на… отсутствие качественной критики! Нет серьезных критиков, — возмущался он, — как же расти актерам?
Когда замечаешь в нашей прессе очередные льстивые статьи иксов об игреках и игреков об иксах, то осознаешь, почему за последние 20 лет наши русскоязычные литературные кружки не создали продукции международного уровня. Мне трудно понять, о какой «новой прямоте» или смелом «жесте» разглагольствуют интеллектуалы, которые боятся честно сказать литературному соседу свое мнение о его творчестве. Где уж тут набраться смелости для великих творческих свершений…
«Зеркало» (Тель-Авив)